Глава VI. Обратное провидение

Далее еще не позволяют нам знать историю. Русское правительство, как обратное провидение, устраивает к лучшему не будущее, но прошедшее.

Герцен (предисловие ко второй книжке «Исторического сборника»)


Почти половину второго «Исторического сборника» Вольной типографии занимали никогда не публиковавшиеся документы о павловском царствовании: сумасшедшие приказы императора, воспоминания о его убийстве, а также большая статья о его происхождении. «Статьи о Павле я получил», — писал Герцен 23 февраля 1860 года в Гейдельберг другу и постоянной корреспондентке Марии Александровне Маркович — известной украинской писательнице, выступавшей под псевдонимом Марко Вовчок.

Мария Александровна не сообщила в Лондон, от кого поступили к ней статьи о Павле, может быть, не желая искушать любопытство немецких почтовых цензоров (интимно дружных с русскими). В конце своего предисловия ко второму сборнику Герцен сожалел, что статья о происхождении Павла и две другие «присланы нам без всякого означения, откуда они взяты и кем писаны. В тех случаях, когда нет особых препятствий, мы очень желали бы знать источники или имя автора — если не для печати, то для нас. Тимашев[241], как ни езди в Лондон и каких мошенников III отделения ни посылай, ничего не узнает — за это мы ручаемся» (Г. XIV. 353).

Итак, статья о происхождении Павла получена Герценом через посредство Марко Вовчка в феврале 1860 года и опубликована через год[242].

Познакомимся с этим текстом.

Автор-аноним начинает издалека: 1754 год, двор Елизаветы... Впрочем, некоторые подробности явно заимствованы из Записок Екатерины II, а Записки эти только в 1858—1859 годах были опубликованы в той же Вольной типографии Герцена (прежде о них знало лишь несколько избранных). Из этого следует, что статья, скорее всего, написана незадолго до получения ее в Лондоне (может быть, специально для Герцена и составлялась?).

«Екатерине понравился прекрасный собою молодой Сергей Салтыков, от которого она и родила мертвого ребенка[243], замененного в тот же день родившимся в деревне Котлах, недалеко от Ораниенбаума, чухонским ребенком, названным Павлом, за что все семейство этого ребенка, сам пастор с семейством и несколько крестьян, всего около 20 душ, из этой деревни на другой же день сосланы были в Камчатку. Ради тайны деревня Котлы была снесена, и вскоре соха запахала и самое жилье! В наше время этого делать почти невозможно; но не надо забывать, что это было во время слова и дела[244] и ужасной пытки; а между тем сосед этой деревни Котлы, Карл Тизенгаузен, тогда еще бывший юношей, передал об этом происшествии сыну своему, сосланному в Сибирь по 14 декабря, Василию Карловичу Тизенгаузену» (ИС. II. 253—254).

Легенда перед нами или быль — рано судить, но названы важные свидетели: отец и сын Тизенгаузены. Сорокапятилетний полковник Василий Карлович Тизенгаузен, член Южного общества декабристов, был осужден в 1826 году, около 30 лет пробыл в Сибири и умер в 1857 году, вскоре после амнистии.

Рассказ продолжается. Автор, ссылаясь на Записки Екатерины II, напоминает, как после рождения сына великую княгиню на несколько часов оставили без всякого ухода, даже пить не давали. Он видит в этом еще доказательство, что «Екатерине не удалось родить живого мальчика от Салтыкова и, как видно, что должны были подменить из чухонской деревни Котлов, за что пустая и злая императрица Елизавета, открывшая свою досаду, обнаружила ее тем, что после родов Екатерина, оставленная без всякого призора, могла бы умереть, если б не крепкий организм Екатерины, все вынесший, как мы видели из самого описания ее. Итак, не только Павел произошел не от Голштинской династии[245], но даже и не от Салтыкова. К Екатерине только через сорок дней, когда ей должно было брать очистительную молитву, пришла Елизавета и застала ее истощенную, истомленную и слабую. Елизавета даже позволила ей сидеть на кровати. С 20 сентября Екатерине позволено было видеть своего сына в третий раз. Это может служить доказательством, что прочим было не позволено совсем видеть. Надобно было прятать его как чухонца» (ИС. II. 255—256).

Далее повествование переносится за несколько тысяч верст и семьдесят лет — в Сибирь последних лет Александра I.

«Из семейства, из которого взяли будущего наследника русского престола, в северо-восточной Сибири впоследствии явился брат Павла I, по имени Афанасий Петрович, в 1823 или 1824 годах, в народе прозванный Павлом, по разительному с ним сходству. Он вел под старость бродяжническую жизнь, и в городе Красноярске один мещанин Старцов был очень с ним дружен, и Афанасий Петрович крестил у него детей» (ИС. II. 256).

Старцов послал письмо, извещавшее Александра I, что в Сибири находится родной дядя царя; велено было начать розыск. Тобольский генерал-губернатор Капцевич «вытребовал из Тобольска расторопного полицмейстера Александра Гавриловича Алексеевского, который берет с собою квартального из казаков г. Посежерского и еще двух простых казаков и отправляется отыскивать по Восточной Сибири, в которой народ не очень охотно пособляет отыскивать кого-либо скоро, а особливо политических несчастных».

После долгих мытарств Алексеевский находит мещанина Старцова, а потом и самого Афанасия Петровича[246]. Полицмейстер, «опамятавшись от радости, тотчас обращается к Афанасию Петровичу и спрашивает его утвердительно, что точно ли его зовут Афанасием Петровичем. Впрочем, по разительному сходству с императором Павлом I не позволил себе полицмейстер и минуты сомневаться. — Точно, батюшка, меня зовут Афанасием Петровичем, и вот мой хороший приятель мещанин Старцов. — Ну, так я вас арестую и повезу в Петербург. — Что нужды, батюшка, вези к ним. Я им дядя, только к Косте, а не к Саше[247]. — Полицмейстер Алексеевский в ту же минуту понесся в Петербург. Выезжая из Томска, полицмейстер Алексеевский встретил фельдъегеря Сигизмунда, ехавшего из Петербурга по высочайшему повелению узнать об успехе разыскивания. Через несколько лет потом, когда Алексеевский рассказывал о Старцове и об Афанасии Петровиче одному из декабристов, фон Бриггену, нечаянно вошел к нему сам фельдъегерь Сигизмунд, привезший в Тобольск какого-то поляка и подтвердивший все рассказываемое Алексеевским, и, между прочим, оба разом вспомнили, что они в Петербург неслись, как птицы» (ИС. II. 259—260).

От обычных легенд, смешанных с правдой, которая «хуже всякой лжи», рассказ о происхождении Павла отличается постоянными ссылками автора на свидетельства реально существовавших людей. Полковник Александр Федорович фон дер Бригген, как и Тизенгаузен, был осужден в 1826 году и тридцать лет провел в Сибири. Фельдъегерь Сигизмунд — известный исполнитель особых поручений: в декабре 1825 года его посылали за одним из главных декабристов — Никитой Муравьевым.

