Время шло, а стыд не проходил. Напрасно Лёшка старался не думать о Кате, напрасно он с утра до ночи старался себя занять работой — стыд не проходил, а вроде бы даже и усиливался. Три дня, что прошли после встречи с отчимом и после той истории около Староверовки, Кусков жил, предчувствуя беду.
Директор совхоза отвёл Вадиму и Кускову целую квартиру в незаселённом ещё доме, жили они теперь совсем рядом, а не встречались.
Рано по утрам гудели автобусы, увозившие совхозных рабочих на фермы и на поля, и посёлок замирал. Только от детского сада слышались ребячьи голоса да около магазина на лавочках сидели старики. Одинокие собаки и тихие кошки перебегали пустую улицу, ветер трепал выстиранное бельё на верёвках и хлопал им, как парусами.
Тоненько звенели резцы в мастерской деда Клавдия, ровно жужжал станок. В другой мастерской, напротив, слышны были сочные шлепки и рокотание гончарного круга… По всему посёлку горланило радио, и от этого дома и улицы казались ещё пустынней.
Вадим и Кусков вставали поздно. Лёшка не торопясь ставил на газ чайник, жарил яичницу, пока Вадим скоблил щёки в ванной.
После завтрака они шли в клуб или в мастерскую.
Вадим обматывал большой и указательный пальцы изоляционной чёрной лентой, брал в руки стеклорез, и начиналось чудо. Он проводил по линейке на хрупком стекле невидимую линию, потом легонько постукивал стеклянный лист снизу, и он распадался на ровные части… Лёшке это очень нравилось. Ему вообще нравилось смотреть, как Вадим работает. Уж больно у него всё ловко получалось. Казалось, отрезать кусок стекла или согнуть скобу — это такие пустяки, но сам Кусков сколько ни пробовал — не получалось.
Они закрепляли специальным раствором рисунки, сделанные Вадимом, чтобы графит не осыпался. Аккуратно за углы приклеивали рисунки к большим листам бумаги и зажимали их специальными скобами между стёклами. Работы оказалось больше, чем предполагал Кусков. Но он был этому рад. Что ж тут, в посёлке, от скуки помирать?
С Катей и Петькой, конечно, больше никакой дружбы быть не могло, а одному тут делать было совершенно нечего.
«Не думаю, — размышлял Кусков, — что она Петьке разболтала, но всё же…» И он чувствовал, как от стыда у него начинают пламенеть уши.
— Вы что, поссорились? — спросил его Вадим. — То вроде у вас такая дружба завязывалась…
— Да ну! — буркнул Кусков, непослушными пальцами стараясь зажать в скобы стекло. — Мне с ними скучно.
— Ага! — согласился художник, проводя по стеклу точную линию. — Привыкай, Альберт, к одиночеству… Как говорится, одна голова не бедна… — Вадим вздохнул каким-то своим мыслям и добавил: — А коли бедна — всё одна.
Кусков хотел спросить художника: «А вы что, тоже одиноки?» — но не решился.
Они долго работали молча, пока Вадим вдруг не сказал словно отвечая на Лёшкин вопрос:
— Наше дело — дело одиночек. Настоящий художник всегда одинок. «Юноша бледный, со взором горящим, — стал читать стихи художник. — Ныне тебе я даю три завета: первый завет — не живи настоящим, только грядущее — область поэта. Слушай второй — никому не сочувствуй. Сам же себя полюби беспредельно. — Вадим остановился, опершись подбородком на линейку. — Третий прими: предавайся искусству — только ему, безраздумно, бесцельно…»
Кусков был потрясён.
— Ты не слушай! — пробормотал вдруг Вадим. — Это вредные стихи.
— Как вредные? — удивился мальчишка. — Разве могут быть стихи вредные?
— Могут, — сказал художник, принимаясь опять за работу. — Вот был бы с нами дед Клавдий — он бы все три завета разгромил моментально.
— Как это? — Лёшке стихи показались воплощением мудрости, и вдруг какой-то малограмотный старик сумел бы их опровергнуть?
— Очень просто, — засмеялся Вадим. — Тот, кто не живёт настоящим, ничего о жизни не знает, а стало быть, ничего не может создать. Поэтому ни о каком искусстве, которому следует предаваться бездумно, не может быть и речи…
— А второй? Второй?
