5. Сатана

Ты ехал на золотом, блестящем золотом мерседесе Лыцора, а голова твоя была ну просто как дровеняка. Ты ничего не чувствовал, тупо существуя, словно вырезанная из картона рекламная фигура. Включил радио.

— Командование НАТО подтверждает, что российские войска концентрируются на границах калининградской области, — говорила ведущая, так что ты переключился на другую станцию, потому что не было у тебя охоты на российские войска на границах калининградской области, по большому счету — у тебя ни на что охоты не было.

— На национальной автостраде номер семь, под Сломниками, сгорел легковой автомобиль — излагал на сей раз уже диктор. — По словам пресс-атташе малопольской дорожной службы, все указывает на то, что это был сознательный поджог.

— Внутри мы не нашли никакого рода управлявшего водителя, — докладывал пресс-атташе, — который до сих пор остается не идентифицированным.

Ты облегченно вздохнул.

— Механическое средство передвижения марки «опель», — продолжал пресс-атташе, — было лишено еще и регистрационных таблиц. В связи с этим, хотя автомобиль лежал в ирригационном углублении при дороге, или же, так называемой канаве, после так называемого среза, как говорят водители на своем жаргоне, креста, а конкретней — двух крестов: малого, имеющего памятно-некропольный характер, и большего, имеющего характер часовенный, наши следователи подозревают, что удар, приведший к так называемому срезу, не вызвал возгорания или так называемой игниции, поскольку водитель успел не только эвакуировать самого себя, но и снять упомянутые ранее, это правда, регистрационные таблички транспортного средства, то есть, как следует из наших дедуктивных действий, автомобиль, скорее всего, похоже, не мог тогда гореть, ибо тогда водитель, скорее всего, таблиц бы не откручивал, а убегал. Возможно, и откручивал, потому что был он какой-то странный, чего, говоря в общем, тоже не можем исключать.

— Ага, — прибавила журналистка.

Ты переключил станцию.

— Выехали на каникулы все наши подопечные! — развопился на канале RMF Казик Сташевский[187]. Дальше.

In the army now, — пели «Золотые хиты».

Ты переключился на последующую станцию.

— СЕМЬ, ВОСЕМЬ, ВОСЕМЬ, повторяю, ЧЕТЫРЕ, ДВА… — взволнованным и в то же время собранным голосом вещало радио «Мария».

Дальше.

— …переполненная радостью, она любила танцевать…

«А вот чего, — задумался ты, — мог слушать в автомобиле Лыцор?».

И врубил CD-плейер.

— И легких нет, чтобы туда попасть, дорог, — запел, к твоему изумлению, Яцек Качмарский[188], — в пространствах бурь и в кипени веков, но ведь существует Сарматия, существует где-то terra felix[189].

Тья…

Сарматия.

Было ровно и плоско, несмотря на то, что именно здесь начиналось Швентокшиское воеводство[190]. Теоретически — с населением из горцев-гуралей. «Швентокшиские гурали как общность, — подумал ты и захихикал про себя — что за абсурд, центральная Польша никак не может породить горцев, даже если имеет горы, ведь она слишком монотонная, слишком подверженная уравниловке, чтобы создать хоть что-нибудь, обладающее характерными чертами».

Трое горожан посреди моста на время прекратили сонный спор, а за ними — совсем не живописные — молельный дом, костёл, церковь и амбар, — пел Качмарский.

«Ага, — подумал ты. — Ясненько».

«Течение заботится об их имении, на тяжких от бочках шхунах; отдав должное проблемам тела — приятно подумать о душе».

— Дело в том, — сказал ты сам себе под нос, — что Сарматии никогда не удалось быть Terra Felix.

Потом пугливо осмотрелся, а не стоят ли где мусора. Если бы стояли, было бы паршиво. Если говорить вообще — до сих пор — от тебя нигде никаких следов не осталось. Ну ладно, никаких доказательных следов. А это означало, что ты, как и любой добропорядочный гражданин мог ехать в столицу. Вот только не на автомобиле, украденном у убитого только что местного олигарха.

«Необходимо, — размышлял ты, — избавиться от этой долбаной трефной машины».

Лишь бы только не наткнуться на какую-нибудь излишне активную полицию. А сегодня ведь операция «Лампадка», полиция следит, чтобы все ехали со скоростью, соответствующей дорожным условиям; сегодня объявлен погром пьяным водителям и джойрайдерам[191], объявлена охота на веджминов, нажравшихся эликсиров, дни славы и величия польской дорожной службы в фольксвагенах, альфах, лянчах, шкодах. И в черных, никак не обозначенных «опелях инсигния».

«Нужно следить и быть поосторожнее с черными опелями инсигниями», — размышлял ты.

А вот на полонезы внимания обращать уже не нужно, все знаменитые синие полицейские полонезы собраны в концлагере для полонезов, поллаге под Белостоком, где им предстоит умереть от голода и ничегонеделания, пока галки и вороны не выклюют им фары.

Но какое-то время полиции не было. Говоря честно, ничего не было. Если не считать пейзажа-соте. Это был тот редкий момент в Польше, когда можно было себе представлять, что находишься где-угодно на свете. Где-то, где Польша не является всеобязывающей. И всехобезоруживающей. Когда ты родом из Польши, тем более — из Польши центральной, как ты сам, трудно поверить, что кроме Польши существует что-либо еще. Что за границами Польши Польша кончается. Что Польша — это не отдельная планета.

Ты не мог представить себе, выходя из родного многоквартирного дома в Радоме, городе, располагающемся на территории центральнопольской Внутрибубличной Дырки, будто бы мир, отличающийся от того, который видишь вокруг, может действительно существовать. Что может существовать, к примеру, Италия. Или Штаты. Не говоря уже о таких вещах как какие-то там Таити с Бразилией. Эти уже вообще в голове не умещались.

О'кей, ты знал, что существует Германия. Германия для каждого поляка является чем-то вроде на сто процентов существующего рая и преисподней одновременно. По какой-то причине еще ты был уверен, что существует Россия, которая была тем же, что и Германия, только наоборот.

Но все остальное было только лишь и исключительно сказкой из книжек, видеокассет и цветных журналов.