Но история еще не окончена:

«...Полицмейстер Алексеевский прискакал в Петербург к графу Алексею Андреевичу Аракчееву, который с важной претензией на звание государственного человека, с гнусливым выговором проговорил входящему полицмейстеру Алексеевскому: «Спасибо, братец, спасибо, и тотчас же поезжай в Ямскую, там тебе назначена квартира, из которой не смей отлучаться от моего востребования, и чтоб тебя никто не видел и не слышал — смотри, ни гу-гу».

Полтора суток прождал Аракчеева Алексеевский, как вдруг прискакивает за ним фельдъегерь. Аракчеев вынес ему Анну на шею, объявил следующий чин и от императрицы Марии Федоровны передал 5 тыс. руб. ассигнациями. «Сей час выезжай из Петербурга в Тобольск. Повторяю, смотри, ни гу-гу».

Мещанин Старцов и Афанасий Петрович, как водится, были посажены в Петропавловскую крепость. «Помнят многие, и особенно член Государственного совета действительный тайный советник Дмитрий Сергеевич Ланской, рассказывавший своему племяннику декабристу князю Александру Ивановичу Одоевскому, что по ночам к императору Александру в это время из крепости привозили какого-то старика и потом опять отвозили в крепость.

Мещанин Старцов, просидевший семь месяцев в Петропавловской крепости, возвращался через Тобольск в свой город Красноярск худой, бледный, изможденный. Он виделся в Тобольске с полицмейстером Александром Гавриловичем Алексеевским, но ничего не говорил, что с ним было в крепости, в которой, конечно, в назидание и в предостережение на будущий раз не писать подобных писем к августейшим особам навели на него такой страх, от которого он опомниться не мог, не смея раскрыть рта, а Алексеевскому, как он сам признавался, очень хотелось знать все подробности его пребывания в крепости.

Состарившийся придворный Свистунов знал о рождении Павла I, и за это Павлом был ласкаем и одарен большим имением, но за какую-то свою нескромность об этом, пересказанную Павлу, приказано Свистунову Павлом жить в своих деревнях и не сметь оттуда выезжать» (ИС. II. 260—262).

В приведенных отрывках названы еще два важных свидетеля. Дядя декабриста и поэта Александра Одоевского действительно был очень важной и осведомленной персоной[248]. «Состарившийся придворный Свистунов» — это камергер Николай Петрович, отец декабриста Петра Николаевича Свистунова.

Таким образом, возможность описываемых в статье событий подкрепляется рассказами четырех декабристов (ссылающихся на трех своих старших родственников), а также двух царевых слуг — тобольского полицмейстера и петербургского фельдъегеря.

В Чите и Петровском заводе, где приговоренные к каторге декабристы были вместе, по вечерам шел обмен воспоминаниями и необыкновенными анекдотами прошлых царствований. Сказанное одним тут же могло быть подхвачено, дополнено или оспорено другими декабристами...

Статья заканчивается следующими строками:

«Этим открытием рождения Павла от чухонца также еще объясняется глубокая меланхолия, в которую впал в последние два года своей жизни покойный император Александр. Можно себе представить, как тягостно должно было быть для него то чувство, что он разыгрывает роль обманщика перед целой Россией, а к тому же опасение, что это очень легко может открыться, потому что ничего нет тайного, что бы не сделалось явным...

В 1846 году кто-то, слушая историю Афанасия Петровича, назвал императора Николая Карлом Ивановичем. Да к тому же в этот год в Гатчине сам Николай играл на театре роль булочника Карла Ивановича. И вот «Карл Иванович, Карл Иванович» — разнеслось по России. Даже распустили слух, что бабка Николая живет в Петербурге в Галерной улице. Николай бесился и велел отыскать назвавшего его Карлом Ивановичем. Николай хорошо знал, на что намекали» (ИС. II. 263—264).

Это «кто-то, слушая историю Афанасия Петровича в 1846 г.» — еще одно подтверждение, что статья написана не раньше 50-х годов, незадолго до ее опубликования, и если писал декабрист, то переживший сибирские десятилетия...

Вот и вся история, рассказанная в одном из Вольных изданий Герцена и Огарева. Поскольку же такие истории, несомненно, задевали престиж власти, противники правительства — декабристы, Герцен — старались все эго рассекретить.

Если б даже весь рассказ был чистой выдумкой, он все равно представлял бы образец народного мнения, типичных толков и слухов. Герцен писал о статьях «Исторического сборника»: «Имеют ли некоторые из них полное историческое оправдание или нет, например, статья о финском происхождении Павла I, не до такой степени важно, как то, что такой слух был, что ему не только верили, но вследствие его был поиск, обличивший сомнение самых лиц царской фамилии» (Г. XIV. 349).


После публикации Герцена долго не появлялось каких-либо материалов, объясняющих эту историю. Разумеется, напечатать что-либо в России было невозможно (как-никак тень падала на всю царствующую династию[249], документы о таких вещах либо уничтожались, либо хранились на дне секретных сундуков).

Однако еще одно свидетельство промелькнуло: сначала за границей (в 1869 г.), а затем в России (в 1900 г.) были опубликованы воспоминания декабриста Андрея Розена. Описывая, как его везли в Сибирь, Розен, между прочим, сообщает:

«От города Тюмени ямщики и мужики спрашивали нас: «Не встретили ли мы, не видели ли мы Афанасия Петровича?» Рассказывали, что с почтительностью повезли его в Петербург [...], что он в Тобольске, остановившись для отдыха в частном доме, заметил генерал-губернатора Капцевича, стоявшего в другой комнате у полуоткрытых дверей, в сюртуке, без эполет (чтобы посмотреть на Афанасия Петровича), спросил Капцевича: «Что, Капцевич, гатчинский любимец, узнаешь меня?» Что он был очень стар, но свеж лицом и хорошо одет, что народ различно толкует: одни говорят, что он боярин, сосланный императором Павлом; другие уверяют, что он родной его»[250].

Рассказ Розена — уже пятое свидетельство декабриста, относящееся к этой истории. Оказывается, о старике знали чуть ли не по всей Сибири.

Затем пришел 1917-й год, праправнука Павла I свергли и расстреляли, из архивных тюрем вышли на волю документы о тайной истории Романовых. В 1925 году Пушкинский Дом приобрел громадный архив Павла Васильевича Анненкова, известного писателя, историка и мемуариста XIX столетия, близкого друга Герцена, Огарева, Тургенева, Белинского. Разбирая анненковские бумаги, Б. Л. Модзалевский обнаружил рукопись (почерком Федора Анненкова, брата Павла Васильевича) под названием «Происхождение Павла I. Записка одного из декабристов, фон Бриггена, о Павле I. Составлена в Сибири» (вскоре документ был напечатан в журнале «Былое»)[251].

Это была та самая статья, которая 64 годами ранее появилась в «Историческом сборнике» Герцена и Огарева[252]. Однако в списке Анненкова было несколько мест, неизвестных по лондонской публикации, — значит, он возник независимо от Вольной печати, не был скопирован оттуда (Герцен не знал автора статьи, даже жаловался на это, а тут ясно обозначено: «декабрист фон Бригген»).

