Безбородко, получив однажды утром три противоречивых указа Павла I, сказал: «Бедная Россия! Впрочем, ее станет еще на 60 лет».
Действительно, той России стало еще ровно на 60 лет — от убийства Павла до отмены крепостного права.
23 марта 1801 года медленный траурный кортеж сопровождал набальзамированное тело задушенного, изуродованного императора из дворца в Петропавловский собор. Для пущей торжественности был сделан восьмиверстовый круг по двум невским мостам.
Впереди почетного конвоя, неся на специальной подушке корону усопшего, весь этот путь прошагал 30-летний Никита Петрович Панин, единственный сын генерала Петра Панина и единственный племянник — наследник министра Никиты Панина, в честь которого и был назван.
День был холодный, Панин пожаловался в письме к жене на недостаточно теплую одежду, но прибавил, что «день не был утомителен».
Хоронить Павла — не то что при нем жить...
Вместо перечисления мрачных подробностей 52 павловских месяцев проще, наверное, вспомнить некоторые из первых указов «дней Александровых прекрасного начала».
По списку новых разрешений легко угадываются старые запрещения.
Только за один день, 15 марта 1801 года (через четыре дня после цареубийства), прощено в указе 156 человек (среди них Радищев, Ермолов).
К 21 марта — 482 человека (всего же помиловано и возвращено на службу 12 тыс. человек).
14 марта — снято запрещение на вывоз разных продуктов.
15 марта — восстановлены дворянские выборы по губерниям;
амнистированы укрывшиеся за границей, снято запрещение на ввоз ряда товаров.
22 марта — объявлен свободный въезд и выезд из России.
31 марта — разрешены частные типографии и ввоз всяких книг из-за границы.
2 апреля — восстановлена екатерининская жалованная грамота дворянству и городам;
уничтожена тайная экспедиция.
8 апреля — уничтожены виселицы, на которых прибивались имена опальных.
9 апреля — уничтожены пукли у солдат.
27 сентября — запрещены пытки и «пристрастные допросы»;
запрещено употреблять в делах самое слово «пытка»[188].
В свое время Н. П. Панину, единственному наследнику двух оппозиционных екатерининских вельмож, достались, конечно, бумаги и тайные заветы, в частности насчет будущего императора Павла, конституции и т. п.
Внезапная смерть Екатерины II, 6 ноября 1796 года и стремительное прибытие Павла из Гатчины в Петербург оказались чрезвычайным событием для открытия и сокрытия секретных исторических документов.
Новый царь, а также новый наследник Александр вкупе с важными государственными персонами Безбородкой и Ростопчиным произвели розыск в потайных бумагах Екатерины. Обнаружились откровенные незавершенные мемуары императрицы, и Павел дал их почитать другу юности князю Алексею Куракину, тот же, не спросясь, быстро снял копию, и она тайно пошла по России — к Карамзину, Александру Тургеневу, Пушкину, а через 60 лет — к Герцену. Одним из первых читателей мемуаров был именно Никита Панин, второй, который 19 октября 1801 года благодарил Куракина: «Возвращая мемуары покойной императрицы, я прошу Вас, князь, принять мою благодарность за то удовольствие, которое я получил от этого интересного чтения»[189].
Вторым важнейшим документом было признание Алексея Орлова, что они и Федор Барятинский в 1762 году убили арестованного Петра III. По мнению Павла I, это отчасти реабилитировало его мать, так как из письма-записки следовало, что Петр III был убит не по приказу жены[190].
Прочитав записку, Павел вскоре бросил ее в камин, но через шестьдесят три года, как приложение к русскому изданию мемуаров Екатерины II, она была напечатана все той же Вольной типографией Герцена. Происхождение этого «ожившего пепла», очевидно, объясняется записью Ф. В. Ростопчина: «Я имел его [письмо Орлова] с четверть часа в руках; почерк известный мне графа Орлова; бумаги лист серый и нечистый, а слог означает положение души сего злодея»[191]. Понятно, Ростопчин намекает на то, что за «четверть часа» снял копию и сохранил ее.
Наконец, в первые павловские дни, вероятно, открылся еще один документ, с которого копия не была снята, — завещание Екатерины II, передававшее престол внуку Александру, минуя сына Павла. Найденный в бумагах царицы документ был, очевидно, уничтожен Александром и Безбородкой, что было согласно с тогдашними настроениями 19-летнего великого князя, не желавшего царствовать. Сводку мнений об этом завещании в свое время составил Н. К. Шильдер[192]. Вскоре, однако, негласная история закончившегося царствования пополнилась рукописью, никогда не попадавшей (разве что во фрагментах) на глаза покойной императрицы. Вдова прокурора Пузыревского поднесла Павлу I пакет конспиративных сочинений Фонвизина — Паниных вместе с загробным письмом к будущему императору (см. гл. IV). Подробности эпизода нам неизвестны, но нет сомнений, что Павел был растроган. После этого Пузыревская получила пенсию, умершему воспитателю велено было соорудить памятник. Обласкан был и Никита Панин, второй, хотя и не слишком нравившийся императору и вообще, по единодушному суждению близких, не обладавший тем вкрадчивым обаянием, которое так часто выручало его покойного дядю. Молодого Панина отправили послом в Берлин, а в 1799 году он был уже действительным тайным советником и вице-канцлером, в свои двадцать девять лет фактически управляя иностранными делами, как некогда Никита Панин, первый.
«Рассуждение...» Фонвизина между тем было спрятано среди секретных бумаг в кабинете Павла, где лишь 35 лет спустя его обнаружил граф Блудов; тогда же, в 1831 году, рукопись Фонвизина была представлена Николаю I и поступила от него в Государственный архив с резолюцией: «Хранить, не распечатывая без собственноручного высочайшего повеления» (спустя семьдесят лет именно этот экземпляр «Рассуждения...» был открыт Е. С. Шумигорским).
Родственники же Фонвизина, видно, не торопились открывать свой архив Павлу и в течение его царствования сохраняли «второй экземпляр» у себя. Разумеется, проекту, с которым некогда знакомился юный Павел, зрелый Павел I никакого хода не давал: положительный герой Фонвизина и Панина под влиянием французской революции и других событий усиливает самовластие, ограничивает дворянские права... И словно в греческой трагедии, за дело берется Немезида, а первый сигнал к мести подает наследник прежних доброжелателей: именно Никита Петрович Панин первым решился сказать Александру о том, что Павла необходимо низложить: подразумевались арест, изоляция «безумного царя».
