- Да, да. Я верно говорю, верно: лучше меня... Вы молодые, вы идете в ногу с непрестанным прогрессом, вам понятны новые нравы, новые требования жизни, а я теперь фигура отсталая... Вы не забыли, дети, сколько вашему отцу лет? Семьдесят два года. Возраст почтенный.
Буссардель произнес эти слова с некоторым уважением и покачал головой. Ведь он лучше всех знал, как хлопотлива была его жизнь, как он начал с малого, сколько он трудился в Казначействе, в своей конторе на улице Колонн, как несколько раз попадал в беду, - едва удавалось выбраться благополучно. На все это тоже опустился покров забвения. В самом деле, уже лет пятнадцать конторой ведал Фердинанд, и все эти годы отец посвятил устройству своих имущественных дел. Участие в крупных предприятиях позволило ему вчетверо увеличить наличный капитал, а благодаря покупке особняка Вилетта и "Террасы" он стал владельцем земельных участков, ценность которых с каждым годом значительно возрастала.
Он опять заговорил, и оба его сына, которые обычно любили дружески подшутить над ним, так как положение вдовца, сходное до некоторой степени с положением старого холостяка, как-то сближало его с ними, слушали его серьезно и терпеливо. Фердинанд, биржевой маклер, и Луи, нотариус, каждый уже ставший известностью в своей области, всегда бывали особенно почтительны к отцу, когда он заводил речь об источниках своего благоденствия, из которого проистекало и их благополучие. В вопросах профессиональных он проявлял не угасшую с годами живость ума, подобно старым актерам, которые угрюмо фланируют по городу, но вдруг обретают весь свой блеск, лишь только выйдут на сцену.
- Видите ли... - говорил он отрывисто, так как с некоторого времени у него усилилась одышка. - Даже если бы я почувствовал, что качусь под горку, я бы отнесся к этому спокойно. Пусть себе приходят болезни, зато вы у меня здоровы. Перед тем как вытянуться на смертном одре, могу утешаться мыслью о тех, кого я оставляю, о тех, кто будет моими продолжателями. Ведь чего только не скажешь себе, когда знаешь, что у тебя два хороших сына и что они пойдут по тому самому пути, с которого ты скоро сойдешь! Вот несчастные люди, у кого нет сыновей! Как мне жалко старого моего друга Альбаре! Я частенько вспоминаю басню о том, как восьмидесятилетний старец сажал яблони для своих потомков. Послушайте меня, дети, - большие предприятия, которые затевает человек, не успевают принести все свои плоды до его смерти. Жизнь наша коротка, одному поколению не всегда удается собрать жатву - нередко лишь через несколько поколений сказываются результаты отцовских начинаний. Ах, как я боюсь этих философов последней школы, которые хотят уничтожить среди прочих установлений право наследования. Наследование! Да ведь это лучшее средство, найденное людьми, чтобы им жить в чем-то и после смерти! Религия скоро сойдет со сцены, а если право наследования исчезнет, то распадутся самые устои буржуазии, как дом без креплений, - а какое же это получится общество, раз в нем не будет больше буржуазии? Грош цена такому обществу!.. Стойте! - сказал он кучеру. - Мы сейчас сойдем и прогуляемся немного пешком. Подождите нас здесь.
Окружив себя многочисленной челядью лишь на склоне лет, он не научился пренебрегать ее присутствием и не любил говорить при ней о своих делах. Он попросил Фердинанда взять его под руку, а сделав несколько шагов, оперся, против обыкновения, и на руку Луи.
- Да, - заговорил он опять, - идея наследования, или, вернее, преемственности, - великая идея. Она мной руководила, поддерживала меня в тяжелые дни; именно благодаря ей я и достиг того душевного спокойствия, которым наслаждаюсь теперь, когда близится час смерти.
- Да что ты, отец!- укоризненно сказал Фердинанд. Старик остановился и с подчеркнутым удивлением посмотрел на него.
- Что? Тебе тяжело слышать, что я говорю о неизбежном? Разумный человек должен смотреть смерти в лицо, заранее свыкнуться с мыслью о ней.
Ему приятно было, что он проявляет твердость духа в таком вопросе. Полюбовавшись собою, он двинулся дальше.
- Если бы я не думал постоянно о вас, моих детях, о том, что я должен оставить вам наследство и, стало быть, накопить его для вас, моя жизнь была бы бесцельна и пуста. Ведь я остался один с вами и с вашими сестренками; нужно было работать, чтобы всех вас четверых воспитать, устроить вас в жизни. Сначала одного, потом другого. Завертела меня жизнь, я так и не знал того, что принято называть счастьем. Значит, я был прав, когда стал себе искать счастья в будущем - в вашей будущности, дети.
Он говорил теперь менее наставительным тоном. Потом умолк и снова остановился. Они дошли в ту минуту до Шартрской улицы. Старик повернулся и стал смотреть на высокие деревья и кустарники парка Монсо. Он заметил, что стоит как раз там, где вместо изгороди устроена была широкая канава и где взгляд терялся в густой зеленой чаще. Он постоял с минуту в какой-то растерянности, вытянув шею и опираясь на руки сыновей, и вдруг пробормотал:
- А мама ваша... мама ваша...
Сыновья переглянулись. Звук этого старческого голоса поразил их. Они почувствовали в его возгласе нечто иное, чем в той случайной его фразе, которую слышали четверть часа назад в коляске по поводу неведомого им деда, покоящегося в Амстердаме. Образ матери, которая дала им жизнь и умерла в несчастных родах, складывался у них в детские годы из своего рода заклинаний, из постоянных и туманных обращений к умершей, всегда происходивших в отсутствие отца, - в их детских молитвах, в их перешептываниях с Жюли, в наставлениях, которые им постоянно читала Аделина; но Рамело, без отца охотно отвечавшая на их расспросы о покойнице, наказывала им никогда не говорить о ней с отцом. "Нельзя, дети, ему будет тяжело..." И вдруг он сам в этот вечер нарушил это почти полувековое молчание.
- Она была такая милая! - говорил он еле слышно. - Такая прелестная! Все говорили, что она само очарование, просто совершенство!..