Корреспондент, пославший текст Герцену, вероятно, нарочно скрыл имя автора, да еще в ходе самого рассказа упомянул о Бриггене в третьем лице. Хотя в заглавии рукописи значится, будто она «составлена в Сибири», но, как уже говорилось, судя по содержанию, декабрист завершил ее примерно в 1858—1859 годах, т. е. после амнистии. Может быть, Записка действительно составлена в Сибири, но дописывалась в столице?

Александр Бригген за тридцать три года жизни на свободе видел и слышал многое: крестил его Державин, обучали лучшие столичные профессора, Бородино наградило его контузией и золотой шпагой за храбрость, Кульмская битва — ранением и крестом; серьезное образование позволило в Сибири переводить античных авторов и заниматься педагогикой. Он пережил ссылку, возвратился в Петербург, где и скончался в июне 1859 года.

Послать свою Записку Герцену декабрист мог без труда. В столице у него было достаточно родственников и знакомых, которые были в состоянии ему в этом деле помочь. Назовем только двоих.

Николай Васильевич Гербель — известный поэт и переводчик, систематически пересылавший за границу русскую потаенную поэзию и прозу, был близким родственником Бриггена. Родной брат Гербеля был женат на дочери Бриггена; в их семье декабрист и жил после амнистии.

Анненков также мог переслать что угодно Герцену и Огареву, с которыми был в дружбе и на «ты» (может быть, не случайно в его бумагах остался список статьи о Павле I). Кстати, и Анненков, и Гербель были хорошо знакомы с Марией Александровной Маркович и сумели бы воспользоваться ее посредничеством для передачи записок Бриггена в Лондон.

Б. Л. Модзалевский, публикуя найденную рукопись, попытался установить ее достоверность. В месяцесловах 1820—1830-х годов он нашел двух героев статьи: титулярный советник Александр Гаврилович Алексеев (у Бриггена ошибочно — Алексеевский) в 1822—1823 годах был вторым тобольским частным приставом, а с 1827 по 1835 год — тобольским полицмейстером. В эти годы Бригген и другие декабристы, не раз останавливавшиеся в Тобольске, могли часто с ним видеться и беседовать. Судя по тем же месяцесловам, фамилию тобольского квартального (помогавшего разыскивать бродягу Афанасия Петровича и мещанина Старцова) декабрист тоже несколько исказил: нужно не Посежерский, а Почижерцов.

Модзалевский установил и другое, более интересное обстоятельство: полицмейстер Алексеев 25 декабря 1822 года получил орден Анны III степени (т. е. «Анну в петлицу», а не «на шею», как сказано в статье Бриггена). «Получение такого ордена простым полицмейстером в небольшом чине, — пишет Б. Л. Модзалевский, — в те времена было фактом весьма необычным, и награда должна была быть вызвана каким-либо особенным служебным отличием (этот орден давал тогда потомственное дворянство)»[253].

Квартальный надзиратель Максим Петрович Почижерцов тогда же получил чин коллежского регистратора, и хоть это была самая низшая ступенька в Табели о рангах, но для квартального — награда за особые заслуги. Отныне ни один высший начальник не имел права преподносить тому квартальному законные зуботычины.

Итак, в 1822—1823 годах, когда, судя по рассказу Бриггена, искали и везли в столицу самозванца Афанасия Петровича и объявителя о нем, Старцова, именно в то время два участвовавших в этом деле полицейских чина получают необычно большие награды...

Публикация Модзалевского в «Былом» вызвала много откликов[254]. В газетах появились статьи под заголовками «Записки декабриста Бриггена. Новые материалы о происхождении Павла I» (Правда, 1 ноября 1925 г.), «Чьим же сыном был Павел I?» (Луганская правда, 4 ноября 1925 г.) и др.

Возникал вопрос: если подтверждаются некоторые обстоятельства, сообщенные Бриггеном, то не подтвердятся ли и другие? А если не подтвердятся, то что же было на самом деле?

Годы шли, а загадка, предложенная несколькими декабристами и Герценом, все оставалась нерешенной.

Осенью 1968 года я ознакомился в Иркутском архиве с делом «О красноярском мещанине Старцове и поселенце Петрове. Начато 25 декабря 1822 г., решено 3 сентября 1825 г.»[255].

С первых же страниц начали подтверждаться, хотя и с некоторыми отклонениями, основные факты второй («сибирской») части рассказа Бриггена.

19 июля 1822 года красноярский мещанин Иван Васильевич Старцов действительно отправил Александру I следующее весьма любопытное послание:

«Всемилостивейший государь Александр Павлович!

По долгу присяги моей, данной пред богом, не мог я, подданнейший, умолчать, чтобы Вашему императорскому величеству о нижеследующем оставить без донесения.

Все верноподданные Вашего величества о смерти родителя Вашего и государя извещены, и по сему не полагательно, что под образом смерти, где бы ему страдать, но как я, подданнейший, известился, что в здешнем Сибирском краю и от здешнего города Красноярска в шестидесяти верстах в уездных крестьянских селениях Сухобузимской волости страждущая в несчастий особа, именем пропитанного [живущего случайными заработками и подаяниями], Афанасья Петрова, сына Петрова, который ни в каких работах, ремеслах и послугах не обращается, квартиры же он настоящей не имеет и в одном селении не проживает, и переходит из одного в другое, и квартирует в оных у разных людей понедолгу, о котором страдальце известно мне, что он на теле своем имеет на крыльцах между лопатками возложенный крест, который никто из подданных ваших иметь не может, кроме Высочайшей власти; а потому уповательно и на груди таковой иметь должен, то по такому имении возложенного на теле его креста быть должен не простолюдин и не из дворян, и едва ли не родитель Вашего императорского величества, под образом смерти лишенный высочайшего звания и подвергнут от ненавистных особ на сию страдальческую участь, коей страдалец, известно, всегда ожидает в отечество свое обращение [...]

Если же по описанным обстоятельствам такового страдальца признаете Вы родителем своим, то не предайте к забвению, возьмите свои обо всем высочайшие меры, ограничьте его беспокойную и беднейшую жизнь и обратите в свою отечественную страну и присоедините к своему высочайшему семейству для же обращения его, не слагайтесь на здешних чиновников, возложите в секрете на вернейшую Вам особу, нарочно для сего определенную с высочайшим Вашим повелением, меня же, подданнейшего, за такое дерзновение не предайте высочайшему гневу Вашему, что все сие осмелился предать Вашему императорскому величеству в благорассмотрение.

Вашего императорского величества всеподданнейший раб Томской губернии города Красноярска мещанин Иван Васильевич Старцов».

Письмо достигло столицы через два месяца — 19 сентября 1822 года.

В нем много примечательного: и стиль, и чисто народная вера в царские знаки на груди и спине (Пугачев подобными знаками убеждал крестьян и казаков, что он и есть государь Петр Федорович!), «земские начальства» в Сибири так страшны, что Старцов не только сам их опасается, но и за царя не спокоен («не слагайтесь на здешних чиновников», «возложите в секрете»)[256].

