- Хочешь, сходим нынче после завтрака в церковь, помолимся за упокой ее души,- ответила старуха.
Вот уже десять лет, как старая республиканка опять стала выполнять религиозные обряды, но понемногу, без всякого ханжества и, конечно, больше из почтения к новому своему семейному очагу и в память Лидии, чем в честь возвращения Бурбонов.
Буссардель, всегда закусывавший перед биржей наспех и в одиночку, чтобы не нарушать правильного распорядка питания, необходимого молодежи, уже в шляпе прошел через столовую, когда Жюли и мальчики садились за стол. Жозефа что-то сказала Рамело, та заглянула к Аделине и через пять минут вернулась.
- Аделина не выйдет к завтраку, - объявила она,- ей нездоровится, пусть полежит.
- Это еще что такое? - недовольно спросил отец, опасаясь возможных осложнений,- Предлог? Что за этим скрывается?
Рамело без стеснения объяснила ему причину, но, конечно, на ухо.
- Она в самом деле нездорова. Я удостоверилась. Недомогание самое обычное - обновление крови. Только немножко раньше срока пришло из-за какой-нибудь причины. - Причины? Какой причины?
- А-а! Кто знает нынешних барышень! Наверное, ее утомила вчерашняя прогулка. Не тревожьтесь. Можете спокойно уйти.
Возвратившись домой, Рамело увела Жюли к себе в комнату и долго говорила с ней. Старуха была глубоко взволнована посещением церкви вместе со своей юной воспитанницей - ведь хоть она и хранила в тайниках души милый образ и часто думала об умершей, но очень редко ей случалось поговорить о Лидии: в доме, казалось, совсем позабыли о покойнице.
- Какое несчастье, что ты была совсем еще крошкой, когда она покинула нас! У тебя не могло сохраниться никаких воспоминаний о ней.
- Нет, я немножко помню. Чуть-чуть.
- Ты это вообразила себе, золотко.
- Нет, право же, нет. Вот, например, осталось в памяти, как она протягивала ко мне руки.
И Жюли протянула руки. Рамело молчала, потом дрогнули ее губы, над которыми уже стал седеть темный пушок, и с нежной улыбкой старуха сказала:
- Красивые были у нее, у голубушки моей, руки.
Горше всего почувствовала Жюли отсутствие матери в день своей свадьбы, вернее, в вечер свадьбы. Все собрались в доме отца новобрачной: после венчания все приглашенные приехали из церкви на улицу Севт-Круа. Это были последние часы, которые Жюли проводила в родном гнезде, отныне она уже будет приходить сюда только в гости. Решено было, что молодая чета поселится на площади Риволи у стариков Миньонов, так как для них двоих квартира была слишком велика. Из-за этого-то Буссарделю больше всего и хотелось устроить свадебное пиршество у себя в доме. Приглашенных было так много, что пришлось накрыть столы в трех комнатах, и для этого все вынесли из спальни девушек и спальни близнецов. Комнату Рамело оставили в неприкосновенности, но туда снесли всю лишнюю мебель. В этот вечер ее музей превратили в кладовую.
Обед был роскошный. Самый состав гостей, а главное характер их профессии, оправдывал, требовал, делал необходимым пустить пыль в глаза, раскошелиться. Буссардель не пожалел ни хлопот, ни денег: ведь по качеству камчатной скатерти, по количеству поданных трюфелей, по возрасту выдержанных вин гости могли определить, насколько процветает его контора. И маклер развернулся вовсю.
После третьей перемены лакеи подали жареную дичь, украшенную собственными перьями, искусно уложенную на серебряных блюдах, и тогда один из гостей, финансист Альбаре, старый холостяк, часто обедавший в доме Буссарделя, воскликнул: - Ах, вот он, знаменитый фазан Священного Союза!
Со всех сторон тотчас посыпались вопросы, словно восклицание Альбаре и предназначалось для того, чтобы их вызвать. Двери трех комнат, в которых шел ужин, были распахнуты настежь, любопытство охватило всех, а лакеи, обнося гостей фазанами, возлагали предмет этого любопытства на тарелку перед каждым, и каждый мог его лицезреть. После первых же кусков послышались новые возгласы, на этот раз выражавшие восхищение. Буссардель, польщенный сенсацией, объяснил, что это кушанье - традиционное в его семье.
- Назвали его в честь Священного Союза лишь десять лет тому назад, а рецепт приготовления - старинный, знают его только в нескольких домах.
Ведь давно уже не было в живых той, которая могла бы ему напомнить, что "дом Буссарделя" и не подозревал о существовании такого кушанья до того дня, когда они в 1815 году позавтракали в ресторане Вери. Посторонняя в семье женщина, старуха Рамело, совсем еще недавно по просьбе Флорана разыскала в поваренной книге этот мнимый наследственный рецепт и научила Жозефу, как готовить столь редкостное блюдо.
- Но наш амфитрион,- опять выступил Альбаре,- не сказал вам, с какими воспоминаниями,- э-э, честное слово, можно сказать, с драматическими воспоминаниями у него связывается это гастрономическое чудо.
Каждый хотел услышать об этом эпизоде, и Буссардель, заставив гостей немножко попросить его, сдался. Наступило молчание. Буссардель неторопливо повел рассказ; во время нарочитых пауз слышно было позвякивание вилок, подхватывавших пропитанное пряными ароматами мясо фазана, фарш из бекасов и ломтики померанцев. Рассказчик прежде всего заявил, что эпизод вовсе не был трагическим. Конечно, он мог бы стать таковым, принимая во внимание обстоятельства, но Буссардель сумел повернуть все так, что опасность миновала. Сделал он это, разумеется, только ради своей жены и, главное, ради дочерей, которые были тогда еще малютками.
- Итак, нам подали фазана,- сказал Буссардель.
- Значит, Вери знал рецепт? - спросил кто-то из гостей.
- Я заранее заказал фазана и дал указания, как его приготовить. За соседним с нами столиком сидели четверо русских, четыре рослых молодца, обвешанных всякой мишурой. Победителей тогда часто можно было встретить в модных ресторанах. Они увидели, какое блюдо нам подали, подозвали лакея, расспросили его и потребовали, чтобы им точно так же зажарили фазана. А надо вам сказать, что для его приготовления требуется не менее суток и, следовательно, удовлетворить прихоть этих посетителей не представлялось возможным, разве только что отдать им фазана, поданного нам. И я уже видел, что приближается минута, когда метрдотелю, которого они вызвали, ничего не останется иного, как прибегнуть к этому средству.
Кое-кто из гостей возмутился.
- Ах, друзья мои,- сказал Буссардель, разводя руками,- перенеситесь мысленно во времена оккупации. Вспомните, сколько порядочных людей тогда пострадало... Мне эта сцена отнюдь не была приятна. Я так и сказал метрдотелю, напрямик сказал. Не для того я сообщил главному повару наш фамильный секрет, чтобы им воспользовались для угощения вчерашних врагов Франции.
- Вы так и сказали метрдотелю?
- Конечно.
- Вслух?
- Ну, разумеется! Я без стеснения спросил его, не желает ли он предоставить победителям исключительное право лакомиться фазаном Священного Союза.
Послышался гул одобрительных возгласов. Гостей вторично обнесли фазаном, и он имел еще больший успех.
- Дорогая дочка,- спросила госпожа Миньон у Жюли,- вы помните это событие?
- Признаться, не помню,- ответила Жюли,- ведь я была тогда совсем маленькая.
- А я помню,- сказала Аделина.- Очень хорошо помню.- И она не побоялась добавить: - Бедная маменька побледнела и все упрашивала отца не горячиться.
Никто за столом не сомневался, что Буссардель говорит правду, тем более что он совсем не слыл хвастуном. Он никогда не рассказывал о своих воинских подвигах в рядах национальной гвардии, не уверял, что храбро сражался в Клиши и в Обервилье, а между тем это было правдой. Но он никогда не забывал сказать: "Во время оккупации я был в Париже". Он был парижским буржуа, он считал свое участие в европейском вооруженном столкновении лестным для себя и достойным упоминания только потому, что находился тогда в войске парижской буржуазии. Еще немного, и он стал бы утверждать, что в 1815 году судьба страны решалась в Париже, на площадях и в парках столицы, а не в Ватерлоо и в Сен-Клу.
Разговор зашел о самом Священном Союзе, именем которого был назван жареный фазан. Все сидевшие за столом одинаково относились к этому вопросу. Конечно, превосходная идея - основать своего рода трибунал наций, в принципе предназначенный для надзора за континентом, но как же это люди не видят, что сама действительность разъединяет нации при любой проблеме, затрагивающей противоположные интересы?
- Не идеи движут народами и государями, - заявил Буссардель, - а просто аппетиты.
Мнение его получило одобрение этих людей, ибо власть денег открыла им тайны политики, а скептицизм их обострился от соприкосновения с большими состояниями, как обострилось осязание их кассиров, отсчитывающих золотые монеты. Они были либералами и признавались в том, но либералами-реалистами, а не какими-то мечтателями. Ужин тем временем подходил к концу, уже подали мороженое; беседа спустилась с высот умозрительной политики к обыденным вопросам гастрономии.
Лишь только встали из-за стола, Аделина выступила в более деятельной роли. Она была теперь хозяйкой и выполняла свои обязанности с подобающим достоинством. Всякий раз, когда ей нужно было поддерживать честь дома, она справлялась с этим превосходно. Она открыла бал, дала распоряжение музыкантам, подобрала пары танцующих, принимала гостей, приглашенных на вечер. Она подводила их к сестре, предлагала им полюбоваться красотой ее подвенечного платья, затем вела гостей в комнату отца, где были выставлены свадебные подарки. Аделина брала в руки и показывала бриллианты, кружева, подчеркивала красоту кашемировых шалей, драпируя в Них свой стройный стан; то же самое она проделывала для новых гостей, неутомимо, даже с каким-то наслаждением. Она так старательно и, по-видимому, без всякой задней мысли держалась на втором плане, что гости многозначительно переглядывались; матери, желавшие женить своих сыновей, с невольной улыбкой спрашивали ату образцовую девицу, не находит ли она, что и ей хорошо бы последовать примеру сестры. Аделина оставалась верна своей системе: она ссылалась на младших братьев, на отца, которому трудно их воспитывать, на заботы о доме.
- Полноте,- говорили ей,- ведь эти услуги вам еще долго может оказывать милейшая госпожа Рамело.
- Да, да, - отвечала Аделина. - Она нам очень предана.
И больше она не прибавляла ни слова, вероятно полагая, что такой похвалой поставила Рамело на должное место. В этот вечер при ярком свете многочисленных свечей Аделина была очень хороша. На ней было воздушное платье из небесно-голубого газа, отделанное гофрированными оборочками с голубой каемочкой более яркого тона, и эти цвета оттеняли ее удивительно нежный цвет лица. Она блистала. Успех ее был так велик, что она не могла не замечать его, но он не только не вскружил ей голову, но, казалось, еще более укрепил, углубил, утвердил ее самоотречение и доставлял ей живейшее наслаждение именно потому, что из-за ее самоотверженности успех этот останется бесплодным. Ах, как должен изумлять гостей такой спектакль: девушка, прелестная, как амур, порхает на балу, все взоры устремлены на нее, для нее играют скрипки и горят огни, ей шепчут слова восторга, а она во всеуслышание заявляет, что никогда не выйдет замуж! Аделина была в упоении, упоении холодном, в котором смешались и самоуничижение, и самодовольство, и упрямство, и тщеславие. Но, для того чтобы ее триумф не ослабевал, Аделине нужно было непрестанно выказывать заботу о Жюли, то и дело подходить к ней. Она поискала сестру и нигде не нашла. "Неужели уехала?" -подумала она, и при мысли, что молодые уехали, не простившись с ней, она вся затрепетала, взволнованная каким-то странным, сложным чувством; она уже не притворялась, это событие захватило на минуту все ее мысли, все воображение... Но что за глупости! Аделина чуть не расхохоталась: в группе молодых людей она увидела Феликса.
- Дорогой братец, - сказала она, - куда девалась Жюли?
- Она у своей приятельницы, у Рамело,- ответил Феликс.
Опять заиграла музыка. Аделина пробралась между танцующими парами и, пройдя через всю квартиру, совершенно преобразившуюся в этот вечер свадебного пира, направилась в комнату Рамело; в коридоре она чуть не бегом побежала: ей хотелось поскорее напомнить сестре о ее обязанности присутствовать на балу.
Когда она отворила дверь, Рамело, о чем-то говорившая с Жюли, замолчала и с удивлением посмотрела на незваную гостью, не выпуская из рук маленькие ручки новобрачной. На старухе было парадное красновато-лиловое муаровое платье, голову она после долгих уговоров согласилась убрать кисейным чепцом, не похожим на обычную ее "шарлотку". Жюли сидела рядышком с нею на постели больше негде было присесть в этой комнате, загроможденной лишней мебелью, которую вынесли из парадных покоев. "Музей редкостей" стал неузнаваем. То, что висело на стенах,- афиши, обрывки тканей, старые пики, еще можно было разглядеть, но появившиеся на каминной полке флаконы туалетного прибора, болванки для шляп, начатый акварельный рисунок оттеснили стакан Гракха Бабефа и "подлинные обломки" Бастилии.
- Тебе что надо, дитя мое? - спросила Рамело.
- Да я... я хотела сказать Жюли, что ее все требуют... И еще хотела спросить, будет ли она танцевать последнюю кадриль.
- Через несколько минут Жюли уедет с мужем к себе домой. Больше она танцевать нынче не будет.
Аделина почему-то растерялась и все стояла в дверях, как будто ждала, что Жюли сейчас встанет, подбежит к ней и послушно последует за старшей сестрой. Но Жюли, обычно такая проворная, сидела не шелохнувшись возле Рамело и молчала, опустив глаза. Аделине даже показалось, что младшая сестра очень раскраснелась.
- Ну, ступай, дитя мое,- сказала Рамело,- Оставь нас одних. Слышишь? Ты же видишь, что я разговариваю с Жюли... Мы еще не кончили.