Он совсем согнулся, и сыновьям пришлось сделать усилие, чтобы его подхватить и не дать ему упасть, а по тому, как вздрагивали его плечи, они поняли, что старик плачет.
- А как она, бывало, покраснеет... опустит глаза и вдруг поднимет их и скажет что-нибудь... и слова эти в ее устах какое-то особое значение получают... да, совсем особое... Никогда... Нет, никогда...
Эти бессвязные фразы прерывались короткими сухими рыданиями.
- Да, каждый день, каждый день я ее оплакивал в глубине сердца... Подумать только... Остался один, без нее... Подумайте - двадцать, тридцать, сорок лет ни об одной живой душе я не мог сказать в разговоре: моя жена... Никак я не мог к этому привыкнуть... И никто про это не знал...
Он горестно всхлипнул, потом закашлялся, и Фердинанд за его спиной подал знак брату. Луи, высвободив руку, сказал:
- Пойду за коляской.
Фердинанд встал перед отцом и подхватил его под локти, как поддерживают больного, который не может стоять, или сильно захмелевшего человека. Он хотел достать из кармана носовой платок и вытереть ему лицо.
- Успокойся, отец.
- Фердинанд! - воскликнул старик Буссардель, увидя, что он один со своим любимцем. В приливе энергии он ухватился за сына, устремил на него пристальный взгляд и перестал плакать.
- Фердинанд, ты не знаешь! Я должен тебе сказать одну вещь, которую никогда тебе не говорил. Надо же, надо сказать наконец. Ты должен знать...
- Ты пугаешь меня, - сказал Фердинанд, обеспокоенный состоянием отца.
- Что? Я пугаю тебя?
На лице старика появилось какое-то сложное выражение, он умолк, и это молчание показалось сыну очень долгим.
- Папа! Ну, папа! Отчего ты так смотришь на меня?.. Что с тобой? Что ты хочешь мне сказать?
- Я тебе хочу сказать... - пролепетал старик и снова заплакал, как ребенок... - Никогда я не мог утешиться... нет, право, не мог...
Пришлось чуть ли не на руках втащить его в ландо.
Когда приехали в особняк Вилетта, где старик Буссардель должен был в тот день обедать, Теодорина нашла, что у свекра очень плохой вид. У нее были кое-какие познания в медицине, которые она очень удачно применяла к своим детям. Она первая открыла, что у маленького Эдгара слабая грудь, и приняла меры, чтобы предупредить развитие ужасной болезни. Нередко она предостерегала старика Буссарделя, указывая на его одышку и на боли в сердце, появившиеся у него с годами, но он отрицал свои недуги.
Теодорина уговорила его лечь в постель в спальне Фердинанда.
- Надо хорошенько согреться, - говорила она. - Ничего нет на свете коварнее, как погода ранней весной.
- Завтра мы вызовем доктора, - заявила она Луи, стояла дверью, пока, камердинер Фердинанда раздевал Буссарделя, - тот всему покорно подчинялся.
- А-ах! - тяжело вздохнул он, вытянувшись под одеялом. - Не знаю, почему я чувствую себя таким усталым. Прогулка была совсем не утомительная, а у меня такое ощущение, как будто меня всего палками избили. Совсем дышать не могу, в груди точно кол стоит.
Он закашлялся, попросил горячего "грудного чая", но невестка положила его повыше, прибавила еще подушек, и стеснение в груди уменьшилось. Он согласился немного поесть, отхлебнул из чашки несколько глотков бульону, пососал крылышко цыпленка. К восьми часам вечера он уже совсем оправился и пожелал вернуться домой, на улицу Сент-Круа. Теодорина попыталась его отговорить, но не решилась очень настаивать, боясь его встревожить.
- Мне хочется, - сказал он жалобным голосом, - хочется уснуть в спальне дорогой моей жены.
Фердинанд тотчас вмешался: надо доставить папе это удовольствие. Все знали, что Лидия умерла в старой квартире, на антресолях, но когда семья переехала на второй этаж, там восстановили всю обстановку ее спальни с такой точностью, что в конце концов все родные уже по-настоящему считали эту комнату спальней покойницы. Желание старика Буссарделя показалось его сыновьям и снохе вполне естественным, их удивило только, что он так откровенно выразил его. "У отца меняется характер, - подумал Фердинанд. - На старости лет он стал иной, чем раньше".
- Я провожу тебя, - сказал он. - И немножко посижу с тобой.
Отец поблагодарил его взглядом: все больше росло их взаимопонимание, позволявшее одному угадывать и предупреждать желания другого.
До улицы Сент-Круа доехали вполне благополучно. Дома старик терпеливо перенес бесполезную суету своей дочери Аделины. Фердинанд дал указания отцовскому камердинеру. Старухи Жозефы уже не было в доме. Лидия, Батистина, Рамело, Жозефа - все свидетельницы первых лет жизни семьи исчезли одна за другой. Жозефа наконец решилась удалиться на покой и доживала свой век в Шенейе, где Буссардель построил ей хорошенький домик вместо прежней ее лачуги, сожженной во время сражения в 1815 году. И теперь, кроме Аделины и Жюли, сохранивших лишь расплывчатые воспоминания детских лет, уцелел только один человек, связанный с прошлым, - сам старик Буссардель. Сейчас он деликатно удалил старшую дочь под тем предлогом, что ему надо поговорить с Фердинандом о делах, и остался с ним наедине.
- Мальчик мой, - сказал он, как только старая дева затворила за собою дверь, - я не передумал, я решил сообщить тебе об одном обстоятельстве, которое ты должен знать. Но боюсь, что разговор этот взволнует меня, и, если ты не возражаешь, мы поговорим завтра. А нынче ночью, признаюсь, я нуждаюсь в отдыхе. Мне нужно также сосредоточиться, поразмыслить... Ах, дорогое мое дитя, сорок лет я молчал, все таил в душе, и все это кончится в пять минут. Но ведь надо, чтобы ты узнал, обязательно надо... Ты приедешь утром, правда? Ну, вот и хорошо. А нынче вечером я попрошу тебя оказать мне только одну услугу. Открой мой секретер - потяни к себе крайний ящик справа. Надави на подставку той колонки, которая сделана около этого ящика, и в то же время закрой ящик. Тут есть секрет. Колонка должна немного передвинуться вперед. Сделал? Видишь, в потайном ящике лежит тетрадь? Достань ее и принеси мне. Спасибо. Подбрось дров в камин. - Он перелистал тетрадь, нашел те страницы, какие были ему нужны, вырвал один листок.