Находясь на самом «верху», Панин, как и его коллеги, каждый день ждал опалы, ареста. Лишь в письмах Семену Воронцову в Лондон, написанных невидимыми чернилами (между строк обыкновенных посланий)[193], Панин изливал негодование. В июне 1800 года: «Дурное настроение и меланхолия нашего государя делают самые быстрые успехи; все, как в делах внутреннего управления, так и внешней политики, решается под влиянием минутного расположения духа или неудовольствия». «Я погибаю от горя, — пишет Панин в другом послании [...]. Мы здесь точно рабы на галерах. Я стараюсь держаться против течения, но силы мне изменяют, и стремительный поток, вероятно, скоро унесет меня в какую-нибудь отдаленную деревню»[194].
Сведения о первых заговорщиках несколько противоречивы. Во всяком случае раньше других взялись за дело Панин, Рибас, Пален, Зубовы. Из всех главных деятелей заговора осторожнее, сдержаннее всех оказался именно Панин: важные рассказы Палена, Беннигсена записал вскоре после переворота А. Ланжерон; рано или поздно сообщили кое-что и другие «действовавшие лица».
Когда Александр I впервые увидел Панина после гибели Павла, он обнял его и произнес со слезами на глазах: «Увы, события повернулись не так, как мы предполагали»[195].
6 октября 1801 года Кочубей писал С. Р. Воронцову: «Как вам известно, именно Панин произнес первое слово насчет регентства»[196]. Примерно тогда же барон Николаи делился своими мыслями с тем же С. Р. Воронцовым: «Это правда, что план Панина не имел в виду того преступления, которое произошло, но непредвиденные последствия его проекта регентства могли быть еще ужаснее, если бы план не осуществился»[197].
До нас дошли лишь некоторые неясные фрагменты рассуждений и воспоминаний Панина обо всем этом. Два эпизода — о встрече с наследником в соединительных галереях подвального дворцового этажа, когда Панин принял Александра за шпиона, а также хорошо известная история о том, как Павел I едва не захватил список заговорщиков и план заговора, спрятанные в кармане Палена, — обе эти истории в записках саксонского резидента в Петербурге К. Ф. Розенцвейга помещены со ссылкой: «Эти детали сообщены составителю этих записок самим графом Паниным, умершим в начале 1837 г.»[198].
Согласно Розенцвейгу и другим мемуаристам, осенью 1800 года Панин начал тайные переговоры с наследником о введении регентства наподобие английского (наследный принц, парламент и кабинет министров контролировали в те годы безумного короля Георга III). В более самодержавной Дании наследный принц Фридрих тогда же управлял страной вместо психически больного отца Христиана VII, который мог только представительствовать на торжественных аудиенциях. Шведский посол в России Стедингк 3 (15) июля 1802 года докладывал: «Панинский проект революции против покойного императора был в известном смысле составлен с согласия ныне царствующего императора и отличался большой умеренностью. Он задавался целью отнять у Павла правительственную власть, оставив ему, однако, представительство верховной власти, как мы это видим в Дании»[199].
Английский посол в Петербурге Витворт мог дать по этой части полезные советы своему близкому другу Панину: он хорошо представлял английскую систему регентства, связанную с Георгом III, и был заинтересован в свержении Павла, охладевшего к Англии и сближавшегося с Наполеоном.
Адам Чарторыйский в своих воспоминаниях передавал рассказы другого участника тайных встреч, Александра I, о его переговорах «в бане» с Паниным, который «нарисовал великому князю картину общего злополучия и изобразил те еще большие несчастия, каких можно ожидать в том случае, если будет продолжаться царствование Павла [...]. Потребовалось более шести месяцев настойчивых стараний, чтобы вырвать у великого князя согласие на дело, предпринимаемое против его отца»[200]. Наследник, согласно Чарторыйскому, даже обсуждал детали: «Павел должен был бы по-прежнему жить в Михайловском дворце и пользоваться загородными царскими дворцами [...]. Он воображал, что в таком уединении Павел будет иметь все, что только может доставить ему удовольствие, и что он будет там доволен и счастлив»[201].
Между тем Панин, несомненно, обдумывал способ управления в случае регентства. П. А. Пален сообщал позже прусскому дипломату барону Гейкингу: «Мы хотели заставить государя отречься от престола, и граф Панин одобрил этот план. Первою нашею мыслью было воспользоваться для этой цели Сенатом, но большинство сенаторов болваны, без души, без воодушевления. Они теперь радуются общему благополучию, чувствуют его с восторгом, но никогда не имели бы мужества и самоотвержения для совершения доброго дела»[202].
Так или иначе, но в случае успеха Павел объявлялся сумасшедшим, а наследник — регентом. Очень трудно сейчас судить, какую роль могли тут сыграть старые панинско-фонвизинские конституционные идеи. Однако доподлинно известно, что будущий Александр I не раз говорил и писал о пользе ограничения безграничной власти[203]. Весьма вероятно, что в этом духе он беседовал и с вице-канцлером в бане или подземном дворцовом переходе: лучшего довода в пользу конституции, чем бесчинства Павла, трудно было вообразить.
Между тем регентское управление, регентский совет могли явиться подобием императорского совета, о котором мечтал некогда Никита Панин-первый; слабоумный Петр III в 1762 году и «безумный» Павел в 1801 году создавали повод для введения хоть каких-то представительных учреждений (или наделения соответствующими правами тех, что уже имелись, например Сената). Для этих планов живой, но изолированный Павел был бы полезнее Павла убитого и замененного «хорошим царем» Александром: в последнем случае пропадал бы удобный повод для урезания абсолютизма. Конечно, экс-император под стражей мог бы стать объектом для разных честолюбивых замыслов, но в российской истории уже был прецедент: вполне законный император Иоанн Антонович, просидевший много лет в крепости и убитый при попытке Мировича воспользоваться именем этого четвероюродного брата Павла I.