Аделина переступила порог, затворила за собой дверь и остановилась, прижавшись к косяку.
- Ступай к гостям, ступай! - громко сказала Рамело через дверь.
Аделина гордо выпрямилась, задетая этим подозрением. Да и разве тут что-нибудь услышишь при таком шуме, скрипки все заглушают.
Подавленная, с бьющимся сердцем, она направилась в бальную залу, но, чувствуя, что сейчас ей тяжко будет окунуться в эту сутолоку, ушла в гардеробную и заперлась там. В темноте, в одиночестве, отбросив свою искусственную роль, она вдруг все поняла: поняла, что среди буйного веселья, царящего в доме, Рамело, уединившись в своей неуютной комнате, взяла на себя обязанности матери и наставляла Жюли в тайнах брачной жизни... Аделина этого не предвидела, да и что можно было против этого возразить? Этого требовали обычаи, здравый смысл и полная невозможность для нее, Аделины, просветить сестру... И все же из-за этого разговора с глазу на глаз ее собственные расплывчатые представления о брачном союзе Жюли и Феликса вдруг стали четкими, определенными, из области воображения перешли в мир действительности. В душном закоулке, где застоялся спертый воздух, Аделина довольно долго предавалась размышлениям.
Когда она наконец вышла и вернулась в парадные комнаты, где было так шумно и светло, все ее волнение уже улеглось. Она бросилась к одной из приглашенных дам, собравшейся уезжать, так как час уже был поздний.
- Ну, милочка, поздравляю! - сказала дама.- Вечер вам удался как нельзя лучше. Кавалеры позавидуют счастливому смертному, у которого в доме будет хозяйничать такая волшебница.
- Я твердо решила не выходить замуж,- ответила Аделина.
Пришло время сестрам расстаться. Отец и мать Феликса, хоть и не знали правил большого света, отличались тактичностью и, чтобы не подчеркивать, что теперь они завладели новоиспеченной госпожой Миньон, уехали одни в своей карете. У подъезда ждал экипаж, который они преподнесли новобрачным в качестве свадебного подарка"
Жюли пожелала проститься с братьями. Они давно уже спали во второй комнате Рамело. Жюли на цыпочках вошла туда. Она осыпала обоих близнецов тихими поцелуями, они не проснулись, и, подавив свое волнение, новобрачная возвратилась в переднюю, где собрались, чтобы проводить ее, отец, сестра, Рамело и Жозефа. Все стояли вокруг Феликса, который чувствовал, как важна
Лишь эта кучка людей, стоявших в передней, осталась тут от многолюдной свадьбы. Гости, музыканты и нанятые на вечер лакеи уже ушли. Только два служителя из конторы Буссарделя наспех расставляли мебель и наводили некоторый порядок в комнатах, где недавно шли танцы: ведь тем, кто оставался в доме, нужно было с привычными удобствами провести ночь. Когда Жюли вышла к своим близким, собравшимся для прощания с нею, Рамело затворила дверь в комнаты; четверо женщин и двое мужчин были теперь одни в этой пустой, казавшейся незнакомой передней, где все еще горели лампы.
Жюли поцеловала первой Жозефу, заранее уже плакавшую, потом поцеловала Рамело - у той задрожал подбородок, суровыми стали черты, но ни одна слезинка не выкатилась из глаз; старуха только обхватила ладонями личико своей любимицы и долго всматривалась в него, словно перед нею был последний, угасающий отблеск дорогого ей воспоминания.
Буссардель решил ускорить это прощание, грозившее затянуться. Он поцеловал Жюли и передал ее в объятия Аделины. Сестры обнялись и вдруг разрыдались. Обе плакали, поддавшись своим тайным чувствам, но чувствам противоположным; что-то уже разделяло их, но рыдали они, крепко обнявшись. Первой успокоилась Жюли, Аделина же все не отпускала ее. Она была словно в бреду и, роняя свои гребенки, шпильки, рассыпая по плечам локоны, заливаясь слезами, бормотала что-то невнятное, бессвязное. Можно было только разобрать: "Нет... это невозможно... я не хочу..." И в этом смятении, когда Аделина наконец потеряла власть над собой, она вдруг стала очень красива какой-то новой, неожиданной, трагической красотой: вместо благовоспитанной барышни из буржуазной среды вдруг возникла белокурая дева из рода Атридов в небесно-голубом одеянии.
- Дети,- сказал Буссардель.- Это неразумно! Только расстраиваете друг друга. Можно подумать, что вы навек расстаетесь! А ведь мы завтра все вместе будем обедать на площади Риволи!
- Да, правда, правда... - лепетала Аделина прерывающимся голосом... Мы будем видеться... часто... каждый день.
Рамело не пыталась прервать эту сцену. Она бесстрастно наблюдала за ней. Смотрела то на Аделину, то на Феликса. Аделина не бросила на зятя ни единого взгляда. Быть может, он не имел или уже не имел для нее никакого значения в этот момент. Может быть, теперь драма разыгрывалась в одинокой душе Аделины - на почве более неблагодарной, более сухой, чем обида за свое неразделенное чувство. Однако за четыре месяца жениховства Миньон младший очень изменился и весьма выиграл от этого: прыщавость прошла, он похудел и как будто вырос, опали пухлые щеки, исчезло угрюмое выражение лица, черты стали мужественными. Молодой Феликс мог теперь нравиться. Недаром Жюли после помолвки сразу влюбилась в своего нареченного. Но Аделина, которая с каждым днем все больше уделяла внимания собственной особе, на него уже и не глядела.
Лишь только затворилась дверь за юной четой, уехавшей в свое гнездо, Рамело тут же на месте мигом расстегнула Аделине платье, расшнуровала корсет: на девушке лица не было.
- Ложись скорее,- сказала старуха.- Я сейчас приду и дам тебе принять квакерских капель, а то ты ни за что не уснешь.
X
Кровать Жюли разобрали и вынесли на чердак. Аделина поставила теперь свою кровать посредине спальни, свободнее разместила свои вещи, заняла еще две полки в шкафу и, оставшись полной хозяйкой комнаты, устроила в углу маленькую молельню.
С тех пор ее часто заставали за молитвой. Когда раздавался звонок к обеду и она все не появлялась, не стоило звать ее из-за двери: она не отзывалась; нужно было войти в Комнату и даже тронуть богомолку за плечо: опустившись на колени, она молилась самозабвенно и ничего не слышала. Наконец она поднимала голову и обращала к тому, кто вторгся в ее святилище, лицо, поражавшее отрешенность от всего земного и удивление.
Последний взгляд на статуэтку, еще одна молитва, крестное знамение, и, наконец поднявшись с колен, она с сожалением направлялась в столовую.
На братьев Аделина не обращала никакого внимания; они и сами ее сторонились, находя, что она взрослая, скучная, наставительная особа. По обычаю школьников они любили давать всем прозвища. Аделину они прозвали Проповедница-надоедница, сестра Богомолка. Расхождение между нею и близнецами усиливалось, обострялось еще и тем, что в доме уже не было Жюли, средней по возрасту между ними, а обязанности светской дамы, которые на улице Сент-Круа выполняла Аделина, окончательно поставили ее на равную ногу с женами отцовских приятелей. Отец не препятствовал этому превращению дочери в пожилую особу. Рамело, странности которой с годами не уменьшались, была превосходной экономкой, и только; однако все возрастающее состояние маклера, необходимость при его профессии поддерживать нужные связи, привычка его собратьев к пышности заставляли его все больше заботиться о представительстве. Ему нужно было иметь открытый дом, прекрасный стол, всегда держать в запасе колоду карт, устраивать вечера с концертами, рауты. Ради своей выгоды, а также из тщеславия он стремился к тому, чтобы его салон считался одним из лучших в квартале Шоссе д'Антен. А какой же это салон, если нет женщины, которая им руководит? Женский пол, не игравший никакой роли при империи, вновь обрел все свое влияние после возвращения Бурбонов. Словом, Буссарделю, в конце концов, было на руку, что дочь его не выходит замуж: Аделина оказалась прекрасной хозяйкой дома, всегда радушной, умевшей принять и развлечь гостей. Она отвечала всем условиям, необходимым для этой роли: тонкое понимание людей и тактичность, редкостная для юной девицы, ум, вкрадчивые и даже несколько слащавые манеры, согласно правилам, преподанным ей в пансионе Вуазамбер, и, наконец, она была хороша собой. Однако всем известное ее отвращение к браку отпугивало от нее претендентов. К тому же, хоть Аделина была не только красива, но и богата, она по-настоящему не вызывала влечения к себе, а поскольку из-за войн рождаемость в начале века уменьшилась, молодые женихи попадались редко и были весьма разборчивы.
Близнецы, отдалившись от Аделины, на первых порах сдружились с Жозефой. Но при всем своем добром желании, удесятерившемся от радости при этой новой милости, Зефа, как они ее звали, не могла выполнять в их играх те обязанности, с которыми чудесно справлялась Жюли. Она не умела ни придумывать игры-сказки, ни распределять роли действующих там лиц; постоянно надо было ей напоминать, что дракон, изрыгающий пламя, - Фердинанд, а не Луи и что его логово находится под столом. К тому же в лицее братья повзрослели, у них появились новые наклонности и сознание своего значения в доме, они обратили Жозефу в свою рабыню, и это долго удовлетворяло всех троих. Лишь однажды она попыталась сбросить с себя их иго, и притом самым неожиданным образом. До тех пор она кротко переносила все их мучительства. Разыгрывая всяческие приключения, похождения, подвиги, в которых легенды из "Краткого изложения истории Греции" уже затмевали прежние выдумки сестры, они волокли Жозефу по полу, связывали ее по рукам и ногам, запирали в стенные шкафы; Жозефа все безропотно терпела. Однажды она допустила даже, чтобы Фердинанд по причинам мифологического характера отрезал ей половину косы, но приблизительно через год после свадьбы Жюли она наконец возмутилась.
Близнецы были тогда в шестом классе, уже изучали там фигуры риторики и дошли до троп. Как-то раз в дождливый февральский вечер, возвратившись из лицея, они, сидя у камина, переобувались, снимая с помощью Жозефы мокрые башмаки и чулки, и Фердинанд тоном превосходства спросил!
- Зефа, ты знаешь, что такое метафора?
- Пресвятая богородица! Не знаю, - ответила Жозефа.
- А катакрезис? Антономазия? Аллегория?
- Да что вы мне голову морочите, золотко мое. - С тех пор как ее питомцы подросли, она стала говорить им вы. - Да откуда же мне знать такие слова?
- А мы знаем, а мы знаем! Правда, Луи? - кричал Фердинанд, хитро поглядывая на брата.
Луи подтвердил: да, они знают.
- Ох, батюшки! - воскликнула Жозефа, вешая чулки на каминную решетку, чтобы просушить их. Вот-то будете вы ученые люди! Да вы уж и сейчас ученые!
- А что такое синекдоха? Знаешь? - приставал Фердинанд.
И вдруг это непонятное слово особенно поразило служанку, она широко раскрыла глаза. Мальчишка выдержал многозначительную паузу и вдруг фыркнул от смеха, прикрываясь ладонью. Из многих школьнических повадок у него больше всего была развита привычка дразнить, высмеивать и мистифицировать.
- Луи! - воскликнул он. - Ты не находишь, что наша Зефа похожа, бедняга, на синекдоху?
Жозефа молча продолжала приводить в порядок раскиданные вещи. Но когда Фердинанд набросился на нее, будто хотел намять ей бока, она смеялась не так весело, как обычно.
Близнецам подали полдник, а затем к ним явилась Аделина, захватив с собою пяльцы с начатым вышиванием, - она пришла понаблюдать, как братья будут готовить уроки, что им полагалось делать до самого ужина.
Жозефа ушла в кухню; хотя в ее распоряжении была и помогала ей стряпать молоденькая служанка, высшая власть по-прежнему находилась в ее руках. Незадолго до ужина дверь из коридора приоткрылась, и в кухню заглянули две мальчишеские рожицы, появившиеся одна над другой.
- Зефа, - спросил Фердинанд, - что сегодня на обед?
- Нет, право, Зефа, скажи. Ну, пожалуйста... ну, скажи, миленькая синекдоха.
Задетая за живое, она круто повернулась к близнецам. Отсвет огня, горевшего в очаге, освещал ее ярче, чем масляная лампа.
- Раз вы мне такие слова говорите, вот и ужинайте ими. Ничего вам не дадут. И не смейте вылезать из своей комнаты. Это что еще выдумали называют меня и так и сяк да еще лезут ко мне в кухню! Убирайтесь отсюда, крикнула она,
сейчас я вас шваброй!
И она дерзко двинулась к двери. Две озорные рожицы, пораженные таким отпором, вмиг исчезли. Жозефа захлопнула дверь.
В течение двух дней мальчишки, вступив в открытую войну с этой новой, необычной для них Зефой, бегали по коридору, распевая куплеты собственного сочинения, а в них рассказывалось, как Матушка Синекдоха ходила на базар, как у Матушки Синекдохи отвалилось у повозки колесо.
Наконец Жозефа, измученная этой борьбой и горем, пошла к Рамело просить у нее расчета, и тут недоразумение пришло к благополучной развязке. Служанка смягчилась, растаяла от ласк Фердинанда и простила обиду; природная доброта мальчика и врожденная хитрость всегда подсказывали ему слова, которые обезоруживают. Но эта история с Матушкой Синекдохой, нелепость которой близнецы и сами чувствовали, стала для них как бы знаменательной вехой последним событием их ребяческой жизни. Детство кончилось Прежнее существование, широкое, как мир, но умещавшееся в четырех стенах комнат, где на потолке сияют вместо звезд световые круги от зажженных ламп, где стоят великанские шкафы, на которые надо смотреть задравши голову, а что делается на верхушке, все равно не увидишь, где на стенах висят портреты с говорящими лицами, прозрачные зеркала и где букеты на обоях движутся, когда ты болен, этой поре жизни приходит конец в тот день, когда взрослые становятся просто людьми - мужчинами и женщинами, няни делаются просто служанками, животные просто животными, а вещи - просто вещами; эта невозвратная пора, которую воспоминание впоследствии исказит, которая от самой цепкой памяти скроет свои давние тайны, свое очарование, свое счастливое безумие и свою мудрость, - пора эта кончилась для близнецов. Они стали лицеистами.