А тут — глянь: съезд на Водзислав, именно туда вела старая Семерка, лишь потом устроили объездную, чтобы им все движение трассы Е77 — что там ни говори, Будапешт — Гданьск, а потом и Калининград, Рига, Таллинн, Псков — не шло через водзиславский рынок, как, в свою очередь, идет через тот несчастный Ксёнж; чтобы не проходило через центр, как в тех несчастных Сломниках; но ты едешь на Водзилав, ты любишь Водзислав, это совершенно клёвый городок, ассоциирующийся для тебя с вестерном, потому что некоторые дома покрыты белым сайдингом, одна полоса над другой, и все похоже на пластмассовую версию городишки с Дикого Запада; и вот ты въезжаешь в Водзислав, глядишь на дома, покрытые, чем только удастся, и оштукатуренные, как только удастся, видишь вывески КЕБАБ, видишь вывеску ЦВЕТОЧНЫЙ МАГАЗИН ФРЕЗЯ, притормаживаешь, а ночь все темнее, ты открываешь окно золотого мерседеса и чувствуешь запах стеарина (ты задумываешься: а откуда, раз в округе никакого кладбища нет), зато все элегантно выложено плиточкой польбрук. «Боже ж ты Боже, — размышлял ты, если русские и правда навалятся, и у героических защитников Водзислава закончатся боеприпасы, они станут хуярить во врагов этим вот польбруком»; и ты даже представил все это: вот идут русские, маски, зеленые комбинезоны, винтовки, шлемы, за ними какая-то машина с записанными песнями группы «Любэ»: «ат Волги до Енисея — Расея наша Расея, ея, Расея», а тут из-за крыш польбрук летит, одна плитка, другая, в конце концов — все небо закрыто плитками польбрука. Словно град. И русские бегут, или нет, не бегут, они захватывают Водзислав после длительных, тяжелых и кровавых боев, после чего, когда гарнизон Водзислава героически капитулирует, им разрешают даже в плену в знак почета таскать в карманах плитки польбрука.

Ах, Водзислав, Водзислав, здесь ничего не осталось для извлечения из-под обломков девяностых годов, возможно, разве что общая форма рынка, улочек, словно в Помпеях, но ведь каждый польский город — это Помпеи, придавленные тем говном-самостроем, словно вулканической пылью. А на самом деле, следовало признаться, ты любил это все, любил протертые зебры на улицах, те космические пломбы девяностых: все те twingo, transit'ы и cinquecento[192], припаркованные одним колесом на мостовой, а вторым — на тротуаре; те парикмахерские, в одинаковой степени и старые, где стрижка стоит десятку, оборудование еще семидесятых голов, сам салон выкрашен бледной эмалевой краской, парикмахер в белом халате, у него усталый взгляд, семь десятков лет за плечами и разговоры, будто бы у него стригся сам Ярошевич[193], и новые — где работают киски с яркими ногтищами на полметра с блестящими фенами, с обязательной мойкой головы и массажем ее же, даже если ты и не желаешь, с кучей цветастых журналов типа «Галя» или «Тина», с фотографиями каких-то моделей с англосаксонскими лицами и прическами, которые в реальности не имеют шанса удержаться дольше, чем осуществляется съемка на цифровой аппарат. Ты любил эти германские автомобили с надписью «Немец плакал, когда продавал», и глядя на эту надпись ты всегда задумывался, а что такое должен был продать собственного производства поляк, чтобы после того плакать; ты представлял сарматов, плачущих по проданному на Запад зерну, по полным зерна кораблям, плывущим по Балтике, и каждый корабль снабжен наклейкой «Поляк плакал, когда продавал», а потом уже ничего стоящего слез уже не экспортировали, если только не считать эмигрантов — ой, водка, польская водка, и даже Джеймс Бонд, что если водка, то только польская или русская, ну да, в отношении водки поляк еще мог бы плакать, так на тебе, этим русским всегда надо влезть.

Городишко Водзислав маленький, вот и фотографии маленькие



Водзислав: Вид сверху + Процессия на Рынке в честь Праздника Конституции 3 мая


Ах, Влодзислав, Влодзислав. Ты любил эту дешевую всеохватность, этот идиотский подбор материалов, эту литую из бетона ограду, окружающую дыру в самом центре города, за которую в любом другом европейском городе городских чиновников вымазали бы в смоле и выкачали в перьях, после чего заставили бы на четвереньках бегать по рынку и блеять как бараны, а здесь дыра существовала, сколько тебе помнится, совершенно спокойно.

Ты любил все это так, как любят вещи, известные с детства и ассоциирующиеся с домом. Вещи для Польши обыденные, вещи родные, самые родные, наиболее польские — симпатичная рожица маленького фиата 126р, зеленые дорожные указатели, буквы, складывающиеся в слово «ПОЛЬША», где первая буква всегда кажется приветливо раскрывшей руки, и когда это слово, в его письменной форме, ты воспринимаешь, скорее, как один иероглиф, а не комплект букв; черно-белая корова на зеленом фоне, бесстрастно пережевывающая свою жвачку и пялящаяся на твой автомобиль, когда ты проезжаешь мимо; покрой окон в блочных домах, киоск «Руха»[194], дом-кубик из белого пустотелого кирпича, с крышей, укладывающейся в очертания северной Польши.

К примеру.

Так что где-то так — ты любил это все. Этих людей, новый польский средний класс, который заработал на том-сем, чаще всего — на героических смолл-бизнесах, и вот теперь устраивает еще все то, что можно еще устроить в праздничный день в городе Водзиславе на рынке а после того садится в свои автомобили, в собственные кии и дачии дастеры (а знаете, оно вроде как и румынка, а на самом деле — француженка и недорогая, а хорошая), в свои мерседесы и бэхи, в свои шкоды октавии и фольксвагены пассаты, ауди А3 и А4, и едут в свои дома, паркуются перед гаражами или же открывают гаражные ворота пультами, а дома тепло, телевизор бубнит круглые сутки, рекламы как на улицах, так и в родимых местах, только в доме и каминчик, и пастельные стены, и картинка, купленная в Кракове во время какого-то там уикенда лет десять тому назад, а тогда оно и Вавель был, и обед в «Крестьянской Еде»[195], в театр билетов не было, и ничего страшного, зато деньги целы, в следующий раз сходим; а дома диван кожаный и набор кулинарных книжек, потому что готовить они любят, итальянская кухня им уже приелась, французская — слишком сложная, опять же, на кой делать пюре из сельдерея, люди, опомнитесь! так что — балканская, потому что каждый в той самой Хорватии был; ах, Хорватия, Хорватия, снимок порта в Дубровнике стоит на комоде; кухня арабская, китайская, тайская — хорошо, поскольку и сладенькое, и с мясцом; венгерская кухня — естественно, оно ж и хорошее, и острое, и побратимы, а особо хороша эгри бикавер, эгерская «бычья кровь», вино недорогое и нормальное, и — тут поднимаем палец, что в каждом польском ресторане можно получить пирог по-венгерски, при чем — здесь палец поднимается еще выше — пирог по-венгерски с Венгрией ничего общего не имеет. Короче, садятся они перед телевизорами и смотрят TVN24 или TV Republika, потом то-се, клацая по каналам, кто чего любит: Угадай мелодию или чего-нибудь спортивное, все любят хороший футбол и болеют за Барселону, Милан или Манчестер; вечерком рюмочку чего-нибудь получше перед сном; в Интернете порталы просмотреть или к соседям на минутку поругаться или посмеяться; книжку, ту самую, что мучают уже с месяц, дочитать до конца, или из тех, которые еще не мучил, какой-нибудь боевичок, попросить сына или дочку, чтобы чего-нибудь стащили из новинок через торренты — и спать.