Панина не было в столице 11 марта 1801 года: во время одной из вспышек высочайшего гнева, в декабре 1800 года, он был изгнан из Петербурга и даже не смел покидать свое имение. События разыгрались без него, и, судя по восклицанию Александра I при первой встрече с возвращенным министром, события шли не «по-панински». Разумеется, 11 марта было прежде всего дворцовым переворотом, только заменившим одного монарха более либеральным. Однако имелись и другие, более значительные последствия этого события. Герцен в 1857 году напечатает в «Колоколе»: «Каждый, кто сколько-нибудь следил за историей русского развития с начала XVIII столетия, видит даже в самые уродливые эпохи ее, что в обществе подымаются, бродят живые силы, требующие больше, чем одного повиновения. Всеобщее отвращение, всеобщее негодование против наглого самовластья Павла, окончившееся таким энергическим протестом, не довольно оценено» (Г. XIII. 38).
Автор «Былого и дум» не раз восхищался «обломками» прошлого, сохранившими самобытность в безликом николаевском мире; такова была старуха Ольга Александровна Жеребцова, старавшаяся в 1840-х годах помочь гонимому Герцену. В 1800—1801 годах О. А. Жеребцова, сестра Зубовых, играла немалую роль в тайных приготовлениях заговорщиков, в частности пользуясь своим влиянием в английских дипломатических и придворных кругах. «Странная, оригинальная развалина другого века, — писал о ней Герцен, — окруженная выродившимся поколением на бесплодной и низкой почве петербургской придворной жизни. Она чувствовала себя выше его и была права. Если она делила сатурналии Екатерины и оргии Георга IV, то она же делила опасность заговорщиков при Павле. Ее ошибка состояла не в презрении ничтожных людей, а в том, что она принимала произведения дворцового огорода за все наше поколение» (Г. IX. 70).
Некоторые цареубийцы видели себя героями-освободителями наподобие древнеримских тираноборцев. П. А. Пален, при новом царе высланный из Петербурга и попавший в опалу, громко говорил об «услуге, оказанной государству и всему человечеству [...]. Мы были, может быть, на краю действительного и несравненно большего несчастия, а великие страдания требуют сильных средств. И я горжусь этим действием как своей величайшей заслугой перед государством »[204].
Любопытный документ, распространившийся в списках и сохранившийся, в частности, среди бумаг Н. К. Шильдера, был писан одним из цареубийц — князем В. М. Яшвилем. Шильдер, как можно понять, считает это письмо к Александру I подлинным[205].
Как известно, Яшвиль был вскоре сослан Александром I под надзор в Калужскую губернию. В самые горячие дни 1812 года Кутузов поручил ему с отрядом Калужского ополчения выбить неприятеля из Рославля. Узнав об этом, Александр I написал: «Какое канальство!» — и сделал полководцу выговор (3 октября 1812 г.): «Вы сами себе присвоили право, которое я один имею, что, поставляя Вам на замечание, предписываю немедленно послать Яшвиля сменить и отправить его в Симбирск под строгий надзор к губернатору». 31 октября 1812 года Кутузов «имел счастье донести», что «отставной генерал-майор Яшвиль в деревню свою возвратился». — Русская старина. 1881. № 11. С. 665—666.
Вот его текст:
«Государь, с той минуты, когда несчастный безумец, Ваш отец, вступил на престол, я решился пожертвовать собой, если нужно будет, для блага России, несчастной России, которая со времени кончины Великого Петра была игралищем временщиков и, наконец, жертвой безумца. Отечество наше находится под властию самодержавною — самою опасною изо всех властей потому, что участь миллионов людей зависит от великости ума и души одного человека. Петр Великий нес со славою бремя самодержавия, и под мудрою его властию отечество отдыхало, но гении редки, и как в настоящую минуту осталось одно средство — убийство, мы за него взялись. Бог правды знает, что наши руки обагрились кровью не изо корысти, пусть жертва будет не бесполезна. Поймите Ваше великое призвание, будьте на престоле, если возможно, честным человеком и русским гражданином. Поймите, что для отчаяния есть всегда средства, и не доводите отечество до гибели. Человек, который жертвует жизнью для России, вправе Вам это сказать, я теперь более велик, чем Вы, потому что ничего не желаю, и, если бы даже нужно было для спасения Вашей славы, которая так для меня дорога только потому, что она слава и России, я готов был бы умереть на плахе, — но это бесполезно, вся вина падет на нас, и не такие проступки покрывает царская мантия! Удаляюсь в мои деревни, постараюсь там воспользоваться кровавым уроком и пещись о благе моих подданных. Царь царствующих простит или покарает меня в предсмертный час: молю его, чтоб жертва моя была не бесполезна! Прощайте, государь! Пред государем я спаситель отечества, пред сыном — убийца отца. Прощайте, да будет благословение всевышнего на Россию и Вас — ее земного кумира, да не постыдится она его во века!»
Почти так же оправдывался отпор тирану в сочинении Д. И. Фонвизина. Сам факт завоевания хоть на несколько лет более легкого режима доказывал действенность бунта. Естественным уроком четырех с лишним павловских лет был вопрос о гарантиях против новых Павлов.
Спустя несколько лет в знаменитой записке «О древней и новой России» Карамзин вспомнил два главных мнения, столкнувшихся при воцарении Александра: возвращение к системе Екатерины (т. е. самодержавие «хорошего царя» Александра) — или система конституционная.
Материалы, опубликованные Герценом, в сопоставлении с другими источниками дают возможность восстановить, уверенно или предположительно, некоторые важные подробности этой борьбы. Один из документов позволяет поставить вопрос и о конституционных замыслах Н. П. Панина в 1801 году.
Сенатор Е. П. Ковалевский познакомил около 1870 года известного историка литературы академика Я. К. Грота с любопытным текстом, писанным неизвестной рукой на обложке подлинного мнения Г. Р. Державина «О правах, преимуществах и существенной должности сената» (1801 г.). После уточнений И. А. Чистовича Грот опубликовал следующий отрывок:
«Мнение сенатора и поэта Г. Р. Державина, в 1801 году поданное и известное под названием «Предисловие к конституции Державина».
