Водила бусика, как и все остальные водилы бусиков, был молодым, с легонькой, тоненькой бородкой, в обтягивающем свитерке, в черных спортивных ботинках, притворяющихся элегантными, и вообще был «тип-топ». Вообще-то говоря, выглядел он, как и все остальные водители бусиков от Армении до Мурманска и от Владивостока до Албании. На спинку кресла он повесил кожаную куртку, запускал какие-то танцы-шманцы, под которые раскачивался, а с зеркальца заднего вида у него свисала запаховая висюлька в виде голой бабы. Из Енджеюва он выкатил так, что люди на сиденьях с подстилкой в какие-то сине-желто-голубые полосы, какие-то мужики в темных куртках и таких же темных шапках, какие-то тетки в темно-розовых пальтишках, какие-то девицы с эмпэтройками в ушах, пацанчики в куцых курточках едва-едва удерживали вертикальное положение.
За окном было черно и мокровато, лишь время от времени темнота эта превращалась в желтый отблеск, когда мы проезжали мимо фонаря, либо же сияла красным, желтым, а потом и зеленым светом.
Водила все время болтал в радиостанцию.
— Стою, курва, стою, — ревел он в микрофон, — ситуация хуевая, только и скажу, сушилочка, курва, за сушилочкой, у мусоров операция Лампадка проходит, так что держите ушки на макушке, я видел одну черную инсигнию, что приебалась к какому-то мужику в бэхе, еду, курвы, еду, только осторожным надо быть, только, похоже, сегодня во всей стране не слишком весело, не, не, не!
Мигали зеленые дорожные указатели, желтые дорожные знаки с красной обводкой, блестел черный асфальт. Не имея понятия, зачем, скорее всего, от скуки, ты глотнул оранжевого эликсирчику из ведьминского сундучка. Наверное, потому что у тебя голова болела, потому что депрессия заебала, потому что национальная трасса номер семь такая тривиальная, и потому что ехал ты по ней уже миллион раз, и потому что Варшава, в которую едешь, по сути своей тривиальна и скучна, и вообще, неизвестно еще, когда ты до той Варшавы доедешь, потому что бусик едет только лишь до Кельц, а потом придется выискивать другой какой-нибудь транспорт, и что завтра ты будешь по той же Семерке возвращаться, и это тоже будет тривиальным, что ты вернешься в Краков, в котором спрятался от Польши, но, что ни говори, это уже не будет просто таким, обыденным. Опять же, еще и этого эликсира напился. И теперь ты глядел на грузовые машины, едущие с противоположной стороны, водилы которых все чаще монтировали себе в кабинах светящийся крест, который в Польшу пришел — как ты подозревал — из какой-нибудь Сербии или Хорватии, во всяком случае — с Балкан, с места стыка цивилизаций, где все ихние Бранки, Мирославы, Вуки и Здравки должны были доказать, что они никакие не Ахмеды, Али, Измаилы, Эмиры и Хусейны. А поскольку выглядит штука круто, так крест и у нас принялся.
Водила гнал, как сумасшедший. Обгонял хуже какого-нибудь варшавяка. По третьей, четвертой полосе… по сорок четвертой…
— Коллега, — обратился к тебе дружбан, который уселся на сидении рядом с тобой. Черная шапка, темная куртка, кашне, на глаз — нормальный такой провинциал. С отклонением в сторону гопничества, вот только чем в настоящее время, пришло тебе в голову, является гопничество. — Знаешь, кто ездит на тех черных инсигниях?
— Те же самые, — задал ты ему встречный вопрос, — которые в свое время ездили на черных волгах?
— Шоб ты знал, — покачал тот головой. — Те же самые.
— Но точно те же самые?
— Насчет точно, так наверняка нет, — сообщил тот, — потому что направления меняют. Ветер дует то с одной, то с другой стороны. Но суть та же самая.
— А не должны ли они ездить, скажем, на черных майбахах? — спросил ты. — Ведь инсигния, чего там говорить, — не такое уж и эксклюзивное авто.
— А они перепозиционировали бренд, — сказал дружбан. — Когда-то опель ассоциировался с автомобилем для низшего среднего класса, но сейчас сменили линию, внешний вид и имеют теперь новый тарджет. Ты видел ту рекламу опеля инсигнии с тренером Боруссии?
— Нет.
— Короче, там стюардесса в самолете, как раз между салонами бизнес-класса и бюджетным, находит ключики. Поднимает, глядит, на ключиках эмблема Опеля. Ну, такая молния в кружочке. Кстати, а ты знаешь, что это означает? Ну, эмблема Опеля?
— Нет, — ответил ты. — Кружочек — это, наверняка, буква «О», от слова «Опель», ну а молния — просто молния.
— Это означает «блицкриг», — рассказывал тот. — «Молния» по-немецки, это Blitz. А блицкриг в Польше был выигран как раз, благодаря тому, что у немцев было много грузовиков марки Опель блиц, и на которых они могли быстро перемещаться. И потому-то как раз и блицкриг. После войны они эмблему не поменяли и продолжают с ней ездить. Все продолжают, что ездят на опелях. И поляки тоже. С символом блицкрига на капоте[216].
Какое-то время ты перемалывал в собственных мозгах полученные от мужика сведения. Но медленно, ежесекундно застревая.
— Ну а причем тут та реклама со стюардессой? И с тренером «Боруссия Дортмунд»?
— А… Короче, нашла она эти ключики, глядит — от опеля, поэтому автоматически поворачивается в сторону эконом-класса и спрашивает: чьи. А тут из бизнес-класса выходит тренер «Боруссии» и говорит: «Это мои». А она на это, мол, странно, не ожидала, чтобы какой-то из пассажиров бизнес-класса владел опелем, на а он — что много чего изменилось и так далее. Новый бренд, мол, новый тарджет.