И даже, подумалось тебе, когда делал кружок вокруг рынка, тех пареньков любишь, стоящих под магазином с вывеской БАКАЛЕЙНЫЕ ТОВАРЫ — КРУГЛОСУТОЧНО, к которому они тянутся, словно мотыльки к лампе, потому что, а к чему им в Водзиславе тянуться. И вот они сидят себе под этим магазином, и даже особенно не выпивают, потому что сколько же можно пить, и выпивка им давным-давно осточертела, пускай старые хулиганы пьют, они, скорее, будут сосать какой-нибудь «рэд булл» или «тайгер», попробуют чего-нибудь другого, если кто привезет из Кельц, Кракова или Ченстоховы, а то и вообще ненашенского, или просто занимаются броуновским движением, сидят на лавках, пускают один другому ролики на мобилках и обращаются друг к другу: «курва, хуй и стукачок».

И даже сейчас ты их немного любишь, когда замечаешь, что под лавкой происходит какая-то заварушка, и когда открывается дверь с наклеенной изнутри рекламой чипсов, когда звонит колокольчик, такой себе «динь-донг», что звучит, когда кто-угодно входит или выходит, и когда эти пацанчики выбрасывают изнутри какого-то типа с туристским рюкзачком, возраст: около тридцати, блондинчик, куртка с пуховым воротником, хотя и нельзя сказать, что холодно, градусов 11–12 с плюсом, не ниже. И они тащат его за эту его куртку, орут ему что-то, а тот даже чуточку перебздел, но пытается держать себя в руках, а ты ж ведь, курва, веджмин, у тебя серебряная веджминская пукалка с серебряными пулями, к тому же веджминские эликсиры, ты являешься веджмином с веджминскими же обязанностями, а веджмин просто обязан защищать людей от чудовищ, в связи с чем ты останавливаешь машину, выскакиваешь и орешь как сумасшедший:

— А что здесь, курва, происходит?

— А тебе, курва, какое дело, хуй моржовый? — накачанные тайгером парни скалят клыки, уже пыжатся, уже всю свою вульгарность обращают в твою сторону, уже строят из себя презирающих все и вся крутых молодцев — но того, в куртке, отпустили.

— Запрыгивай! — кричишь ты тому.

А ему два раза повторять было не надо. Сорвался с места и побежал, хотя за ним и не гнались, спустили все на тормозах, разве что засвистели, заулюлюкали, матами стали обкладывать. Только ты уже их не слышал, потому что вы тронулись.

— Спасибо, — произнес парень по-польски с настолько очевидным немецким акцентом, что с тем же успехом мог сказать «хэндэ хох». — Меня зовут Тобиас. Тоби.

— Павел, — ответил ты. — Привет, Тоби.

— Привет, Павел, — осмехнулся он.

Красота его была настолько германской, что ты даже удивился тому, что не врубился сразу. Лицо удлиненное, практически полное отсутствие скул. Ну, не то, чтобы он был из Reichsrassenamt, но вы понимаете.

Ты выехал из городка на Семерку.

— Чего они от тебя хотели? — спросил ты, как будто бы это не было и так понятно, а немец только улыбался. Ты тоже улыбнулся.

— И что? — спросил ты. — Вот так себе по Польше и ездишь?

— Вот так себе и езжу, — кивнул тот. — А ты?

— И я.

— А ты куда ездишь?

Ты показал пальцем направление прямо перед собой.

— А ты?

— Пойдет, — кивнул головой немец.

Перед тобой ехал черный «опель инсигния». Ты напряг зрение, чтобы проверить, а нет ли сзади светового транспаранта с надписью «СТОП». Похоже, что не было. Ты рискнул и обогнал. Глянул — какой-то мужичок в белой сорочке, пиджак рядом висит на плечиках. Никакая не полиция, какой-то яппи возвращается в Варшаву из родимых сторон. Из, скажем, Рацлавиц, где плачущие вербы, и старая заправка, где старый сотрудник плачется, что жить стало тяжело, что никто не заезжает заправляться, и где стоит памятник битве под Рацлавицами посреди распаханного поля, к которому можно подойти по чему-то среднему между насыпью и межой. Или, скажем, из Мехова, огни которого, видимые ночью сверху, похожи на огни крупного города, и вообще — ночной вид на Мехов сверху, это Третье Чудо Семерки, но когда человек вспомнит, как оно все выглядит по-настоящему, то его тут же охватывает синяя польская печаль, которая запускает клыки в душу. Потому что Мехов ночью столь же обманчив, как Бомбей — там тоже издалека виден горизонт, небоскребы и шик-блеск-красота, только все это, все те «дворцы высотные и хрустальные» погружены в такую нищету и клоповники, которых свет не видал.

Вида Мехова ночью (да еще и сверху, кроме отдельных зданий) не нашлось. Но и этот закат хорош!



И как все это выглядит без художественных эффектов и фильтров http://www.miechow.eu/miasto-i-gmina/informacje/


— Откуда ты так хорошо знаешь польский? — задал ты обязательный вопрос, который задают иностранцу, который неплохо знает польский язык. Ведь поляки прекрасно знают: для того, чтобы хорошо знать польский, нужна очень хорошая причина. Это не тот язык, который кто-либо захотел бы выучить от нечего делать.

— В каком-то смысле, я поляк, — сообщил Тоби. — Мать полька, — пояснил он.

— Угу.

— Я — журналист, — сообщил Тоби.

— О-о, я тоже.

— И специализируюсь на Польше. А ты?

— Я, — ответил ты, — вообще-то на Центральной Европе, Восточной Европе.

— То есть, и на Польше тоже.

— Ну, не сильно.

— То есть как, — спросил он, — разве Польша не является Восточной Европой? Прошу прощения, — усмехнулся он, — Центральной?

— Является. Только я занимаюсь тем, что за рубежом.

— Интересно, — ответил он. — Тогда для тебя отсутствие Польши довольно сильно искажает перспективу всей Центрально-Восточной Европы. Ведь это, понимаешь, страна важная.

— А ты почему именно Польшей. Из-за матери?