Трое ходили тогда с конституциями в кармане — реченый Державин, князь Платон Зубов со своим изобретением и граф Никита Панин (отец нынешнего министра юстиции) с конституциею английскою, переделанною на российские нравы и обычаи. Николаю Николаевичу Новосильцову, жившему тогда во дворце и всем управлявшему, стоило в то время большого труда наблюдать за царем, чтобы он не подписал которого-либо из проектов, который же из проектов был глупее, трудно было решить. Все три были равно бестолковы. Жалею очень, что теперь, в бытность мою в С. Петербурге, я не нашел второго мнения Державина, которое известно под названием его кортесов[206].
Видно, что покойный дядюшка мой, у которого оставались многие бумаги мои, испугавшись в 1826 году взятия меня до Кармелитов [Karmelitow], изволил истребить все, что было у меня любопытнейшего и что могло показаться ему слишком смело написанным, а потому подозрительным. То, что из числа бумаг моих хранилось в комиссариате, нашел я все в целости»[207].
Подлинник записи «на обложке» был вскоре утрачен.
«К сожалению, — комментировал этот текст Я. К. Грот, — несмотря на все наши разыскания, нам не удалось разъяснить, кто писал эти строки, очевидно обличающие слишком недостаточное знакомство с затронутыми в них фактами»[208]. Однако во втором издании своего «Державина» Грот даже дополнил сообщение анонима о трех конституциях 1801 года: «Есть известие, что с подобным планом в то время носился также адмирал Мордвинов»; кроме того, упоминались проекты Трощинского и Новосильцова[209].
Много ли верного в этой любопытной записи и что дает она для истории панинских проектов?
Конституционный характер известного мнения Державина насчет Сената не вызывает сомнений.
Также известно, по другим источникам, что Платон Зубов предлагал превратить Сенат в нечто подобное парламенту[210].
Выходит, из трех проектов, перечисленных на обложке державинского мнения, мы ничего не знаем только об «английской» конституции Панина, «переделанной на российские нравы и обычаи».
Тут, естественно, на память приходит другой «панинский» проект — конституция Д. И. Фонвизина — Никиты Панина-первого, «переделанная» со шведского образца.
Если нечто подобное было наготове у Никиты Панина-второго, оно могло предназначаться сперва для регентства.
Иронически-пренебрежительная записка анонима, между прочим, немало сообщает о самом авторе и представляет его персоной весьма компетентной. Можно заметить, что он служил уже в начале XIX века скорее всего в Сенате, где сосредоточивались бумаги о русских реформах и где уж, конечно, нетрудно было бы познакомиться с мнением Державина насчет перестройки самого Сената. Перед восстанием декабристов этот человек служил (во всяком случае, имел возможность хранить секретные бумаги) в «комиссариате», что можно понять как комиссариатский департамент военного министерства. После 14 декабря автора арестовали или могли арестовать: здание упраздненного кармелитского монастыря в Варшаве использовалось как тюрьма (в нем сидели, между прочим, члены польского Патриотического общества)[211], поэтому выражение «до кармелитов» может означать и арест (угрозу ареста) в Варшаве, и арест вообще, необязательно в Варшаве (нечто вроде «посадить в кутузку»). Если и брали «до кармелитов», то в конце концов без особых последствий для автора, ибо он сам мог вскоре убедиться, что все бумаги в «комиссариате» целы, а прочие — дядюшка «истребил». Запись, понятно, сделана не раньше 1840 года и не позже 1860 года, поскольку именно в эти годы Виктор Никитич Панин, сын Никиты Петровича, мог быть назван «нынешним министром юстиции».
По-видимому, служба автора шла неплохо, если он мог писать столь развернутые примечания на обложке секретного сенатского документа. Система взглядов того, кто в 1826 году гостил «у кармелитов», а позже смеялся над «глупостью» первых конституций, вполне подошла бы крупному начальнику, сделавшему за полвека хорошую карьеру, вероятно, в Сенате.
Искомое лицо более всего похоже на литературного, общественного и государственного деятеля Андрея Андреевича Жандра, дружившего с Грибоедовым и сохранившего подлинную рукопись «Горя от ума».
Жандр (1789—1873), как и «аноним», в 1800-х годах служил в Сенате (в 1803 г. — копиист, с 1804 г. — в сенатской типографии), а затем много лет в Военном министерстве (с 1832 г. — помощник столоначальника в инспекторском департаменте, с 1819 г. — в военно-счетной экспедиции).
Вечером 14 декабря 1825 года он приютил своего приятеля декабриста А. И. Одоевского, после чего был арестован, но затем освобожден, так как «о существовании общества и о замыслах мятежа не знал».
Выйдя от «кармелитов», Жандр успешно продвигался по службе, и на старости лет — с 1853 года — сенатор, причем видный: возглавляет сенатские департаменты и т. п.[212]
Правда, мы не сумели сыскать «подходящего» дядюшку А. А. Жандра, который мог бы хранить и истребить его бумаги в 1826 году, а петербургский арест придает термину «кармелиты» метафорический характер. Однако остальные черты автора Записки и Жандра совпадают! К тому же ни одно из лиц, связанных с декабризмом или польскими тайными обществами 1820-х годов, по своим биографическим данным здесь даже отдаленно не может «соперничать» с Жандром. Свидетельство Жандра [?] придает еще больше веса мелькнувшей и исчезнувшей версии о конституции Н. П. Панина. О том же замысле, как сейчас увидим, сообщают и записки Михаила Фонвизина.
Сокрытие, а быть может, уничтожение «регентской» конституции легко объясняется последующей биографией Панина.
Как известно, после мгновенного взлета в марте 1801 года он впал в немилость у Александра I — в октябре того же года удалился в долгий отпуск, а затем в отставку. Вскоре ему запретили занимать какие-либо должности по службе или дворянским выборам и фактически не допускали в столицы.
Опала Никиты Петровича была одной из самых долгих — с 1801 года до самой смерти в 1837 году.
Любопытно, что одним из доводов Александра I против введения конституции в стране было: «а вдруг изберут депутатом Панина».
Когда родственники Н. П. Панина на коленях умоляли Николая I прекратить двадцатипятилетнюю опалу, новый царь сказал, что императрица — мать Мария Федоровна взяла с него единственную клятву — не возвращать Панина.