— Выходит, что теперь дьявол, — резюмировал ты, — может ездить на опеле инсигния.
— Именно, — подтвердил дружбан. — Именно так.
И ровно в этот момент что-то бахнуло, подскочило так, что у тебя сложилось впечатление, будто позвоночник снизу вонзается тебе в мозги; ты полетел лицом вперед, потом назад, что-то очень больно ударило тебя по ребрам, потом придавило, ты увидал, как черный, мокрый родимый асфальт кружит у тебя перед глазами, услышал еще, как водила вопит «курва мать!» — после чего все проваливается в черноту.
Просыпаешься и, прежде всего, видишь все в красных тонах.
И, что самое странное, у тебя ничего не болит — один только долбаный багрянец.
Протираешь глаза, красная краска постепенно уходит. Только не так, как будто бы стиралась. Скорее уже так, словно трескалась, лопалась и спадала.
Ты поднимаешься на ноги.
Оказывается, ты сидел под литым бетонным забором.
Чувствуешь запах стеарина.
Поворачиваешься — за тобой кладбище. Горят лампадки. Зарево.
С кладбища слышишь приглушенные голоса. Что-то плачущее.
Перед тобой — лес. Стена плотного леса. По лесу, как тебе кажется, что-то ходит.
Ты замираешь на месте, прислушиваешься — это «что-то» тоже замирает и прислушивается. Потом слышишь, это-то «что-то» движется. Не как человек.
И при этом как бы глухо, время от времени, ворчит.
Ты совсем встаешь, прижимая омертвевшую от страха спину к кладбищенской стене. Глядишь на лес, пялишься в темноту, в безнадежной надежде, что высмотришь в этой тьме еще более темную темноту.
И ты перемещаешься в бок, прижимая спину к бетону. Бетон отлит в деревенско-польское барокко девяностых и более поздних годов.
В конце концов, после нескольких лет такого перемещения, твои пальцы встречают металл. Когда-то он просто ржавел, но его покрыли краской. Калитка.
Ты разворачиваешься, хватаешься за ручку. Нажимаешь. Открыто.
Ты входишь на кладбище.
Плиты на могилах терразитовые[217], идут до самого горизонта. Над могилами зарево оранжевого света.
Ты стараешься не глядеть на плиты, так как боишься, что на них будет твое имя, как бывает в фильмах ужасов. Но нет. Обычные польские фамилии и имена. Иногда — не польские. Иногда звучат по-немецки, по-русски, по-русински, по-чешски. Но чаще всего — по-польски.
Что самое интересное, у ангелов открываются глаза. Словно у кукол. Выглядит жутковато, но, следует признать, эффектно.
Через какое-то время до тебя доходит, что ни на одной могиле нет креста. Странно, — думаешь ты, — ангелы есть, а вот крестов — нет.
«А может, — думаешь ты, — это совсем даже и не ангелы?».
На кладбище спадает туман. В этом свете — оранжевый. Но, возможно, просто оранжевый.
Ты идешь по аллейке, выложенной польбруком. Красным польбруком.
Плачущие голоса слышатся все громче.
Выходишь на самую вершину возвышенности. Теперь видишь все громадное кладбище. Видишь его вокруг себя. Ни конца, ни края. Во всяком случае, так тебе кажется.
Над не имеющим концов кладбищем висит оранжевое зарево.
То тут, то там крутятся какие-то фигуры.
Ты идешь прямо, желая добраться до другого конца. И надеешься на то, что это не будет лес.
Фамилии и имена на могилах делаются какими-то странными. Все это слова, которых ты никогда не слышал. Вроде как и славянские, только черт его знает…
Да и имена тоже.
А помимо того, странное дело с этими фамилиями. Сразу же после прочтения они лопаются у тебя в голове, словно мыльные шарики. Ты их пытаешься вспомнить, только никак. Это как во сне пробовать читать книгу. Слова никак не укладываются в осмысленное целое.
Но ты упрямо продолжаешь идти дальше.
«Ведь когда-то и где-то, — думаешь ты, — это кладбище должно кончиться».
Гробницы делаются все более старыми. Крестов на них все так же нет, зато, время от времени, на них видна фигурка, похожая на фавна.
Вот это кажется тебе совсем смешным.
«Только пентаграмм не хватает, — думаешь. — И бледной девочки с распущенными черными волосами и в белой сорочке».
А тут — на тебе! — на польбруковой дорожке, что ведет теперь вниз, появляется девонька. Точно такая, которую ты только что себе представил.
И идет она прямиком на тебя.
— Мил'с'дарь, — как-то странно чирикает она и подает тебе беленький конверт, — я должна вам передать.
Удивленный, ты берешь у нее конверт, она же оборачивается и бежит назад вниз. Быстро бежит, словно призрак, которым, наверняка, и является.
На конверте сургучная печать с польским орлом, правда, двухголовым. Корона висит над обеими.
«А клёво начинается», — думаешь ты.
Открываешь конверт. Внутри коротенькая записочка, распечатанная, кстати, на лазерном принтере.
Дорогой приятель!
Приветствую на Лысогорье. Не могу Вас дождаться.
На перевале Борша Вас будет ожидать автомобиль, который привезет Вас ко мне. Надеюсь, что путешествие из Кракова было у Вас замечательным, и что Вам понравится моя малая родина.
С дружеским приветом,
«И где, мать его за ногу, может находиться перевал Борша?» — ломаешь ты себе голову.
