Я был бы куда более счастлив, если бы мои дети-подростки, не нарушая закон, могли бы курить марихуану, когда им вздумается, а не вставали на путь никотиновой и алкогольной зависимости подобно представителям старшего поколения.
Билл постоянно говорил «свинья», но он не был леваком. И когда он это произносил, он не имел в виду «полицейский». «Свинья» — это было его прелестное прозвище для женщин.
Я познакомился с Биллом во время одного из неудачных периодов моей жизни, когда я вкалывал на Мэд-Авеню, прилагая свой талант к написанию того, что я называл «популярной поэзией» — это эвфемизм, заменяющий «написание рекламных объявлений». Билл творил в этой странной области литературы уже несколько лет и мастерски управлялся с её специфическими дописьменными размерами. («Это новый «Клякс». Он другой. Улучшенный. Вам необходим новый «Клякс». Необходим прямо сейчас 1») «Тут ничего сложного нет, — говорил мне он, — так выглядели бы стихи Гертруды Стайн без чувства юмора».
Билл был исправившимся идеалистом, согласно его собственному описанию. И, естественно, как бывший алкоголик не может не покритиковать того, кто ещё выпивает, Билл постоянно критиковал любое проявление человеколюбия или гуманизма, которое попадало в его поле зрения. «Хорошие дела не остаются безнаказанными», — предупреждал он. «Люди омерзительны. И это правда, парень. Не рискуй ради них. Заботься о Номере Первом».
Как и многие люди с подобным складом ума, Билл выпивал. Поскольку он был нью-йоркцем и вроде как интеллектуалом, вокруг этого сложился ритуал: Он пил только коктейли мартини, смешанные в точности по его стандарту, и больше всего он любил докапываться до барменов, которые по недосмотру предлагали ему то, что он негодующе называл «бабьим мартини». Он с грустью вопрошал: похож ли он на старушонку из Нью-Рошель, или — не подкупила ли бармена компания-производитель вермута, или (ещё более драматичным тоном) — не попал ли он в особняк Борджиа. Иногда он даже хватался за горло и притворялся отравленным. Всё это делалось в манере великого комика Уильяма Филдса, но Билл был абсолютно серьёзен. Если мартини не становились лучше, он переносил внимание на другой бар.
Он был холостяком и больше всего на свете презирал Движение за Освобождение Женщин. «Мозгоёбки», — изящно называл он их. «Когда женщина вешает замок себе на пизду, — объяснял он, — весь подавленный секс лезет ей наверх в голову и раэъёбывает мозг. Как будто в черепушку кончают. Не могут думать трезво, пока при оргазме немного кончи не вытечет. Вот в чём проблема этих свиней». Когда он распостранялся на эту тему, казалось, будто он семь раз разводился и платил самые огромные алименты за всю историю бракоразводных процессов.
На других женщин, не состоявших в Движении, Билл тоже яда не щадил. Они всё равно были свиньями. «Женщина, — пускался он в объяснения, когда представлялся малейший повод, — это естественный паразит. Это заложено в их природе. У них есть такой радарчик, который чувствует деньги и свидетельства о браке, а больше им ничего от тебя не нужно». «Нельзя их винить, — философски добавлял он, — они слишком тупые и ленивые, чтобы прокормить себя». Он больше всего гордился тем, что ни одна из них не выманила у него ни свидетельства о браке, ни большой суммы денег. «Я знаю, как обращаться со свиньями», — говаривал он.
Метод Билла в том, что касалось обращения со свиньями, как я вскоре обнаружил, был проще простого. Его либидо беспокоило его раз в неделю, не чаще, и в таких случаях он переносил свой вечерний алкогольный сеанс в «бар для холостяков», где он легко мог подцепить молодую женщину, которая также искала партнёра. Он никогда не встречался ни с одной из них дважды. Не знаю, осыпал ли он их оскорблениями в конце проведённой вместе ночи или просто диктовал им выдуманное имя и номер телефона. Каким бы методом он ни пользовался, это были встречи на одну ночь.
Мне он это рассказывал во время перекуров. «Снял миленькую свинку вчера вечером», — говорил он. «Милую-премилую. В постели была хороша». «Ну и конечно, — добавлял он, — тупизна сильно просвечивала в разговоре, как и у всех женщин».