Историки занимались вопросом о причинах столь жестокой немилости. Брикнер обнаружил сложную систему интриг (недавнего близкого друга Панина Семена Воронцова и других), скомпрометировавших министра перед Александром I. Царь, в частности, был оскорблен переданным ему откровенным и нелестным мнением Панина о личности и способностях своего повелителя.
В ответ на недоуменные вопросы императрицы-матери, благоволившей в то время к Панину (ибо тот 11 марта 1801 г. отсутствовал в Петербурге), царь открыл ей инициативу министра в организации заговора и плана регентства (конечно, не упомянув о своем участии в тайных «подземных» переговорах).
Таковы в общих чертах несомненные факты[213].
Остается неясным, не скрывалось ли за ними еще нечто невысказанное, но тоже поставленное в вину Н. П. Панину; не воспринял ли Александр I критические реплики Панина столь болезненно, потому что они неприятно напоминали их прежние (1800 г.) беседы о таком ограничении самодержавия, где недостатки личности, характера правителя легко корректировались бы умными депутатами и министрами[214].
Это только догадка. Понятно, идеи регентства и сведения [Жандра?] — еще не основание для глубоких выводов насчет конституции Н. П. Панина.
А. Г. Брикнер, собирая материалы для биографии этого деятеля, не раз намекал на то, что все документы опубликовать (в 1880—1890-х годах) невозможно. Некоторые важные бумаги сам Панин, прекрасно зная о непрерывной слежке за собой, должен был сжечь или скрыть.
А. Б. Лобанов-Ростовский записал воспоминание В. Н. Панина о том, что его отец, «живя в деревне, сжег однажды несколько записочек великого князя Александра Павловича»[215].
Понятно, что для истории потаенных планов 1801 года было бы важно по крохам собрать то, что возможно, об исчезнувшей части панинского архива.
Личный архив Брикнера исчез — в нем могли быть любопытные копии, которыми историк, вероятно, делился с коллегами. Так, в собрании другого исследователя истории XVIII столетия — В. А. Бильбасова находится очень интересный документ — письмо Н. П. Панина к императрице Марии Федоровне. Бильбасов пояснял, что это «копия с черновой, найденной в бумагах графа Н. П. Панина. Неизвестно, когда письмо было писано, в 1801 или в 1804 г.? Неизвестно, было ли это письмо отправлено или нет?»[216].
Документ, однако, интересен независимо от его судьбы (скорее всего, по резкости тона он не был отправлен). Автор его гордится традицией, которую он представляет или желает представлять (старшие Панины, прежние заговоры!).
В начале длинного послания к императрице Никита Панин-второй решительно отбрасывает обвинение в неблагодарности по отношению к Павлу, другу семьи Паниных, а также напоминает, что все его поступки и планы в 1800 году были санкционированы Александром I.
«В государственных делах, — писал он, — общественного деятеля не должны останавливать личные обстоятельства. Ваше величество, я рисковал большим, чем Вашей милостью ко мне, я рисковал своей жизнью, чтобы спасти государство из бездны. Покойный дядя, мой второй отец, память которого Ваше императорское величество еще чтит, проектировал регентство, чтобы спасти империю[217] [...]. Лишенный его добродетелей, но одушевленный той же любовью к отчизне, примеры которой мне не нужно было искать за пределами нашей фамилии, я также хотел спасти империю от полного разрушения, и Ваше величество не сможет оспорить основательность моих мотивов [...]. Я хотел, повторяю, передать регентство в руки Вашего августейшего сына. Я думал, что, если он возглавит столь деликатное дело, удастся избежать тех крайностей, которые всегда возникают при политических потрясениях.
Признаюсь, я сделал при этом большую ошибку; но если император передал в неверные руки план, который я ему представил для блага государства, — неужели меня должно в этом обвинить? Меня, которого божественное провидение отправило за 800 верст от места действия»[218].
Понятно, как воспринимались новым поколением свободолюбцев слова опального министра о необходимости любых жертв для спасения отечества из бездны; а в том, что через родню и близких друзей такие слова доходили к декабристам, нет никаких сомнений. Разумеется, Н. П. Панин и декабристы — два разных мира; разумеется, его слова о спасении отечества подразумевали нечто иное, чем подобные же изречения молодых людей 1820-х годов. Разумеется, воздействие объективной исторической действительности образовывало у многих сотен дворян декабристские идеалы; однако в сложном сцеплении дальних и ближних причин 14 декабря занимали свое место и идеи опального министра, выброшенного на тридцать втором году жизни из правительства в смоленское имение Дугино и на заграничные курорты.
Вот как представлял себе разбираемые события племянник первого Фонвизина — декабрист Михаил Фонвизин:
«Вступивши в службу в гвардию в 1803 году, я лично знал многих участвовавших в заговоре, много раз слышал все подробности». Между прочим, юный Фонвизин знал и о том, что, «воспитанный умным и просвещенным дядей, граф Н. П. Панин усвоил свободный его образ мыслей, ненавидел деспотизм и желал не только падения безумного царя, но с этим падением — законно-свободные постановления, которые бы ограничивали царское самовластие. На этот счет и граф Пален разделял его образ мыслей»[219].
Итак, еще одно свидетельство относительно желания Н. П. Панина ввести «законно-свободные постановления». Свидетельствует один из славных Фонвизиных, знавший о смелых попытках своего дяди, действовавшего когда-то вместе с дядей «первого заговорщика» Н. П. Панина.
Поскольку другие сведения, собранные М. А. Фонвизиным, в основном верны и далее передают содержание некоторых не дошедших к нам документов (см. в предшествующей главе о плане государственного управления и других подробностях «истребленной» конституции Д. И. Фонвизина — Н. И. Панина), можно со вниманием отнестись и к известию о панинских «законно-свободных постановлениях 1800—1801 гг.». Но даже не настаивая на буквальной точности фонвизинской записи, сделанной через несколько десятилетий в Сибири, важно констатировать, что такой взгляд был и, конечно, популяризировался видным декабристом в своей среде.