И чего от тебя хочет Баяй.
Князь.
Мимо тебя проходят люди. Что-то в них маловато реального. Маловато человеческого. Похоже, как если бы они не до конца были телесными, как будто сами себя проецировали на этом плотном тумане.
А их лица, что самое странное, кажутся тебе удивительно знакомыми.
Каждый из них чего-то мычит себе под нос. Ты понятия не имеешь, что это за мелодия, хотя что-то она тебе даже напоминает. Но слов различить ты не в состоянии.
Из-за могил становятся видимыми кладбищенские ворота. Они выполнены из кованого металла и похожи на кладбищенские ворота из мрачных комиксов. И вообще, все делается каким-то комиксовым, потому что за воротами оранжевый туман густеет, и лишь видны, то тут, то там, выгнутые ветки.
«А эффектики, — с легкой иронией думаешь ты, — как у Тима Бартона[218]».
Ворота открыты.
Стена с этой стороны кладбища уже не бетонная отливка. Это, обязан ты признать, самая подходящая для кладбища стена: из необработанного песчаника, толстая и невысокая. И выглядит очень старой.
А под ногами-то уже и не польбрук, а самая обычная брусчатка.
Ты выходишь с кладбища. По мощеной улице, вдоль ряда деревьев, которые едва-едва видны в этом тумане, ты направляешься в сторону построек. Это улочка из низких домов с высокими крутоскатными крышами, стоящих один за другим. В самом конце перспективы проявляется площадь. Чем ближе к площади, тем выше становятся дома, но не больше двух-трех этажей. Брусчатка, дома, крыши, оранжевое небо. Какая-то кованная вручную вывеска с рогатым и брюхатым левиафаном. Ты вздохнул. Немногочисленные люди на улице одеты по старинной моде.
«Если это твое подсознание, — заявил ты сам себе в мыслях, — тогда поздравляю, коллега, с наличием тонкости. Тим Бартон, чесслово. А теперь пускай еще из-за угла выедет черная карета с упряжкой из вороных лошадей».
Выехала черная волга. Она проехала мимо тебя и свернула за ближайший угол.
Ага.
Туман, как густел, так и продолжал густеть. Если так будет и дальше, подумал ты, он вообще превратится в твердое тело, и тогда в нем нельзя будет вообще двигаться.
Ты добрался до рынка и вот тут-то узнал это местечко. Это были Хенцины. Но какие-то другие Хенцины. Хенцины, очищенные до своей базовой формы.
Дома, брусчатка крыши, улица.
Рядом с Хенцинами, как ты прекрасно помнил, никакого перевала Борша не было. Хотя, с другой стороны, откуда ты мог быть, курва, уверен. Имелась лишь слабая надежда, что это не слишком далеко отсюда.
— Прошу прощения, — обратился ты к какому-то проходящему мимо джентльмену в, оп-па! котелке. — Перевал Борша, это в какую сторону?
Джентльмен, выглядящий словно призрак, поглядел на тебя выцветшими глазами.
— Понимаете, — ответил он, — я нездешний, не слишком ориентируюсь, но, погодите-ка. — И из внутреннего кармана крайне старомодного пиджака он вынул смартфон. — У меня тут Джи-Пи-Эс имеется. Так как, пан, говорите? Борша?
— Борша, — подтвердил ты, хотя и несколько сбитый с толку.
— Тогда… сейчас… Ага… Карент локейшн… вы знаете, внучок мне показал, так я и научился… окей… серчинг… ладно… теперь эта Борша…
— А разве перевалы в Джи-Пи-Эсах имеются? — без особой уверенности буркнул ты.
Панорама Хенцин (Швентокшыское воеводство, Польша) с возвышающихся над местечком развалин Королевского Замка — http://static.vtour.pl/miasta/checiny/gigapan/1.html
— А я знаю? Сейчас посмотрим… Ага, есть. Это будет, — он осмотрелся, глядя то на Рынок, то на экранчик — во-о-он там. — И джентльмен показал направление, прямо противоположное тому, откуда ты пришел. — Сразу же за городом.
— Благодарю вас, — сказал ты.
Джентльмен приподнял котелок и пошел дальше.
Город, и вправду, вскоре закончился. Совершенно неожиданно. Не было никаких пригородных обещаний в виде складов, будок и домишек — попросту — последний дом выглядел уже совершенно по-деревенски, а за ним начались поля. Все это тебе в чем-то напомнило Словакию. Вот только где-то должны быть магазины TESCO[219]. И блочные дома на горных склонах.
Вот только TESCO не было.
Вместо него, припаркованный на обочине, рядом с каменным километровым столбом, похожий на те, что используются в Румынии, стоял черный «опель инсигния».
Ты подошел, вытаскивая из кармана письмо.
Двери со стороны водителя открылись. Из машины вышел мужчина, как две капли воды похожий на мужика, с которым в бусике ты разговаривал про «опели блицы».
— Добрый день, — сказал он. — Я ждал вас.
Интерьер опеля был темнокожим и удобным. За окнами все так же было оранжево, только темнее, поскольку окна были слегка затемненными.
— Ну, и как себя ведет «опель блицкриг»? — спросил ты у водителя.
— Не понял, — ответил тот, глядя в зеркало заднего вида. — Блицкриг?
— Да нет, — буркнул ты. — Все нормально…
Вы подъезжали под не слишком крутую, зато высоченную гору. На ее вершине стоял крупноблочный дом.
Пятиэтажный, бетонный, неоштукатуренный крупноблочный дом. С его крыши с правой стороны высилась бетонная башня типа крепостной. Ты понятия не имел, для чего она могла служить. Не имел ты понятия и что, черт подери, делал блочный дом на вершине горы.