— Ну, мать. И язык знал. Во-вторых, нравится мне к вам, к нам, приезжать. По душе мне этот…

— Кавардак, — подсказал ты. — Картина разрушения.

— Да. Но, точнее, нет. Разрушение было когда-то. Теперь здесь картина хаоса.

— Хаос — это тоже уничтожение.

— Ну ладно. Езжу я с рюкзаком. На автобусах, на поездах. Был в Швебодзине, в Лихени, в Лодзи. Смешно вы тут живете.

Воцарилась тишина. Ты включил радио.

— Передаем из Бранева, из местности, расположенной неподалеку от российской границы, — сообщил приемник. — Можно наблюдать необычное движение и возбуждение. Некоторые решают покинуть город…

Ты выключил радио.

— Не боишься? — спросил ты.

— Понятное дело, боюсь. Но чем больше человек боится, тем больше ему нужно отваги, чтобы не струсить. Знаешь, — усмехнулся Тоби, — в каком-то смысле Польше было бы выгодно побыть завоеванной. Общий принцип тут такой, что о Польше в мире хорошо говорят исключительно тогда, когда ее нет, или когда она не свободна.

— И сейчас тоже?

— Ну, — сказал Тоби, — если кто-то из поляков надеется, будто бы кто-то на Западе будет в первую очередь видеть в нем человека, а лишь потом поляка, то он ошибается. Я их знаю, они считают, будто бы я один из них. И знаю их мысли.

— А разве ты не один из них?

— Из них. Но еще я и поляк.

— И как это проявляется? Бытие поляком?

— Мне нравится быть тут, — ответил он, подумав.

— Но не жить.

— А почему, собственно?

— Это ты меня, — рассмеялся ты, — спрашиваешь?

— А почему ты тогда не советуешь перебраться сюда?

— А с чего ты взял, будто я стану отсоветовать?

— Знаю.

— Потому что у этой страны нет формы. И оно как-то мешает. Но я не буду отсоветовать.

— Это правда, что нет формы, — сказал Тобиас. — Ну что же. — Он развалился на сидении, наверное бессознательно, в его голосе появился преподавательский тон. — Здесь одновременно осуществляется экономический прогресс и цивилизационный крах. Потому-то эта страна и такая увлекательная. Тут вроде как постапокалипсис, как в «Мэд Мэксе». По окутанным дымом развалинам цивилизации ездят автомобили из целой Европы, строится много чего — только все это примитивное и грубое, без склада и лада. По-варварски. Или памятники. Погляди, к примеру, на эти скульптуры Иоанна-Павла II. Здесь у меня, — вынул он мобильный телефон, — собрание снимков наиболее красивых из них. Как увижу, всегда снимаю. Потом показываю коллегам в Германии. И, представь себе, они не в состоянии понять, что рядом с их страной, что ни говори, одной из самых развитых во всем мире, находится государство, практикующее столь примитивный тотемизм. Ведь это выглядит точно так же, как и упадок римского искусства во времена, когда к власти пришли христиане. Которые ведь должны были доставать старых добрых римских мещан точно так же, как нас теперь достают талибы, хе-хе.

Радио играло «Квин». Там всегда, когда совсем уже нечего играть, так запускают «Квин».

— Все это не потому, что упадок, — сказал ты через какое-то время. — То есть — и это тоже, но еще и потому, что народ начал делать свои вещи. Возводить снизу вверх. А раньше все было по плану, вот потому народ и не слишком заявлял того, на что он способен. Народу нельзя было.

Тоби глянул на тебя с удивлением.

— Но ведь ему и дальше не должно быть разрешено, — сказал он. — Пока не научится. Как у нас. В противном случае, любое пространство превратится в мусорную свалку.

— А Кройцберг? — сказал ты единственное, что пришло тебе в голову[196].

— А что Кройцберг? Контролируемая попытка хаоса в германском порядке? Убежище от тоталитарной по сути своей попытки немецкой всеохватности. Немцы в версии хипстер-панк-бунтарь без причины. Все работает супер-пупер, плиточка новенькая, асфальтик первый класс, но на стенах громадные такие и злые граффити, ой-ой-ой, такой большой бунт, такие взбунтовавшиеся берлинцы. Если бы они и вправду хотели хаоса, тогда, курва, приехали бы в Польшу, а не сидели в том юзер-френдли-ребел-зоун-булшите[197].

— Холера! — воскликнул ты, поглядев на показатель топлива. — Похоже, придется нам выйти.

— Это почему? — с беспокойством посмотрел на тебя Тоби.

«Нифига, пускай поволнуется».

— Потому что бензин заканчивается, — сказал ты.

Тоби глянул на тебя так, как только немец способен глядеть на поляка, который желает наколоть его на бабло — с легким сожалением, с легким упреком, но и легким весельем.

— Хочешь, чтобы я заплатил?

А ты поглядел на него так, как только поляк способен поглядеть на немца, которому до сих пор кажется, будто бы для всех поляков он является одним громадным жирным банкнотом с надписью цвай хундерт ойго с одной стороны, и контуром той части Евразии, которой удалось добраться до статуса отдельного континента, с другой. С легким весельем, легким упреком и легким сожалением.

— Нет, — ответил ты. — То есть, если ты и дальше желаешь ехать на этой машине, флаг в руки. Но я выхожу.

— Не понял? — он посмотрел на тебя так, как только немец может смотреть на поляка в Польше в ситуации, которой он не понимает — то есть, с испугом.

— Я не хочу, — сказал ты, — но должен.

— Ну, — продолжил ты через минуту, поясняющим тоном, глядя в огромные от перепуга глаза немца, — на автозаправке имеются камеры, оплата осуществляется банковской картой и так далее, а я не могу, чтобы меня связали с этим транспортным средством. Говоря по чести, я и тебе бы этого не советовал. Машина принадлежала одному типу, который несколько десятков минут тому назад погиб трагической смертью. У меня еще до сих пор, — прибавил ты, — трясутся руки. В связи с тем делом. Такие вот микроконвульсии.

Немец изо всех сил потянул на себя ручной тормоз, ты притормозил, еще не зная толком, что происходит, а Тоби — точно так же, как ранее веджмин — вырвал пояс безопасности, открыл дверь и словно ракета с Байконура вылетел в темную ночь, в Речь Посполиту Польшу, по комьям земли, через межи, в лес, над которым простер крыла Белый Орел, в польбрук, в заезженную траву, в грязь, в залатанный асфальт, который и так хорошо еще, что имеется, аминь.