- Сожги, - сказал он сыну. - И это сожги. И еще вот этот листок.
Огонь вспыхнул ярким пламенем. Фердинанд, не читая, сжигал вырванные страницы, исписанные, как ему показалось, отцовским почерком. Это уничтожение шло довольно долго. Опершись на локоть, старик смотрел, как догорают последние листки, которые Фердинанд приподнял щипцами, чтобы огонь уничтожил все до последнего клочка. Отблески пламени трепетали на лице старика, оживляя его черты, и придавали ему странное выражение. Когда все было кончено, он откинулся на подушки и, видимо снова почувствовав себя плохо, схватился рукою за грудь.
- Спасибо... - произнес он. - Так лучше будет... Завтра ты поймешь,
Он не доканчивал фраз, как будто у него не хватало дыхания. В эти минуты все, что говорилось, все, что происходило этой комнате между отцом и сыном, исполнилось какой-то необычайной медлительности; мгновения длились бесконечно. Эти люди, этот огонь в камине, свет лампы, шум, порой доносившийся с улицы, - все, казалось, принадлежало к какой-то иной, изменившейся действительности.
- А теперь я обо всем еще раз подумаю.
- Отец, может, лучше бы тебе поспать?
- Не хочется спать. Мне надо подумать. Если что нужно будет, я позову Аделину.
- Но ты же знаешь, сон у нее крепкий. Ее не добудишься. Я скажу камердинеру, чтобы он лег в соседней комнате.
- Нет, дитя мое... решительно запрещаю это, - всполошился отец. Погоди... Чтобы тебе со спокойной душой уехать, поставь звонок вот сюда, пусть он будет у меня под рукой.
И он потряс звонком. Тотчас прибежала Аделина.
- Ну вот, видишь, - улыбаясь сказал старик. - А теперь уходите, ступайте оба.
Дочь и сын поцеловали его в лоб. Потом Аделина задула лампу. Тотчас на ночном столике засветился ночничок, подогревавший чайник, в котором налит был целебный отвар; из носика чайника поднималась тоненькая струйка пара, освещенная снизу, и сразу терялась в полумраке.
- До свидания, Фердинанд, - пробормотал старик как будто сонным голосом. - До завтра.
А назавтра, в ранний час, войдя к нему, нашли его мертвым. Вызвали врачей, они обнаружили признаки острого отека легких, в углах губ скопилась розоватая пена. Расспросили Фердинанда и на основании его ответов заявили, что после нервного шока, а именно пережитых накануне в Монсо волнений, вызванных воспоминаниями о прошлом, больной, оставшись один в спальне, возможно, опять предавался горьким размышлениям и был охвачен такой тоской, что произошел смертельный приступ удушья; страдания его, вероятно, были короткими, но мучительными. Об этом, впрочем, свидетельствовали синюшная бледность лица и рук и застывшие, вышедшие из орбит глаза.
Утром Фердинанд ненадолго остался один в спальне отца; Аделина беседовала на своей половине с двумя духовными особами, Теодорина вместе со старшей дочерью, два года назад вышедшей замуж, расположилась в гостиной, чтобы принимать первых посетителей, явившихся выразить семье соболезнование; Луи и господин Рику уехали в город, занявшись приготовлениями к похоронам и другими необходимыми хлопотами.
Фердинанд взял со стола ту самую тетрадь, из которой отец накануне вырвал несколько страниц и велел ему сжечь их в камине. На этот раз сын внимательно осмотрел тетрадь. Это был довольно широкий, но не толстый альбом с серебряным обрезом и в синем бархатном переплете с мельхиоровыми застежками. Прежде чем открыть тетрадь, он подержал ее в руках, и тут ему вспомнилось, что старик отец хотел что-то сказать ему... Смерть помешала этому.
Он открыл синий альбом и понял, что перед ним памятные записи, где отмечены все важные события в жизни семьи: рождения, браки, болезни, смерти; указывались их даты, а иногда и часы, и всегда приводилась какая-либо подробность, которая могла послужить вехой для воспоминаний. Но составитель
Разумеется, он прежде всего стал искать то, что касалось его самого: отмечены были все его успехи на экзаменах; полстраницы было посвящено его женитьбе, приводились имена свидетелей при подписании брачного контракта и состав свадебного шествия; похвалы его жене, занимавшие несколько строк, вызвали у него слезы; затем он прочел: "12 апреля 1840 года в пять часов десять минут вечера моя дорогая сноха Теодорина подарила мне внука, которого нарекут Флоран-Оскар-Мари-Викторен. Он весит девять фунтов без четверти".
Фердинанд принялся листать альбом, отыскивая запись, относящуюся к году его рождения, - оказалось, что эта страница вырвана.
Но исчезли не только заметки биографического характера. Между записями, говорившими о семейных событиях, нередко попадались какие-либо рассуждения, какая-либо мысль; Фердинанд узнавал среди них любимые изречения Буссарделя, pater familias * {отца семейства - лат.}, парижского буржуа и биржевого маклера. Он прочел наугад:
"Семья, желающая процветать, всегда должна жить ниже возможностей, которые она имеет по своим доходам, и заключать брачные союзы всегда выше своего положения",
Дальше следовало изречение, взятое у современного писателя:
"Ныне богатым семьям грозят две опасности: разорить своих детей, если их родится в ней слишком много, или же угаснуть, если они будут ограничиваться одним-двумя детьми, - вот весьма своеобразное следствие Гражданского кодекса, о котором Наполеон не подумал".