У входа в подъезд стоял человек. Довольно высокий, какой-то бледный («словно демон, — подумал ты, — если демон, то обязательно должен быть бледным»), одетый в черное («а как же»). И у этого человека было твое лицо. Что тебя, как бы там ни говори, застало врасплох.
— Привет, — сказал он.
— Привет, — сказал я ему. Потом подошел поближе, чтобы присмотреться. Выглядел он, это правда, как я, но как-то не до конца. Как будто бы носил мою маску. Убедительную, следует признать, и практически идеальную — и все же, маску.
— Это ты Баяй?
Как-то не мог я обращаться к нему на «вы». Тем более, «князь». Не говоря уже о «черном князе».
— Собственной персоной. Приглашаю пройти вовнутрь, — сказал он, повернулся, и я пошел за ним в глубину лестничной клетки.
И был это самый удивительный интерьер из всех тех, которые я видел в своей жизни.
Если очень коротко — все это выглядело так, как будто внутри обычного крупноблочного многоквартирного дома находилась внутренняя часть замка — ты заходило в громадный холл, колонны крутых лестниц карабкались наверх. А было это так потому, что большая часть стен, потолков и полов на нижних этажах была разрушена (хотя, скорее всего, все это завалилось само, но выглядело все именно как разрушенное), зато выше квартиры выломали частично и нерегулярно. Лестницы с лестничных клеток поднимались наверх в пустоте, от первого до третьего или даже четвертого этажа расстилалось пространство, которое можно было бы — полностью — определить как огромный лофт[220]. Принимая во внимание, что несущих стен тоже не было, я просто понятия не имел, каким чудом все это держится в куче, а не соберется ёбнуться вниз в грохоте и облаках белой пыли. Но все каким-то чудом держалось.
В неразрушенных помещениях на не снесенных этажах явно находились замковые комнаты. В некоторых из них имелись двери, в некоторых — нет. В некоторых из них даже стен не имелось. Мебель из всех этих помещений были, похоже, вытащена и расставлена совершенно по-новому. К примеру, в холле стояло дохрена диванов, кресел и лавок, на которых валялись цветные журналы. Некоторые старые, некоторые — новые, другие совсем уже устаревшие.
— Приглашаю наверх, — сказал Баяй. — В гостиную.
— Договорились, — сказал я и пошел за ним. — А лестницы не завалятся?
— С чего бы? — ответил он.
— А лифта нет?
— А разве ты когда-нибудь видел лифт в польской пятиэтажке? Ничего с тобой не случится, от инфаркта не умрешь. Немного движения не повредит. Up!
Что ж, мы поднялись по этой его лестнице.
В гостиной, представлявшей собой пространство от целой четырехкомнатной малогабаритной квартиры, тоже стояло несколько диванов, кресел и столиков, стащенных, похоже, со всего дома. Из нескольких бетонных плит склепали камин. Сейчас в нем горела дверь в ванную. Или в сортир. Во всяком случае, старомодная такая белая стандартная дверь с окошечком. Стены были разные: в зависимости от того, какой раньше комнате принадлежали. Стена от детской комнаты была светло-голубая, с облачками; от столовой — с фактурными обоями; спальня была просто беленькой. Имелась даже кухня, о чудо, со шкафчиками, мойкой и так далее.
Баяй устроился в кресле у камина. Жестом руки пригласил присесть в кресле рядом. Я уселся.
— Закурить можно? — спросил я.
— Да кури себе, — ответил он.
Я вытащил из кармана пачку. Пустая.
— Где у тебя мусорная корзинка? — спросил я его, демонстративно сминая пачку в ладони.
— А ты где?
— Чего?
— Где находишься, спрашиваю.
— Ну, — ответил я, — у тебя.
— Но где?
— Ну… в блочном доме.
— Так где? В какой стране?
— Ну… в Польше.
— Ну вот. Тогда в кухне, под мойкой.
Я спрятал смятую пачку в карман.
— Ну что, — сказал я. — Слушаю.
— Это я тебя слушаю, — сказал Баяй.
— Зачем ты меня сюда привез?
— Потому что ты хотел.
— Я хотел?
— Если бы не хотел, сюда бы не попал.
— Ты кто такой?
— Я тот, кем ты желаешь, чтобы я был.
— Слушай, — не сдержался ты. — Говори лучше нормально, по-людски, как человек, и скажи, в чем тут дело.
— Спокуха, скажу, — ответил он и протянул руку за диван. Оттуда вытащил бутылку водки, две рюмки и банку огурцов. — В конце концов, за этим ты сюда и пришел. Как и все.
Он протянул руку еще раз и вытащил две пачки мальборо. Одну бросил мне.
— Держи, — сказал он. — Если желаешь, имеются трубки.
— А пепельница?
— Открой огурцы и бычкуй в крышку.
— Я тебе все объясню, — говорил он. Вы разговаривали у открытого окна. Бутылка, уже хорошенько потребленная, стояла на подоконнике. Откуда-то взялись какие-то блюдца, вилочки, тарелки, нарезка, какие-то яйца с майонезом, какая-то селедочка, овощной салат с вечным майонезом; ты понятия не имел, откуда, но оно все было. — Я все тебе объясню. Польша должна высвободиться, прежде всего, от того, что имеет вот, — и он постучал себя пальцем по лбу, — тут.
— То есть, от чего? — икнул я и затянулся сигаретой.
— У Польши запутаны мозги. И это… и это… — говорил он. — Это самая подлая цепь на свете. Такая, за которой сам приглядываешь, понял?