Другой декабрист, Михаил Орлов, родственник Н. П. Панина (который был женат на его двоюродной сестре С. В. Орловой), почитал в отставленном деятеле не только «кузена». Сохранились чрезвычайно теплые, почтительные письма к Н. П. Панину от Михаила Орлова и его брата Алексея, в то время (1815 г.) еще во многом действовавших заодно (позже, в 1844 г., А. Ф. Орлов, как известно, сделался шефом жандармов). «Я знаю, — писал А. Орлов 26 марта 1815 года, — что выразитель мнений всех своих братьев, Михаил, сообщил Вам, как славно для нас Ваше имя и как мы всегда краснеем от стыда при его упоминании»[220]. Понятно, Орловы негодовали на опалу крупного государственного деятеля.
В рамках этой работы невозможно даже перечислить основные факты, иллюстрирующие традицию XVIII века в декабристском движении: их очень много, и эта тема еще сравнительно мало разработана. Передовые идеи минувшего века доходили к декабристам неравномерно. Выше говорилось о малом знакомстве первых революционеров с Радищевым — их братом по духу. Однако герценовское «Радищев [...] это наши мечты, мечты декабристов» определяет главное направление революционной линии.
Фонвизинское наследство деятели 14 декабря знали неплохо (отчасти благодаря участию в движении Михаила Фонвизина), и оно занимало свое место в ряду идейных истоков, питавших лучшие умы 1820-х годов. Вообще историческая жизнь конституционных идей, в частности замыслов 1762 года, 1770-х годов, 1800-х годов, оказалась очень сложной, даже причудливой. После 11 марта новый царь отказывается от немедленного введения конституции, хотя ему предлагалось несколько планов, после чего дело движется по двум каналам — правительственному и противоправительственному.
Александр I пытается забрать инициативу в свои руки, и это было политической новостью: Екатерина II и Павел I серьезно конституциями не занимались. Так начался правительственный конституционализм — со времен негласного комитета молодых друзей императора (1801—1807 гг.) через проекты конституции М. М. Сперанского (1809 г.) и, наконец, к секретной государственной «уставной грамоте» 1820 года, сочиненной под началом Н. Н. Новосильцова, того самого Новосильцова, который, согласно записи [Жандра?] на обложке «конституции» Державина, в 1801 году наблюдал за царем, чтобы тот «не подписал которого-либо из проектов». Нет нужды объяснять, что и задержка, тайна в движении этих проектов, и просачивание наружу сведений о них (П. А. Вяземский, принимавший участие в создании «уставной грамоты», Н. И. Тургенев) — все это оказало определенное влияние на формирование декабристских мыслей и планов.
Как известно, Александр I умер, не отказавшись от мысли «когда-нибудь» учредить русскую конституцию и держа наготове и под замком новосильцовский проект до тех дней, пока Россия не «созреет» для новых начал. Этот проект был опубликован через 40 лет в Вольной печати Герцена[221].
В то время как в великой тайне от всего населения, даже от возможных будущих депутатов, монтировали и хранили в недрах секретных канцелярий макет предполагаемых свобод, — в это самое время совсем в иных тайниках писали о свободе по-декабристски. В то время как один список «Завещания Панина» третье десятилетие покоился в царских бумагах, другой — из семьи декабристов Фонвизиных — выходит наружу[222].
Так, в архиве известного собирателя старины А. А. Оленина сохранились две совершенно идентичные рукописи, различающиеся только заглавиями: одна — «Мысли покойного Д. И. Фонвизина о необходимой нужде в непременном законоположении для российской империи»[223] другая — «О праве государственном Д. И. Фонвизина»[224].
М. А. Фонвизин был членом тайных обществ, его брат И. А. Фонвизин — членом Союза благоденствия. Сочинения Д. И. Фонвизина как «источник свободомыслия» назвал в своих показаниях на следствии декабрист В. И. Штейнгель. Текст фонвизинского «Рассуждения...» (иногда под названием «Завещание Панина») знал Пушкин. Рылеев в своем стихотворении «Гражданское мужество», запрещенном цензурой (1823 г.), посвятил несколько строк Н. И. Панину («нашему Панину»)[225].
А. А. Бестужев писал Николаю I из крепости, явно перефразируя цитату из «Рассуждения...»: «Кто мог, тот грабил, кто не смел, тот крал». М. А. Фонвизин вспоминал, что копию с работы его дяди снял Никита Муравьев, который «переделал ее, приспособив содержание этого листа к царствованию Александра». Действительно, в бумагах Ф. П. Литке К. В. Пигарев обнаружил сокращенный, переработанный «к царствованию Александра» вариант фонвизинского «Рассуждения...» с пометой об авторе: «Вьеварум». Т. е. прочитанная справа налево фамилия «Муравьев».
Другой список того же сочинения Д. И. Фонвизина — Н. М. Муравьева К. В. Пигарев обнаружил среди бумаг П. А. Вяземского с пометой: «Извлечение из сочинения Фонвизина, писанного, сказывают, по заказу Панина для великого князя, которое ходило по рукам в последние годы царствования Александра и, вероятно, составлено было одним из участников 14 декабря или членом тайного общества»[226].
«Разошлось несколько экземпляров этого сочинения... — вспоминал позже М. Фонвизин. — Подлинное введение, писанное рукою Д. И. Фонвизина, после как-то досталось П. П. Бекетову и должно храниться в его бумагах».
Как установил В. Г. Базанов, один из списков «муравьевского варианта» был показан декабристом Штейнгелем племяннику Федору Ивановичу Герману (1822 г.)[227]. Возникла интересная полемика декабриста с более умеренным Германом (стоявшим, в сущности, на позициях раннего декабристского Союза благоденствия). Блестящий слог Германа и очевидное воодушевление, с которым он возражал Д. И. Фонвизину (точнее, Н. М. Муравьеву), делают его «ответное рассуждение» замечательным документом[228]. Герман сохранил и позже охотно показывал имевшийся у него список Фонвизина — Муравьева, а также свой ответ[229].