* * *

Ты въехал в Енджеюв. Городская ткань Енджеюва является, как всем известно, Четвертым Чудом Семерки. Дальше, подумал ты, поедешь автобусом, нечего, в то операция «Лампадка», еще тебя сцапают, а у тебя очень важная встреча в Варшаве, зачем же рисковать. Ну ладно, быть может, мы, поляки, и являемся народом рискующих, reckless Poles, как Ковальский из «Исчезающей точки»[198], но не надо пересаливать. Ты проехал знак «черная точка»[199], который у тебя всегда ассоциировался с человеком, которого переехали дорожным катком; кстати, даже на нем хитроумно разместили рекламу: 4 убитых, 87 раненных, вас предупреждает фирма ЕНДР-ПОЛЬ. Гы-гы, «продакт плейсмент», даже на душе потеплело. Ты припарковал машину под каким-то забором, настолько запечатанным всяческими буквочками, что он представлял собой идеальный фон. При этом бардаке или хаосе в глаза не бросалось ничего, даже неправильно припаркованный мерседес.

* * *

Через несколько минут ты добрался до так называемого енджеювского Рынка. Когда-то этот так называемый Рынок, возможно, рынком и был, возможно, когда-нибудь еще, наверное, рынком и будет, но пока что был всего лишь кольцевой дорогой, окружавшей серо-бурый газон с какой-то бетонной дырой посредине, которая когда-то наверняка должна была стать фонтаном, но об этом давным-давно уже забыли, так что сейчас это была самая обыкновенная дыра, никому особо и не мешающая, так как ее едва было видно, опять же: все уже давно привыкли.

А так, енджеювский Рынок был относительно не застроенным куском свалки в свалке застроенной, и эта свалка носила общее гордое имя города Енджеюва. Зданием, которое доминировало в самом центре города, был Универсальный Магазин «Пяст», выглядящий так, как будто бы сначала его осадили беженцы с территорий, захваченных Золотой Ордой, ну а потом каждый из этих беженцев открыл свое масенькое «дельце».

Енджеюв был идеальным представителем маломестечковой безнадеги Речи Посполитой Польши. Городом, гораздо более идеальным, чем Замошчь, ибо очень точно показывал, что случилось с городками в той части Европы, которую занимает государство, называющееся Польшей.

Город выглядел так, словно ему было очень плохо. Выглядел он, словно заболел бешенством, и был этим дьявольски обозленным, и ты этому ну никак не дивился. Обозленным, что твой сатана. И все его жители тоже злились, поскольку просто обязаны быть обозленными.

Тебя захватила депрессия.

Ты остановился перед городским музеем, в котором хранили особенный предмет мебели: комод с дырой от пули, которую Юзеф Пилсудский собирался всадить себе в голову, вот только не попал. Точно как и тебя, уважаемого Дедушку охватила абсолютная депрессия, и он собирался покончить с собой, но как-то у него не сложилось. Ты сам когда-то специально выбрался в енджеювский музей, чтобы увидеть эту знаменитую дыру, только сотрудники делали все возможное, чтобы тебе объяснить, что та стрелянина себе в голову — это легенда, глупая и невозможная, что дыра имеется, да, и дыра от пули, но всего лишь случайно выпущенной во время чистки оружия, причем, не Пилсудским, а кем-то совершенно другим, то есть, как в том самом анекдоте про золотую медаль[200]. Наверняка сотрудники музея были правы, но ты не верил им ни на копейку, потому что прекрасно знал, до каких низов состояния можно дойти в Енджеюве. И ты представлял его себе, Пилсудского, въезжающего сюда — правда, не на Каштанке[201], а на автомобиле — в этот маленький городишко, который тогда выглядел значительно лучше, чем сейчас, потому что хоть на что-то было похоже, как угодно, во всяком случае — у него имелся рынок, причем — о-го-го — мощеный, не то, что где-нибудь еще, где лошадь по брюхо в грязи вязла, и вообще — в какой-нибудь Элбонии[202]. Так что, Пилсудский въезжал, по поводу чего-то устраивал истерику, бурчал чего-то в усы с тем своим акцентом жалобщика-кресовянина[203], а за ним — его стрельцы с манлихерами, вот, глянь-ка на этот манлихер, ржавый как холера, они шли за автомобилем, дошли сюда с краковских Блонь[204] через брошенную, ничейную страну, которую они не слишком-то и должны были завоевывать — в Михаловицах, на российской границе, никакая собака не желала по ним стрелять, когда вояки сносили пограничные столбы. Теперь мимо них осуществляются марши реконструкторов, через свободную уже Польшу, в Михаловицах они лишь отдают салют сваленным пограничным столбам и записываются в особую книжечку, что хранится в секретном ящичке на задах памятника, после чего идут вдоль оград из листового металла, вдоль бетонных заборов — через свободную, цветущую Польшу.

Короче, въехал тогда Пилсудский в Енджеюв, а люди в Царстве[205] не сильно горели пихаться в эту авантюру с независимостью, в связи с чем Пилсудский был разозлен и разочарован, впрочем, до конца жизни он терпеть не мог Конгресувки, Привислянии. Ну а потом, после смерти, ему устроили номер: упаковали на железнодорожный лафет и гордо, через всю эту ненавидимую им, тривиальную Привислянию провезли, через самый центр дырки от бублика, через польскую пустоту, по Семерке через Радом, Кельце, Енджеюв, Мехув — и в Краков. Он лежал на том лафете и был, похоже, вдвойне мертв. Хорошо еще, что сердце его в том Вильно захоронили, той совершенно иной Польше, той самой, которая сейчас является совершенно иным светом, и даже если и польским, то польским совершенно иной польскостью.

А ты был в депрессии и голодным.

Ты пер через черный, безнадежный енджеювский рынок, размышлял о Пилсудском и проходил магазин с названием «Свежинка», со здания которого штукатурка облазила, оставляя гнойную рану, и из витрины которого грохотала сельским техно многократно повторенная надпись ЦЕНОВЫЙ ШОК, ЦЕНОВЫЙ ШОК, ЦЕНОВЫЙ ШОК, ЦЕНОВЫЙ ШОК; ты проходил мимо здоровенных, несколькометровых фотографий копченостей на прилавке мясного отдела, шел мимо рядов пугающих безголовых манекенов, выставленных, как будто на позор, одетых в дешевые китайские тряпки, скованных один с другим — словно рабы на плантациях — цепями, чтобы никто их не спиздил. Ты видел прижавшуюся к стенке рушащегося дома деревянную будку по продаже овощей с надписью ЧЕТЫРЕСТА МИЛЛИОНОВ, причем, абсолютно непонятно и не известно было: ЧЕТЫРЕСТА МИЛЛИОНОВ чего, зато сверху, к крыше овощной лавки была прикреплена крупная надпись ДЕРЕВЕНСКИЕ ЯЙЦА. Чуть далее на красном биллборде какая-то киска дудлила кока-колу с таким рвением, что было похоже на то, что ее гортань вот-вот лопнет и кока-кола Ниагарой выплеснется из разорванной шеи.