И под этими словами Буссардель Первый приписал свое собственное суждение:
"Автор имеет здесь в виду богатые семьи аристократии, обязанные своим состоянием происхождению или августейшей милости. Богатые семьи буржуазии, создавшие свое состояние собственным трудом, могут себе позволить производить на свет много детей. Все же надо, чтобы рост богатства опережал увеличение количества отпрысков".
Фердинанд нашел также изречение, которое отец часто повторял:
"Чтобы научиться ценить деньги, нужно изведать не благосостояние, которое они дают, а испытать самому, что они нелегко достаются".
На некоторых страницах красовались мысли более общего характера и более горделивые:
"Семья - источник могущества нации. Величие страны зиждется на величии семьи, независимо от того или иного правительства".
Остановил он свое чтение на следующем размышлении: "В своем доме люди во имя семейных интересов выказывают больше энергии, доброй воли, самоотверженности и стойкого мужества, нежели отдают их стране на служение нации".
"Сохраню эту тетрадь, - решил Фердинанд, - попрошу, чтоб ее отдали мне. Луи спорить не станет". Закрыв альбом, он держал его в руках, еще не защелкнув застежку. Поглаживая бархатный переплет, сын посмотрел на постель, где покоился умерший отец; альбом уже сам открывался на тех местах, где были - вырваны страницы, где остался пробел в этой хартии доброго буржуа, родоначальника семейства Буссардель.
XVIII
Старик умер слишком рано. Конечно, при жизни ему везло и все шло так, словно судьба хотела вознаградить Флорана Буссарделя за его добродетели и разумные действия, но внезапная кончина лишила его самого большого удовлетворения. Он ушел из жизни, когда все, о чем он мечтал, начало сбываться. Одно за другим следовали события, окончательно утвердившие богатство Буссарделей.
Череда знаменательных дат началась в 1860 году, то есть через два года после смерти Флорана Буссарделя. В последующий период эту дату называли в семье "годом отчуждений".
Действительно, 1 января 1860 года вошел в силу декрет, присоединявший к Парижу двадцать коммун и селений, находящихся между старым крепостным валом Главных откупщиков и укреплениями короля Луи-Филиппа. Приступили к "отчуждениям", которые старик Буссардель предчувствовал и на которых он строил свои расчеты. Земли Монсо, так же как Батиньоля, Терна и Вилье, оказались в числе отчуждаемых.
Такого рода перемена при всех случаях повлекла бы за собою серьезное увеличение стоимости земельных участков "Террасы", но тут присоединилось еще одно обстоятельство, а именно возрождение давнишнего плана проложить бульвар Малерб, о котором вспомнил Жорж Осман; этот бульвар, начатый еще при Наполеоне I, за пятьдесят лет протянули только на двести метров - до улицы Виль-л'Эвек. Префект, видя, какую пользу эта артерия могла бы принести для подвоза товаров к Главному рынку, решил провести ее через долину Монсо, теперь включенную в черту города.
Оказалось, что линия этого продолжения бульвара проходила через "Террасу". Оказалось даже, что второй бульвар, который должен был соединить заставу Монсо с Вилье, перерезал по диагонали бульвар Малерб как раз в северо-западном углу владения Буссарделя. На этом перекрестке, имевшем форму вытянутой буквы X, муниципалитет собирался устроить живописную площадь, украшенную четырьмя бассейнами или четырьмя скверами. За всю отчужденную землю была выплачена четырем наследникам Буссарделя весьма крупная сумма, которую они распределили между собой поровну, так как наследство, оставшееся им после отца, к тому времени еще не было поделено. Помимо того, поднялась ценность земель, прилегающих к этим двум бульварам: площадь Малерб обещала стать аристократическим центром, своего рода королевской площадью нового района.
Спекулянты хотели было накинуться на участки, соседствующие с двумя новыми городскими артериями. Но наследники Буссарделя, так же как банкир Перейр и некоторые Другие более давние собственники, предугадали это наступление и стойко его выдержали. Они уступили из своих владений только то количество земли, которое было необходимо городу. Братьям удалось уговорить Аделину ничего не продавать в частные руки, хотя ей не терпелось обратить земельную собственность в облигации государственной ренты. Старая дева верила только в ренту - это было ее второй религией, которой она служила почти столь же ревностно, как и первой.
- Уж если хочешь продавать свои участки, - убеждал ее Луи-нотариус, продай нам. Мы у тебя купим по той же цене, какую нам дал город при отчуждении.
Может быть, боязнь обогатить свою родню и удержала Аделину от продажи. После того как была заключена сделка с городом, четверо Буссарделей, братья и сестры, составив единый план действий, дружно отказывались от всяких переговоров по продаже земли частным лицам. То ли из хитрости, то ли из благородной скромности они старались держаться в тени и всегда выдвигали на первый план Эмиля Перейра, своего соперника. Именно ему они предоставляли играть в глазах общественного мнения роль воротилы в этой операции, прославившейся в ту лихорадочную эпоху земельной спекуляции, и таким образом газеты никогда не занимались ими, их имя никогда не вызывало любопытства публики и не фигурировало в конторах дельцов. Благоразумная сдержанность избавила их от всяческих неудобств, а также от широкой и опасной известности. Надо сказать, что у Буссарделей уже выработалась своего рода традиция и тактика: уверять, что они вовсе не так богаты, как это думают люди.
Они постарались также не следовать примеру тех честолюбцев, которые добивались, чтобы их имя было присвоено хоть какому-нибудь переулку, проложенному на месте их прежнего садика. Глубокая разница между Буссарделями и этой мелкой сошкой проявлялась в том, что в память своего отца, создавшего и окрестившего их прежнее владение, они исходатайствовали только, чтобы одна из улиц, ближайших к площади Малерб, была названа "улицей Террасы".
И словно по воле судьбы, желавшей, чтобы каждый член этой семьи в какой-либо важный момент сыграл свою роль, после братьев и сестер Буссарделей на первый план выступила Теодорина. Случилось это в связи с одним из тех весьма редких событий, когда история семьи Буссардель смешалась с историей всей страны.