— Нет.
— Чтобы сбросить кандалы неверного мышления о себе самой. Польша, — нацелил он в меня огурцом, — обязана знать, откуда она пришла. Знать свою истинную историю. Не бояться не только того, чтобы принять в сознание то, что является избранным народом, но и провозглашать эту истину по всему свету.
— Ага, — сказал ты, разливая. — И это и есть та самая великая тайна, за которой все, якобы, идут к тебе в паломничество? Супер!
— Польша, — сказал Баяй, беря рюмку, — это определенная идея, а идею можно формировать так, как тебе хочется. Твое здоровье!
Мы выпили, закусили огурцом. Баяй налил еще себе колы в стакан, запил.
— Мне прямо блевать хочется, — сказал он, — когда слышу, будто бы Польша — это мост между Западом и Востоком. Польша не является ни Западом, ни Востоком, и никаким, курва, не мостом. И ни Севером, и ни Югом. Никаким, понимаешь, помостом между ними, никакими воротами. Польша — это центр. Да, да, — повторил он, прикуривая. — Польша является центром. Золотым центром.
— И что это значит?
— Польша не является ни тиранической, варварской, примитивной культурой суши — как туранская[221] Россия, словно вся та монгольско-турецкая степь, но и не коварной, циничной и испорченной культурой моря. Она находится между ними. Это здоровая исходная точка, от которой лишь затем отрастают в правую и левую стороны карикатуры, искажения, преувеличения.
— Тогда, тем не менее, — парировал я, — она, все же, является помостом.
— Да нет же. Это все равно, что говорить, будто бы центристское правительство является помостом между нацистами-правыми и коммунистами-левыми. Помост — это место встречи, пассивная платформа, а центр — это уже сосредоточие власти. То есть, мы и действительно стали чем-то таким, пассивным мостом, с тех пор, как нас лишили собственной воли. И с той поры, действительно, на нашем мосту сталкивается та долбаная культура моря с не менее долбаной культурой степи. Одна либеральная до дегенерации, вторая же — тираническая и жестокая. Вот это вот постоянное называние нас помостом — это символическое насилие, постоянное тыкание нас мордой в дерьмо. Это чтобы мы не забывали, кем должны быть, какова наша роль. Чокнемся.
Мы выпили.
— Польша же лежит точнехонько посредине. — продолжил он, — и она является идеальным равновесием между Востоком и Западом, Севером и Югом, но она не активна. Она отключена. И это является громадной трагедией для всего мира, что его естественный центр им не управляет, но по этой причине миром управляют его крайности: море или суша, Восток или Запад, коммунисты или нацисты. А не умеренный, мудрый, спокойный центр. Справедливый судья, язычок весов. И вот именно это, — заявил Баяй, — мы и отстроим. Миру необходимо вернуть стабильность. Порядок. И только мы способны это сделать. Польша объединяет в себе все культуры северного полушария, те культуры, которые придают тон всему миру: Востоку и Западу, и Польша стремится воцариться над ними. Заметь — воцариться, но не грубо поглотить, к чему стремится Восток или обманным путем, подло, по-змеиному сделать зависимым от себя, к чему стремится Запад. Мы же стремимся к мудрому, зрелому правлению. К общности, основанной на прагматичных интересах. Как в Речи Посполитой. А реализованная польская идея — это Корона Речи Посполитой. Корона, висящая над всем миром. Во всяком случае, над той его частью, над которой висеть стоит.
Мне страшно хотелось рассмеяться, но тут от водки привязалась икота.
— Но ведь Речь Посполитая, ик, — сказал я, — так и не смогла, ик, создать собственную цивилизацию, способную воцариться над Западом и Востоком. Наоборот, всегда она была государством, носящим в себе зародыши упадка, ик. Она была слишком слабой, слишком испорченной, слишком пустой в средине, слишком уж расползшейся…
Баяй поднял палец.
— А вот тут ты ошибаешься. Была. Хотя только несколько последних столетий. Польша, — сообщил он, — является жертвой громадного заговора. Величайшего заговора в истории. Крестоносного Согласия.
Я разлил по рюмкам.
— Какого?
— Если говорить коротко, — сказал Баяй, — то тысячу лет назад нам свернули шею.
— Чего? В самом начале существования Польши? Твое здоровье.
Тот усмехнулся.
— Дело в том, что к тому времени Польша существовала уже несколько тысяч лет. Крещение было ее концом, но никак не началом.
— А по-польски разговаривали первые люди на Земле, — саркастически заметил я.
— Именно, — ответил Баяй и вытащил из кармана блузы кисет с зелененькой марихуаной и черную, обожженную трубку. — Закурим?
— Про хеттов[222] слышал? — спросил Баяй. — Так это мы.
— Я и ты?
— Это тоже, — качнул головой черный князь, — но и все они.
Я поглядел в окно. Если раньше в нем были видны лишь зеленые холмы в оранжевом тумане, то сейчас я увидел там громадный город, мегаполис со светлыми стенами и темными крышами, роящийся и жужжащий, чуть ли не булькающий от распиравшей его жизненной энергии — но на всем этом булькании никакая пена не откладывалась, я чувствовал, что это было правильное кипение, как жужжание пчел в улье. Не было в этом булькании ни хрипа, ни стона, ни умоляющих ноток, ни крика.
— Ну чего, врубаешься? — прибавил Баяй, заметив, что я засмотрелся. — Поляки, понимаешь.
Я пытался сфокусироваться хоть на какой-нибудь мелочи в этом городе, какой угодно, но не мог. Все расплывалось, точно так же, как и фамилии на могилах.