Теперь их звали: Буссардель Фердинанд и Буссардель Луи; учились они неодинаково: Фердинанду больше давались няни предметы, Луи - другие. Уже определялась личность каждого; различия между ними, обозначившиеся с колыбели, но приглушенные однообразием их детской жизни, в школе в среде соучеников, в соприкосновении с учителями проявлялись все более ясно. Близнецы, два отпрыска одного древа, не вредя друг другу, не отнимая друг от друга жизненных соков, развивались по-разному. Они сами это сознавали, им об этом часто говорили. Какой-либо штрих, оттенок, которых бы никто не заметил, будь между братьями год разницы, у них превращались в поразительную противоположность. Правда, находились люди, говорившие, что братья так похожи друг на друга, что их невозможно отличить, зато некоторые уверяли, что отличить их совсем нетрудно. Отец, который с закрытыми глазами узнавал каждого из близнецов по шагам, по запаху, исходившему от него, указывал посторонним верные приметы, подчеркивал, что у Луи голова больше уходит в плечи, волосы ниже спускаются на лоб.
- И вот посмотрите, - говорил он, - у Фердинанда более чистый овал лица и глаза больше, руки у него тоньше, башмаки ему покупать надо на номер меньше, чем брату.
Буссардель нисколько не понижал голоса, говоря это, слова его крепко запомнились обоим братьям; после этого неудивительно, что Луи выполнял вместо брата письменные упражнения, которые Фердинанду давали в наказание за какую-либо провинность. Фердинанд всегда на это и рассчитывал. У близнецов был одинаковый почерк, писать по-разному они стали лишь на двадцать первом году. И шаловливый брат, вероятно, считал справедливым, чтобы часть упражнений, которые ему задали в наказание, сделал его брат - примерный ученик, никогда не имевший взысканий. Как правило, они все делили поровну: игрушки, шарики, свои детские капиталы, удовольствия, лекарства, рубашки и носки. Фердинанду всего требовалось больше: вещи у него скорее изнашивались, терялись, ломались. Но к его услугам всегда были карманы, ящики, копилка Луи, а также привязанность младшего брата. Фердинанд злоупотреблял этим. "Напишем каждый половину упражнения, да?" - говорил он. Луи немедленно садился за стол, а Фердинанду какие-нибудь непредвиденные обстоятельства всегда мешали начать работу или же отрывали от пес, и в конце концов Луи приходилось переписывать лишних пятьдесят стихов.
Луи пришлось расплатиться и за то столкновение, которое произошло у Фердинанда в четвертом классе с учителем латинского языка. Любимым писателем этого ученого мужа был Лукреций, которого Фердинанд терпеть не мог. Столкновение произошло в самом начале учебного года; между учителем и учеником началась яростная, но неравная борьба. Фердинанд, которому нужно было знамя, провозгласил себя почитателем Овидия и на уроке, перед всем классом, во всеуслышание противопоставлял его многомудрому Лукрецию. Учитель возразил, что это предпочтение порождено леностью, ибо стихи "Метаморфоз" понять легче, чем философское произведение "О природе вещей". Ученик Буссардель Фердинанд самоуверенно заявил, что подлинного Овидия надо искать не в "Метаморфозах", а в "Искусстве любви".
- Что? "Искусство любви"? Экое бесстыдство! Скандал!
Пятью годами раньше за таким скандалом последовало бы исключение ученика из школы; но что поделаешь: по вине либерализма во всем послабление, принципы подорваны... После урока бесстыдник предстал перед директором лицея, и тот подверг его суровому допросу. "Искусство любви"? А где он достал книгу? Фердинанд, разумеется, не прочитавший ни единого стиха из этого произведения и назвавший его только понаслышке, отвечал с апломбом, но наставник убедился в полном неведении мальчика. Все равно - наказание: переписать к завтрашнему дню триста строк из Лукреция. Добряк Луи, поджидавший брата в школьном дворе, пообещал, что они до ужина вдвоем перепишут штрафное упражнение.
Они отыскивают у подъезда рассыльного отцовской конторы, поджидающего их теперь после занятий вместо Жозефы, отдают ему свои сумки с учебниками и, обняв друг друга за плечи, выходят на площадь. Луи втихомолку решает, что он перепишет три четверти упражнения и чувствует себя счастливым: неукротимый брат, бросающий вызов учителям, с ним всегда бывает ласков.
Подобные наказания, которые, по словам братьев, налагались на них обоих, в одинаковой мере и за одинаковые проступки, всегда удивляли Аделину, и она докладывала о них отцу, сопровождая доклад своими комментариями. Но Буссардель, хоть его и не могла обмануть эта выгодная для Фердинанда комедия и хоть он чаще всего умалчивал об отметках за поведение, которые получали его сыновья, отвечал Аделине, что тринадцатилетние школьники - это маленькие мужчины и прекрасно могут сами разобраться в своих ученических делах.
Из всех своих преподавателей Фердинанд выказывал покорность и даже привязанность только учителю фехтования и учителю верховой езды. Мода на физические упражнения в те годы все возрастала. Причиной тому была англомания, а также полковник Аморос, и в либеральных кругах отцы с полной серьезностью хвастались успехами своих сыновей в фехтовании или в игре в мяч. А ведь сила Буссарделя и тайна его преуспеяния состояли в высокой степени приспособляемости к обществу, в умении усвоить новые идеи как раз в тот момент, когда они приносят плоды. Он полагал, что будущее принадлежит не тем, кто создает новые течения, но тем, кто первым поплывет по течению, первым пойдет по новым уже проложенным путям, - ведь истинно светский человек одевается по последней моде, но сам не станет вводить эту моду. Так и в этой области маклер Буссардель вое-: принял взгляды, уже принятые в его среде. Но сыновья опередили отца, и с этого началось их влияние на него. На конюшне у Буссарделя появились три верховые лошади; под предлогом борьбы с полнотой он и сам принялся упражняться в фехтовании. А в его чистейшей французской речи появились слова, вроде "спорт", "старт", "гандикап"... Однажды он даже смеясь сказал, что фрак, который он обновил на вечере, был просто chocnosof* {неприличен - англ.}. Сыновья увлекали его за собой, они сообщали ему свои мнения, ибо у них появились собственные мнения. Уже в коллежах возникали в зародыше те самые студенческие волнения, с которыми через несколько лет правительству пришлось считаться. Еще в шестом классе близнецы однажды вечером вернулись домой крайне возбужденные беспорядками, происходившими во время похорон Манюэля, хотя они и не поняли их значения. Целую неделю они надоедали домашним, распевая куплет, смысл которого они не могли бы объяснить:
Пейронне, Пейронне,
Горит шапка на тебе.
Все это перемешивалось с обычными ребячьими шалостями, до которых они еще были большие охотники. В тот год, когда Фердинанд выкинул штуку с Матушкой Синекдохой, он производил сбор денег в пользу греков. А годом позже, развиваясь во всем преждевременно, он стал интересоваться студенческими волнениями, и как знать, не было ли политической подкладки в его противопоставлении Овидия Лукрецию? Он старался вызвать споры, дерзил классным надзирателям, этим низким пособникам власти, подстрекал своих сторонников. В классах повеяло духом мятежа. Между корпорацией преподавателей и учениками началась война. Как будто вернулись те времена, когда господин Жоффруа Сент-Илер хотел привлечь к суду пятнадцатилетнего Гей-Люссака, который обозвал его старым чибисом и допотопной мумией.
Иной раз ученики вдруг становились защитниками педагогов: так бывало, например, когда правительство закрывало одно из высших учебных заведений, в другом - запрещало крамольный курс лекций, в третьем - подвергало опале либерального профессора. Удар, нанесенный alma mater * {университету лат.}, отзывался в среде учащейся молодежи, вызывал в ней брожение и еще более восстанавливал ее против властей.
Буссардель чувствовал, что ему надо полеветь. К этому его обязывали обстоятельства. Круги биржевиков и банкиров, обитатели Шоссе д'Антен - все тогда левели. Финансовая буржуазия фрондировала, устраивала заговоры, открыто подстрекала народ. Кумир финансистов, носивший имя Лаффит, превратил свой особняк в штаб-квартиру оппозиции. Буссардель больше не заговаривал о праве первородства; к счастью для него, все вокруг как будто позабыли прежние его взгляды на этот счет; быть может, он и сам о них позабыл. Правительство дало ему удобный случай уточнить свою позицию: оно распустило национальную гвардию.
На следующий день после смотра, проведенного 29 апреля 1827 года, был опубликован ордонанс о роспуске национальной гвардии, которого в осведомленных кругах ждали после манифестации на Марсовом поле, и тогда
- Не для того мы сражались, - заявил он, - как я, например, сражался в Клиши, Обервилье, у Нового моста, - чтобы спокойно терпеть подобные меры, противоречащие общественному благу!
Он сказал это в кружке собратьев, в новом здании биржи, открытом несколько месяцев назад. И, чувствуя, что его слушают, продолжал:
- Мои друзья должны отдать мне справедливость, засвидетельствовать, что я проявлял лишь умеренный либерализм. Но на этот раз я не хочу сражаться с очевидностью, как Дон-Кихот сражался с мельницами! Да, да, приходится сказать открыто: королевский дворец теряет во мне человека, строго соблюдавшего нейтральность, человека, который для оправдания государя зачастую ссылался на трудности в деловой жизни страны.
Буссарделю пора было выступить с этой декларацией. Дальнейшая умеренность могла ему повредить. Нельзя же вечно замыкаться в своей раковине, жизнь этого не позволяет. Мягкие оттенки, полутона теперь не нравились, в моде были бурная энергия и натиск.
Совершенно очевидным становилось, что действия правительства шли вразрез с интересами буржуазии. А ведь буржуазия в этом столетии окрепла, полна была жизни и сознания своего значения. За тридцать лет личинка стала куколкой, и тяжеловесные, но сильные крылья развившейся в ней бабочки разорвали иссохшую оболочку.
Буссардель не досадовал на события 29 апреля. Он был благодарен национальной гвардии, что ее роспуск послужил ему таким хорошим предлогом для публичного выступления. Он чувствовал невольную гордость при мысли, что это воинство, в котором он всегда выполнял свой долг и к которому он питал искреннюю привязанность, дерзнуло бросить в лицо монарху клич: "Да здравствует Хартия!", "Долой министров!" Его не было на смотру гвардии, но ведь он вполне мог быть в ее рядах.
- Национальная гвардия! Дочь Революции! - говорил он проникновенным тоном. - Ее прогнали, как непокорную служанку, не желающую подчиняться капризам хозяина. Но погодите, господа, погодите! Быть может, последнее слово останется за ней, и, может быть, она еще вновь будет дефилировать по нашим бульварам!
Но вечером, когда он пересказывал на улице Сент-Круа эту речь своим домочадцам, у него произошел спор с Рамело, а за двадцать пять лет у них очень редко случались столкновения.
- Полно, не смешите меня, Буссардель! - воскликнула старуха. Ваша национальная гвардия, оказывается, дочь нашей Революции? Вы мне этого лучше
И с маниакальным упорством она все возвращалась к этой теме, ибо напряженность в отношениях между королем и Парижем все возрастала и Буссарделю приходилось яснее определять свою позицию. Три года спустя в начале июля в город просочились слухи о замыслах правительства; общественное мнение было взбудоражено, а Буссарделя особенно волновало то, что тревога проникла и на биржу и вызвала там колебания курсов. И вдруг Рамело преспокойно сказала ему за обедом:
- Чего же вы ждете? Почему не идете на Сен-Клу?
Буссардель изумленно вскинул на нее глаза.
- Что это вы! О таких действиях и речи нет.
- Неужели? - сказала она, продолжая есть суп, чтобы придать больше естественности своим словам. - А почему же? Король в Сен-Клу, всем это известно. Его царствование вас уже не удовлетворяет; соберитесь ополчением, двиньтесь на Сен-Клу, выразите свое недовольство и привезите короля в город. Вот как люди поступают... Надеюсь, вы не воображаете, будто сумеете справиться с королем лучше, чем это сделано было сорок лет назад!
Буссардель возразил, что обстоятельства переменились, что за сорок лет много воды утекло и средства, к которым прибегали когда-то, теперь не годятся. Старуха в старомодном чепце перебила его:
- Обстоятельства бывают такими, какими их делают! Они были бы прежними, будь вы мужчинами! Но вы выродились! Ну и время пришло! Мы пели "Карманьолу", а вы поете "Король Ивето". Что вы теперь затеваете? Сущие пустяки - государственный переворот счетоводов! Знаю, что вы замыслили, знаю. Хоть и стара стала, а мне все известно! Подумаешь, какие перемены затеяли: нынешнего короля долой, а на престол посадить его двоюродного братца! Вместо одного монарха другой
монарх. Экая радость! Или вы надеетесь, что отродье госпожи де Монтеспан омолодит династию?
В заключение она сказала, что в ее время рабочие, решив выйти на площадь, не дожидались, чтобы хозяева закрыли в этот день мастерские.
Буссардель старался убедить ее в превосходстве действий методических, более тонких и разумных. При этих словах бывшая патриотка совсем вышла из себя, как будто он порочил ее молодость, и заговорила уже не саркастически, а резко и грубо, встала из-за стола и вышла, хлопнув дверью. Она заперлась в своей комнате среди вещей, которые были свидетелями событий менее осторожной эпохи.
Однако ж борьба, к которой готовился Буссардель, увлекаемый своей средой, развертывалась не столько на почве убежденный, сколько на почве юридических формальностей. Еще немного и она превратилась бы если не в "бунт счетоводов", который предсказывала Рамело, то в "бунт адвокатов". Свидетельница революции 1789 года не желала понять, что политические идеи с их пор непрестанно прогрессировали, и этот прогресс развил в людях уважение к законам.