И вот тут ты увидал кебаб[206] с названием «Кебаб Пирамид-Синдбад». Из его крупных окон лился оранжевый свет: он отражался от оранжевых кафельных плиток внутри, от оранжевых столиков и стульев, от фотографий пирамид, верблюдов и всего того, что среднестатистический поляк обязан ассоциировать с востоком. Только, Боже упаси, не с Аль-Каидой — именно потому, догадывался ты, в названии заведения перед словом «Кебаб» убрали буквочки «аль», следы которых на вывеске до сих пор оставались. К тому же — чтобы увеличить, показалось тебе, прозападную верность, в баре висели плакаты американских фильмов. Сплошние «роад муви»: «Исчезающая точка» или «Конвой».

Внутри заведения сидело несколько типов. И сидели они там не так, как обычно сидят в обычном заведении, где подают кебаб, но будто в банальной пивной или ресторане. Пили пиво, потому что в этом кебабе пиво имелось, и ели, вы догадались, кебабы — некоторые на тонком лаваше, другие на толстом. Те, что ели на тонком, трудолюбиво кусали и пережевывали, и по подбородкам их стекали капли Двух Соусов, белого и красного, мягкого и острого: по подбородкам, пальцам и столам. Другие элегантно выклевывали мясо пластмассовыми вилочками.

У тебя болела голова, и вообще ты чувствовал усталость. За оранжевой стойкой стоял смуглый тип в оранжевом костюме. На голове у него была феска с названием заведения, еще с некошерными «аль».

— Добрый, — сказал ты ему замученным голосом.

— Добри. Циго подать?

— Пиво. И кебаб.

— Гавязи, куряци?

— Говяжий.

— Остри, мягки?

— Остри.

— А пиво: басое, малое?

— Басое.

— Вот видите, — покачал головой смуглый типчик. — Пан считает, будто я не знаю, когда меня передразнивают. А я знаю.

— Просю просения.

— Позалуста. А знаете, — сказал он уже на нормальном польском языке, — лично я просто подкалываю людей, которых вижу первый раз в жизни. Лично я, уважаемый, родился в Алжире, потому что отец работал там по контракту, там познакомился с моей мамой, так что с пятнадцати лет живу в Енджеюве.

— Ага, — сказал ты.

— Эй, Абдель! — крикнул один из тех, что сидел при пиве, кто жевал или клевал. — Там что, этот тип к тебе приебывается?

— Да вы чего, — усмехнулся Абдель. — Это я к нему приебываюсь.

Мужики громогласно засмеялись, так, что столики задрожали в резонансе.

— Присазывайси, пан, кде хоцишь, — сказал Абдель. — Кебаб щас будет.

Ты уселся в двух столиках от парней. Тот, кто кричал Абделю, тонконосый, тонкоухий и вообще, какой то весь тонкорожий словно гончая, повернулся к тебе.

— Это наш араб, — сообщил он. — Мы, городские, его крышуем. Так что — его не трогай.

Ты отдал ему салют пивом.

— Спокуха, Арек, — сказал Абдель. — Говорю тебе, все нормалек.

— Ну! — Арек тяжеловато, хотя и был весьма тонким и худым, поднялся и подошел к Абделю. — Ну! Давай пять! Ежели чего, ты знаешь!

Абдель, усмехаясь какой-то странной усмешкой мумии, хлопнул свою ладонь по его. Арек вернулся на место, смешно крутя задом, что, похоже, должно было означать задиристый шаг.

Ты пил пиво и слушал, о чем говорят местные.

— Так вот, — говорил один из них, чернявый, темнокожий, практически такой же смуглый, как и Абдель, но в его лице было нечто настолько местное, что прямо свербело, — понимаете, Междуморье[207]. Только вот с кем? Ведь сами мы с русскими не справимся, хоть усрись. Политическая зрелость заставляет признаться в этом.

— А с кем ты хочешь Междуморье желать? — спрашивал полноватый парень в кожаной куртке с меховой подстежкой. — Только не с чехами, потому что они — пиздюки. Со словаками — нет, им бы только покой. С украинцами — нет, потому что они ведь УПА, и вообще, они и так русские. С Литвой — нет, сам понимаешь, поляки на Виленщине, опять же, у них и глядеть не на что. Так чего, с белорусами?

— А с немцами не можем? — хотел получить ответ Арек. — Не можем, нет? Ну, не то, чтобы я немцев так уж любил. Но, все таки…

— Междуморье как раз и направлено против Германии и России, — терпеливо пояснил ему смуглый. — А ты, Томек, как считаешь? — обратился он к полному. — Как раз мы должны с ними всеми. А еще с Венгрией и Румынией…

— С Румынией! — схватился за голову Томек. — Арек, ну скажи ему. С Румынией! Скажи еще: с Сомали!

— Не, Гжесек, а фактически, — Арек выглядел обеспокоенным. — Как это, с Румынией?

— А нормально, — вмешался в беседу сидящий в сторонке великан, что ел кебаб на толстом лаваше, но без вилки; в свою громадную пасть он закладывал его словно бутербродик. — Все нормально, только надо это все соответсвующим макаром разыграть. Все это будет называться Короной Речи Посполитой. Имеется такой секретный план.

— У кого имеется секретный план? — не понял Арек.

— У Польши имеется секретный план, — терпеливо пояснил великан.

— То есть, заговор? — допытывался Арек.

— Ну, — великан откусил и пережевывал кусок своего кебаба, — ну, скажем, что заговор. Так что?

— А ничего, — отрезал Арек. — Не, оно немного странно, потому что тайные заговоры, оно, скорее, против Польши всегда были, так что я впервые слышу, чтобы у Польши имелся тайный заговор против кого-то. Но это хорошо, хорошо.

Все замолкли и уставились на полицейского, который потерянно стоял за окном и выглядел так, будто ему нечего было с собой сделать и куда пойти. В конце концов, он пошел направо и исчез из поля зрения. Но через минуту вновь появился в окне, наверняка идя в правую сторону.

— Эх, — сказал Арек. — А вот представьте себе, как было бы клёво, если бы разборов Польши не было. Польша — от моря до моря. На Черное море в палатках бы ездили.

— Или, если бы Станислав Тыминьский[208] выиграл выборы в 1991 году, — размечтался Гжесек. — Сильное государство, независимое. Природные ресурсы остаются в Польше, банки — только польские, все — польское. Компьютеры — польские, автомобили — польские, вооруженные силы.