— Так вон то, — указал я на город, — это хетты или поляки?
— Это символический город, иллюстрация, — махнул тот рассерженно рукой, и город исчез. — Как бы что-то стоковое. Но это неважно, возвращаясь к теме, мы пришли сюда, в это место, где находимся…
— На Семерку…
— …ну да, с Ближнего Востока. Из колыбели цивилизаций.
— Вавель, Вавилон — одно и то же, — кивнул ты понимающе.
— Они имеют друг с другом гораздо больше общего, чем ты думаешь. Хетты — это первые известные индоевропейцы. Многое указывает на то, что польский язык является наиболее приближенным к хеттскому языку. А поляки с хеттами родственны по крови.
— И что, конкретно, об этом говорит?
— Проведенные лингвистические исследования. И генетические.
— А кто их проводил?
— Ну, блин, кто? Ученые, — ответил Баяй и набил трубку.
— Какие ученые?
— Мне тебе фамилии перечислить. Один черт, ты их не знаешь. Пошли со мной. Только забери бутылку. И колу с трубками.
Мы вошли в какой-то коридор, похожий на чердачный проход между лестничными клетками. Стены были покрашены масляной краской цвета кофе с молоком; повсюду торчащие из штукатурки оголенные провода, выжженные сигаретами буквы: HWDP[223], ХУЙ и CHUJ. Мы дошли до лесенки, ведущей на самую крышу. В каждом польском крупноблочном доме лаз на крышу вечно закрыт на висячий замок. Подобный висячий замок многократно заканчивал мои приключения, сны и мечтания, чаще всего — по пьянке. Но вот здесь никакого висячего замка не было. Баяй поднялся по лесенке и толкнул крышку люка. Но над ней не было темно-синего или — как сейчас — оранжевого неба. Было черно. Баяй сунул в эту черноту руку и начал наощупь выискивать. Нащупал выключатель. Я увидал внутреннюю часть башни с крутыми, узкими ступенями. Без перил, как чаще всего бывает в башнях. Я частенько задумывался: вот как это было жить в средние века и страдать страхом высоты. Перейти с лесенки на эти крутые ступеньки тоже не было легко — нужны были руки, чтобы придерживаться за камни. Я сунул водку в карман, а колу за пазуху, и только так каким-то образом вылез за Баяем.
Мы вскарабкались на самый верх. Баяй даже не запыхался. Теперь мы стояли под оранжевым небом, на ветру, пахнущем осенью. Но когда я выглянул за ограждения башни, у меня в зобу дыхание сперло.
Отсюда было видно всю Европу. На севере — Скандинавию, на западе — береговую линию Атлантического океана, на юге — Балканы, Грецию и Малую Азию. На востоке — бесконечная земля.
— Вот оттуда, — указал Баяй на юг, — мы пришли. После Потопа вышли из Малой Азии. Первыми отделились от нас те, которые через несколько тысяч лет назвали себя эллинами. Они отправились в Аттику, на острова.
— А почему ничего не подсвечивается, — буркнул я. — Совершенно лажовая презентация.
— А какими цветами?
— Мы, — ответил я ему, — красные. Польша на картах всегда была красная[224]. Греки, допустим, белые.
— А пожалуйста.
Где-то неподалеку от нынешних Болгарии с Македонией появилось красное пятно. От него отделилось белое пятнышко и послушно направилось в Грецию.
— Очень красиво, — похвалил я.
— Впоследствии отделились иллиры. То, что от них осталось — это нынешние албанцы.
Голубые иллиры отделились от красной области и отправились на запад, к побережью Адриатики, где и расползлись.
Позднее, когда от смещающейся к северу красной кляксы оторвались розовые кельты, коричневые италики, а черные германцы подмяли под себя весь запад континента, красное пятно подобралось под нашу башню и разлилось во все стороны. Почти до самого горизонта — от Альп до Эльбы, от Греции до Белого моря, а на востоке — до самого горизонта.
— Это Лехина, — сообщил Баяй. — Наша Отчизна. Империя лехитов, существующая здесь за тысячи лет до Христа. Первым ее повелителем был Лех. «Лех» — это слово, означающее одновременно и повелителя, и пастуха.
— Это на каком же языке?
— На праиндоевропейском, — ответил князь. — И на доиндоевропейском. Лех — это господин, пан. А Пан — это имя нашего бога, которого мы почитали, будучи гордыми лехитами. Лех, подобно римским цезарям или египетским фараонам, был сыном богов. И главнейшим богом на земле. Лех был потомком Прометея, Геи и Урана. А перед ними был один только Хаос. Корона Лехов, лехитских повелителей, выглядела как пара рогов. Теперь ты уже знаешь, почему греческий божок Пан выглядит так, как выглядит. Это лехитский след. Один из немногих. Большая же часть следов было замазана, поскольку лехиты, славные господа и повелители, были обречены на беспамятство, на damnatio memoriae. Потому мы должны воспроизводить нашу историю из кусочков. Из обрывков. Из разбитых черепков[225].
— Впрочем, — продолжал излагать он, — от слова «Лех» произошло имя бога древних иудеев: Элах. Нет смысла говорить, что и имя бога мусульман. Аллах, аль-Лах — это попросту «поляк». Или, возьмем латинское lex — право, закон. Ведь все это одно и то же. Все это мы. Лехиты. Первые люди, первый народ. Персидское слово lah до сих пор означает и «господина», и «бога», и «пастыря». А ведь персы — это известные арии. Это наши братья-близнецы. Из хеттской прародины они отправились на восток, в то время как мы пошли на запад.