10 июля Буссардель был в числе пятидесяти буржуа, собравшихся у герцога Брольи в качестве представителей парламента, суда и адвокатуры, нотариата, финансового мира, литературы и журналистики. Разошлись по домам лишь после того, как приняли решение прибегнуть к легальным средствам и для начала отказаться платить налоги. Ровно через две недели, в течение которых происходили бесконечные переговоры и совещания, к Буссарделю явился утром в его контору тайный посланец, которому было поручено предупредить маклера, что газету "Ле Коммерс" собираются закрыть. Он отправился к Альбаре, где несколько юристов, уже ознакомившихся с ордонансом, запрещавшим издание газеты, изучали форму, в которую было облечено это запрещение. В том же самом обществе он на другой день, в воскресенье, узнал о роспуске палаты, об изменении избирательной системы и уничтожении свободы печати. Собравшиеся единодушно пришли к заключению, что не следует переносить протест в другую область; надо остановиться на запретительной мере, направленной против печати, - это выигрышнее всего.
Быстро развертывавшиеся события подхватили Буссарделя и понесли вперед. Маклер проявил прозорливость, свойственную ему в решительные дни; он предчувствовал благоприятный исход политического кризиса так же, как он столько раз угадывал успех какой-нибудь биржевой спекуляции. Он производил выгодное впечатление своим хладнокровием, был полезен на собраниях, направляя дискуссии в нужное русло, резюмируя мысли выступающих, расчленяя вопросы, делая выводы.
По мере того как в Париже усиливалось революционное брожение, возрастало спокойствие Буссарделя. Во вторник 27 июля он вернулся домой рано. Дочери, а особенно сыновьям он строжайшим образом запретил высовывать нос на улицу и просил Рамело, чтобы она ни на минуту не отходила от них; он подверг домашнему аресту даже Жозефу и приказал ей запастись провизией на неделю. Контору свою он не открывал с субботы. На обоих этажах жизнь замерла. Своих домашних Буссардель нашел в комнате близнецов: собравшись у открытого окна, два подростка и три женщины прислушивались к еще отдаленному гулу, к цокоту копыт скакавших лошадей и к начинавшейся ружейной перестрелке.
- Все уже свершилось! - возвестил отец, войдя в комнату.
Его засыпали вопросами. Что происходит? Правда ли, что на площади Людовика XV, в конце улицы Комартен и на бульваре стоят заряженные пушки? Стреляли из них или еще нет? Почему под окном три раза проходил патруль?
Верно ли, что в Пале-Рояле по вине жандармов произошло сражение? Много ли убито? С чьей стороны?
- Да совсем не тут разыгрывается партия, - заявил Буссардель, - вернее, разыгрывалась. Я же сказал вам: все свершилось.
Рамело, сидевшая за шитьем, только пожала плечами; она уже несколько дней хранила холодное молчание.
Фердинанд спросил, где происходило сражение; по мнению швейцара, который доходил до бульвара, драться будут во всех районах, и притом не один день. Верно это? Маклер махнул рукой: не в этом, мол, суть дела.
- Должен сообщить вам новость: жалоба, которую мы подали в суд по поводу запрещения "Коммерс", принесла плоды. Есть еще в Париже честные судьи! Да будет вам известно, что председатель Дебелейм только что вынес решение, согласно которому типограф может продолжать печатать газету, ввиду того что ордонанс от 24 июля не был обнародован в законных формах.
Буссардель ждал, что известие произведет потрясающее впечатление. Но все молчали, только Аделина заахала. Близнецы, разинув рот, уставились на своего родителя. Событие, представленное им в таком свете, очевидно, было выше их понимания, утратило реальность, приобрело некое отвлеченное величие. У Рамело, склонившейся над шитьем, губы сложились в презрительную улыбку.
- А теперь поверьте, - сказал Буссардель, - поверьте мне, лучше нам из дому не выходить.
XI
В последующие дни Буссардель и не думал насмехаться над Рамело, не хвастался, что он все предвидел, не заявлял: "Вот видите! Разве я вам не говорил?" Несмотря на сознание своего превосходства над нею, он все же питал к Рамело, как к старому своему другу, уважение, к которому примешивались и признательность, и привычка, и столько воспоминаний! Ведь она знала Лидию, на знала прежнего Флорана; и когда Рамело, насупив густые брови, устремляла на него строгий взгляд, он всегда испытывал чувство доверия и надежной дружбы и вместе с тем смутою неловкость, не ослабевавшую с годами и имевшую в себе , какую-то прелесть, даже усиливавшую их душевную близость. Впрочем, у Рамело было достаточно здравого смысла, она сама прекрасно понимала, что эта буржуазная революция, почти уже достигшая своих целей, не имела ничего общего с другой революцией, которую Рамело считала своей и которую История вынашивала десять лет, прежде чем она родилась. Для нынешнего восстания Залой для игры в мяч послужил частный особняк на улице д'Артуа, а некий банкир был ее Мирабо. Этот переворот нового типа произвел на Рамело лишь то впечатление, что по закону противоположности в памяти ее стали события сорокалетней давности и образы их участников. Нередко на нее нападала задумчивость - настроение сосем ей не свойственное, и тогда, сложив на коленях праздные руки, она сидела в молчании, устремив куда-то неподвижный взгляд; быть может, ей виделась в эти минуты стройная девушка в платье с высокой талией, в косынке, перекрещенной им упругой груди, в чепце "шарлотка", который был тогда в большой моде. Заметив, что кто-нибудь из домашних удивленно смотрит на нее, старуха, улыбнувшись, говорила:
- Устала я немножко за последние дни. Не обращайте на меня внимания.
Буссардель не мог удержаться и однажды дал ей прочесть письмо, с которым новый король обратился к генералу Лафайету после смотра 29 августа, - копия этого письма циркулировала в правящих кругах. Не выражая никаких чувств, она прочла, что в глазах бывшего участника сражения при Вальми национальная гвардия в 1830 году была даже более героична, чем в I году
Республики.
- Что же я могу сказать против? - произнесла Рамело, возвращая маклеру письмо: - Если герцог Орлеанский так говорит (она нарочно называла "короля французов" герцогом Орлеанским), приходится верить. Ему лучше знать. Да и вам тоже, Буссардель; ведь вы опять поступили в национальную гвардию.
Вернее, Буссардель не поступил, а возобновил службу в том же самом чине.
И все же больше всего в нем торжествовал биржевой маклер. В мир буржуазии волной хлынуло благоденствие. Тогда как на левом берегу Сены аристократическое предместье Сен-Жермен дулось на "короля-гражданина", население правого берега - чиновники, адвокаты, литераторы, художники и даже актеры, а главное, коммерсанты, биржевики и банкиры - словом, буржуазия, которая возвела Луи-Филиппа на трон, чувствовала, что настал ее час, ее время, ее золотой век.
Деловая жизнь, притихшая в июльские дни, сразу оживилась и пошла бойче прежнего. Меньше чем за год значительно возросло денежное обращение. "Капиталы уплывают в другие руки", - сказал Буссардель. Они действительно уплывали в другие руки, проходя при этом через его собственные руки. Внимание, которое он уделял политике всего несколько недель и по мотивам не политическим, он теперь целиком отдавал своей конторе и кое-каким финансовым операциям, совершавшимся вокруг нее более или менее в тени. Дела шли успешно, маклер от других не отставал; возбуждение в обществе еще не улеглось, но волнения происходили теперь больше в мастерских и клубах, чем в гостиных. Рабочие требовали изгнания землекопов-иностранцев, увеличения заработной платы, сокращения многочасового рабочего дня, а главное уничтожения машин как нечестной конкуренции с человеческой рабочей силой; усилились выступления тайных обществ, число коих увеличилось; на Гревской площади, на том самом месте, где гильотина отрубила головы четырем сержантам из Ла-Рошель, парижские масонские ложи открыли сбор подписей под петицией об отмене смертной казни. В Париже на улицах собирались толпы людей, грозными криками и грозными надписями на плакатах они требовали смерти министров Карла X; а когда стало известно, что министров все же пощадили, снова вспыхнул бунт, разгневанное полчище двинулось к Венсенскому замку, добиваясь, чтобы ему выдали заключенных. Тем временем контора биржевого маклера на улице Сент-Круа стала одной из первых в Париже, дела у нее шли полным ходом.
Буссардель задумал купить имение. Ведь теперь ему необходимо было устраивать охоту для своих знакомых, принимать их в загородной резиденции летом, во время мертвого сезона. Многие из его приятелей обзавелись имениями. Буссардель каждый год ездил охотиться к Альбаре в Юрпуа. Он брал с собою Аделину, а затем и обоих близнецов, когда они подросли и уже могли получить охотничий билет; две эти недели были сплошным удовольствием: охота, облавы, сигналы сбора, балы, шарады, поездки по гостям в соседние имения. За все это следовало отплатить равной монетой. Сколько ни тратиться на приемы в зимние месяцы, все равно останешься в долгу; а кроме того, какую бесподобную выгодную сторону имеет это гостеприимство на несколько дней, которое оказываешь у себя в имении: устанавливается более тесная близость с нужными людьми, узнаешь личную жизнь своих гостей, удобно бывает как бы невзначай поговорить о делах, и притом не один раз, обсудить их на свежую голову, в спокойной обстановке.
В начале 1832 года Буссардель составил список из шести имений, намереваясь остановить выбор на одном из них. Согласно полученным сведениям, каждое из этих владений представляло особый интерес. Но ехать в зимнее время осматривать их было трудно, и маклер пока еще не принял решения; впрочем, спешить было не к чему.
Он не поделился с детьми своими замыслами, боясь, что этот нетерпеливый народ будет приставать к нему, упрашивать, надоедать до тех пор, пока он не повезет их посмотреть, что он покупает. А ведь это мешает разумному выбору. Гораздо лучше выбрать без них. Дети потом привыкнут к любому имению, и зачем им показывать, например, усадьбу, в которой есть пруд с островом посредине, если в конечном счете придется купить другое имение, где есть только речка. Отеческая любовь никогда не заставила бы Буссарделя натворить глупостей в деловой операции, а ведь это, в сущности, было деловой операцией. Взвесив все обстоятельства, Буссардель, который до лета не мог отлучиться из Парижа, отправил в поездку для осмотра всех шести усадеб самого толкового, самого осмотрительного из своих клерков. Этот доверенный вернулся в мальпосте через две недели, проделав в общей сложности сто тридцать лье, и привез в портфеле материал для шести докладов. Тотчас же составив эти доклады, он в день карнавала с утра до вечера их перечитывал и подчищал: Буссардель заявил, что ему срочно нужно с ними ознакомиться.
В этот день Аделина и оба мальчика в сопровождении Рамело отправились к "сестрице Жюли". Госпожа Миньон младшая устроила в своем доме утренник-маскарад для развлечения своих детей - четырехлетнего сына и дочки, которой еще не было двух лет. Мальчик изображал Геркулеса, а девочка, восседавшая на руках у няни, - бенгальскую розу. Как и подобало старшеклассникам, близнецы, уже изучающие риторику, не пожелали облачаться в маскарадные костюмы, а при всем известной строгости нравов мадемуазель Аделины не могло быть и речи о ее участии в такой затее.
Все трое вернулись вместе со своей опекуншей задолго до вечерней трапезы. Аделина всех торопила ехать домой, так как отец должен был отправиться в гости на званый обед, а ей, как она заявила, обязательно нужно было с ним поговорить. Тотчас же по приезде она побежала к отцу. Он одевался, она стала настойчиво просить, чтобы он впустил ее.
- Прошу тебя, папенька, - сказала она через дверь, - открой мне. Я должна сообщить тебе очень важную и вполне достоверную новость.
На двадцать первом году она принялась было называть отца на "вы", полагая, что этого требует их положение. Но когда стало известно, что новый король при всем своем дворе говорил с королевой Мари-Амели на "ты", Буссардель заставил свою дочь отказаться от реакционного "вы".
- Не могу отворить тебе, дитя мое. Говори через дверь.
- Нельзя, папенька. Новость такая, что вслух о ней сказать нельзя.
Отец досадливо вздохнул. Манерность его дочери в домашней жизни, как ему казалось, приводила к излишней трате времени.
- Я из-за тебя опоздаю. Ну, хорошо... Отворите барышне дверь, - сказал он одевавшему его камердинеру.
Дочь подошла к отцу, он запахнул полы халата. Видя, что она бледна, что в глазах у нее испуг, он подал лакею знак удалиться.
- Ну, что такое?
- Папенька, в Париже холера!
- Холера?.. Что ты выдумываешь!
- Право, холера.
- От кого слышала?
- От привратницы в доме Жюли. Она мне сказала, что нынче утром один человек...
- Сплетни! - воскликнул Буссардель, не любивший дурных вестей, особливо не желавший верить ни дурным, ни хорошим вестям, если они исходили от какой-нибудь мелкой сошки.
Аделина попыталась настаивать. Отец ее выпроводил: его ждут.
- Успокойся, голубушка Аделина, и скажи, чтобы мне подали карету.
За обедом и в течение всего вечера Аделина ни словом не обмолвилась о том, что она узнала. Она никогда не дарила своим доверием ни Рамело, ни братьев.
Все легли в постель еще до возвращения Буссарделя, но Аделина все не могла уснуть. Около полуночи она услышала, что отец возвратился и немного задержался на антресолях, как он это часто делал. Потом послышались осторожные, приглушенные шаги: кто-то поднимался по внутренней лестнице. Девушка выскользнула из постели, надела стеганый халатик и приоткрыла дверь: шаги показались ей незнакомыми. На повороте коридора появилась полуодетая фигура сторожа, который ночевал внизу, в чуланчике; в руках у него был зажженный канделябр.
- Ох! - сказал он. - Я, поди, разбудил вас, барышня. Извините, пожалуйста.
Аделина смотрела на него вопрошающим взглядом.
- Господин Буссардель приказал мне разбудить госпожу Рамело, он просит ее сейчас же прийти к нему в кабинет.
В душе Аделины спорили два чувства - любопытство и самолюбие, но в конце концов она затворила дверь; ведь ее-то никто не позвал. Долго ей ждать не пришлось. Рамело, возвратившись от отца, тотчас постучалась в дверь к Аделине.