С июля 1859 года в Женевском кантоне стало неспокойно. Сначала поднялась волна адресов, петиций и манифестов, выражавших главным образом сепаратистские стремления, направленные против Италии. Французские газеты ограничивались лишь сочувствующими откликами на эту кампанию. Но вскоре волнения охватили всю Швейцарию и породили в некоторых районах Женевского кантона движение в защиту Савойи; опасность раскола, вызывавшая в памяти жителей края злосчастный раздел Польши, так напугала общественное мнение Савойи, что оно единодушно пришло к решению присоединиться к Франции.
Так обстояло дело в марте 1860 года, когда отец Теодорины, господин Бизью, известил о скором своем приезде в Париж. Несмотря на почтенный возраст, он по-прежнему занимался своими прядильными фабриками; этот высокий, суровый и мужиковатый с виду старик принадлежал к породе тех предпринимателей, полупомещиков-полуфабрикантов, которых немало было тогда в Эльзасе, Юре и Женевском кантоне. Он остановился в собственном особняке на улице Гранд-Верт, уже переименованной к тому времени в улицу герцога Пантьеврского. Супруги Бизью сохранили этот дом лишь для того, чтобы останавливаться там при своих приездах в Париж, - они теперь почти весь год жили в Аннеси. Теодорина оказалась единственной в семье перебежчицей, но хранила неизменную привязанность к родному краю, и отец рассчитывал на эту верность.
Господин Бизью сказал, что вслед за ним прибудет делегация из сорока одного савояра с целью заявить императору французов, что их страна была бы рада, если бы ее присоединили к Франции. Старику Бизью предлагали возглавить делегацию, но он отказался, ссылаясь на свой преклонный возраст и на то, что для его фабрики это присоединение было бы выгодным ввиду упразднения таможенного барьера. В таких вопросах он придерживался тех же принципов, что и Буссардели: он остерегался вмешиваться в политику. Но вся атмосфера в столице была такова, что он решил оказать через свою дочь, ставшую парижанкой, почетный прием делегации.
На несколько дней Теодорина изменила своим обязанностям хозяйки дома на улице Басс-дю-Рампар и с утра до вечера пропадала в родительском особняке на Пантьеврской улице; она отворила там приемные покои, освежила их убранство, украсила их множеством зеленых растений и для устройства званого обеда составила столы в форме подковы. Фердинанд испытал странное чувство, когда присутствовал на этом обеде, занимая место в конце стола, тогда как Теодорина сидела на главном месте, имея напротив себя отца, а по правую руку - Грейфье де Белькомба, который накануне держал речь перед императором, императрицей и наследным принцем.
Делегация отбыла обратно в Савойю, и целый месяц Теодорина, отличавшаяся невозмутимым спокойствием, проявляла необычную для нее рассеянность. 22 апреля в Савойе должен был проводиться плебисцит. Теодорина чуть не каждый день писала отцу, посылала депеши, нетерпеливо ждала, когда принесут почту. Фердинанд, которому жена в известной мере всегда внушала уважение, делал вид, что не замечает ее нервного состояния. В это время он завел новую любовную интригу, чрезвычайно его захватившую, и из-за нее мало бывал дома; возвращался он почти всегда за полночь, а то и на рассвете, осторожно проскальзывая в калитку, выходившую в переулок Сандрие.
Наступил наконец день 22 апреля. Вечером благодаря телеграфу никто уже не сомневался в результатах, но пришлось подождать еще неделю, пока стали известны точные цифры. Когда принесли депешу, Теодорина, поджидавшая ее, была у себя в будуаре. Она вскрыла телеграмму, прочла ее.
- Ах! - воскликнула она и вся побелела. Она позвонила.
- Пошлите сейчас же в клуб - барин хотел там быть, пошлите на улицу Прованс и к моим замужним дочерям. Я прошу всех родственников прибыть ко мне. Отворите внизу большую гостиную и приглашайте пройти туда. Когда все соберутся, скажите мне.
День был воскресный, младшие сыновья и юная Ноэми находились дома. Через полчаса самое большее Теодорина предстала перед своей родней. С величавой осанкой появилась она в дверях большой гостиной. На ней было нарядное платье из шелкового фая темно-красного цвета, который подчеркивал ее солидность. В руке она держала телеграмму. Мгновение она глядела на собравшихся родственников, позади которых, по ее распоряжению, выстроились все слуги.
- Я созвала вас, - сказала она, - для того, чтобы сообщить вам весть, ставшую уже официальной, - весть о том, что Савойя, мой родной край, по добровольному ее желанию вновь стала французской землей. Вам, конечно, интересно будет узнать итоги подсчета голосов при плебисците.
Родные слушали с удивлением, сбитые с толку театральностью этой аудиенции, которая была совсем не в характере Теодорины, и легкой дрожью в голосе, выдававшей ее волнение.
- Состояло в списках сто тридцать пять тысяч четыреста сорок девять человек, - читала Теодорина, - участвовало в голосовании сто тридцать тысяч восемьсот тридцать девять человек, из них сто тридцать тысяч пятьсот тридцать три человека ответили "да", двести тридцать пять "нет", семьдесят один бюллетень признан недействительным.
Она умолкла и, подняв руку ко лбу, покачнулась, - казалось, вот-вот упадет в обморок, впервые в жизни. К ней бросились, подхватили, и внуки обняли свою бабушку. Но она уже оправилась и объявила, что поедет сейчас в церковь св. Магдалины отслужить благодарственный молебен. Она согласилась, чтобы близкие сопровождали ее.
Набралось столько народу, что к трем каретам, ожидавшим у подъезда, прибавилось еще две, и со двора выехали вереницей пять экипажей. Фердинанд, которого посланный не нашел в клубе, приехал как раз в эту минуту и видел, как маленький кортеж направился по бульвару. Не известно, заметила ли мужа Теодорина, во всяком случае, она не дала распоряжения остановиться, и лишь слуги сообщили ему дома, что' произошло.