Диванный психоаналитик, сложив то, что Билл выпивает, его холостячество и мизогинию, предположил бы латентную гомосексуальность. Билл был не дурак, и несомненно в какой-то степени осознавал, что такие предположения тянутся за ним, как след за перепачканным в грязи колесом. Он был (лучшая защита — это нападение) самым яростным критиком психоанализа из когда-либо встреченных мной. Если он встречал профессионального психоаналитика, беседа становилась очень интеллектуальной и учтивой, но начинала неизменно вертеться вокруг вариаций на тему «врачу, исцелися сам». К людям, которые в его присутствии упоминали психоаналитические теории, он был беспощаден. «Мне легче поверить в зубную фею», — рычал он голосом Филдса. Или говорил: «Психоаналитики в Европе помирают с голоду. Только американцы настолько тупые, чтобы поверить в эту мотивационную теорию Матушки-Гусыни». Самой любимой из его острот у меня была такая: «Фрейд — это был ясельный Ницше».
Любимыми жертвами Билла были люди, которые ходили к психоаналитику. Он не щадил никого. «Попробуй сходить к мануальному терапевту», — предлагал он. «Они берут меньше, а ещё их лечение хоть иногда работает». Или: «Сколько ты платишь за грабёж этому бандиту? Двадцать долларов за сеанс! И ты ходишь к нему уже четыре года! Слушай, дружище, тут у меня есть на продажу хороший такой мост — от Манхэттена до Бруклина…»
Иногда, несмотря на робость, кто-нибудь из этих бедняг доходил до того, чтобы ответить, что Биллу самому бы стоило сходить на сеанс к какому-нибудь психотерапевту. «Ни фига себе, — отвечал Билл, — ты за четыре года с двумя сеансами в неделю до сих пор без мозгоправа шагу не можешь ступить, и тебе хватает наглости считать, что кто-то другой рехнулся?» Тут они сбегали обратно под защиту своей робости — возможно, чтобы ещё лет шесть ходить к психоаналитику.
Не думаю, что в моём описании Билл выглядит привлекательно. Вообще-то его остроумие было достаточно забавным (когда не было направлено на вас), и, как мне кажется, он считал себя одним из тех обаятельных пьяниц, которых часто видишь в кино. Он отыгрывал эту роль в пределах своих представлений насчёт обаяния, и большую часть времени мне, на самом деле, было приятно находиться в его обществе. Он с готовностью помогал мне, когда я пытался научиться писать на языке рекламной прозы («…Ты просто представь, что пишешь для своего четырёхлетнего сынишки», — сказал он мне в первый день, и это была наилучшая инструкция к написанию рекламных объявлений, которую я когда-либо слышал).
И в то время, когда шестидесятые катились к бесславному концу, никто особенно не внушал симпатию. Дети-цветы отрастили шипы; «Синоптики» (Weathermen), ранее состоявшие в движении «Студентов за демократическое общество», то и дело что-нибудь минировали; в фильмах вроде «Джо» или «Беспечного ездока» проглядывал витавший тогда повсюду дух массового истребления и гражданской войны, так же, как в весёлых, уморительных «Скиду» и «Я люблю тебя, Элис Б. Токлас!» отражался безграничный оптимизм начала шестидесятых. Чудаки из числа моих знакомых, которые раз в жизни пробовали кислоту и были привлекательны, как эльфы, теперь частенько употребляли спиды (метамфетамин) и больше не влекли к себе; героин стал появляться в средних школах за пределами гетто, то есть в средних школах для белых, сечёте — этот факт по-настоящему стал шоком для Властей. Мы все, полагаю, полубессознательно ждали того момента, когда расстрел в Кентском университете ознаменует собой конец этой эпохи и переход к неестественному молчанию и кладбищенской тишине эпохи Никсона. Как я уже упоминал, фильмы «Джо» и «Беспечный ездок» уже предупредили нас, что средние американцы были вооружены и опасны.
В таком контексте мизогиния и мизантропия Билла вряд ли выглядели необычными или патологическими. В конце концов те бунтари, что в начале десятилетия пели гимны любви а-ля Боб Дилан, теперь не только оправдывали насилие — вслед за исследованиями психологии угнетённых Фанона они начинали говорить про общественно полезную роль ненависти, ярости и гнева. Если бы кто-то в то время цитировал вычурные лозунги эпохи Кеннеди, он выглядел бы не менее странно, чем алхимик, в поисках работы идущий на собеседование в химические лаборатории «Дюпон».
«Люди омерзительны», — с особенным выражением произносил Билл, когда в его присутствии обсуждали политику, и уверенность в том, что он совершенно неправ, давалась с трудом.
На Авеню Безумцев я надолго не задержался (возможно, я не гожусь для того, чтобы писать для четырёхлетних детей) и у меня осталась одна-единственная история про Билла и Наркотическую Революцию. Это случилось всего за пару недель до того, как я бросил эту работу и попытался выжить в качестве свободного автора. Катализатором послужил юный копирайтер, выпестованный «Лигой плюща», которого я буду называть Дэнни.