- В Париже холера, - сказала Рамело, не заходя в комнату.
- Я это знала, - сказала Аделина. - Папенька мне не поверил.
- Теперь ему подтвердили это из верных источников. Он решил как можно скорее уехать из города. Через несколько часов выезжаем. Собери свои вещи в саквояж.
- Куда же мы поедем?
- Ничего не знаю.
Буссардель послал за клерком, составившим шесть докладов; тот явился крайне удивленный, что его требуют в такой час. Но на этот раз маклер рассматривал вопрос только с одной стороны. Два имения из шести намеченных можно было приобрести безотлагательно: одно около Сансера, в верховьях речки Содр, другое - гораздо дальше, к юго-западу. Буссардель выбрал первое имение.
- Пойдемте со мною, - сказал он клерку. - Я отправляюсь сейчас в контору почтовых карет. Хочу нанять берлину, пока не началась паника. А то не уедешь - все бросятся бежать.
Клерк удивленно смотрел на него и глазам своим не верил. Маклер Буссардель славился своим хладнокровием и прозорливостью, и все служащие конторы гордились этими его качествами; ^при любых обстоятельствах он сохранял флегматичное спокойствие; два года назад в кровавые Июльские дни он мирно сидел дома и для успокоения взволнованных сыновей играл с ними в трик-трак. А теперь! Какая перемена! Какое смятение! Однако ж он в своих предвидениях никогда не обманывался. Неужели он и нынче верно предугадывает? Если в ближайшие дни в Париже распространится эпидемия холеры, бегство его будет оправдано и тогда уж решительно надо признать, что у него выдающийся ум.
Карета, за которой был послан клерк, ждала у подъезда. Когда Буссардель вышел и остановился на тротуаре у экипажа, он заметил удивление своего клерка. Маклер отвел его в сторону, чтобы возница не слышал их разговора.
- Друг мой, - сказал он, - у меня предчувствие, что это будет ужасно. Ведь ничего не предусмотрено. К тому же наука тут бессильна... Бедные мои дети! Если бы они остались в Париже и заболели бы, я никогда бы не простил себе этого...
Нет, нет, надо их увезти во что бы то ни стало. Надо уехать!
Словно желая утвердиться в этом решении, он с минуту стоял неподвижно, подняв голову и глядя в одну точку; свет уличного фонаря выхватил из темноты его лицо, как будто срезанное сверху полями цилиндра, а снизу - воротником плаща. Буссардель, казалось, принюхивался к ночному, еще чистому воздуху, вслушивался в тишину, царившую в городе, который еще не ведал о своем несчастье. Затем повернулся и посмотрел на свой дом, как будто здание, которое он покидал, дало трещину. Под этой кровлей приютилось дело его рук, его основа в социальной жизни, творение его мозга; но главное, оно служило приютом юным существам, которые были плотью от плоти его, и он чувствовал, что настал один из тех решающих моментов, когда ничто в счет не идет, кроме жизни.
Он подошел к извозчику.
- На улицу Нотр-Дам де Виктуар, - приказал он. - В контору почтовых карет. Кратчайшей дорогой!
Буссардель разбудил заснувшую контору, перехватил за большую цену карету, нанятую другими пассажирами, и менее чем через два часа нагрузил ее пожитками и усадил в нее всех своих домочадцев. На рассвете карета уже катила по большой дороге по направлению к тому имению, которое он еще не приобрел, но уже возвел в ранг семейного убежища Буссарделей.
Впереди берлины в качестве разведчика ехал верхом на лошади слуга - не столько для того, чтобы позаботиться об удобствах на следующей почтовой станции, сколько в целях получения лошадей для перепряжки. Лишь когда проехали Немур, Буссардель вздохнул спокойно и откинулся на подушки кареты. Только тут он позволил на пять минут опустить стекло в окошке берлины, чтобы там подышали свежим воздухом, и спрятал в саквояж мешочки с камфарой, которой наделил каждого из своих спутников. Все семейство Буссарделя, включая домоправительницу и прислугу, бежало на юг, спасаясь от холеры, надвигавшейся с севера, из Кале, из Англии. Правда, не хватало младшей дочери - Жюли. Но вот уже пять лет, как она вылетела из родного гнезда, теперь у нее была своя семья, был муж, обязанный заботиться о ней. Она носила теперь другую фамилию. Для очистки совести отец перед отъездом попросил только, чтобы об этом уведомили госпожу Миньон младшую. Пусть сама сообразит и извлечет из его бегства полезное для себя указание.
На второй день, к вечеру, в западной стороне, за Луарой, показался Сансер, стоящий на взгорье. Хлопья тумана, поднимавшегося с реки, опоясывали подножие холма, и казалось, что маленький городок Сансер, возвещавший беглецам конец их путешествия и поджидавший их, поднялся высоко в поднебесье. Карета свернула с дороги, ведущей в Италию, и подъехала к берегу Луары; верховой слуга кликнул паром, стоявший у другого берега, в Сен-Тибо. Переправились через реку.
В Сансере Буссардель снял в гостинице "Щит" лучшие номера, устроил там детей и женщин, разбитых усталостью, а сам, не давая себе передышки, попросил, несмотря на поздний час, проводить его до дома нотариуса, с которым он уже вел дела. Он велел доложить о себе и добился, чтобы нотариус принял его; там он пробыл до одиннадцати часов вечера; на заре, пока его домашние спали, он уже катил в кабриолете нотариуса, мэтра Гобера де Винон, по дороге в Бурж. Мирному чинуше, ошалевшему от такой спешки, он с улыбкой объяснил, что в Париже дела именно так и делаются - с места в карьер.
Имение называлось Сольдремон - по имени маленького замка пятнадцатого или шестнадцатого века, теперь почти развалившегося. Буссардель был разочарован, увидев эти руины, и очень огорчился, убедившись, что шестьдесят гектаров земли - это совсем немного; как истому парижанину, в полях ему все было в диковинку. По словам нотариуса, имение легко было увеличить, особенно в направлении большого села, называвшегося Гранси.
Нотариус и Буссардель доехали до этого селения, чтобы пообедать там в гостинице. Попивая кофе, Буссардель размышлял о том, что предосторожности, необходимые для спасения жизни его детей, уже приняты: он вывез их из Парижа, и ничто не заставляет его ограничить свои поиски здешними краями. В Сольдремоие были свои преимущества; главное, его можно было купить немедленно; угодья были тут разнообразные: лес, луга и виноградники; местность довольно красивая, да и все семейство уже приехало сюда. Однако же в окрестностях, вероятно, найдутся и другие продажные усадьбы - почему не расширить круг поисков? Приобретение семейного владения - дело большой важности, даже выходящее за рамки данных обстоятельств. Ведь у Буссарделя нигде нет земельных владений, а они необходимы ему. Где же это видано, чтобы у семейства, сколько-нибудь возвышающегося над средним уровнем, не было собственной земли и замка?
Мэтр Гобер де Винон, заметив его раздумье, предложил еще раз обойти усадьбу: господин Буссардель, конечно, не успел все разглядеть, - тут сохранились вполне приличные жилые постройки. При вторичном осмотре нотариус понял своего клиента и подсказал ему мысль - строиться.
Возвратившись в гостиницу "Щит", отец сообщил детям, что он купил в окрестностях превосходное имение. Новость вызвала восторг. Фердинанд в свою очередь доложил отцу, что в этих местах множество дичи. Аделина была, правда, огорчена: по сведениям, которые она получила, у здешнего края гугенотское прошлое; но все же мысль стать владетельницей усадьбы наполняла ее гордостью. Она спросила, есть ли в Сольдремоне часовня.
- Не знаю, - ответил отец. - Замок развалился, для жилья непригоден. Сейчас мы располагаем только охотничьим домиком, который сдавали в аренду фермеру. Он еще совсем крепкий. Там и придется жить до тех пор, пока не построят новый замок по моим планам. Даже если эпидемия утихнет, я не вернусь в Париж до тех пор, пока обо всем не договорюсь с подрядчиком.
Место для постройки наметили в наименее живописной части усадьбы, у гряды холмов, но зато новая резиденция находилась близ дороги, которая вела из Сансера в Бурж и должна была соединяться с ней прямой, как стрела, въездной аллеей, длиною в четверть лье. Видом из окон в этой стороне не придется гордиться, говорил архитектор. Зато здание всем будет видно от самой дороги. Фасадом оно должно быть обращено к Гранси и как бы господствовать над этим селением.
- Возле Гранси нет других усадеб, - сказал детям Буссардель, - так что у нас с вами будет замок Гранси - вполне можно так его назвать.
И вот древний замок Сольдремон, построенный на холме, с дозорными башнями, неровно срезанными рукою времени, с высокими залами, где потолки давно исчезли, с зияющими проемами окон, прорезанных с двух сторон строения, с обвалившимися лестницами, заросшими крапивой, с растрескавшимися стенами, на которых трепетала под ветром трава, - обречен был стоять все так же одиноко, вырисовываясь на фоне леса, словно развалины крепости на старинном гобелене. Этот обломок прошлого был куплен в нотариальном порядке, но его не подвергли никаким новомодным изменениям, только написали гусиным пером его название в купчей.
Именно в Гранси в первый же приезд туда Фердинанд впервые познал те удовольствия, которые уже полгода стремился изведать. В этом отношении он опередил своих сверстников. Плотские вожделения томили его, когда ему еще не исполнилось пятнадцати лет. Но того, что он мог узнать из разговоров в лицее, в зале фехтования, в манеже, ему было недостаточно. Братья-близнецы воспитывались в семье, не знали ни пансионских дортуаров, ни пивных, где школяры встречают женщин. Дома из-за постоянного надоедливого надзора, всегдашнем угрозы появления старшей сестры, возможно было только тщетное любопытство, торопливое шушуканье, подглядыванье, и которых застенчивый Луи принимал участие скрепя сердце, чувствуя отвращение к таким вещам и восхищаясь смелостью брата.
Но в Гранси все зажили совсем по-другому. Мальчики целыми днями играли в парке, который не был огорожен со всех сторон. Аделина уже была поглощена новой своей ролью: ей хотелось, чтобы через месяц, а то и раньше, в деревне женщины называли ее "доброй барышней из замка". Что касается самого Буссарделя, то он прожил в Гранси дней десять и поспешил вернуться в Париж: хотя в начале апреля там уже свирепствовала холера, деловая жизнь в столице не затихала.
Маклер мог со спокойной душой возвратиться в свою контору. Детей он оставил в безопасности в этом краю; чистый воздух и вода незагрязненных ручьев должны были уберечь их от страшной болезни. Помимо умной старухи Рамело, с ними оставалась Жозефа, так как изобильная, сытная пища была важнее всего в такой момент; сам же Буссардель решил, что он как-нибудь проживет один на улице Сент-Круа, пользуясь услугами камердинера, который возвратился с ним в Париж, и не выезжавшей оттуда помощницы Жозефы.
Тем временем приступили к постройке замка; архитектор поселился в деревне; уже прибывали первые материалы. Никогда еще в этих местах не строились с такой быстротой. Буссарделя забавляло изумление деревенских жителей, которые не могли постичь его современных понятий и методов. Он и не думал самолично чертить планы постройки: он был глубоко убежден, что в каждом ремесле свои правила, и не считал себя всезнайкой; он удовольствовался тем, что поставил архитектору определенные требования там, где считал это нужным, сдерживал его размах или же давал ему поблажку.
В результате был создан превосходно вычерченный план в масштабе один на шестьдесят, и архитектор обязался ни в чем не отступать от проекта, на котором была изображена вытянутая в длину двухэтажная постройка; только центральный корпус имел три этажа. Этот корпус, увенчанный бельведером, поднимался над крыльцом с тремя арками, меж которых в нишах предполагалось поставить статуи. Точно так же решили украсить задний фасад - всего должно было стоять четыре статуи, изображающие четыре времени года. Это придумал сам Буссардель.
- Поставьте, - говорил он, - Весну и Лето на том крыльце, что выходит на северную сторону, - там мы будем отдыхать в прохладе в знойные дни, а Осень и Зиму поместите с юга, где мы будем ловить солнышко в холодную погоду. Внутри наш главный корпус будет представлять собою просторную гостиную с окнами на две стороны, там можно будет собираться круглый год то в одной ее стороне, то в другой. А вместо того чтобы говорить "окна, выходящие на север" и "окна, выходящие на юг", "северное крыльцо" и "южное крыльцо", что только путает людей, мы будем говорить "зимнее крыльцо" и "летнее крыльцо", статуи будут тут стоять очень кстати, и никто уж не смешает.
Словом, парижанин предусмотрел каждую мелочь, и во всем решительно, вплоть до служб, конюшен и сараев, сказывалась свойственная ему любовь к порядку и основательность. Строительные материалы он велел употреблять самые добротные: камень, например, решили привозить из курсонских каменоломен в департаменте Ионны, расположенных не очень далеко от усадьбы.
Итак, Буссардель мог уехать спокойно. Он обещал сыновьям прислать им из Парижа" репетитора, если эпидемия затянется. Это как раз и случилось. Холера свирепствовала весь апрель, в мае как будто стихла, но в июне и июле последовала новая, еще более грозная вспышка. Обстоятельства лишний раз доказали проницательность Буссарделя, и ему нисколько не пришлось пожалеть о принятых мерах; он принадлежал к числу тех людей, которым все удается даже посреди всеобщих бедствий. Благодаря ему близнецы оказались не только вдали от эпидемии, но и от политических беспорядков, вызванных выступлениями молодежи на похоронах генерала Ламарка, и от опасностей осадного положения, на котором Париж находился целых три недели. И все это не нанесло ущерба их учебным занятиям: из-за холеры школьная жизнь разладилась, конкурсные экзамены потеряли значение ввиду роспуска некоторых лицеев.