Когда Никиту Муравьева, Михаила Фонвизина и других декабристов арестовали и сослали, «Завещание Панина» (т. е. «Рассуждение...» Д. Фонвизина) разыскивалось и изымалось[230]. О конституции запрещалось упоминать, даже если она «царская»[231]. В ту пору Николай I, между прочим, прочитал первый проект Н. И. Панина об учреждении императорского совета, подписанный, но надорванный Екатериной II (1762 г.). На листе бумаги, в который был вложен проект старинного манифеста, рукой царя написано: «Сей манифест найден мною в кабинете покойного императора Александра Павловича. 14 ноября 1826 года, С.-Петербург»[232]. Панин чахнул в смоленской деревне, мятежный род вырождался: как раз в те мартовские дни 1801 года, когда Никита Петрович, полный надежд, возвращался из первой ссылки в Петербург к новому царю Александру, у него родился сын Виктор, который через 25 лет удивил Гёте своей феноменальной ученостью, а еще через 30 лет министр юстиции Виктор Панин вызовет изумление множества лиц, в том числе и близких сотрудников, своей реакционной бездарностью[233].
Между тем наследство XVIII в. давно ушло к другим владельцам. Жизнь и труды Д. Фонвизина серьезно изучают Вяземский и Пушкин.
В сибирской ссылке Михаил Фонвизин пишет цитированные уже не раз мемуары. Одним из поводов для этого явилась попавшая в Сибирь новая русская история, написанная (в весьма умеренном официальном духе) двумя французами — Эно и Шеншо (Париж, 1835 г.). В 1840—1850-х годах «государственный преступник, находящийся на поселении», герой 1812 года, генерал, отдавая дань уважения свободомыслию 1760—1820-х годов, конечно, не забыл Дениса Фонвизина и Паниных.
В другом ссыльном гнезде — селе Урик, близ Иркутска, другие бывшие военные и герои 1812 г., Лунин и Никита Муравьев, составили «Разбор донесения тайной следственной комиссии» — секретную декабристскую историю декабря.
Образованнейший «Вьеварум», некогда изучавший «Рассуждение...» Д. И. Фонвизина для своей конституции, сопроводил лунинский «Разбор» историческими примечаниями, где говорилось и о предшественниках, пытавшихся в XVIII веке ограничить самовластие[234]: «Павел, будучи великим князем, участвовал в намерениях графа Никиты Ивановича Панина, Дениса Ивановича Фонвизина, дяди члена тайного союза, и других, желавших ввести в России умеренные формы правления, подобные шведским. Новый правительственный устав был уже напечатан. Панина удалили.
В 1801 году граф Никита Петрович Панин, сын победителя Пугачева, племянник предыдущего, и граф Пален хотели водворить конституцию. Из заговорщиков желавшие только перемены государя были награждены; искавшие прочного устройства — отдалены на век».
Одним из «наследников» Дениса Фонвизина сделался в те годы уже упоминавшийся Федор Герман, племянник Штейнгеля, офицер-вольнодумец, служивший в Оренбурге.
В 1831 году в Казани на него доносят как на карбонария и при обыске изымают «муравьевский» вариант фонвизинских «Рассуждений...» и ответ Ф. Германа Штейнгелю. При этом казанский губернский прокурор Г. Солнцев в письме министру юстиции Д. В. Дашкову поместил довольно подробный и по-своему яркий разбор с официальной точки зрения прочитанного им (возможно, не впервые?) фонвизинского сочинения: «Сочинение о необходимости непременного законоположения г. Фонвизина есть одно из самых возмутительных сочинений своего века, когда во Франции пылали революционные факелы и французские вольнодумцы силились возжечь от оных искру и в нашем любезном отечестве. В сем сочинении Фонвизин рассуждает о праве свободы и собственности, об общественном договоре, начертывает по-своему границы прав государям и подданным и их обязанности, монархическое правление именует тиранией, ставит на вид слабости и злоупотребления любимцев государей, злоупотребление власти самих владык земных и черными красками оттеняет собственное свое отечество в безумном упоении мнимой свободы и заключает необходимостию в государстве установить непременные конституционные законы. Вероятно, сие сочинение часто обращалось в руках и заговорщиков декабря 14-го. Преступник Штейнгель, не без намерения распространяя крамолу, сообщил оное и г. Герману, своему родственнику и как недовольный правительством недовольному»[235].
По любопытному совпадению именно в это время, в 1831 году, Блудов вынес Николаю I рукопись фонвизинского «Рассуждения...» из кабинета Павла I, и царь распорядился накрепко запечатать документ, который на шестом десятилетии своего существования целил уже в четвертого императора...
В Бронницах, подмосковном городке, в пятидесяти с лишним километрах от столицы, на площади у старого собора сохранилось несколько могильных памятников; на одном из них имя «генерал-майора Михаила Александровича Фонвизина», умершего в имении Марьино Бронницкого уезда 30 апреля 1854 года. Надгробная надпись делалась с вызовом и, конечно, по заказу вдовы декабриста Натальи Дмитриевны: умерший был лишен чинов, звания, дворянства, наград за 1812-й и никак не мог именоваться «генерал-майором», особенно пока еще царствовал Николай I. Однако энергичная владелица Марьина, как видно, сумела добиться своего... Рядом, за тою же оградой, памятник Ивану Александровичу Фонвизину. Брат декабриста и сам декабрист отделался двухмесячным заключением и двадцатилетним полицейским надзором; наконец, третий за церковной оградой — Иван Иванович Пущин, «первый друг, бесценный» Пушкина, дождавшийся амнистии и закончивший дни здесь же, в Марьинском имении своей жены Натальи Дмитриевны, вдовы старого друга Михаила Фонвизина. Дружеская близость двух декабристов, совместное житье на каторге и по соседству — в западносибирской ссылке — все это кое-что объясняет в извилистой судьбе некоторых фонвизинских бумаг.
В 1880-х годах издатель «Русской старины» Михаил Семевский, о котором в этой книге уже не раз упоминалось, получил толстый переплетенный том с золотым тиснением — Записки М. А. Фонвизина (примечания к истории Эно и Шеншо) — писарская рукопись с правкой самого Фонвизина и замечаниями И. Д. Якушкина на полях[236].
Получив разрешение вернуться в Москву, Михаил Фонвизин не рискнул взять рукопись с собой, ожидая обысков и проверок, но позаботился о ее судьбе. Было приготовлено несколько списков, а первый подарен остававшемуся в Ялуторовске И. И. Пущину.
Пущин, вероятно, тоже не считал свой дом надежнейшим местом хранения и 26 декабря 1854 года написал на внутренней обложке: «Доброму Петру Васильевичу Зиновьеву вверяется эта рукопись друга моего Михаила Александровича Фонвизина». Зиновьев был сибирским золотопромышленником, приятелем декабристов.