Дэнни был причудливым наследником (или поздним плодом) эпохи Кеннеди: он даже был чуточку похож на Джона или Бобби. Он был либералом до мозга костей, что помимо всего прочего значило, что он курил анашу, не порицая алкоголь, работал на Авеню Безумцев без сожаления (и его забавляли радикалы, считавшие его «проституткой»), и верил, что Америка всё-таки может стать великой страной, если Демократическая партия снова выдвинет правильные кандидатуры. Революцию и реакционерство он презирал, но не верил, что у обеих этих крайностей были какие-то шансы в Америке, и поэтому он их не боялся. В ту полную паранойи и агрессии эпоху он был последним неиспорченным человеком из моих знакомых. Если он этого и не говорил, я всё представлял, как он был готов в любой момент заявить: «Если бы Рузвельт был ещё жив…»
Когда Дэнни пришёл на работу к «Вельзевулу, Велиалу, Дьяволу и Людоеду» (так я буду называть наше агентство), Билл немедленно избрал его главной мишенью для залпов своего циничного остроумия. Что-то в невинном лице оптимиста Дэнни подзуживало говорить ему гадости — но эта его неброская вывеска скрывала за собой ударопрочность швейцарских часов. Его было невозможно разозлить или расстроить; он всегда мог понять и (что всего хуже) мог простить, иронически улыбаясь, и его улыбка напоминала мне Пэта О'Брайена в роли священника. Этого было достаточно, чтобы разбудить дремлющий цинизм в любом человеке, менее невинном, чем сам Дэнни, и в Билле из-за этого проснулся Яго и Клаггерт.
Если Дэнни упоминал про свою тётушку, которая владела несколькими домами в Бостоне, Билл спрашивал: «В трущобах?» — а потом быстро добавлял: «Если ты не знаешь, не пытайся выяснить. Лучше не знать таких вещей». Если Дэнни говорил что-нибудь хорошее о братьях Кеннеди, Билл припоминал о том, что слышал про связи (настоящие или предполагаемые) Джо Кеннеди с мафией и контрабандой спиртного во времена сухого закона; если Дэнни хвалил Рузвельта, Билл припоминал о том, что слышал про участие деда Рузвельта в торговле опиумом; если он осмеливался сказать, что «чёрные всё-таки такие же люди, как мы», Билл разъяснял ему: «Никто из тех, кого смешивали с говном три сотни лет, не является таким же человеком, как ты, не обманывай себя. Они хотят отрезать тебе яйца и скормить их своим псам. Посмотри на мау-мау; посмотри на любое восстание в колониях. Вот какая у нас будет чёрная революция, когда до этого дойдёт».
Это было как будто Руссо спорит с де Садом — вечный либерал против вечного мизантропа.
Дэнни никогда не срывался во время этих споров. Один раз, впрочем, до этого почти дошло. «Если бы я верил в то же, что и ты, — сказал он, — у меня тоже были бы проблемы с алкоголем».
«Я хотя бы не торчок», — отпарировал Билл.
Я думал, что Дэнни ответит, что алкоголь в любом аптечном списке будет причислен к «наркотикам», но он вообще ничего не ответил. Он задумчиво глядел вдаль. Тогда я этого не понял, но к нему пришло решение проблемы нигилизма Билла. Это было решение родом из начала шестидесятых, но Дэнни всё же в него верил. Он собирался «настроить» Билла.
Однажды одна наша коллега явилась в офис после ночи в кислотном трипе, полагая, что она уже вернулась в реальный мир. Это было не так, и она начала психовать. Дэнни боялся, что она либо сиганёт из окна, как Стив Броуди с Бруклинского моста, либо по меньшей мере выдаст себя настолько, что начальство это заметит и уволит её, но я увёл её к себе в кабинет, послал секретаря в аптеку за ниацинамидом (витамином Б3) и в течении двух часов вёл с ней беседу. Ниацин (смотри главу 1) и мой хорошо подвешенный язык наконец её успокоили. Она сохранила рассудок и рабочее место.
Дэнни был впечатлён, хотя ему и не стоило впечатляться. Когда-то давно я зарабатывал на учёбу в колледже в качестве санитара на ночных сменах в «Скорой помощи», и на этой работе я насмотрелся на психов при жутковатых обстоятельствах. Никакая государственная пропаганда так и не смогла убедить меня, что любители кислоты настолько же безумны, как пациенты психушек, или что с ними невозможно уладить дела полюбовно.