— Что второй?
— Завет! «Никому не сочувствуй».
— А! — Вадим по-волчьи повернул к Лёшке голову. — Я в твоём возрасте прочитал и выучил эти стихи… И вот результат. Ты будешь смеяться, но выставка, которую мы готовим, — первая моя персональная выставка. Первая, понял? Вот тебе и «полюби беспредельно».
Вадим долго не брался за работу. Ходил по мастерской, курил.
— Давайте уедем отсюда! — сказал Кусков, которому вдруг стало ужасно жаль Вадима.
— Рано, — сказал тот.
— А что, в городе нельзя устроить выставку?
— Какую выставку? — удивился Вадим. — А, этот мой вернисаж… Да, да, конечно…
— А то что тут перед этими. Разве они что-нибудь поймут? — сказал Кусков. — Ну, дед Клавдий ещё ладно. А остальным «Медведей на просеке» подавай!
— Ишь ты, — засмеялся Вадим. — Где это ты такое слышал?
— Отец говорил, — смутился Лёшка.
— Да, — сказал художник. — Кусков-старший — ценитель. А вернее сказать, оценщик искусства.
— Ну, а что? — не сдавался Лёшка. — Этот Петька или Катя что-нибудь понимают?
— Ух ты! — засмеялся Вадим. — Как ты на них. С чего бы это? А… понимаю. Мой тебе совет, — сказал художник. — Не признавай своей ошибки. Напусти на себя такую загадочную молчаливость… Барышня твоя сама прибежит и от любопытства лопнет! «А ты в ответ — только да и нет». И никаких объяснений! Она всё сама придумает. Проверено, — вздохнул Вадим. — А с Петькой совсем не разговаривай.
Но выполнить этот совет было трудно. Петька и Катя явились на третий день в клуб и взялись помогать Лёшке развешивать рисунки.
Столбов говорил без остановки, как радио. Он приволок откуда-то стремянку, и не успел Лёшка ахнуть, как Петька уже сидел на самом верху, скрючившись как обезьяна, и пробивал в стене дырки для пробок, чтобы прикрепить к ним трубу, а уж от этой трубы на нитях должны были вывешиваться картины Вадима.
— Это надолго! — кричал он. — Прочно! Удобно. Я в школе такую выставку устраивал. Это для сменной выставки самое то! А так исковыряем стенку и толку никакого.
«Рассказала ему Катя или нет? — гадал Кусков. — Скорей всего нет, а то он бы драться полез. И чего она в нём нашла? Ведь — лопух!»
Катя работала молча, стараясь не смотреть в Лёшкину сторону. Сухой белой тряпочкой она аккуратно протирала стекло.
«И всё-таки, — думал Кусков, — есть в этом Петьке что-то такое, чего, наверное, нет во мне».
В этот момент Столбов с размаху долбанул себя по пальцу.
— Иэ-э-э-эх! — рявкнул он, скатываясь со стремянки. — Ну спасибо! Ну спасибо!
Он обежал всю комнату, размахивая рукой:
— Ах! Хорошо! Ах!
И через минуту опять сидел наверху и яростно колотил молотком.
Приходили Катины братишки и сестрёнки. Стояли стайкой, как утята, моргали в такт ударам и поводили носами за трубой, которую клали на крюки Петька и Лёшка.
— Хочу гвоздь колотить! — ныл самый маленький. — Хочу стенку молоточить!
— На! — сказал Петька, подсовывая ему обрубок доски и два гвоздя. — «Молоточь»!
«Он — добрый, — подумал Лёшка. — А я? «Сам же себя полюби беспредельно…»
— Ну, всё! — сказал Петька, прилаживая последнюю трубу под карниз. — Пойдём в мастерскую, заберём у художника последние работы и будем развешивать.
Они вышли на улицу. И Кусков увидел в самом дальнем конце её две знакомые фигуры! Да! Ошибиться было нельзя. Там егерь Антипа Пророков разговаривал с Иваном Ивановичем. Издалека был виден белый верх его морской фуражки.
«Явился!» — со злостью подумал Кусков.
— Пойдём дворами! — предложил он. Они вышли на соседнюю улицу, и здесь их нагнали три легковые машины.
— Кусков! Сынок! — услышал Лёшка знакомый голос и обернулся. В первой машине сидел отец.