Тридцать лет спустя вместе с Записками Фонвизина М. И. Семевский получил письмо В. П. Зиновьева (сына П. В. Зиновьева), объяснявшее историю рукописи. Семевскому удалось в 1884 году напечатать фрагменты воспоминаний М. Фонвизина: часть верстки осталась в архиве «Русской старины» с примечанием редактора: «Набрано было для «Русской старины» 1884 г.; набор рассыпан, ибо граф Д. А. Толстой объяснил, что печатать неудобно»[237]. Декабризм, цареубийство 11 марта, «Рассуждение...» Д. Фонвизина оставались острым сюжетом и в 1880-х годах.
Еще сильнее звучали они на четверть века раньше, в период Вольных изданий 1850—1860-х годов. Вскоре после того, как были напечатаны секретные сочинения Радищева, Щербатова, Дашковой, Екатерины II, наступил черед фонвизинских бумаг.
С помощью декабристов и доброжелателей двинулись в путь Записки Михаила Фонвизина, а от немногих счастливых обладателей — редкостные списки «Рассуждения...» Дениса Фонвизина. Их появление в заграничных Вольных изданиях было неизбежно: Записки вышли в Лейпциге двумя изданиями, 1859 год и 1860 год, а в начале 1861 года в Лондоне появилась на свет вторая книжка «Исторического сборника Вольной русской типографии». В небольшом томике, целиком посвященном секретной истории, «встретились» разнообразные деятели прошлого: там среди 16 материалов впервые печатались «Государственная уставная грамота» — тайная конституция Александра I, разные воспоминания об убийстве Павла I, а также «О праве государственном» Д. И. Фонвизина...
Герцену, как видно из его предисловия к «Историческому сборнику», было известно, от кого пришли почти все запретные тексты. «Не знаю, — писал он, — можем ли мы, должны ли благодарить особ, приславших нам эти материалы, т. е. имеем ли мы право на это. Во всяком случае они должны принять нашу благодарность как от читателей за большее и большее обличение канцелярской тайны Зимнего дворца» (Г. XIV. 353).
Введение Д. И. Фонвизина в неосуществившуюся российскую конституцию оставалось важным политическим документом не только в конце XVIII века и в декабристское время, но и для освободительного движения пятидесятых-шестидесятых годов XIX века, т. е. служило уже четвертому-пятому поколению.
Одним из источников, откуда Герцен черпал фонвизинские материалы, была, без сомнения, семья И. И. Пущина. «Что это было за удивительное поколение, — писал «Колокол», — из которого вышли Пестели, Якушкины, Фонвизины, Муравьевы, Пущины...» (Г. XIV. 329).
Публикуя в Москве большую статью «Новые материалы для биографии Фонвизина», редактор «Библиографических записок» А. Н. Афанасьев сделал следующее примечание к первому из печатавшихся документов (письму Д. И. Фонвизина — Ф. И. Аргамаковой): «Это и следующее за ним письмо, вместе с другими письмами и путевым журналом Фонвизина, получили мы от Натальи Дмитриевны Пущиной, бывшей прежде в замужестве за М. А. Фонвизиным, родным племянником Дениса Ивановича»[238].
Афанасьев, очевидно, располагал различными рукописными материалами о Д. И. Фонвизине: когда в 1907 году впервые публиковалась статья Фонвизина «О подражании русских иностранцам», ее сопровождало примечание (В. И. Семевского), что текст печатается «по списку рукописного сборника А. Н. Афанасьева, хранящегося в Московском главном архиве Министерства иностранных дел»[239]. Поездка Афанасьева в Лондон в 1860 году сопровождалась появлением в «Полярной звезде», «Историческом сборнике» и других герценовских изданиях многих материалов, собранных редакцией и сотрудниками «Библиографических записок». Вероятно, Афанасьев доставил Герцену также документ под названием «О праве государственном...» или «Рассуждение о непременных государственных законах»[240].
В настоящее время «Рассуждение...» печатается в собраниях сочинений Д. Фонвизина по писарской рукописи, попавшей после 1796 года в царский архив, — манускрипту прокурора Пузыревского.
Но и списки, и фрагменты, и скудные сведения об утраченной конституции, которую открывало «Рассуждение...», — все это не только след того, «что быть могло, но стать не возмогло...», — это память об ожесточенной столетней битве: переворот 1762 года и первые замыслы Никиты Ивановича Панина, заговор 1773—1774 годов и потаенные проекты 1770—1780-х годов; заговор против Павла I Никиты Панина-второго и его конституционные мечтания, цареубийство 11 марта, а затем сочинения Дениса Фонвизина в руках Михаила Фонвизина, Никиты Муравьева, Штейнгеля и других; сибирские мемуары М. А. Фонвизина — появление их в Германии, Лондоне, публикация «Рассуждения...» Герценом: 1861 год, через девяносто девять лет после 1762-го. В начале 1850-х годов, еще не зная о XVIII веке многого, что откроется несколько лет спустя, Герцен определял то время как «отрочество цивилизации и русской литературы. Наука процветала еще под сенью трона, а поэты воспевали своих царей, не будучи их рабами [...]. Но власть и мысль, императорские указы и гуманное слово, самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом. Их союз даже в XVIII столетии удивителен» (Г. VII. 192). Герцен будто предчувствовал, что «канцелярская тайна, дифирамб побед, риторика подобострастия» скрывают какие-то важные процессы, мысли, документы, судьбы прошлого века, нарушающие чересчур идиллическую картину — «удивительный» союз власти и мысли. Через десять лет, в разгар Вольного книгопечатания, создатель его заметит: «Всякое правдивое сказание, всякое живое слово, всякое современное свидетельство, относящееся к нашей истории за последние сто лет, чрезвычайно важно. Время это едва теперь начинает быть известным» (Г. XIV. 296).
За век нескончаемых, порою скрытых от большинства населения страны схваток выступило «со стороны свободы» (выражение Герцена) несколько поколений, и все они в конце концов встретились, расположились рядом на страницах Вольных изданий Герцена и Огарева, словно отозвавшись на призыв «Колокола» — «Зову живых», обращенный в «век нынешний и век минувший».