В Петербурге к письму отнеслись со вниманием.

Управляющий Министерством внутренних дел граф Кочубей вскоре переслал копию с письма сибирскому начальству, заметив, что «по слогу оного и всем несообразностям, в нем заключающимся, хотя скорее можно бы отнести его произведению, здравого рассудка чуждому, но тем не менее признано было нужным обратить на бумагу сию и на лица, оною ознаменованные, внимание, тем более что подобные толки иногда могут иметь вредное влияние и никогда терпимы быть не должны».

«Лиц ознаменованных» Кочубей велел немедленно доставить в столицу, для чего посылал фельдъегеря.

Последующие события изложены красноярским городничим Галкиным в рапорте от 12 ноября 1822 года «его высокопревосходительству господину тайному советнику, иркутскому и енисейскому генерал-губернатору и разных орденов кавалеру Александру Степановичу» [Лавинскому].

В рапорте городничего, между прочим, сообщалось:

«9-го сего ноября прибыл сюда по подорожной из Омска г. титулярный советник Алексеев с двумя при нем будущими и казачьими урядниками и того же числа отправился в округу, откуда возвратился 11-го, привезя с собою отысканного там неизвестно из какого звания, проживающего по разным селениям здешней округи и не имеющего нигде постоянного жительства более 20-ти годов поселенца Афанасия Петровича, с которым, присовокупя к тому здешнего мещанина Ивана Васильевича Старцова, отбыл 12-го числа... к городу Томску».

Знаменитый оборот «полицмейстер с будущим» хорошо известен. Объясняя название своей работы — «Письма к будущему другу», Герцен писал: «Если можно путешествовать по подорожной с будущим, отчего же с ним нельзя переписываться. Автор сам был будущим в одном давно прошедшем путешествии, а настоящим был Васильев, рядовой жандармского дивизиона»[257] (Г. XVIII. 64).

Рапорт городничего завершался диковинным канцелярски-виртуозным оборотом:

«При увозе же мещанина Старцова г. Алексеев предъявлял мне данное ему за подписанием его высокопревосходительства господина тобольского и томского генерал-губернатора и кавалера Петра Михайловича [Капцевича] от 2-го ноября же открытое о оказывании по требованиям его, г-на Алексеева, в препорученном ему деле, принадлежащем тайне, пособиев и выполнения, — предписание».

В ту пору вся Сибирь делилась между двумя генерал-губернаторами: западная принадлежала тобольскому, а все, что было к востоку от Енисея, т. е. территория больше всей Европы, управлялось из Иркутска. Красноярск незадолго перед тем также подчинили Иркутску, и, стало быть, при аресте Петрова и Старцова была нарушена субординация: их забрали и увезли без ведома иркутского хозяина. Тобольский «гатчинец» Капцевич оправдывался перед Лавин-ским, что-де некогда было скакать две недели до Иркутска и две недели обратно, потому что дело слишком серьезное.

Меж тем в Иркутске узнали, что Афанасия Петровича за несколько лет до того уже забирал сухобузимский комиссар надворный советник Ляхов. Ляхова спросили, и он доложил. «Некогда до сведения моего и господина бывшего исправника Галкина дошло, будто бы сей поселенец представляет себя важным лицом, по поводу сего и был сыскан в комиссарстве и словесно расспрашиван, и он учинил от того отрекательство, никакого о себе разглашения не делал, да и жители, в которых селениях он обращался, ничего удостоверительного к тому не предъявили, кроме того, (что) в разговорах с простолюдинами и в особенности с женским полом рассказывал о покойном Его величестве императоре Павле Первом, что он довольно, до поселения его в Сибирь, видел и что весьма на него похож, и потому, не находя в том ни малейшей справедливости, без всякого донесения вышнему начальству, препровожден в свое селение со строжайшим подтверждением, чтобы он никак и ни под каким предлогом противного произносить не отваживался».

Канцелярское искусство комиссара не может затушевать зловещего местного колорита: Ляхов и его исправники — это те самые люди, которыми Старцов пугал Петербург. В 60 верстах от Красноярска они «самодержавно володеют» затерянными в лесах и снегах жителями, а тут вдруг — подозрительный, говорливый старик, утверждающий, что видел покойного императора и на него похож...

Позже, в Петербурге, Афанасий Петров показал, что «Ляхов, отыскав его через казаков, велел привести в волость и тут посадил на цепь и колодку, потом начал спрашивать: «Как ты смел называться Павлом Петровичем?» Петров отвечал: «Я не Павел Петрович, а Афанасий Петрович» — и просил, чтобы комиссар выставил ему тех людей, по словам коих назывался он Павлом Петровичем. Комиссар сих людей не выставил, и как другие стали за него, Петрова, просить комиссара, то он, продержав его шестеры сутки, освободил без всякого наказания». Афанасий Петров был уверен, что Ляхов держал его в колодке «только днем, а на ночь ее специально снимали, как видно, для того, чтобы ему дать способ бежать и после того побега сей обратить ему в вину». За Петрова просил у комиссара «выборный той волости Никита Кононов. Но комиссар просьбы сей не уважил, а только ударил выборного два раза по лицу». Только заступничество красноярского городничего И. И. Галкина вернуло старику свободу[258].

Немного нужно, чтобы сначала по волости, а потом по всей Сибири распространиться слуху: человек, схожий с Павлом Петровичем, забран и отпущен после того, как комиссару отвечал мужественно и многозначительно: «Я не Павел Петрович, а Афанасий Петрович», очевидно, намекая, что хорошо «рифмуется» с именем-отчеством покойного императора, точно как если был бы «императорским братцем»... Возможно, и насчет «Саши» и «Кости» тоже намеки были?..

Об арестантах, отправившихся в столь редкий для России путь — с востока на запад, два месяца не было ни слуху ни духу. И вдруг в Иркутск прибывает новая бумага от тобольского генерал-губернатора:

«Отправленные в Санкт-Петербург Старцов и Петров ныне от господина управляющего Министерством внутренних дел доставлены в Тобольск с предписанием возвратить как того, так и другого на места прежнего их жительства и Старцова оставить совершенно свободным, не вменяя ему ни в какое предосуждение того, что он в Санкт-Петербург был требован, а за Петровым, как за человеком, склонным к рассказам, за которые он и прежде был уже содержим под караулом, иметь полицейский надзор, не стесняя, впрочем, свободы его.

Но буде бы он действительно покусился на какие-либо разглашения, в таком случае отнять у него все способы к тому лишением свободы, возлагая непременное и немедленное исполнение того на местное начальство».

8 февраля 1823 года после месячной зимней дороги Петрова и Старцова привезли.

Почти в то самое время, как Старцова и Петрова доставили на место и они еще переводили дух да отогревались, — в то самое время, 10 февраля 1823 года, из Министерства внутренних дел за № 16 и личной подписью Кочубея понеслось в Иркутск новое секретное письмо — опять об Афанасии Петрове: «Ныне, во исполнение последовавшей по сему делу высочайшей государя императора воли, прошу Вас, милостивый государь мой, приказав отыскать означенного Петрова на прежнем его жилище, для прекращения всех о нем слухов в Сибири, препроводить его при своем отношении, за присмотром благонадежного чиновника, к московскому г. военному генерал-губернатору для возвращения его, Петрова, на место родины. Но дабы не изнурить его пересылкою в теперешнее холодное время, то отправить его по миновании морозов и, когда сие исполнено будет, меня уведомить».