Но уже приближались новые события. В тот же самый год, 29 сентября, император подписал декрет, объявляющий, что для общественной пользы нужно построить новый оперный театр, и местоположение его было определено между бульваром Капуцинок, Шоссе д'Антен, улицей Нев-де-Матюрен и переулком Сандрие,
Согласно завещанию Буссарделя, особняк Вилетта и прилегающий к нему земельный участок достались Фердинанду. Однако старик не захотел ради любимого сына обидеть других детей и по справедливости указал в завещании ту сумму, в которую должен был оцениваться особняк при разделе наследства. Это не вызвало раздоров между сонаследниками, но если по декрету о постройке нового здания Оперы и расширения подъездов к ней особняк Вилетта попадал под отчуждение, Фердинанд - первый из четырех Буссарделей - пожал бы плоды выгодной операции. С точки зрения размеров возмещения не могло быть никакого сравнения между прокладкой бульвара через пригородные поля, занятые огородными культурами, и постройкой Императорской музыкальной академии в самом центре Парижа. Лишь только счастливому хозяину особняка стало ясно, что ему выплатят за это владение огромную сумму, он сделал широкий жест, пообещав трем остальным наследникам ценные подарки: Аделине - ренту, Жюли драгоценности, Луи - полосу земли в Монсо, там, где участки братьев соприкасались. Фердинанд имел основание рассчитывать, что за особняк Вилетта ему заплатят больше трех миллионов.
Он знал, что для жены будет жестоким ударом необходимость расстаться с этим домом, тем более что его обрекли на уничтожение. Она все переживала на свой лад, и не всегда ее чувства совпадали с чувствами Буссарделей. Сообщая ей о предстоящем отчуждении особняка, Фердинанд постарался скрыть свою радость. Теодорина слушала его молча, широко открыв глаза, но не проронила ни слезинки.
- Друг мой, - только спросила она, - декрет уже подписан?
- Нет, но теперь это просто вопрос формальностей. Решение уже принято. Я не стал бы тебе говорить, если б не знал наверняка.
Она два раза кивнула головой: да, да... Своим дочерям и племянницам она много раз говорила: "Не понимаю, как можно плакаться, приходить в отчаяние, если положение вещей от нас не зависит, если все в нем совершенно ясно, очевидно и последствий его мы изменить не в силах".
И все же Теодорина была печальна и немного оживилась, лишь когда заявила, что она снимет все резные панели со стен, лепные орнаменты из большой гостиной, роспись над дверьми и два барельефа работы Клодиона, украшавшие фасад. Хоть это увезти с собою вместе с мебелью и картинами. Муж поддержал разговор на эту тему, увидя в ней средство отвлечь жену от печальных мыслей, и сообщил, что на улице Людовика Великого у него есть на примете особняк более просторный, чем их дом, и там как раз мог бы приложить руку изобретательный человек, имеющий опыт в декоративном искусстве. Теодорина вскинула глаза и посмотрела на Фердинанда с неопределенной улыбкой, в которой была и признательность за его доброе намерение, и желание показать, что ее не обманешь, и еще какое-то более грустное чувство.
- Хорошо, друг мой, - сказала она. - Ты меня свезешь завтра посмотреть наш новый дом.
Прошло несколько недель. Теодорина больше не заговаривала о том, что придется расстаться с улицей Басе дю Рампар. По просьбе Фердинанда никто из родных не делал ни малейшего намека на строительные работы, которые уже велись по соседству, и не произносил слова "Оперный театр". Теодорина только потребовала, чтобы ее предупредили, с какого числа ей надо готовиться к переезду. Но тут случилось происшествие, из-за которого она сама ускорила срок. Однажды осенью, когда она прогуливалась под уже пожелтевшей листвой крытой аллеи, к ней явился садовник и сообщил, что колодец, вырытый в саду, лишился воды.
- Хотите верьте, барыня, хотите нет, - добавил он, - но во всем квартале воды нет в колодцах. Говорят, Опера тут виновата. Там, где они котлованы рыли, очень уж много оказалось грунтовой воды, восемь месяцев ее откачивали. А как раз эта вода и шла в наши колодцы. Вот беда-то! Я думаю, обязательно надо барыне сказать.
Теодорина вернулась домой и, застав в туалетной комнате горничную, занятую там приборкой, не могла удержаться и рассказала ей о случившемся.
- Вы только подумайте, Роза, голубушка! Из моего собственного колодца воду у меня отняли!.. Из-под ног, можно сказать!.. Нет, надо переезжать. Здесь я уже не чувствую себя дома.
Она отдала распоряжение приступить к съемке барельефов, и, быть может, для нее было утешением то, что она собственноручно нанесла первый удар киркой по стенам особняка Вилетта. Ей казалось, что, начав сама это вынужденное разрушение, она меньше будет его чувствовать. Она немного уподобилась тут несчастной женщине, которая, угадав, что любовник хочет бросить ее, спешит его опередить и первая порывает с ним, обманывая свое страдание.
Но этими панелями, этой скульптурой, мраморной облицовкой каминов, на которые она обрушилась, желая спасти их, Теодорина не собиралась воспользоваться для украшения особняка на улице Людовика Великого. Она уделила своему новому жилищу ровно столько забот, сколько понадобилось для того, чтобы в нем удобно было жить и устраивать приемы, но его убранство всегда носило какой-то временный характер, чувствовалось, что хозяева расположились тут на бивуаках. От тех, кто знал, что у маклера Фердинанда Буссарделя есть земля в Монсо, он не скрывал своего намерения вскоре построить там собственный дом. И им казалось непонятным, почему он купил, а не взял в аренду огромный особняк на улице Людовика Великого.
Вообще Фердинанд Буссардель как будто стремился все заново переделать вокруг себя. Потому ли, что ему было грустно вести дела в том помещении, где ему все напоминало отца, или потому, что у него уже не было теперь причин терпеть некоторые неудобства, он решил перевести контору в другое место. Договор на квартиру в бельэтаже на улице Сент-Круа он расторг уже два года назад. Аделина не захотела в ней остаться, находя, что она слишком велика для нее одной; теперь тут жила другая семья, Буссардели даже не знали ее фамилии.