Подыскивая репетитора для своих детей, Буссардель не хотел брать даже на несколько недель первого попавшегося кандидата; он опасался и "домашних наставников", то есть личностей еще более невежественных, чем классные надзиратели, и репетиторов-профессионалов, выучеников иезуитских семинарий. В конце концов он откопал студента двадцати двух лет, бывшего стипендиата, сына ремесленника, юношу, без ума влюбленного в историю и в палеографию, мечтавшего попасть в недавно реорганизованный Археологический институт. Этот большеголовый нескладный студент, всегда обливавшийся потом, ставший малокровным от городской жизни, радовался возможности заработать деньги и подышать деревенским воздухом. Он отличался робостью и скромностью. Буссардель поставил перед ним единственную задачу - натаскать близнецов в латыни и в греческом по программе лицея. И юный Мориссон, с почтением взиравший на своих учеников, дальше этого и не пошел в занятиях с ними. Большую часть времени он проводил у себя в мансарде, пожирая, страницу за страницей, книги, которых привез с собою целый чемодан. Что же касается здоровья, он намеревался укрепить его очень простым способом: держать единственное оконце комнаты всегда открытым и поставить перед ним свой письменный стол.
Итак, близнецы оказались в условиях совсем для них новых: полупраздность, свобода и самая здоровая для организма обстановка. На обоих она подействовала благотворно, но по-разному. Луи за два месяца прибавил в весе на четырнадцать фунтов, у Фердинанда рост увеличился на три сантиметра, мальчик стал плохо спать, похудел, глаза у него горели и были обведены темными кругами: он решил немедленно вступить в связь с какой-нибудь женщиной.
Аделина, навестив священника, в Гранси, попросила его порекомендовать им приходящую служанку, которая годилась бы в помощницы Жозефе. Священник послал в деревню за молоденькой крестьянской девушкой, за которую он ручался. Барышня из замка внимательно оглядела кандидатку, расспросила ее с видом благосклонной повелительницы и назначила жалованье, объявив сумму таким тоном, будто даровала ей милость. И вот она привела на кухню к Жозефе юную судомойку - девочку пятнадцати лет, прихрамывавшую, боязливую, но румяную, свеженькую, с мелкими веснушками на носу и на щеке. Звали ее Клеманс Блондо.
Лишь только Фердинанд увидел эту девочку, он сразу же избрал ее своей жертвой. Ему шел шестнадцатый год, женщины уже не внушали ему робости, он чувствовал, что они доступны ему. Клеманс показалась ему особенно доступной. Пробудившимся чутьем мужчины он угадал в ней первую свою добычу; он заранее видел, как ее зачаруют комплименты молодого барина. И, не дожидаясь, чтобы она освоилась с новою с коей работой, привыкла к новым хозяевам и привязалась к Рамело (старуха могла оказаться поверенной ее тайн), он как-то раз вечером, когда уже стемнело, устроил вместе с Луи засаду у дороги, по которой Клеманс обычно возвращалась в деревню.
Близнецы сели спинами друг к другу на пень около маленькой риги, стоявшей в поле.
- Фердинанд, - спросил Луи, - мы кого ждем?
- Тш-ш! Скоро увидишь...
Он, разумеется, поостерегся заранее посвящать Луи в свои планы. Для осуществления их он нуждался в содействии своего послушного брата, но так как больше был уверен в его покорности, чем в одобрении, хотел сделать его невольным сообщником.
Наконец появилась Клеманс. Она шла по дороге прихрамывая, накинув на чепчик косынку, так как моросил дождь.
- Клеманс! - окликнул ее Фердинанд.
Она остановилась.
- Это я, Фердинанд.
Он подошел к ней, взял за руку и, потянув за собою, свел с тропинки.
- Вы что! Вы что!.. - бормотала Клеманс.
- Не бойся, ведь это же я - Фердинанд... Постереги! - шепнул он ошеломленному брату, когда проходил мимо него, увлекая девушку к риге. Он толкнул дверь. Клеманс поняла и стала отбиваться в темноте.
- Я закричу!
- Попробуй! Я позову брата. Нас будет двое против тебя...
Он уже говорил каким-то чужим, хриплым голосом. Опрокинул Клеманс на солому. Она сопротивлялась. Деревенская жизнь, уход за скотом ее просветили; она лучше, чем молодой барин, знала, чем тут рискует, и с грубой откровенностью заявила, почему она не поддастся, почему этого не следует делать.
- Да ты не бойся, положись на меня, - говорил он наугад. - Ты что думаешь, ты первая?..
По-видимому, это ее не успокоило, она не перестала отбиваться. Теперь они боролись почти молча. В темной риге слышался только шорох соломы, которую они приминали коленями, локтями.
- Фердинанд! Фердинанд!.. - жалобно позвал Луи, подойдя к решетчатой двери.
- Оставь нас в покое! - ответил брат. - Отойди!
И схватка продолжалась. Разгоряченные тела обливались потом. Солома стала теплой. Клеманс была сильной девушкой. От соломы, от смятой одежды шел резкий запах; у Фердинанда немного кружилась голова, он уже плохо соображал, что делает, чего хочет, что ему еще надо сделать. Почувствовав, что он слабеет, Клеманс защищалась решительнее, вывернулась, чтобы оправить юбку, и от этого движения у нее обнажилась грудь. Он сжал ее руками и глухо вскрикнул. Вот оно, женское тело! Он замер на мгновение, руки у него дрожали, потом он стал тихонько гладить эту упругую грудь и больше уже ни о чем не думал.
Клеманс перестала отбиваться, удивленная, не смея верить, что он пощадил ее, и вскоре разнежилась от его ласк. Он гладил ее. Опьянение нарастало в нем неведомо для него, он не шевелился, двигались только его руки, помогая ему чувствовать женщину и наслаждаться ею. Внезапно странное содрогание потрясло его, и, застонав, он упал на солому.
После густого мрака, царившего в риге, вечер показался ему не таким уж темным - в небе как будто еще не угас закат. Девушка осталась нетронутой, да, в сущности, и он тоже. Но он почувствовал женское тело и был удивлен. Ему казалось, что у него никогда еще не было таких ясных мыслей, так быстро не струилась кровь в жилах; даже пробуждаясь от крепкого сна без сновидений он не испытывал такого ощущения бодрости. А ведь все это длилось так недолго... Воздух в поле был сырой и холодный. Клеманс тотчас же повернула к деревне. Фердинанд шел за нею на некотором расстоянии. Он видел, как она торопливо шагает прихрамывая, оправляет на ходу юбки, опять накинула на голову косынку. Она озиралась, смотрела направо, налево. На Фердинанда она как будто не обращала никакого внимания. Он повернул обратно. Дойдя до риги, он остановился около брата, тот отвернулся от него.
- Ну чего ты? - сказал Фердинанд, обняв его за плечи, совсем как обычно, как в детстве. - Ну, чего ты дуешься?
Не получив ответа, он придвинулся ближе и, засматривая ему в лицо при отсветах заката, заметил, что Луи плачет.
- Перестань! Это еще что?.. Клеманс не плакала, а ты ревешь?..
Луи вырвался.
- Вот дурень! - говорил Фердинанд с искренним изумлением. - Ты горюешь из-за того, что я... Да тебе-то какое дело?
Они направились к дому; Фердинанду было досадно, что он не может немедленно поделиться с братом впечатлениями. Он опять обнял его, но уже не за плечи, а за талию и, выждав некоторое время, спросил:
- Так, значит, нельзя будет говорить с тобой откровенно?
- Ох, Фердинанд! - всхлипывая и заикаясь от волнения, воскликнул Луи. И вдруг забормотал испуганно: - Откровенно? Так ты и дальше намерен бегать за Клеманс? Не остановишься на этом?
- Конечно, нет. - И Фердинанд объяснил, что ничего серьезного у них еще не было.
- Да? - переспросил Луи, придвигаясь к нему. - Ты сам понимаешь, не могу же я ограничиться такими пустяками.
Луи ничего не ответил. Он шел под руку с Фердинандом, понурив голову, уставясь взглядом в землю, и молча слушал брата, начавшего рассказывать ему во всех подробностях недавнюю сцену.
В охотничьем павильоне, как всегда и везде, братья спали в одной комнате. В тот вечер Луи видел, что Фердинанд заснул мгновенно, но сам не смыкал глаз до рассвета. Проснулся же он раньше Фердинанда. А как только тот открыл глаза, Луи сказал ему:
- Послушай, Фердинанд. Я все обдумал. Можешь говорить со мной откровенно, но только не все говори... Не рассказывай, что вы делаете, когда бываете одни...
- Почему? - спросил Фердинанд, еще не проснувшись как следует.
- Да, признаться... мне немножко противно.
- Вот еще! - Фердинанд сел на постели, снял ночной колпак, пригладил
- О-о! - воскликнул Луи и дернул головой, словно отбрасывая в далекое будущее подобную возможность.
И действительно, должно было пройти много лет, прежде чем Луи решился в свою очередь переступить порог, через который его брат перескочил с такой легкостью.
Тем не менее, Луи стал наперсником, гонцом, сообщником и прислужником брата в этой деревенской интрижке. Его присутствие в качестве третьего лица облегчало ее развитие.
Фердинанд умел этим пользоваться. Не раз, подтолкнув брата локтем, он заставлял его бросить несколько успокоительных слов вдобавок к речам, которыми соблазнитель утешал при нем юную судомойку, когда ее охватывали угрызения совести. Ведь Фердинанд не выпускал свою добычу, завладевал ею при малейшей возможности и без всякого стеснения. Познав женщину, он познал и самого себя, вожделения своего тела, научился утолять желание и наслаждаться.
В июне месяце Фердинанд тайком от всех написал отцу, умоляя разрешить ему срочно приехать из Гранси в Париж, одному или в сопровождении кого-либо, но просил, чтобы этому сопровождающему лицу приказано было не осведомляться о причинах поездки. Оказывается, Фердинанду необходимо было сделать главе семьи чрезвычайно важное сообщение, от которого зависела честь их имени и которое не могло быть доверено почте. Буссардель хорошо знал своего любимца и понимал, что он не станет зря играть такими громкими словами. В то время Париж находился на осадном положении, и это влекло за собою всякого рода трудности, препятствовавшие юноше проникнуть в столицу, не говоря уже о холере, которая все еще там свирепствовала. Отец ответил, что при первой же возможности сам приедет в Гранси.
Наконец он сообщил точно о дне своего прибытия. В письме он приказал, чтобы Фердинанд один выехал его встречать в Сансер утром, в такой-то час, и ждал в гостинице "Щит". И вот старший из близнецов выехал с мальчишкой-конюхом в тележке - единственном экипаже, имевшемся в каретном сарае Сольдремона при покупке усадьбы.
Вес эти таинственные распоряжения не лишили старуху Рамело обычного ее флегматичного спокойствия, хотя она и замечала, какой озабоченный вид появился с некоторого времени Фердинанда. Зато Аделина была крайне раздосадована, как будто выраженное отцом желание, чтобы его встретил один Фердинанд, было направлено против нее; Луи ничему не удивился, так как он, разумеется, был посвящен в тайны своего брата.
От Гранси до Сансера всего лишь два с половиной лье. Так как отец вызвал Фердинанда на ранний час, в доме полагали, что они приедут к завтраку. Но время шло, а их все не было, пришлось звонить в колокол, чтобы позвать Луи, который вышел на дорогу поджидать там тележку.
Отец с сыном приехали во второй половине дня. Оба были бледны. Маклер, поглощенный какими-то своими мыслями, сослался на деловые заботы и на усталость от слишком быстрого путешествия: не имея возможности надолго оставить без присмотра контору, он мчался на перекладных без отдыха. Все если в комнате, служившей гостиной. Не было ни веселья, ни расспросов, ни оживленных разговоров, обычно происходивших и те минуты, когда вся семья бывала в сборе. Даже плоские деревянные панели на стенах без карнизов и без штофных обоев над ними, разрозненная мебель, которую собрали здесь и поставили просто для удобства, без всякой заботы о красоте, так как изящество и материальные затраты предназначались для будущего большого дома, - все придавало этому свиданию характер холодности и принужденности. В воздухе словно нависло несчастье. Буссардель попросил снять с него сапоги.
- Бедный папенька! - заахала Аделина. - А ты хоть позавтракал?
- Да, мы позавтракали в гостинице. Но это давно было, рано утром, и если Жозефа оставила нам закусить...
- Как! Ты с самого утра сидел в Сансере? - спросила Аделина.
- Да, - нетерпеливо отрезал Буссардель. - Я уже сказал, что мне надо было отдохнуть. Поэтому мы и не выехали сразу же... Ну как, скоро подадут на стол?
Репетитор Мориссон вышел передать распоряжение, радуясь, что, оказывая услугу своему покровителю, может вместе с тем и улизнуть.
- Папенька, - сказал Фердинанд, - если позволишь, Я пойду к себе, мне не хочется есть.
- Нет, я именно для тебя приказал подать на стол. Покушай, пожалуйста. Нынче утром в гостинице ты ни до чего не дотронулся.
Лишь только они закусили, Буссардель отодвинул от стола свое кресло, хлопнул себя по коленям ладонями и сказал Рамело, молча наблюдавшей за ним:
- Пройдемте ко мне, голубушка Рамело, мне надо с вами поговорить.
Аделина промолвила с обычным своим скромным видом:
- Так я пройду на птичник... У меня несушки сидят на яйцах... Того и гляди цыплята вылупятся, - добавила она.
Отец никак не откликнулся на эту новость, и тогда Аделина с достоинством отвернулась, но не вышла из комнаты, а встала у окна. Буссардель, пропустив впереди себя Рамело, вышел в соседнюю комнату, служившую ему спальней.
- Ступайте, мальчики, - сказал он сыновьям. - Сходите вместе с сестрой на птичник. - И, глядя на Фердинанда, он подчеркнул слова: "вместе с сестрой".
На птичнике братья принялись перешептываться, но Аделина не сделала им никакого замечания, а через несколько минут они заметили, что она исчезла.
- Вот чертовка! - воскликнул Фердинанд. - Бьюсь об заклад, что отправилась подслушивать у дверей. Бежим!