Дело, начатое комиссаром Ляховым, теперь расширяли министр и сам царь: для распространения «нежелательного слуха», кажется, уже нельзя было сделать ничего большего!

Воображение сибиряков было и без того взволновано необычным отъездом и быстрым возвращением старика из столицы. Между тем его снова забирают в Европу, откуда он только что вернулся, — факт в тогдашней Сибири небывалый!.. (Прогон от столицы до Омска, между прочим, составлял 1261 руб. 46 коп. в один конец!)

«Во исполнение высочайшей воли...» — значит, сам царь интересуется бродягой, беспокоится, чтобы его не изнурила холодная дорога.

Даже важные сибирские чиновники были, конечно, озадачены, тем более что верховная власть не считала нужным подробно с ними объясняться.

Высочайшее повеление привело в движение громоздкий механизм сибирского управления. В канцелярии Лавинского приготовили бумагу на имя московского генерал-губернатора князя Голицына (причем целые абзацы из министерского предписания эхом повторены в новых документах: так, к фамилии Петрова теперь уже приклеился стойкий эпитет «склонный к рассказам»). Затем Лавинский призвал пристава городской полиции Миллера, велел дать ему прогонных денег на три лошади от Иркутска до Москвы, и Миллер отправился в Красноярск. 7 апреля, посадив Афанасия Петрова в свою тройку, он понесся в Москву, а Лавинский почтительно доложил об исполнении в Санкт-Петербург.

Дорога продолжалась 27 дней; 3 мая Миллер сдал «склонного к рассказам» мужичка, а князь Голицын выдал в том расписку, которая и была доставлена в Иркутск еще через месяц и четыре дня. Казалось бы, дело исчерпано. Но 20 октября 1823 года из Петербурга вдруг запросили: почему не доложено об отправке Петрова в Москву? Лавинский отвечал новому министру внутренних дел князю Лопухину, что бродяга Петров давно отправлен и что о том давно доложено.

И еще полтора года спустя в Иркутск явилась важная и секретная бумага по этому делу:

«Милостивый государь мой Александр Степанович!

Красноярский мещанин Иван Васильев Старцов и прежде делал и ныне продолжает писать нелепые доносы. Посему его величество повелеть соизволил, дабы Ваше превосходительство обратили на него, Старцова, строгий присмотр, чтобы он не мог более как бумаг писать, так и разглашений делать, нелепостями наполненных.

Сообщая Вам, милостивый государь мой, сию Высочайшую волю для надлежащего исполнения, имею честь быть с совершенным почтением Вашего превосходительства покорным слугой граф Аракчеев.

В селе Грузине, 24 июня 1825 года».


Ниже приписка рукой самого графа (видно, сделанная, когда письмо подносили на подпись): «Нужное в собственные руки».

Из петербургских материалов видно, что второе обращение Старцова «с означенным доносом» было адресовано уже не Александру I, а великому князю Константину Павловичу; очевидно, упрямый красноярский мещанин, разочаровавшись в старшем сыне Павла I, стремился обратить внимание на судьбу «императора» Афанасия Петровича, апеллируя ко второму сыну Павла Петровича[259] (вспомним: к «Косте, а не к Саше»).

Тотчас же как «нужное» письмо попало «в собственные руки», из Иркутска в Красноярск понесся приказ, где, разумеется, воспроизводилось аракчеевское «чтобы он не мог более как бумаг писать, так и разглашений делать». Отныне Старцову вообще запрещалось отправлять какие бы то ни было письма без разрешения губернатора, если же не перестанет, «будет непременно наказан».

Быстро сочинен и ответ Аракчееву, полученный в селе Грузине к началу октября 1825 года. Через несколько недель не стало Александра I, закончилась карьера «губернаторов мучителя», а Лавинский уж начал готовиться к приему в Сибири «людей 14 декабря», которые впоследствии услышат и запишут таинственную историю Афанасия Петровича.

О чем писал второй раз красноярский мещанин — неизвестно; наверное, все о том же?

Из иркутского дела видно, что среди секретных бумаг московского генерал-губернатора, хранящихся ныне в архиве города Москвы, непременно должны находиться и материалы, освещающие дальнейшую судьбу Афанасия Петрова и, может быть, раскрывающие наконец, кто он таков. От бумаг Лавинского до бумаг Голицына в наши дни всего семь часов пути, и я вскоре обнаружил дело, озаглавленное: «Секретно. О крестьянине Петрове, сосланном в Сибирь. Начато 21 февраля 1823 года, на двадцати семи листах»[260].

С первых же строк открывается, что во второй столице исподволь начали готовиться к приему секретного арестанта. Пристав Миллер «с будущим» еще не выехал, а на имя Голицына уже приходит бумага от министра внутренних дел, где, как положено, излагается вся история вопроса. При этом Голицыну сообщают из Петербурга и кое-какие интересные подробности, которых в сибирских документах нет. Прежде всего о прошлом Афанасия Петровича.

«По выправкам [...] о первобытном состоянии Петрова нашлось, что он пересылался через Тобольск 29 мая 1801 г. в числе прочих колодников для заселения Сибирского края [...]. Из какой губернии и какого звания, с наказанием или без наказания — того по давности времени и по причине бывшего там (в Тобольске) пожара не отыскано. Сверх того, чиновник[261] донес, что у Петрова, по осмотру его, никакого креста на теле не оказалось, равно и знаков наказания не примечено».

Далее московскому губернатору сообщались результаты петербургских допросов Старцова и Петрова. Старцов утверждал, что только теперь, в Петербурге, впервые увидал Петрова, писал же письма по слухам, под впечатлением, что Петрова за его рассказы когда-то держали под караулом.

Затем допрос Афанасия Петрова, сразу рассеивающий легенду «по императорской линии», представляя взамен непридуманную сермяжную Одиссею.

Ему, Петрову, «от роду 62 года, грамоте не умеет, родился в вотчине князя Николая Алексеевича Голицына[262], в 30-ти верстах от Москвы, в принадлежащей к селу Богородскому деревне Исуповой; с малолетства обучался на позументной фабрике купца Ситникова, потом лет около тридцати находился в вольных работах все по Москве; между тем женился. Но как вольные работы и мастерство стали по времени приходить в упадок, то он и начал терпеть нужду и дошел до того, что кормился подаянием. За это ли самое, за другое за что взяли его в Москве на съезжую; допрашивали: давно ли от дому своего из деревни отлучился, и потом представили в губернское правление, из коего в 1800 году на масленице отправили в Сибирь и с женой, не объявляя никакой вины, без всякого наказания[263]. По приходе в Сибирь был он отправлен с прочими ссыльными из Красноярска в Сухобузимскую волость, где и расставлены по старожилам для пропитания себя работою. Жена вскоре умерла. А он, живучи в упомянутой волости, хаживал и по другим смежным волостям и селениям для работы и прокормления. Но нигде ничьим именем, кроме своего собственного, не назывался...»