Для конторы Фердинанд нашел превосходное помещение на площади Лувуа. Два этажа, просторные комнаты, напротив - Императорская библиотека, прекрасный вид на площадь и на красовавшийся посередине ее фонтан Висконти. Все имело внушительный, даже роскошный вид и соответствовало значительности, которую приобрела в Париже контора Буссарделя, поэтому Фердинанд легко расстался с антресолями на улице Сент-Круа. Пыль от папок с бумагами, неизбежная закоптелость, характерные для всякого рода деловых контор, затушевали там следы прошлого, и у Фердинанда не было такого чувства, что он покинул родной дом.
Прошло три года со времени раздела наследства, а стоимость земельных участков, собственниками которых оказались Буссардели, все увеличивалась. Однако четыре наследника по-прежнему ничего не продавали. Они упрочили свой финансовый союз и для согласования действий проводили в определение даты совещания. Жюли посылала на них мужа в качестве своего представителя, а тетя Лилина - доверенного, на которого вполне полагалась, особенно потому, что он управлял владениями нескольких монашеских общин; Фердинанд, впрочем, признавал, что этот человек, носивший фамилию Минотт, понимает толк в своем деле и даже проявляет незаурядные познания в вопросах судебного крючкотворства.
Помимо родственной привязанности, всех отпрысков Буссарделя соединяли теперь новые узы. Место умершего отца отныне занял и сплотил их личный интерес. Благодаря своей солидарности эта группа представляла собою финансовый блок, большую силу. Будь они не так тесно связаны, им труднее было бы устоять перед искушениями, перед неожиданностями, перед уловками всеобщей спекуляции; а главное, каждый из них в отдельности не получил бы от Эмиля Перейра того, чего они добились от него. В некоторых местах, где были участки и у них и у него, они занимали главенствующее положение, а в других местах первенство принадлежало ему, в основном на участках, окаймлявших парк Монсо. Таким образом, между маленькой кучкой Буссарделей и крупным банкиром не раз создавалось своего рода равенство положения, что вносило некоторую поправку в неравенство средств, которые были когда-то пущены в ход, и нынешнее неравенство капиталов. Соперники вступили в переговоры, прибегли к компенсациям: Буссардели не отдали ничего, что было для них жизненно необходимым, а то, что они сохранили, поднялось в цене.
Первым построился, конечно, маклер. После некоторых колебаний он решил возвести дом на своем участке на авеню Ван-Дейка; это была широкая и очень короткая улица, одна из тех, что были недавно проложены по планам инженера Альфана на месте парковых аллей; она являлась продолжением (вслед за улицей Курсель) авеню королевы Гортензии, которое шло, прямое как стрела, от Триумфальной арки до парка Монсо. Место для постройки дома Фердинанд выбрал на том углу, где авеню Ван-Дейка подходило к парку. Такое расположение позволяло разбить при доме сад, как в те времена, когда в Париже не боялись потратить лишний арпан земли, а между тем планировщик отвел под насаждения небольшую площадь: ворота выходили на авеню Ван-Дейка, находившийся перед домом сад примыкал к парку и поэтому казался большим.
Буссардель остановил свой выбор на архитекторе, о котором тогда много говорили, - на Пьере Мангене, достигшем известности постройкой особняка для виконтессы Паива. Маклер отправился в его ателье, но без жены; он заявил Теодорине, что их особняк должен быть построен в самом новом стиле, и Теодорина тотчас же отстранилась, ссылаясь на то, что она мало смыслит в современном искусстве. Заказчик предоставил молодому архитектору показывать свои чертежи, планы, излагать свои воззрения, а затем продиктовал ему собственные пожелания. Их было три, и сводились они, во-первых, к требованию некоторой пышности, каковую Буссардель пожелал сообщить даже наружной отделке дома. Затем требовалось разбить перед домом сад, а позади дома устроить двор, и, наконец, требование более бытового характера, вероятно навеянное воспоминаниями об особняке Вилетта: нужно было устроить на участке, окружавшем дом, второй выход, менее заметный, чем решетчатые ворота. Пьер Манген предложил проделать калитку в садовой ограде - через нее можно было бы сразу же проходить в парк.
- Это было бы очень удобно для ваших детей, - сказал он.
- Прекрасно. Итак, в отношении этих подробностей мы с вами договорились, - ответил Буссардель. - Во всем остальном вам предоставляется полная свобода действий.
Луи тоже решил построить себе дом на площади Малерб.
Жюли с мужем занимали теперь одни огромную квартиру на площади Риволи. Свекор и свекровь умерли, дети один за другим обзавелись своей семьей и покинули родительский кров; Жюли пришлось запереть несколько комнат. Ей тоже улыбалась мысль построиться на одном из своих земельных участков, но Феликс Миньон не сразу дал на это согласие: он заявлял, что надо подождать, пока этот район застроится. Несколько лет тому назад жена отговорила его строить новый дом в Европейском квартале, где у него были неплохие участки, и тогда она ссылалась на то, что из окон их квартиры прекрасный вид на дворец и сад Тюильри. Феликс не позабыл ее сопротивления и теперь в отместку тоже не соглашался переселяться. Целых двадцать лет он в супружеской жизни покорно исполнял все желания Жюли, однако ж и у него была своя семейная гордость: он не желал, чтобы спекуляцию, проводимую Миньонами, ставили ниже спекуляции Буссарделей.
И, наконец, старик Альбаре, который во времена военных советов четырех наследников нередко принимал в них участие с правом совещательного голоса, вздумал тоже строиться, несмотря на свой преклонный возраст, и уже договорился с подрядчиками. Он отвел под постройку участок, расположенный между проспектом Валуа и новым проспектом Веласкеза и соответствующий участку Фердинанда, с противоположной стороны парка, на авеню Ван-Дейка. Отношения Фердинанда и Луи к Альбаре были проникнуты сыновней близостью, как и при жизни их отца. Этот добряк, не имевший ни потомков, ни родственников по боковой линии, всегда давал понять, что все его состояние перейдет к детям его старого друга. Братья предполагали, что дом, строившийся на проспекте Веласкеза, достанется в дальнейшем Оскару, сыну Луи Буссарделя и крестнику старика Альбаре.