Аделина с рассеянным видом прогуливалась около дома. Братья присоединились к ней; Фердинанд убедился, что в комнате отца окно заперто. И все-таки доносился шум спора. Слышно было, как Рамело, разгорячившись, крикнула: "Нет! Нет! Тысячу раз нет! На этот раз не рассчитывайте..." Больше ничего они не услышали; Фердинанд, властно взяв сестру под руку, увел ее прочь, и Луи оправдал его поступок:
- Раз отец велел нам выйти, не надо подслушивать.
- Подслушивать? - переспросила Аделина. - Кто же это собирается подслушивать? Может быть, ты, мой милый?
И она предложила прогуляться до строящегося замка.
- Нет, - ответил Фердинанд. - Это слишком далеко.
- Да мы же успеем вернуться к обеду.
- Я не хочу уходить от дому далеко: может быть, отец позовет меня.
- Ах, так? - протянула Аделина. - Ну, в таком случае прогуляемся на речку. Я сейчас... только надену шляпу и перчатки. Подождите меня.
- Я сам тебе их принесу, - сказал Луи.
Возвратившись с прогулки, они долго ждали возле дома, когда зазвонит колокол, созывая всех к обеду. Колокол наконец прозвонил. Отец один сидел в гостиной и казался теперь не таким усталым.
- Да, да, - подтвердил он. - Я немного отдохнул.
И он улыбнулся Фердинанду. Мориссон спустился из своей мансарды. Рамело за столом не было. Быть может, она помогала Жозефе, так как Клеманс была нездорова и уже третий день не приходила из деревни.
- Наша славная Рамело просила не дожидаться ее, - сказал Буссардель.
Рамело наконец появилась; она вошла через отворенное парадное, но была без шали и без чепца. Старуха казалась очень усталой, как это нередко с ней случалось за последние два года; она молча села за стол и до конца обеда не промолвила ни слова. Отец, наоборот, говорил очень много, рассказывал детям о бунтах, о холере и, хотя недавно закусывал, ел с большим аппетитом.
Кончился этот необычный день. Настала ночь. Все улеглись в постель.
Но за час до рассвета Рамело, которая так же, как и Буссардель, спала в нижнем этаже, вышла из своей комнаты, одетая как будто для дальней поездки. В руке она держала зажженный фонарь, которым запаслась заранее. Осторожно спустившись с крыльца, она направилась к конюшне, бесшумно отворила ее, запрягла в тележку лошадь. Мальчишка-конюх, спавший на сеновале, вдруг проснулся и крикнул: "Кто там?" Она велела ему замолчать и не слезать с сеновала, не удостоив как-нибудь объяснить причину своего появления. Взяв лошадь под уздцы, она повела ее в обход, чтобы не проходить под окнами молодых Буссарделей, мирно покоившихся в объятиях сна, и выбралась наконец на тропинку, спускавшуюся к дороге. Там она с трудом взобралась в тележку и пустилась в путь. Луны не было, но какой-то неясный сумеречный свет позволял различать дорогу.
У конца тропинки ждала темная фигура. Почувствовав под копытами мощеную дорогу, лошадь, привыкшая ездить в Сансер, хотела было повернуть влево; Рамело сильно натянула вожжи и повернула ее в противоположную сторону. Проехали мимо закутанной фигуры, той пришлось догонять тележку, и она побежала за ней прихрамывая. Наконец Клеманс забралась на сидение. Без единого слова. Одно мгновение ничто не нарушало ночную тишину. Вдруг щелкнул бич, зацокали по булыжникам копыта, застучали колеса, и лошадь рысцой побежала по направлению к Буржу.
Утром за столом, когда дети и отец напились молока, Аделина, видя, что Рамело, так же как и вчера вечером, не показывается, осведомилась, где она; Буссардель сообщил, что их старому другу Рамело пришлось отлучиться по важному делу, касающемуся только ее одной. Она отправилась в Сансер, сказал он, а оттуда, может быть, поедет в другое место; вернется она лишь через несколько дней. Буссардель добавил, что до ее возвращения он поживет в усадьбе.
- Ах! - воскликнула Аделина. - Папенька, какое счастье, что ты немножко побудешь с нами! Благословляю обстоятельства, которым мы обязаны такой радостью!
Буссардель ничего не ответил, близнецы тоже не промолвили ни слова, только Мориссон пробормотал какую-то почтительно-вежливую фразу.
Пребывание отца в имении было ознаменовано прогулками, поездками по окрестностям, пикниками, которым благоприятствовала великолепная погода. Тележку взяла Рамело, и так как Буссардель не хотел покупать лошадей и экипажа, пока не будут отстроены конюшни и прочие службы в его усадьбе, конюх достал им наемную коляску. Во дворе появилась скрипучая и тряская дряхлая колымага, юный конюх правил лошадью, облачившись для этого в ливрею, которую он нашел в ящике под козлами, - ее давали напрокат вместе с экипажем и лошадью; мальчики смеялись над этой коляской и кучером, но сестра находила, что у него совсем неплохой вид. Аделина и отец, особенно она, оторванные от привычной парижской жизни, несколько растерялись в деревне, полагая, что они обязаны все видеть в ином свете, утратили прежнюю уверенность в суждениях.
В этой колеснице семейство Буссардель знакомилось с окрестностями. Они поднялись на холм Юмблиньи, чтобы полюбоваться оттуда красивым видом, ездили на озеро Морю, к истокам Большой Содры. В первый день близнецы хмурились, потом не устояли перед разнообразием развлечений. Буссардель явно старался как-нибудь убить время, разъезжая в этой коляске. Чтобы оправдать свое затянувшееся пребывание в Гранси, где единственным его занятием были поездки в старой колымаге, он заявлял, что делает это из соображений благоразумия, что работа в конторе страшно утомила его и отдых ему совершенно необходим. Меж тем он совсем не был создан для этого прозябания. Среди лихорадочного возбуждения парижской жизни он поражал всех своей степенностью, а здесь никак не мог приспособиться к дремотному существованию местных жителей, животных и растений. Все было таким вялым вокруг него; даже беррийское солнце, как ему казалось, медленно двигалось в небе.
Аделине доставляло, однако, большое удовольствие разъезжать по дорогам кантона. Сидя в коляске на почетном месте, потянувшись и крепко держа в руке, обтянутой митенкой, маленький зонтик с бахромой, она поглядывала направо и налево и милостиво отвечала на поклоны крестьян. У всех распятий, поставленных на перекрестках дорог, она вылезала из коляски и молилась. Как-то раз в течение прогулки ей пришлось восемь раз прочесть "Отче наш" и восемь раз "Богородицу". Это было в воскресенье. На дорогах встречалось довольно много народу. В другой раз она уговорила отца совершить вместе с нею объезд всех соседних поместий. Вдвоем (мальчики отказались ехать, сославшись на занятия с репетитором) они побывали в Бюссьере, в Вофрелане, в Порто, в Эпсайле; они добрались даже до Божо. Их принимали с совершенно незнакомой им старинной учтивостью, и эти обитатели Шоссе д'Антеи втайне признавались себе, что они удивлены и очарованы ею. Зато мадемуазель Буссардель говорила о парижских театрах,
0 новых книгах и описывала дамам последние моды.
- Папенька, - заявляла она, усаживаясь опять в коляску, - а ведь все это люди хорошего общества! Я буду поддерживать отношения с соседями. Они такие душки!
Наконец вернулась Рамело. Старуха и всегда-то скрытничала в отношении своих личных дел, а теперь была так молчалива и угрюма, что Аделина не посмела приступить к ней с расспросами. Клеманс, с которой барышня попробовала заговорить с глазу на глаз, оказалась не более словоохотливой. Она сказала только, отводя при этом взгляд от Аделины, что госпожа Рамело взяла ее с собою в качестве служанки, а хорошая горничная не должна ничего пересказывать. Чувствовалось, что она вытвердила урок. Аделина не стала к ней приставать.
В деревне она тоже ничего не узнала. Клеманс никому не сообщила там, по какому такому таинственному делу отлучалась Рамело. Деревенские кумушки намекали, что хозяйка, верно, не берегла горничную, девчонка вернулась такая вялая, худая и бледная... Словом, болтали всякую чепуху, ничего определенного. Неужели так и не удастся что-нибудь разузнать? Аделина расспрашивала конюха, в каком состоянии пришла лошадь. Мальчишка был привязан к лошади и не любил, когда она попадала в чужие руки, но ему пришлось признать, что за лошадью хорошо ухаживали; трудно было даже представить, что ее гоняли десять дней: вернувшись в конюшню, она отдохнула за одну ночь.
В маленькой Грансийской церкви "господа из замка", как их уже называли, хотя замок только еще начинал строиться, державшие себя как благодетели в своем приходе, имели свою особую скамью на клиросе, стоявшую под прямым углом к скамьям остальных прихожан; Аделина сидела на первом месте, Рамело на втором. В первое же воскресенье после возвращения старухи из поездки Аделина за обедней украдкой следила за своей соседкой, сердясь, что ничего не может угадать. И соответствовало ли это действительности или то было игрой разгоряченного воображения Аделины, но ей казалось, что Рамело прислушивается к словам священника более внимательно, чем обычно. Это произошло в промежутке между чтением евангелия и проповедью, когда сообщалось о предстоящих в течение недели богослужениях. "Во вторник, в восемь часов, - сказал священник, - обедня по особому заказу. В среду..." Рамело, почувствовав, что за ней наблюдают, повернула голову и посмотрела на Аделину сердитым взглядом, словно спрашивала: "Ну, тебе что надо?" Аделина смутилась. Уткнувшись в молитвенник, она принялась размышлять и вспомнила, что позавчера, производя розыски в деревне, она, к великому своему удивлению, увидела, что из церковной ризницы вышла старуха Рамело. Значит, она зачем-то ходила к священнику, а сегодня священник объявляет... Это что же, Рамело теперь стала заказывать обедни в церквах? Очень странно со стороны почти неверующей, этой полуатеистки.
А впрочем, заказные обедни не могли объяснить, где пропадала она десять дней вместе с Клеманс...
Но вскоре Аделина перестала думать об этом. Отец уехал, братья ее не интересовали, для вторичного объезда соседей надо было подождать, пока они ответят на первый ее визит. Словом, никакого занятия для ума и для сердца не было, и вдруг оно нашлось, причем куда увлекательнее жалких домашних интриг. Она вообразила, что репетитор братьев влюбился в нее, и принялась с ним кокетничать.
Для того чтобы завязка романа не затянулась и комедия стала бы забавной, Аделина решила ускорить ее развитие. Прежде всего она придумала предлог для сближения: попросить Эжена Мориссона позировать ей для портрета. Он человек низкого положения, подчиненный, думала она; такая честь повергнет его в смущение, он будет волноваться во время сеанса и выдаст свое чувство в немых признаниях. Но если сердце анемичного студента и казалось ей достойным страдать из-за нее, то большую голову Мориссона она все же не сочла достойной своего карандаша, привыкшего к изысканной натуре. Тогда Аделина изобрела другую уловку: она отправилась в мансарду, где усердно трудился Мориссон, и заявила, что желает брать у него уроки латинского языка. Он не посмел уклониться от этой ее прихоти. По распоряжению отца в Гранси должны были прожить все лето, а с мальчиками репетитор занимался только по утрам, значит, у него было достаточно свободного времени и он мог обучить начаткам латыни свою новую ученицу, которая совершенно искренне считала, что у нее есть способности ко всему на свете.
Стол для занятий она приказала поставить в собственной спальне, уроки происходили ежедневно - с двух до четырех, то есть в самые жаркие часы самого жаркого месяца в году. Эжен Мориссон, ослабевший от бессонных ночей, безумно хотел спать; борясь с дремотным оцепенением, он обучал хозяйскую дочку образцам склонения латинских существительных. Аделина, наоборот, полна была бодрости, комедия держала ее во всеоружии; к тому же, заботясь о своей талии, она кушала мало, и после обеда ее не клонило ко сну; будучи занята только сама собою, она спала по ночам прекрасно.
Но вскоре она обнаружила некоторый недочет в своей выдумке.
Какая ей польза от того, что Мориссон воспылал к ней страстью, раз она никому не может поведать об этом? Отца в Гранси не было, да он, как всегда, не стал бы слушать ее откровений; Рамело выслушает, но ничему не поверит; что касается братьев, им бы она все рассказала, хотя и считала, что оба они гораздо ниже ее, но близнецы имели глупость никогда не разлучаться, а попробуйте поведать такую деликатную тайну двум мальчишкам сразу! Снизойти до Жозефы Аделина не пожелала. Словом, ничего не оставалось, как открыть заветную тайну самому Мориссону, и она это сделала.
Аделина заставила его принять ее вымысел, согласиться с тем, что она угадала его чувства. Она разыграла роль оскорбленной, по сострадательной девушки, полной гуманности, и убеждала его так ловко, терпеливо, упорно, что бедняга Эжен, устав сопротивляться, чувствуя, что его покорность упростит положение, перестал заверять Аделину в глубочайшем своем уважении к ней. Тогда между двумя партнерами установилось нечто вроде равновесия, и недоразумение перешло в доброе согласие. Сказка об обожаемой ученице и обожающем ее учителе больше всего могла удовлетворить самолюбие девицы Буссардель, и бывший стипендиат, человек слабохарактерный, очень боявшийся, как бы не ускользнули от него заманчивые блага его синекуры, почитал себя счастливым, что отделался так дешево. Любопытнее всего, что при таких обстоятельствах Аделина выучилась латыни.
Так дело шло до последнего в августе воскресенья, то есть до дня престольного праздника и ярмарки в Гранси. Ранним утром, чуть только забрезжил свет, когда странствующие торговцы, расположившиеся в своих фургонах на деревенской площади, еще спали крепким сном, со стороны речки послышался грохот, значение которого грансийцы сразу же угадали. Из окон домов повысовывались головы, соседи перекликались, не видя друг друга в сумраке. Кумушки-сплетницы спрашивали с тягучим беррийским выговором:
- Кому это достается?