Как видно, и сам Петров, и его допросчики не видели в создавшейся ситуации ничего особенного: ходил в Москву на оброк, обеднел, вдруг сослали, за что — не сочли нужным объявить, жена умерла, остался в Сибири; жил тяжело, но «все его любили, обращались человеколюбиво» — и так двадцать два года... и жил так бы до самой смерти, если бы не случайное обстоятельство — «тень» покойного императора Павла Петровича и т. п.

Князю Голицыну, как будущему начальнику Петрова, сообщены и впечатления, которые оба доставлявшихся в Петербург сибиряка произвели на петербургских чиновников: Старцов, несмотря на свое письмо, «усмотрен человеком порядочным», Петров же, «как человек, возросший в Москве и между фабричными, в числе коих бывают иногда люди с отменными способностями, мог приобресть себе навык к рассказам и пользоваться оным в Сибири к облегчению своей бедности, а между тем рассказы сии могли служить поводом к различным об нем слухам».

Москвич-сибиряк был, очевидно, боек на язык и дал чиновникам из Петербурга повод заподозрить у него «навык к рассказам» (вспомним: «я не Павел Петрович, а Афанасий Петрович» — и жалостливое расположение к нему сибирских баб). Рассказать же ему было что: в Сухобузимской волости за Красноярском диковинкой был простой, не из господ, человек, знавший Москву, своими глазами видавший царей да еще потершийся среди языкастой промысловой братии.

Из того же документа мы узнаем наконец, что Александр I Петрова и Старцова видеть не мог, ибо был в дороге и вернулся, когда их уже отправили обратно:

«По возвращении государя императора в Санкт-Петербург было докладывано его величеству, на что воспоследовала высочайшая резолюция следующего содержания: поселенца Петрова для прекращения всех слухов возвратить из Сибири на родину, где он каждому лично известен» (и далее уже знакомое по сибирским бумагам: «не изнурять пересылкой... отправить по миновании морозов»).

Петрова возвращали в Москву как бы из милости, а на самом деле для того, чтобы обезвредить: самозванец силен в краю, где его прежде не знали, но никто же не поверит, если свой односельчанин, известный всем от рождения, вдруг заявит, что он не кто иной, как сам император Петр III или император Павел I.

Однако в Сибири царское «для прекращения всех слухов...» звучит нелепо: ведь именно второй отъезд Петрова и расплодил слухи, а сентиментальное «не изнурять пересылкою», разумеется, вызвало толки, что без особенных причин о простом мужике так не позаботятся.

Власть боялась не бедного старика, а неожиданностей. Молчащие или шепчущие пугали ее не меньше, а порой и больше, чем «разгулявшиеся». Кто знает, какое неожиданное движение, порыв, даже бунт может вызвать какой-нибудь Афанасий Петрович, Емельян Иванович?.. К тому же мещанин Старцов неловко задел рану царя Александра: даже пустой слух, будто Павла «извели» (но, может быть, «не до смерти»!), напоминал о страшной ночи с 11 на 12 марта 1801 года, когда Павла в самом деле извели, и он, Александр, в сущности, дал согласие на это и, узнав, что отца уже нет, разрыдался, а ему сказали: «Идите царствовать!»

Слух, сообщенный Одоевским, будто к Александру возили из крепости какого-то старика, кажется, к данной истории не относится. Но именно в последние свои годы царь был особенно мрачен, угнетен воспоминаниями, ждал наказания свыше за свою вину и якобы сказал, узнав о тайном обществе будущих декабристов: «Не мне их судить...»

Даже туманный призрак Павла Петровича был неприятен. И старика вторично везут из Сибири...

Допрашивали в Петербурге Петрова и Старцова князь Лопухин, граф Кочубей и князь Лобанов-Ростовский. 15 декабря 1822 года генерал А. Я. Сукин (три года спустя распределявший в крепости декабристов) получил распоряжение: Старцова и Петрова «содержать в Алексеевском равелине каждого порознь, впредь до требования» (Старцова — в камере № 2, Петрова — в № 8). На пищу каждого отпускалась минимальная сумма — 50 коп. в сутки. Смотритель Лилиенанкер (также известный по декабристским воспоминаниям) нашел у Петрова четыре лоскута «писаных букв», оказавшихся «заговорами» от разных бед[264].

Дальнейшие события в многосложной биографии Афанасия Петрова ясно вырисовываются из того же архивного дела.

Московский Голицын 6 марта 1823 года затребовал из своей канцелярии материалы о Петрове, чтобы решить, куда же его девать. Однако многие дела сгорели в пожаре 1812 года; среди уцелевших ничего о Петрове не нашлось.

Когда Петрова наконец доставили в город, откуда его угнали ровно 23 года назад, еще задолго до великого пожара, и отвезли в «тюремный замок», то смотрителю велено поместить старика «в занимаемой им, смотрителем, в том замке квартире как можно удобнее и не в виде арестанта» (все еще действует царское «не изнурять...»).

7 мая 1823 года московский обер-полицмейстер Шульгин рапортует о семейных обстоятельствах Петрова «господину генералу от кавалерии, государственного совета члену, московскому военному генерал-губернатору, управляющему по гражданской части, главному начальнику комиссии для строений в Москве и разных орденов кавалеру князю Голицыну первому...».

Оказывается, в деревне Исуповой имел Петров кроме жены, Ксении Деяновой, также трех дочерей: «первая — Катерина Афанасьевна, которой было тогда 11 лет от роду; вторая — Прасковья, находившаяся в замужестве за крестьянином вотчинным его же, князя Николая Алексеевича Голицына, в деревне Саврасовой Никоном Ивановым; и третья дочь Надежда Афанасьевна осталась в доме его сиятельства, бывшем тогда в Москве на Лубянке». Было и четыре сына, умерших еще до ссылки родителей.

А затем: «все те три дочери в живых ли находятся и в каких местах имеют свои пребывания, он, Петров, неизвестен». Двадцать три года он не имел никаких известий о детях, хотя бы оттого, что неграмотен и дочери неграмотны, написать письмо из Сухобузимской волости сложно: чтобы отправить письмо за Москву, нужны деньги, а у «пропитанного» Петрова ни гроша за душой, да и там, в Исуповой, не найдут, не прочтут... Может быть, пробовали писать отец и мать дочерям, да без толку, а может быть, и не думали писать — из особенного равнодушия, помогающего выжить.

В Петербурге Афанасий Петров, кажется, и не упомянул про дочерей, в документах о них ни слова.

Без согласия князя Николая Голицына вряд ли посмели бы угнать в Сибирь принадлежащего ему крепостного. Но князю от Афанасия Петрова не было никакого проку, а про дочерей, возможно, и не доложили.