— И атомное оружие наверняка бы было, — прибавил Томек, — иначе, а как же еще в такой ммм… геополитической ситуации обеспечить себе безопасность.

— Польское атомное оружие, — легко согласился Гжесек. — Ну конечно. Что еще польское?

— А все, — ответил Томек. — Польские супермаркеты, польский интернет, то есть, польская версия интернета…

— …польнет, — подсказал Гжесек.

— …ага, польнет, а кроме того, польские смартфоны, и вообще — все польское. Польская Польша.

— Но, подожди, — задумался Арек, — а не было бы все это копией?

— Копией чего? — даже разозлился немного Гжесек.

— Ну… Я хочу сказать… ведь все эти вещи придумали не в Польше. А вот разве придумали бы их в Польше?

— Ты чего, курва, хочешь сказать? — Гжесек все больше злился. — Ты чего, курва, сегодня такой, того?…

— Не, ну чего… — смутился Арек. — Я чего…

* * *

— Кебаб остри раз, — сообщил Абдель.

Ты встал со своим бокалом пива и передвинулся поближе к нему.

— Ну, и как пану живется, — спросил ты, — в Енджеюве?

— А вот скажу пану, что очень даже и ничего, — ответил Абдель.

— Серьезно? — поднял на него ты изумленный взгляд.

— Серьезно. Все, что мне нужно, у меня имеется. Мне всего хватает.

— А я, — признался ты ему, — в таком депресняке тут…

— Это почему же? — удивился Абдель.

— Потому что здесь… ад. Здесь ни у чего нет формы. Здесь хаос. Дьявол[209]. Когда-то у этого города форма имелась, а сейчас — это просто хаос. В хаосе жить нельзя. Равно как и в вечной озлобленности.

— А это, как раз, и является формой этого городка. Весь этот хаос и эта озлобленность.

— Но ведь не во всей же Польше. В одном месте поменьше, в другом — больше.

Абдель отрицательно покачал головой.

— Это пану так только кажется. Польша в этом хаосе даже более единообразная, в каждом месте она похожа сама на себя. А знаете, — он даже снизил по этой причине голос, — на самом деле это и есть новой формой Польши. Только она не видна. Поскольку является хаосом. Но прежде всего, — пригнулся к тебе Абдель, — этот хаос мне ужасно нравится, так как напоминает Штаты семидесятых годов.

— А вы что, — спросил ты, — жили в Штатах в семидесятые годы?

— Нет, но мне очень нравятся американские фильмы дороги этого периода. Во, — и он указал пальцем на плакаты. Ты глядел на снимки Ковальского из Исчезающей точки, сидящего на капоте белого «доджа челленджер», а в фоне тянулась нитка американского шоссе и какой-то совершенно раздолбанный американский городишко, по сравнению с которым Енджеюв представлялся, может, и не лучше, но, скорее всего, и не хуже.

— А не напоминает она, скорее, Алжир? — с некоторым сомнением спросил ты. — Я имею в виду, эта Польша?

— Алжир? — улыбнулся Абдель. — Нет, нет, ну что вы. Алжир гораздо красивее. Ладно, преувеличивать не стану. Но я люблю, к примеру, сесть в свою машину, а знаете, я купил себе как раз «додж челленджер», — похвастался он, — и махнуть на Ченстохову. — Тут у нас, под Енджеювом, имеется, — снова похвастался он, — кусочек автострады. Ну, — поправил он феску, — скоростного шоссе, но, в принципе, оно ведь то же самое. И вот я еду, проше пана, на всю катушку, гляжу на все, и чувствую себя, как…

— И вы чувствуете себя, как Ковальский.

— Да, — очень внимательно, чуть ли не подозрительно, он поглядел тебе в глаза, — чувствую себя как Ковальский.

— В «додже челленджере».

— Да.

— В Штатах.

— Да.

— А кроме того, — сказал он через какое-то время, подсыпая порезанные помидоры в серебристый контейнер для резаных помидоров и лук в небольшой контейнер для лука, — на самом деле, это и не хаос. В этом хаосе имеется порядок.

— Какой порядок?

— Там, где существует Бог, — сказал Абдель, — там нет хаоса. Хаос там, где Сатана. А я верю в Бога. И Магомета, его пророка. Так что в этом хаосе должен иметься порядок.

— Ну, разве что в случае, если здесь правит Сатана.

Абдель поглядел на тебя, печально улыбаясь. Он указал пальцем в пол.

— Сатана там, внизу, — ответил он. — К счастью.

— На юге? В подвале?

Тот рассмеялся.

— Ну да, в подвале. Но не на Земле.

— А ты откуда знаешь?

— Я же ведь только что тебе сказал, что верю.

— Только и всего?

— А что? — спросил Абдель. — Я обязан на самлм деле уверовать, что живу в хаосе, и повеситься из-за этого? Или взорвать себя под универмагом Пяст? Или же в том самом месте, в котором Пилсудский не попал себе в голову?

Ты зафыркал от смеха. Он же всего лишь печально улыбался.

* * *

Ты допил пиво, доел кебаб, поблагодарил и направился в сторону выхода. Возле парней, что расуждали о Междуморье, ты приостановился.

— Слушайте, — спросил ты, — вы когда-нибудь слышали про принца Баяя?

Парни, которые тоже закончили уже со своими кебабами и допивали свое пиво, сидя среди смятых, всех в пятнах салфеток и валявшихся на столе кусков помидоров и лука, переглянулись, не совсем понимая, то ли ты серьезно, то ли шутки с ними строишь.

— Про слона Бомбея? — загоготал Арек. — У которого яйца по шею?

— Я слышал, — ответил великан. — Похоже, если его ищешь, то найдешь.

— Это откуда текст? — спросил у него с издевкой Томек. — «Ищите и обрящете»[210]. Как в Хоббите. «Иди тропой правды».

Великан уставился на него так, как будто бы дал в морду. Томек заткнулся.

— Но то цо[211]? — спросил ты через какое-то время.

— Яйцо, — ответил великан.

* * *

Ты пошел в сторону автовокзала.

«Скрытый порядок», — перемалывал ты мысли, глядя на вывески, рекламы, надписи, плакаты и весь буквенный потоп, мимо которого проходил.

Вообще-то говоря, какой-то порядок во всем этом был.

Польша в Енджеюве во весь голос выпевала тебе озлобленную песню о том, кем бы ей хотелось быть, но, к сожалению, такой она не стала:


ЭГЗОТИЧЕСКИЕ ТУРЫ[212]: ТРОПИКИ КРУГЛЫЙ ГОД.