Ведь по старинному обычаю день престольного праздника становился кому днем почета, а кому - днем позора: девушке, сумевшей соблюсти себя, оказывались почести, а ту, что в этом году потеряла невинность, покрывали позором. Мудрая дева отворив ставни окна, видела, что фасад ее домика украшен и ветвями виноградных лоз и цветочными гирляндами, а распутницу будили диким воем, и перед своими воротами она находила знак позора - скелет издохшей лошади. Выбор той и другой девушки не делали наобум: приговор выносил маленький трибунал, состоявший из почтенных матрон и собиравшийся ночью; и если данных для положительной или отрицательной оценки оказывалось недостаточно, решение откладывалось до следующего года. Но та, которой устроили кошачий концерт, к чьим воротам притащили падаль, лишалась возможности выйти замуж - разве только за того, с кем согрешила, или же уехав в другие края.
Босоногая девчонка в холщовой рубашке, успевшая уже сбегать к плотомойне, примчалась оттуда с криком:
- Гикают, воют под окном Клеманс. А мать-то давай ее колотить. Всю как есть избила.
- Клеманс?
Имя грешницы полетело от дома к дому, через всю проснувшуюся деревню. Вдова Блондо с двумя дочерьми жила на краю деревни, за плотомойней, в убогой лачуге с одним окном. При первых же завываниях они забаррикадировали дверь. Некоторое время парни еще орали, били палками о дырявые кастрюли, о котлы и горланили песню, в которой говорилось о зеленой роще, куда "с миленьким пойдешь вдвоем, а уж выйдешь обязательно втроем". Через четверть часа сборище рассеялось: вспомнив о празднике, все разошлись по домам и принялись готовиться к столь важному дню, прибираться, мыться, наряжаться.
Дождавшись этой минуты, Клеманс приотворила дверь и выскользнула на улицу. Полураздетая, в нижней юбчонке, прикрывая распухшее лицо косынкой, накинутой на голову, она прокралась у самой стены лачуги. Завернула за угол и бросилась бежать в бледнеющем сумраке прочь из деревни, помчалась через луг к дороге на Бурж, пересекла ее. Словно за ней пились по пятам, она неслась все дальше, дальше - к охотничьему домику, к тому окошку в нижнем этаже, в которое имела право постучаться. Всхлипывая, задыхаясь от рыданий, она кинулась на шею старухе Рамело и вдруг сомлела. Сквозь забытье она слышала, как ее поднимают, несут, укладывают, а очнувшись, почувствовала, что лежит на мягкой постели в уютой комнате, в тишине, далеко от деревни. Губы ее ощутили холодок металлической ложки, которую поднесли к ее рту, голову ее приподняли, и она услышала голос Рамело:
- Выпей! Выпей ложечку мелиссовой воды.
- Не надо... Не беспокойтесь... - бормотала Клеманс, растягивая слова, как все беррийцы. - Не надо, не надо, не беспокойтесь.
И выпила лекарство. Потом опять заплакала, но уже тихонько.
При первом же ее слове: "Осрамили!.." - Рамело все поняла. Она избавила свою подопечную от рассказа о случившемся, от объяснения старинного обычая, от излияний стыда и раскаяния. Старуха велела служанке повернуться и лечь ничком, задрала ей рубашку и увидела на ее молодой, белой и плотной спине черные и лиловые кровоподтеки. Мать крепко избила дочь деревянным башмаком.
- Помолчи, - сказала Рамело. - Закрой глаза и лежи тихонько, ни о чем не думай.
Старуха сделала ей примочки "из воды Сатурна" - лекарства, с которым никогда не расставалась, а потом погрузилась в размышления... Как же это могло быть, что все стало известно? Прошло уже больше двух месяцев со времени поездки в Бурж; неужели истина так медленно добралась до Гранси? И кто же это сообщил? Неужели повивальная бабка, несмотря на то что ей хорошо заплатили за услуги? Маловероятно: ведь тем самым она и себя выдала бы; своих пациенток она при этом подвела бы под ужасное наказание, но и сама ему подверглась бы. Так что ж, остается поверить в некое таинственное явление, в непонятное стихийное самозарождение возникших в деревне слухов, сперва смутных, туманных, а вскоре ставших четкими, реальными, связанными с определенными именами... Так же вот по какому-то наитию люди иногда раскрывают вслепую, наугад, но безошибочно какое-либо преступление, отыскивают его причины и указывают виновника...
- Отдохни, - сказала Рамело, подымаясь со стула, тяжело, с трудом - не то что в недавние еще годы. - Деревенские не посмеют прийти сюда и мучить тебя. Но я на всякий случай запру дверь на ключ и предупрежу Жозефу.
В нескольких шагах от дома старуха остановилась: не предупредить ли и самого Буссарделя? Обернувшись, она увидела, что слева от крыльца в окне, таком же, как ее окно, ставни заперты: маклер, приехавший на летний отдых в свое имение, еще почивал. Весь дом спал. Старуха в чепце с широкой оборкой окинула взглядом жилище, объятое мирным сном, отданное на попечение. По прихоти судьбы она стала хранительницей и защитницей чужого семейного очага. А ведь, в сущности, они для нее посторонние, в особенности с тех пор, как нет в семье двух, которых она действительно любила, - Лидии и Жюли; Семья эта принадлежит к ненавистной ей социальной среде, а вот она, Рамело, оказалась заодно с этими людьми, да еще стала их сообщницей в этаких делах!.. Весьма противоречивые чувства боролись в ее душе, когда она смотрела на спящий дом, над которым - она одна это знала - нависла самая ужасная и самая омерзительная опасность. Она повернулась и широким шагом пошла по дорожке.
Когда она пришла в Гранси, деревня гудела, как улей; все были взбудоражены двумя событиями - свеженьким скандалом и предстоящим праздником. Языки работали вовсю, люди без всякого стеснения сообщили обо всем Рамело. Возвратившись домой, она застала Клеманс все в том же состоянии мучительного страха; молитвы, которые на в отсутствие Рамело читала, не успокоили бедняжку.
- Полно тебе! - сказала Рамело, запирая дверь. - Пожалуйста, не смотри на меня такими глазами. Не так уж это страшно, как мы думали: они ничего не знают... Нет, знают, что ты согрешила, а с кем, при каких обстоятельствах никому не известно. Это твоя младшая сестрица за тобой шпионила и пустила сплетню... Пустяки какие-то... насчет белья... Ну видишь - не стоит так горевать. Через три месяца никто и не вспомнит.
Клеманс со страхом возразила, что госпожа Рамело, по-видимому, не знает здешних обычаев. Такой позор навеки заклеймит девушку... Никогда он не забудется.
- Ну, там видно будет. А пока что ты останешься в доме, будешь горничной. Я им так и сказала. "Не верю я этому, - говорю, - ведь доказательств никаких нет". Я сразу поняла, что у них нет доказательств. "А что, говорю, если она останется без куска хлеба, это вернет ей невинность?"
Клеманс опять замолчала. Несомненно, она считала вполне естественным, что теперь все презирают ее как погибшую девушку, и смиренно готова была перенести любое наказание. Ей и в голову не приходила мысль просить о снисхождении, оправдываться, требовать, чтобы ее вызволили из беды. Ведь она сама виновата - зачем слушала молодого барина? А молодого барина тут вины нет, что говорил с ней. И ведь именно ее осрамили улюлюканьем и свистом, к ее двери притащили и бросили падаль - словом, покрыли ее несмываемым позором, из-за которого она еще больше заслуживала презрения, чем из-за своего греха. Ведь не столько сам грех приносит бесчестье, сколько то, что человека из-за него пригвоздили к позорному столбу. Нет, нет, госпожа Рамело жалеет ее по христианскому своему милосердию, но уж бесчестья не скрыть. Да как же ей остаться в господском доме? А старый барин? Что он скажет, когда узнает про ее срамоту?
- О-о! Барин? - протянула Рамело.
Она отвернулась от Клеманс, плакавшей в уголке, и устремила пристальный взгляд на другую сторону, словно могла через стены и переборки увидеть ничего не ведавшего Буссарделя, который спал безмятежным сном праведника.
- С барином я улажу дело.
Когда Клеманс убедилась, что ее действительно оставляют в доме, она чуть с ума не сошла от радости. Вся она исходила чувством благоговейной признательности, правда безмолвной и какой-то недоуменной, ибо все еще не могла поверить, что кара за грех обратилась в блаженство, и вся трепетала, ожидая, согласно своим понятиям о справедливости, что все-таки придется ей отвечать за совершенный грех, и потому старалась съежиться, стать совсем незаметной. Если кто-нибудь сталкивался с ней на лестнице, в кухне или на дворе, она прижималась к стенке и втягивала голову в плечи, как побитая собачонка, а если, случалось, на нее нападала смелость, бросала на господ растерянный взгляд, в котором к благодарности все еще примешивался ужас. То и дело она приносила извинения, это стало у нее манией; на самый обыкновенный вопрос она не могла ответить, не выразив при этом сокрушенным тоном смиренную покорность или сожаление. Она говорила: "Извините, барин, барышня велели передать, что они в саду гуляют". Или же приглашала: "Простите за беспокойство, обед подан".
Боясь, как бы такое поведение не напоминало слишком ясно Буссарделю о событии, которое ему хотелось позабыть, Рамело решила выдрессировать служанку, научить, как ей следует вести себя, для того чтобы ее желание стушеваться меньше бросалось в глаза, но достигла успеха только в одном: убедила беднягу Клеманс, что о позоре, которому она подверглась в деревне, известно в доме только им двоим. В конце концов, служанка всеми салами души привязалась к той, которая помогла ей в беде. Обязанность чистить башмаки лежала на Клеманс; однажды утром, в ранний час, Рамело, войдя в кухню, увидела, что девушка стоит неподвижно, прижав к щеке башмаки своей благодетельницы, и, закрыв глаза, застыла в экстазе, далекая от всего земного. Впервые в жизни старуха смутилась и, бесшумно шагая в войлочных домашних туфлях, поспешила уйти.
Буссардель держался весьма спокойно, никак нельзя было предположить, что он слышал какие-нибудь разговоры о позорном несчастье Клеманс. Это намеренное неведение было очень удобно во многих отношениях. Фердинанд подражал сдержанности отца. Юноша стремился достигнуть такого же самообладания, такого же умения устраняться от всего нежелательного, которое восхищало его в отце. Он уже инстинктивно чувствовал, как мужчина может и должен вести себя с женщинами, особенно с женщинами низкого звания. Событие, происшедшее в июне, а затем недавнее позорище в общем не так уж плохо кончилось для его жертвы, и юный соблазнитель не чувствовал ни малейшего раскаяния. Лишь немного жалости. Хотя он очень быстро лишился удовольствий, с которыми только что познакомился, и проснувшаяся чувственность не давала ему покоя все лето, исход первого его приключения охладил его, даже вызвал у него отвращение, и ему совсем не хотелось возобновлять интрижку. Он решил потерпеть до возвращения в Париж. В Париже женщин достаточно, и раз он теперь умеет взяться за дело...
В сущности, все эти происшествия мало его задели; зато в этих обстоятельствах он испытал, как много значит поддержка отца; меж ними возникло нечто новое - чувство мужской солидарности, возросло ощущение взаимной близости. Биржевой маклер, вдохновленный отеческой любовью, угадывая, что так он может навеки завладеть сердцем своего сына, заставил себя не делать ему никаких упреков.
- Ты меня не станешь бранить? - спросил Фердинанд в гостинице "Щит", когда отец молча выслушал его признание.
И это слово "бранить" взволновало отца, показав ему, до какой степени юный шалопай, слишком рано вообразивший себя мужчиной, был еще ребенком.
- Ты скоро убедишься, - ответил Буссардель, слегка откинув голову на спинку стула, - что я никогда не выражаю возмущения, если беда или несчастье уже произошли. Я стараюсь исправить последствия.
Но эта основа поведения, которую он выдавал за правило делового человека, была лишь хитростью, внушенной любовью.
А теперь, когда опасность миновала, когда все успокоились и повеселели, отец, быть может, еще больше любил Фердинанда именно за тот испуг, который пережил из-за него, за то зло, которое сын ему причинил. С удивлением и почти с нежностью смотрел Буссардель на эту юную и уже мужскую руку, нанесшую ему удар.
- Подумайте только! - сказал он Рамело. - Ведь он еще мальчик! Пятнадцать с половиной лет. Кто бы мог ожидать?..
Он притворялся подавленным, удрученным, хотя сердце его было полно снисходительности. - Вот озорник!
- Да уж! Можете гордиться! - заметила Рамело; она всегда читала в сердце Буссарделя и вовсе не желала оставлять его в заблуждении, будто ему удалось ее обмануть.
В сентябре произошла развязка всей этой истории. В один прекрасный день в Грансийской церкви сделано было оглашение предстоящего брака Клеманс Блондо и Эжена Мориссона. Эта потрясающая новость, ошеломившая всю деревню, положила конец сплетням, еще носившимся в воздухе, и стерла пятно позорной кары. Все восторгались "господами из замка". Стало известно, что все уладилось благодаря господину Буссарделю. Мало того, он еще дал приданое супругам. Ах, какая счастливица эта Клеманс! Выходит замуж за своего любезного, а любезный-то, оказывается, образованный господин, и она заживет сама себе хозяйкой.
Но и жениха тоже не приходилось жалеть. Буссардель объяснил соседним помещикам, какую судьбу он хочет уготовить репетитору своих детей. Бедняжка Мориссон слаб здоровьем, заявлял маклер тоном бесповоротного приговора, свойственным цветущим здоровякам. Надо предоставить этому славному малому возможность жить в деревне. Его научные занятия? Подготовка в Археологический институт? Сущая фантазия! Высшие учебные заведения вовсе не созданы для самоучек: самое горячее усердие никогда не заменит отсутствия основ. Нет, нет, вместо бесплодных порывов ему будет обеспечена разумная участь, соответствующая его возможностям. Он станет управляющим. Такая должность и для здоровья будет полезна, и, право же, оставит Мориссону достаточно досуга для его археологии.
- Славный малый! - восклицал Буссардель. - Он сначала немножко противился, конечно, для проформы, из деликатности. Но в конце концов сдался на разумные доводы.