Дэнни расшифровал это происшествие для себя таким образом, что я оказался в его глазах неким экспертом по выводу людей из бэд-трипов; и, естественно, всем известно, что кислотный бэд-трип куда жёстче и жутче бэд-трипа от анаши (это необязательно так: всё зависит от человека). Так что когда он наконец убедил Билла попробовать выкурить косячок марихуаны и ситуация немедленно приобрела жутковатый оборот, он позвонил мне домой.
«Доктор Уилсон, — загадочно сообщил он (несмотря на его простодушие, он, что обычно для нью-йоркцев, полагал, что все телефоны прослушиваются), — у нас тут чрезвычайная ситуация. То же, что и с мисс Икс», — прибавил он, назвав фамилию девицы, которую прихватил кислотный мандраж на работе. «Вы можете приехать прямо сейчас!?»
«Вот дерьмо», — неизящно выразился я. «Сейчас приеду».
«В чём дело?» — спросила Арлен.
«Я теперь психиатр у всех чокнутых с Мэдисон-Авеню», — мрачно сказал я. Я никогда так не ненавидел наше законодательство в области наркотиков, как тогда. Я знал, что могу справиться с этой проблемой, что бы там ни случилось, но ответственность меня тяготила, и мне хотелось бы жить в свободной стране, где Дэнни мог бы обратиться за помощью к профессионалам, не рискуя попасть в тюрьму.
Когда я добрался до Дэнни, я обнаружил у него пятерых подавленных и явно обеспокоенных травокуров — и Билла, сидящего в сторонке с сердитым взглядом.
«Зачем они вызвали тебя?» — немедленно задал вопрос Билл. «Чтобы избавиться от моего тела?» В его тоне не было шутливости Уильяма Филдса. Это был Род Стайгер в роли пленного фашиста — загнанного в угол врагами, но всё ещё опасного и способного к сопротивлению. Я бодро рассмеялся и сделал вид, что принял враждебность за шутку; в его случае всё равно одно мало отличалось от другого.
Я проследовал на кухню, как если бы в данный момент Билл меня особо не интересовал. Это был первый шаг: я был уверен, что остальные воспринимали его состояние как серьёзную проблему, а я хотел вернуть ему адекватную оценку происходящего. Почти три миллиарда людей на планете не знали и не хотели знать о его психическом состоянии, и я заменял собой их всех.
Когда Дэнни пришёл за мной на кухню, я спросил, есть ли у него дома ниацинамид. Естественно, ниацинамида у него не было. Те, кто принимает наркотики, обычно так же безграмотны, как и те, кто принимает ограничивающие права последних законы.
Я спросил, есть ли у него «Торазин», «Либриум» или любое другое успокоительное.
У него не было ничего такого.
«Ну ладно, — сказал я, — на этот раз прыгнем без парашюта. Как долго это продолжается?»
«Примерно три четверти часа.»
«Сколько он выкурил?»
«Мы пустили по кругу всего два косяка, когда на него напала боязнь».
«Ладно. Веди меня к моему пациенту». Я припомнил одного психа из эпохи моих поездок на «Скорой», который, стоя на лестнице, заявлял, что не хочет ехать в больницу. Он был ростом под два метра, косая сажень в плечах, а я стоял на пару ступенек ниже. С Биллом не должно было быть так трудно.
Я притащил в гостиную стул и сел напротив Билла, разделяло нас меньше чем полметра.
«Страшно тебе?» — дружелюбно спросил я.
«Не пытайся меня надуть», — сурово сказал он. «Они дали мне какую-то дрянь только чтобы увидеть, как это случится, и ты это знаешь».
«Хер там плавал», — сказал я. «Они курили те же косяки, что и ты. Это часть этикета курильщиков анаши, чтобы у людей не было таких безумных мыслей. Подумай — ведь косяки пускали по кругу?» Я не стал ждать его ответа. «То, что ты сейчас чувствуешь, — сказал я, — это часовой нервяк. Это часто происходит с неопытными людьми в первый раз, когда они курят траву, и называется часовым нервяком, потому что всегда проходит через час. Сколько это уже длится?»
«Боже, — сказал он вялым, надтреснутым голосом, — по-моему, несколько дней».
«Сколько это длилось?» Снова спросил я у Дэнни.
«Три четверти часа», — повторил он.
«Ну, — бодро сказал я Биллу, — почти закончилось. Самая худшая часть точно. Дай мне руку». Я взял его за руку, пока его не обуяли голубые страхи, и с минуту крепко её держал. «Так я и думал», — сказал я. «Ты даже не дрожишь. Самое худшее позади».