Залившая Европу красная краска как будто бы закипела и распылилась отдельными каплями. Эти капли начали формировать города, грады и замки.
— Это была истинная первая Речь Посполитая, Республика лехитов, лехитская империя, превышающая по размерам, по славе и уважению Рим или Элладу, более того, правящая Римом и Элладой, управлявшая ими. Столицей была Крушвица. Именно сюда съезжались на сеймы провинции с берегов Днепра, Дуная, Оки, Эльбы, Тисы. Полянами нас начали называть позднее. Так нас называли римляне, от слов Polus Arcticus, северное, зимнее небо. Греки называли нас гипербореями, это, приблизительно, то же самое. Или же атлантами. Именно Гиперборею имел в виду Платон, когда писал об Атлантиде.
Я не стал перебивать.
— Ну а слова «поляки», «поляне» — так наши называли рабов, — рассказывал дальше князь. — Так стали нас называть после Великого Крестоносного Согласия, когда нам силой навязали крещение и римско-греко-германскую веру. Мешко I был ренегатом, изменником. Болеслав Храбрый — тоже. Дольше всех, до самой средины XI века защищался в Мазовии Маслав, последний лехит, но и его победил Казимир Восстановитель, прибывший в Польшу во главе германских отрядов. Из нашего Пана сделали сатану, дьявола. Его сбросили в бездну, как Люцифера, вместе со всей великой историей. Со всей нашей славой, ибо именно от славы происходит имя славян, а не от какого-то там «слова». Остальных, меньших божков: Сварожича, Швентовида — осмеяли и назвали идолами. Нас уболтали, нам внушили то, что история наша начинается с того года, когда нас бросили на колени. Когда наложили на нас христианское ярмо. А знаешь, зачем так было сделано?
— Зачем? — спросил я.
— Потому что Речь Посполита лехитов была идеальной державой, одним из Срединных Государств. Ибо они знали, что только уравновешенный центр должен править над миром, ибо таково его природное право и предназначение. Ну ладно, над частью света, ведь у каждой из частей имеется свой центр, своя Средина. На однм конце евразийского континента имеется Китай, на другом — мы. Между нами — громадная, злая Степь. Вокруг нас — гигантская, развратная цивилизация Моря. И на обе эти цивилизации, на нашу и на китайскую, замахнулось именно Море. Используя для этого неразумную и примитивную гориллу: Степь. Но китайцы как-то поднимаются на ноги. И мы тоже встанем. Лехит поднимется с колен.
Баяй прикурил в трубке ганджу, затянулся и подал трубку мне. Я сделал затяжку и заметил, как на все пространство под нами находит оранжевая мгла.
— Но даже и после того, как нам сломали шею, лехиты пытались исполнять свою естественную роль. Не было у них иного выхода, просто-напросто так должно было быть. Ибо такова лехитская судьба. Потому-то Речь Посполитая во время Ягеллонов и выборных королей расширила свою территорию чуть ли не до границ Короны Речи Посполитой, но — лишенная нескольких тысяч лет истории — не смогла наполнить их содержанием. Опять же, ее разрывали и уничтожали изнутри. Ей подбрасывали вирусы: то liberum veto[226], то иезуитов, а потом вообще — разделы. Впоследствии Россия сделала из нее Привислянский край, а Германия — генерал-губернаторство — потому-то немцы так беспощадно уничтожали польский дух во времена Второй войны, поскольку они знали, что полякам удалось сделать в течение двадцати лет из ничего, из грязи, из трех государственных реальностей, столь различных между собой, как Германия с Россией. После войны Польшу отдали России, чтобы та ее перепахала, но кончилось тем, что Польша расхерячила Россию изнутри. Даже навязанное Польше католичество, которое должно было Польшу убить, было нами адаптировано, воспринято нашей системой, и оно же ее — в конце концов — укрепило, парадоксально помогло пронести польскость через тяжелые времена и сейчас является важным компонентом этой самой польскости. Точно так же, как и чужое название, которое было нам дано. Противников мы побеждаем их собственным оружием. Как Иисус, которого убили на кресте, и который из этого креста сделал собственный символ и собственное оружие.
— Оно и в айкидо точно так же, — заметил я.
— Правильно. Но теперь ситуация исключительно грозная. Сейчас длится очередная попытка аннигиляции Польши, на сей раз, похоже, исключительно опасная: Польша вестернизируется и экстерминируется. Путем разложения на части национальных мифов, релятивизации, отказа от надлежащего достоинства и уважения, одним словом, продолжается деконструирование Польши по западной моде. А Запад даже более опасен, чем Россия, поскольку Россия не играется в субтильность, она только напирает дубьем; а Запад делает так, что ты сам делаешь то, что он тебе говорит, да еще и считаешь, что это в твоем же собственном интересе. Впрочем, вся общественная система Запада основывается на этом принципе — американцы вкалывают с утра до ночи, влезают в кредиты на всю жизнь и еще говорят, будто они самые счастливые на земле людьми, и за свою систему готовы дать порезать себя на кусочки. А знаешь, почему? Потому что та система дает им крутые цацки. И, время от времени, разрешает им ими поиграться. Но погляди, как выглядят реальные результаты исследований счастья в мире: самые счастливые это те, у которых нет денег, зато располагающиеся далеко от Запада: Африка, Южная Америка… Ну ладно, nevermind — не бери в голову. Вообще-то, самая пора проснуться! Пора проснуться! — крикнул он. — Гляди! Гляди, сколько нас! Миллионы!