Так или иначе, но 11 мая 1823 г. от Голицына-губернатора пошла бумага к серпуховскому исправнику с предписанием: узнать о Петрове в деревне Верхней Исуповой и соседних, «и кто отыщется в живых из родных ему, о том мне донести». Серпуховский исправник передает подольскому. Поиски длятся больше двух месяцев. Наконец 30 июля 1823 г. подольский земский исправник отправляет губернатору рапорт. Оказывается, деревня Исупова уже не голицынская: ею владеет «госпожа действительная камергерша Анна Дмитриевна Нарышкина». В той деревне «находится родная Петрову дочь в замужестве за крестьянином Никоном Ивановым».

7 сентября генерал-губернатору было доложено, что Петров «через подольский земский суд на прежнее жилище водворен».

Предоставляем читателю вообразить, как встретила дочь отца, которого давно уже в мыслях похоронила, как узнала про мать, обрадовалась ли еще одному немощному члену семейства, куда девались две другие дочери, какова новая помещица, каково Афанасию Петровичу из вольной ссылки — в крепостную неволю?

Петров мог утешаться лишь тем, что его титул теперь был всего на четыре слова короче, чем у самого губернатора Голицына. В каком бы документе он ни появлялся, его неизменно величали: «Возвращенный весной 1823 г. из Сибири и водворенный на месте своей родины Московской губернии, Подольской округи, в деревне Исупове, принадлежащей госпоже Нарышкиной, крестьянин Петров».

Прошло два года, и, вероятно, из-за второго письма мещанина Старцова, вызвавшего недовольство самого Аракчеева, вспомнили в Петербурге и Афанасия Петровича. 24 июня 1825 года, в тот самый день, когда из села Грузина пошел приказ в Сибирь — унять Старцова, Аракчеев написал и московскому Голицыну:

«Милостивый государь мой князь Дмитрий Владимирович!

Его императорское величество повелеть мне соизволил получить от Вашего сиятельства сведение: в каком положении ныне находится и как себя ведет возвращенный весной 1823 года из Сибири и водворенный на месте своей родины Московской губернии, Подольской округи, в деревне Исупове, принадлежащей госпоже Нарышкиной, крестьянин Петров?

Вследствие сего прошу Вас, милостивый государь мой, доставить ко мне означенное сведение для доклада Его величеству».

Все не давал покоя высшим властям склонный к рассказам Афанасий Петрович...

17 июля 1825 года Голицын отвечал «милостивому государю Алексею Андреевичу»: «Сей крестьянин ныне, как оказалось по справке, находится в бедном положении, но жизнь ведет трезвую и воздержную; в чем взятое показание от бурмистра госпожи Нарышкиной препровождая при сем в оригинале, с совершенным почтением и таковою же преданностью имею честь быть...»[265]

Это последний документ об Афанасии Петрове, неграмотном старике, родившемся в конце царствования Елизаветы и, вероятно, пережившем Александра I. При жизни он потревожил память одного царя и дважды нарушал покой другого; о нем переписывались три министра и три генерал-губернатора.


20 сентября 1754 года родился Павел I.

В тот день императрица — бабушка Елизавета Петровна выделила новорожденному 30 тыс. руб. на содержание и велела срочно найти кормилицу[266].

Один и тот же указ был мгновенно разослан в пять важных ведомств — Царское Село, главную канцелярию Уделов, собственную вотчинную канцелярию, собственную конюшенную канцелярию и канцелярию о строениях: «Здесь, в Ингерманландии, смотреть прилежно женщин русских и чехонских, кои первых или других недавно младенцев родили, прежде прошествия шести недель, чтобы оные были здоровые, на лица отменные, и таковых немедленно присылать сюда и с младенцами, которых они грудью кормят, дав пропитание и одежду».

Женщин и детей сначала велено было представлять первому лейб-медику Кондоиди, но через несколько часов во все пять ведомств полетел новый указ, «чтоб оных женщин объявлять самое ее императорскому величеству», и наконец через день, 22 сентября, Елизавета еще потребовала, «чтоб искать кормилиц из солдатских жен с тем, чтобы своего ребенка кому-нибудь отдала на воспитание».

Вскоре во дворец стали доставлять перепуганных русских и финских женщин с грудными младенцами, а по округе, конечно, зашептали, что это неспроста...

Много ли надо для легенды о подмененном императоре?

Впрочем, кто знает: может быть, существовала еще какая-то, пока неразличимая история вокруг рождения и имени Павла? Может быть, действительно переселяли в Сибирь деревню Котлы и привозили к Александру I из крепости какого-то старика?

Но высшая власть окутала себя такой тайной, что скоро и сама перестала ясно различать предметы.

«Точно так, как ее члены не верят, что они — они, так не верят они и в ту власть, которая у них в руках, отсюда постоянные попытки террора, страха и готовность уступить» (Г. XIV. 350).

Легенда-история об Афанасии Петровиче сродни некоторым другим. Ее «типический» для российских условий характер, очевидно, вызывал особенный интерес Герцена и Огарева. Из подобных историй наиболее известна версия о старце Федоре Козьмиче (Кузьмиче), под видом которого будто бы скрывался в Томске тайно покинувший престол Александр I. Этот эпизод обсуждался советскими историками[267]. Во времена Герцена и прежде слух о томском старце, однако, еще не пересек Уральского хребта с востока на запад: главные дискуссии о том начались с конца XIX — начала XX века[268] (после 1825 г. циркулировали только различные фантастические слухи, впрочем, вполне обыкновенные при смене российских императоров. Так, 12 января 1826 г. стокгольмская газета со ссылкой на английскую сообщала о том, что Александра I удавили во время морской прогулки)[269].

В данной книге поэтому ограничимся замечанием насчет сходства историй о старце Федоре и старике Афанасии. Автору кажется заслуживающей серьезного внимания версия К. В. Кудряшова о том, что Федором Козьмичом был, возможно, Федор Уваров, шурин декабриста Лунина[270].

Другая, куда менее известная «легенда-быль» интересна еще более близким соседством с загадкой происхождения Павла I и другими «династическими тайнами».

Вячеслав Всеволодович Иванов познакомил автора книги с некоторыми любопытными материалами своего отца, известного писателя Всеволода Иванова. Примерно в 1935 году писатель работал над пьесой «Двенадцать молодцов из табакерки», действие которой происходило во времена Павла I. Пьеса не была завершена, но среди материалов осталась старинная рукопись известного сочинения о делах и гибели Павла I — «Разговор в царстве мертвых»[271]. В нее был вложен лист бумаги, на котором неизвестным почерком, современной орфографией были написаны два текста. Один озаглавлен «Отрывок из мемуаров декабриста Александра Федоровича фон дер Бриггена». Далее приводился фрагмент, лишь частично воспроизведенный в «Историческом сборнике» и восходящий к другому варианту этих мемуаров, опубликованному в журнале «Былое». Приводим этот текст, поместив для ясности несколько строк, отсутствующих на листке из архива Всеволода Иванова, но имеющихся в «Историческом сборнике» и «Былом» (они выделены курсивом)[272].