НАПЛЮЙ НА СЕРО-БУРО-МАЛИНОВЫЕ БУДНИ. НАШИ РЕЗИДЕНТЫ СДЕЛАЮТ ТАК, ЧТО ТВОЯ ЖИЗНЬ В ПОЛЬШЕ ПРЕВРАТИТСЯ В МЕНТАЛЬНОЕ ПРОЖИВАНИЕ В ЦЕЛЕВЫХ СТРАНАХ, ГДЕ ТЕПЛЕЕ, ЗЕЛЕНЕЕ И КАК БЫ ПОЛЕГЧЕ. ХВАТИТ ВСЕГО ЛИШЬ ДВЕ НЕДЕЛИ, ЧТОБЫ ЗАРЯДИТЬ ТВОЙ МАЛЕНЬКИЙ АККУМУЛЯТОР ДО КОНЦА ГОДА!

ВМЕСТЕ С ФИРМОЙ ГУРА-ЛЕКС КАТАЙСЯ НА ЛЫЖАХ И КУПАЙСЯ В ГОРЯЧИХ ИСТОЧНИКАХ В ТАИНСТВЕННЫХ ГОРАХ, ГДЕ ПОЛНО СНЕГА, СКАЗКИ И ЗНАКОМОГО, ТЕПЛОГО, ДЕРЕВЯННОГО СЧАСТЬЯ У КАМИНА. ГДЕ ПРЕЛЕСТНЫЕ, ЧУТОЧКУ ЭКЗОТИЧЕСКИЕ ПОЛЬСКИЕ ДИКАРИ, ГОВОРЯЩИЕ «ЕЗУСИЧКУ» И «ПАНОЧКУ». СТАНУТ ОТНОСИТЬСЯ К ВАМ НЕМНОГО ТАК, КАК ХОЛОПЫ ОТНОСИЛИСЬ К СВОИМ ХОЗЯЕВАМ, И ОНИ ДОКАЖУТ ВАМ, ЧТО ПОЛЬША — ЭТО НЕ ТОЛЬКО ЕУДНОЕ И ЗАССАННОЕ ПЛОСКОГОРЬЕ, НО И НЕЧТО В АЛЬПИЙСКОМ СТИЛЕ, И ЧТО СУДЬБА МОЖЕТ ИЗМЕНИТЬСЯ — ДАЖЕ ПОЛЬСКАЯ И В ПОЛЬШЕ.

ПРИНИМАЙ МУСКОЛОДЕКС И ХОДИ В ТРЕНИРОВОЧНЫЙ ЗАЛ ДЛЯ РАЗВИТИЯ МЫШЦ МАСКУЛ-МУСКУЛ. ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ, ТЫ САМ БУДЬ СИЛЬНЫМ И КРЕПКИМ, РАЗ ТВОЯ СТРАНА ТАКОЙ БЫТЬ НЕ МОЖЕТ. ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ, ТЫ САМ СМОЖЕШЬ ЗАЩИТИТЬ СЕБЯ, РАЗ ТВОЯ СТРАНА ТАКОЙ СЛАБЫЙ ЗАЩИТНИК.

ПРИНИМАЙ ЛУЗОДОНТ! РАССЛАБЛЯЙСЯ, ДАЖЕ ЕСЛИ ВСЕ ВОКРУГ НАПРЯЖЕНЫ!

СЕЛФАЩУРЕКС — НАТИРАЙСЯ УТРОМ, ДНЕМ И НОЧЬЮ. МАЗЬ СЕЛФАЩУРЕКС ПРИНЕСЕТ ТЕБЕ ПОИСТИНЕ АМЕРИКАНСКУЮ АССЕРТИВНОСТЬ И УВЕРЕННОСТЬ В СЕБЕ! НЕ БУДЬ УЖЕ НИКОГДА БЕДНЫМ ЯНЕКОМ, ЧТО МНЕТ ШАПКУ В ПАЛЬЦАХ И ПЕРЕСТУПАЕТ С НОГИ НА НОГУ!

СИТИ ЮНИВЕРСИТЕКС ОФ ЕНДЖЕЮВ: ПОЛУЧИ СТЕПЕНИ ЭМ-БЭ-А[213]И МАГИСТРА В СФЕРЕ УПРАВЛЕНИЯ И МАРКЕТИНГА, СДЕЛАЙ ТАК, ЧТОБЫ ВЕСЬ МИР СТАЛ ТЕБЯ УВАЖАТЬ И ТОБОЙ ВОСХИЩАТЬСЯ, ЕСЛИ, КУРВА, ОН НЕ УВАЖАЕТ И НЕ ВОСХИЩАЕТСЯ ТВОЕЙ СТРАНОЙ!!! ПОЛУЧИ НОВЫЕ КОМПЕТЕНЦИИ[214]И РАДИ СОБСТВЕННОГО УДОВЛЕТВОРЕНИЯ ПОПОЛНИ СПИСОК ПОЛЬСКИХ НОБЕЛЕВСКИХ ЛАУРЕАТОВ!

КУПИ ЖИЛИЩЕ В ОГОРОЖЕННОМ МИКРОРАЙОНЕ POLONOVA И ЖИВИ В ИНОЙ, ЛУЧШЕЙ ПОЛЬШЕ! ГДЕ ДОРОГИ РОВНЕНЬКИЕ, СОСЕДИ МИЛЕНЬКИЕ И ГОВОРЯТ ТЕБЕ «ДЕНЬ ДОБРЫЙ» КАЖДЫЙ ДЕНЬ, И ГДЕ ТЕБЕ ПРИНОСЯТ ПИРОГИ, ГДЕ ИМЕЕТСЯ, КУРВА, МА-АЛЕНЬКОЕ ТАКОЕ КАФЕ НА УГЛУ И ПЕКАРЬ, У КОТОРОГО ПАХНЕТ ХЛЕБОМ, И С КОТОРЫМ МОЖНО ОБМЕНЯТЬСЯ ПАРОЧКОЙ СЛОВ, А НЕ БУРЧАТЬ НА ВСЕ И ВСЯ. ЖИВИ В ГОРОДЕ, ЗА КОТОРЫЙ ТЕБЕ НЕ НУЖНО БУДЕТ СТЫДИТЬСЯ!

Ты дошел до автовокзала, тротуарные плитки сырели, трава намокала, какая-то жестянка жестянила, какой-то бетон бетонил, какая-то кичеватая штукатурка кичеватела, балконы — совсем забалконились, забитые старыми комодами и зелеными цветочными ящиками. На черной кляксе асфальта стоял беленький бусик[215] с заламинированной и вставленной за лобовое стекло надписью КЕЛЬЦЕ. Ты вошел, заплатил за билет и уселся на последнем свободном месте — сразу же за водителем.

Загрузка...