Он хлопнул в ладони. Туман начал расходиться. Башня уже не казалась такой высокой. Так себе башня, под ней зеленые горки, долинки, лесок. И из леса начали выходить толпы людей с факелами. Все они шли в направлении замка. Что-то ужасно шумело.
— Польский белый двуглавый орел охватит Европу своими крылами, и Восточную, и Западную! — кричал Баяй, разбросав руки в стороны. — А вот Россию, татарско-сатанинских варваров, и США, этот банкирский заговор — будет крепко держать за шеи своими клювами!
Только сейчас до меня дошло, что нарастающий шум — это песня, с которой толпы шли к замку:
Уже Господь теплом своим страну всю согревает
Уже олень рычит в чащобах и играет
А мы средь бури встали вместе
Но завтра — весь мир будет наш
Найди, лехит, под липой тени упоенье
Гляди, как Висла воды несет в море без лени
И Бога песней прославим вместе
Но завтра — весь мир будет наш
Дай же, Отчизна, дай же нам знак
Тысячу лет ожидаем мы, так
Только рассвет золотой к нам придет
Но завтра — весь мир будет наш
Но завтра, но завтра — весь мир будет наш!
Ручонками глазки дитя протирает
И манит пчелу цветочек к себе
Но вскоре, но вскоре с небес грянет глас
Что завтра — весь мир будет наш[227]!
Впрочем, — не совсем удовлетворенный, заявил Баяй, — над последними строками нужно еще будет поработать.
— Мужик! — выпустил я дым из легких и передал ему трубку. — Ты чего, класс! Красиво ведь!
— Да отъебись ты, — ответил тот. — Я же тебе с самого начала говорил. Польша — это идея, а идею можно формировать, как тебе заблагорассудится. Рассказ всегда идет туда, куда ты его поведешь. Факты соединяются там, где ты их соединишь. Этот народ нуждается именно в таком! Ему нужен миф.
— Держись, черный лорд[228] Баяй.
— Князь.
— Ну да.
Я спустился по ступенькам башни, спрыгнул в коридор многоквартирного дома и пошел по нему в том направлении, из которого оба с Баяем пришли, но тут оказалось, что расположение помещений совершенно иное, чем раньше.
Бли-ин! Именно этого я и опасался. В сонных кошмарах и фильмах ужасов вечно случается нечто подобное. Постоянно!
«Нужно каким-то макаром из всего этого проснуться», — подумал я.
И даже остановился от впечатления, потому что кое-чего себе вспомнил. Случайность! С самого момента прихода в себя под кладбищенской стеной, этот факт у меня в голове попросту не существовал. Его просто не было. До сих пор, как во сне, я и не задумывался, откуда я тут взялся и зачем. Теперь же чувствовал себя так, как будто бы постепенно просыпался.
А вдруг, мрачно подумал я, если я и вообще не живу. Если я погиб в той аварии. И ничего, кроме того, что вижу, вообще не существует: кроме этого крупноблочного замка и Баяя.
Но я чувствовал, как сквозь сон начинают проступать элементы реальности. То, что холодно. Мокро. Что тело болит. По правде говоря, это не было той действительностью, к которой имелось желание возвращаться. Но и здесь оставаться тоже особой охоты не было.
Так что я шел и шел по каким-то коридорам, проходил через выпотрошенные жилища. В одной из комнат наткнулся на Баяя, опиравшегося плечом о мебельную стенку.
— Я могу дать тебе и другую историю, другие объяснения, — стал искушать он. — Совершенно иное видение Польши.
— Спасибо. Как отсюда можно выйти?
Баяй щелкнул пальцами и исчез. Щелк — и его уже не было.
— Я ебу, ну и дешевка, — сказал я и пошел дальше.
Коридоры, квартиры, диваны, кухни.
Может через окно?
Я выглянул — находился где-то на высоте седьмого этажа. Класс, если учесть, что когда заходил, во всем доме этажей было только пять. Я ебу…
На сей раз Баяй сидел в чьей-то прихожей, на шкафчике для обуви.
— Ведь рассказ, наррацию, можно составить и по твоему желанию. Принять, что мы являемся, например, вандалами, разве что только ославяненными. И что то самое знаменитое вандальское государство в Африке было нашей первой колонией. Или — что мы являемся славянизированными кельтами, и теперь нам следует объединиться с ирландцами и шотландцами.
— Как отсюда выходят?
— Ну, тогда можешь гнить в своем польском дерьме, — презрительно фыркнул князь. — По лестнице вниз, потом налево.
И исчез.
Ты шел по покрытой грязью тропке, ботинки вязли. По обеим сторонам дороги не было ничего. Пустота и равнина. Никаких холмиков, пригорков — ничего, только плоскость и равнина. А потом вдоль этой дорожки начали появляться какие-то громадные таблицы, покрытые буквами, которые ни в какие слова не складывались. Понять из них ничего не было возможно. Они были исключительно для того, чтобы быть. Потом ты увидел городскую стену. Была она высокой, массивной, вся она была изготовлена из литого бетона. Бетон был сформирован в виде деревянных досок. «Приветствуем вас в польском Каркассоне[229]!» — гласила прикрепленная к стене приличных размеров объява. Из-за бетонной стены торчали здания самой различной формы и размеров. Выглядело все болезненной версией Диснейленда на квасу. Здания казались относительно новыми, но их уже пожирал лишай, отовсюду сыпалась штукатурка.
Ты подошел к городским воротам из обильно и фантазийно выгнутых металлических прутьев. По обеим сторонам дорожки на двух колоннах были установлены гипсовые львы из Касторамы.
И тут ты почувствовал себя очень — да что там, ужасно — уставшим. Ты уселся под стенкой польского Каркассона.
И заснул.