«Найдено графом Ростопчиным в своей подмосковной деревне письмо Павла к его отцу, известному герострату Москвы, в котором Павел пишет, что не признает детей своими. Некоторых, правда, мог, но не всех. Император Павел I прекрасно знал, что его третий сын Николай был прижит Марией Федоровной от гоф-фурьера Бабкина, на которого был похож, как две капли воды. Говорят, что даже Павлом приготовлен был манифест, в котором он хотел объявить Николая незаконным, но предстательством одного из его гатчинских фаворитов он оставил. Королева же голландская Анна Павловна была прижита М. Ф. от статс-секретаря Муханова...»

Перед этой выдержкой из воспоминаний Бриггена тем же неизвестным почерком записан следующий текст:

«Копия с копии (подлинник на французском языке сгорел в числе проч. исторических материалов в ризнице Кувинской церкви Коми-Пермяцкого округа в 1918 году). Материалы, по свидетельству т[оварищей] Теплоуховой Н. А., Панина Н. П. и др., собирались графом С. А. Строгановым в бытность его в Куве и в Лологском краю.

Письмо императора Павла I графу Ростопчину Федору Васильевичу. С.Петербург, 15 апреля 1800 года — в Москву (перевод с французского).

Дражайший Федор Васильевич.

Граф Алексей Андреевич передал мне составленный Вами прожект изменения пункта 6 Мальтийского регламента: вторая часть изложенного Вами, мне кажется, — удачное разрешение вопроса. Сегодня для меня священный день памяти в бозе почившей государыни цесаревны Натальи Алексеевны, чей светлый образ никогда не изгладится из памяти моей до моего смертного часа. Вам, как одному из немногих, которым я абсолютно доверяю, с горечью признаюсь, что холодное, официальное отношение ко мне цесаревича Александра меня угнетает. Не внушили ли ему пошлую басню о происхождении его отца мои многочисленные враги?

Тем более это грустно, что Александр, Константин и Александра мои кровные дети. Прочие же? ...Бог весть!

Мудрено, покончив с женщиной все общее в жизни, иметь еще от нее детей. В горячности моей я начертал манифест «О признании сына моего Николая незаконным», но Безбородко умолил меня не оглашать его. Но все же Николая я мыслю отправить в Вюртемберг «к дядям», с глаз моих: гоф-фурьерский ублюдок не должен быть в роли российского великого князя — завидная судьба! Но Безбородко и Обольянинов правы: ничто нельзя изменять в тайной жизни царей, раз так предопределил всевышний.

Дражайший граф, письмо это должно остаться между нами. Натура требует исповеди, а от этого становится легче и жить и царствовать.

Пребываю к Вам благосклонный Павел».

Понятно, что приведенный документ, по утверждению неизвестного копииста, является тем самым письмом Павла I Ростопчину, о котором вспомнил фон Бригген. Однако анализ текста вызывает к нему сильное недоверие. Скорее всего, это сочинение, стилизованное «под Павла I» и созданное после 1925 года. Как отмечалось, документ опирается как раз на те строки воспоминаний Бриггена, которые впервые появились в июньском номере «Былого» за указанный год. В письме нет грубых ошибок: верна, например, дата смерти первой жены Павла, великой княгини Натальи Алексеевны; в Коми-Пермяцком округе существуют указанные географические названия, иные выражения кажутся переведенными с французского.

Доводом против документа является и отсутствие в нем упоминаний о законности или незаконности рождения Михаила Павловича, родившегося после Николая, в 1798 году. Подозрительно выглядят строки, объясняющие судьбу подлинника (пожар, ризница, копия с копии и т. п.). Возможно, составитель документа желал пошутить, ссылаясь на свидетельство «товарища Н. П. Панина»...

Если бы подобный документ распространялся в период царствования Николая I, его можно было бы счесть за стремление скомпрометировать императора. Однако списков этого письма нет в собраниях даже самых смелых и осведомленных коллекционеров XIX века.

Недоверие к приведенному письму не разрешает, однако, загадку подлинного послания Павла к Ростопчину. Кроме свидетельства Бриггена, сведения о том же документе находились в руках Н. К. Шильдера. В его архиве хранится следующая запись некоего Д. Л., родственника Ф. В. Ростопчина (речь идет об изгнании Ростопчина со службы 20 февраля 1801 г.):

«Ростопчин, человек желчный, был глубоко уязвлен незаслуженною немилостию. Он был искренне предан Павлу и не раз оказывал ему услуги и государственные и семейные... Ростопчин часто умерял порывы Павла в отношении к императрице и императорской фамилии и даже успел однажды отстранить намерение государя разлучиться с супругой и детьми. В то время это ходило как слух, поныне сохранилось о том в императорской фамилии темное, ничем не доказанное и ничем не опровергнутое предание»[273].

Возможно, письмо Павла Ростопчину вроде того, которое только что приводилось, действительно существовало. Между прочим, в том же архиве Шильдера имеется запись о холодности Александра I к своему двоюродному брату принцу Евгению Вюртембергскому. «Не к этому ли обстоятельству, — спрашивал Шильдер, — относятся семейные услуги Ростопчина, о которых упомянуто?..»[274]

Эпизоды, представленные в главе, касаются одновременно двух полярных, но для своего времени равно таинственных сфер русской действительности: жизнь простого народа и негласная история «верхов», судьба крестьянина, благодаря случайным обстоятельствам выделенная из десятков тысяч подобных же трагических безвестных судеб, народные слухи, легенды, рождающиеся в условиях деспотизма, безгласности, и сложное напластование тайн, секретов, запретов на вершине этой системы, когда с виду малозначительное придворное событие может зловещим «усиленным эхом» отразиться на миллионах подданных. Герцен писал в «Колоколе»: «Там, где нет гласности, там, где нет прав, а есть только царская милость, там не общественное мнение дает тон, а козни передней и интриги алькова. Там какая-нибудь Мина Ивановна[275] перевесит негодование и стон целого города, хотя бы этот город назывался Москвой» (Г. XIII. 89).

В предисловии к изданию мемуаров Екатерины II Герцен заметит: «За тройною цепью часовых, в этих тяжеловесно украшенных гостиных кипела лихорадочная жизнь, со своими интригами и борьбой, со своими драмами и трагедиями. Именно там ткались судьбы России, во мраке алькова, среди оргий — по ту сторону от доносчиков и полиции» (Г. XIII. 386).

Отсюда естественно и логично возникала одна из задач рассекречивания прошлого, которую ставили издатели Вольной печати: извлечь на свет — в «Колоколе», «Полярной звезде», «Исторических сборниках» — и «козни передней», «интриги алькова»; проникнуть в почти недоступный историку и публицисту особый мир, который, по словам Герцена, «подобно кораблю, держащемуся на поверхности [...] вступал в прямые сношения с обитателями океана, лишь поедая их» (Г. XIII. 386).

И с тем большим стремлением и вниманием Герцен и Огарев старались уловить сквозь замки, печати и цепи часовых скудные, глухие сведения о «негодовании и стонах целых городов», о жизни самих «обитателей океана» и особенно об их мучительных, отчаянных и героических попытках к освобождению.

Загрузка...