Всё это было чистой воды выдумкой. Страхи от анаши при своём появлении могут длиться четыре часа, восемь часов или дольше — гораздо дольше, чем действие самого наркотика. Когда рушатся обычные преграды, защищающие от тревожности, могут проявиться подавленные страхи, накопившиеся за десятки лет, и даже после того, как наркотика уже давно не будет в крови, напряжение может продолжать нарастать. Однако такой процесс (а случается это обычно только с новичками, и, возможно, это является следствием самовнушения под воздействием антинаркотической пропаганды, усиленного недостаточной осведомлённостью) достаточно легко сорвать, проведя убедительную беседу — что я и сделал. Этот бэд-трип был вызван государственной пропагандой и невежеством Билла, а я собирался использовать свою пропаганду и его невежество, чтобы превратить трип в хороший.
«Что хорошо в часовом нервяке, — беззаботно продолжал я, — это то, что второй час всегда классный. Это чистая правда. Когда всё это выходит в начале, ты типа как очищаешься, а во второй час ты уже готов по-настоящему зажигать». Я продолжал рассказ, упоминая обычные позитивные эффекты от анаши — яркие цвета, прилив сил, смешливость — пытаясь «внушить» ему их.
«Это не всегда так», — перебил меня он. «Я читал про случаи, когда людей перекрывало и они на несколько месяцев попадали в дурку».
«А ещё они не могут разговаривать», — сказал я. «Слишком напуганы и запутаны, чтобы разговаривать. А вот ты не в таком состоянии, тебе становится лучше с каждой минутой: я вижу, как цвет твоего лица становится нормальным: и ты не дрожишь — и ты, как всегда, споришь со мной. Не, у тебя мозги на месте, ты совсем больше не паникуешь. Ты просто мрачный и настороженный. И это тоже проходит», — не отставал я. «Я знаю, потому что у тебя нормальный цвет кожи. Сейчас ты действительно начинаешь кайфовать…»
Полчаса спустя я всё ещё с ним беседовал, рассказывая, что часовой нервяк вот-вот закончится. Взгляд у него всё ещё был сердитый, он уже не паниковал, но до того, чтобы почувствовать себя кайфующим или даже просто успокоившимся ему было ещё далеко. Одним из признаков того, что он был накурен, а не полон алкогольной агрессии, было то, что он всё ещё на меня не замахнулся.
«Мне надо выпить», — внезапно сказал он.
Мне захотелось себя пнуть. Надо было заставить Дэнни смешать ему мартини сразу же, как только я добрался до них. Очевидно, в данном случае это было бы необходимым лекарством.
Дэнни быстренько смешал на кухне мартини и принёс Биллу. «Такой, как ты любишь», — сказал он.
Билл отпил чуточку и скорчил гримасу. «Бруклин», — с отвращением сказал он. «Так их смешивают в Бруклине».
«Вот! — закричал я, — ты снова в норме!»
Все засмеялись, и Билл тоже. Когда все отсмеялись, он продолжал смеяться. Всё продолжал и продолжал. И продолжал.
«Вот, так смеются на втором часу», — сказал я. «Наконец-то ты начинаешь кайфовать».
Он ещё раз быстро хлебнул своего питья. «Это точно», — произнёс он, хотя при этом выглядел снова чуточку нервничающим.
Час спустя, однако, он совершенно расслабился и веселился. По комнате наконец-то гулял третий косяк, которым он затягивался очень осторожно, много не вдыхая — а ещё он выпил уже третий коктейль. Он развлекал собравшихся одной из своих пламенных речей против сентиментальности, впрочем, в ней было больше юмора и меньше злобы, чем обычно. Я ушёл, чувствуя удовлетворение.
Несколько месяцев спустя, после того, как я распрощался насовсем с Мэд-Авеню, я встретил Дэнни в баре и поболтал с ним про старые деньки.
«Билл до сих пор приходит на мои вечеринки с анашой», — сказал он с недовольной усмешкой.
«Правда?»
«Ага… и он теперь приходит со своей бутылкой». Поймав мой вопросительный взгляд, он продолжал: «Он выкуривает немного травки, совсем немного, а потом, когда начинает забалдевать, много пьёт, чтобы попуститься. Потом выкуривает ещё немного, и ещё больше пьёт».
«Ты хочешь сказать, что он курит только для того, чтобы не выделяться?»
«Так и есть. Выпивка — до сих пор его излюбленный наркотик.»
Я удивлённо покачал головой. «Каков чудак».
«О, это ещё пустяки. Я думаю, анаша, даже смешанная с бухлом, на него в определённом смысле подействовала».
«Что ты имеешь в виду?»
«Теперь-то, — сказал Дэнни, осушив свой стакан и улыбаясь улыбкой Тимоти Лири, — Билл стал голубее голубого».