Только тетя Лилина отказалась перенести свои пенаты в долину Монсо. Прежде чем расстаться с улицей Сент-Круа, она принялась подыскивать себе новую квартиру, искала долго, не допуская при этом ничьих подсказок и советов. У нее была своя мысль. Аббат Грар, ее духовник, которому она осталась верна, состоял тогда священником в женском монастыре Тайной вечери и жил при нем на улице Регар. Старой деве хотелось поселиться как можно ближе к нему. Она полагала, что братья и Жюли останутся недовольны ее решением и каждый из них будет стараться перетянуть ее в свой дом, ибо по собственному ее мнению, чем больше она старела, тем становилась лучше, милее и для всех приятнее. Кроме того, она подозревала родных в корыстных побуждениях.
- Они хотят держать меня под башмаком, они зарятся на мои деньги, надеются, что тетя Лилина оставит наследство их деткам, - говорила она госпоже Леба-Дотье, своей прежней приятельнице, которая, овдовев, опять стала с ней неразлучна. - Погодите, друзья мои, придется вам потерпеть! Здоровье у меня превосходное. И я не позволю вам взять меня под опеку, нет уж, не позволю!
Решив поселиться подальше от родных, она полагала, что сыграет с ними таким образом досадную для них шутку. Как у них тогда вытянутся физиономии! Тем более что Буссардели и представить себе не в состоянии, как это можно жить на левом берегу Сены. Послушали бы вы только, как эта модница, Жюли Миньон, бросала насмешки, вроде следующих: "Госпожа такая-то? Она очень уж с левого берега. Ее не назовешь провинциальной, старомодной, отсталой от жизни, - просто она с левого берега. Этим все сказано!"
Старая дева сняла квартиру в пять комнат в начале улицы Нотр-Дам-де-Шан, оттуда было две минуты хода до монастыря; если бы аббату Грару случилось заболеть, она сразу же примчалась бы ему на помощь - ей стоило только пересечь улицу Вожирар. Переселение тети Лилины на новую квартиру не вызвало, однако, большого смятения, вопреки ее надеждам. "Неблагодарные!" - подумала она.
- Отец хотел, чтобы его дети жили неподалеку друг от друга, - сказал Луи. - Но у тебя, верно, есть свои причины.
Аделина закричала, что, конечно, у нее есть причина одна-единственная, но зато важнее целой сотни причин: спасение душ ее близких! Надо же, чтобы она для этого потрудилась, так как в ее семье вера ослабела!.. Квартал Нотр-Дам-де-Шан, где много монастырей, часовен и богаделен, больше всего подходит для нее, ей легче будет там молиться и творить добрые дела; с тех пор как она лишилась горячо любимого отца, только в молитве и добрых делах находит она себе поддержку и утешение. Только они и заполняют ее жизнь.
Никто с ней не спорил, не возражал ей, что было бы куда логичнее, если б она сама вступила в какую-либо духовную общину или же просто поселилась в этой самой Тайной вечере, где для дам, искавших уединения в ее стенах, устанавливались весьма легкие правила. Но ведь даже людям, совсем не отличавшимся наблюдательностью, видно было, что тетя Лилина очень дорожит комфортом, роскошью, что она любит командовать своими слугами и, занимаясь благотворительностью, проявляет обычную бесцеремонность богачей и всюду хочет быть на виду. Ей необходимо было общество, и притом такое общество, где ее репутация богатой старой девы давала бы ей вес. Что же касается монастырей, то с нее достаточно было их соседства. Она прониклась уверенностью в своей святости, стучась в двери, украшенные крестом, бывая в монастырских приемных, блистающих фламандской опрятностью, разговаривая с монахинями шепотом по их примеру. Домой она возвращалась довольная собою и провидением и для того, чтобы проделать путь и двести-триста метров до своего дома, садилась в поджидавшую у ворот карету, где была приготовлена для нее грелка с горячей водой, полость, подбитая мехом опоссума, и слуховая трубка, в которую она то и дело распекала кучера за то, что он, лентяй, не хочет погонять лошадей и они еле-еле плетутся.
Из угловой комнаты своей квартиры тете Лилине видна была улица Флерюс, перпендикулярная к улице Нотр-Дам-де-Шан, и хотя это была совсем маленькая комнатка, подходившая скорее всего для гардеробной, она меблировала ее как гостиную, правда в темных тонах, назвала своим кабинетом, и, взяв за обыкновение сидеть там у окна, приказала поставить около него удобное глубокое кресло. Уютно устроившись, она размышляла и, отдыхая от размышлений, смотрела на довольно оживленную улицу Флерюс, по которой мелькало много белых головных уборов монахинь и священнических сутан. Вскоре она уже знала обитателей квартала, подмечала их повадки, их интриги и даже их прегрешения, так как не строила себе никаких иллюзий относительно добродетелей своих ближних. У окна "кабинета" она проводила все свои досужие часы, остававшиеся у нее от обязанностей благочестия и благотворительности, от приема гостей и от поездок по гостям - она охотно посещала семьи двух своих братьев и замужней сестры. Тетя Лилина по ним скучала гораздо больше, чем они по ней. Ей хотелось их видеть, быть среди них, убедиться лишний раз, как щедро благословило небо эти три домашних очага, где выросли не только дети, но уже множились и внуки.
Одиночество тяготило тетю Лилину, но она ни за что на свете не согласилась бы это признать, а может быть, и сама о том не ведала. Ей уже было за пятьдесят. Она еще довольно часто раскрывала свой столик, доставала краски, карандаши, всякие принадлежности для рисования акварелью, а так как лишь очень немногие лица нравились ей, она брала за натуру самое себя и, глядясь в зеркало, писала автопортреты. Черты ее нисколько не изменились, на голове не было ни одного седого волоска, но цвет лица испортился, так же как и нрав его обладательницы. Молочная белизна кожи перешла в желтизну, а характер стал желчным.
Жюли в конце концов уговорила мужа построить новый особняк на улице Прони, неподалеку от ее братьев. Супруга Феликса Миньон, хотя и не носила теперь отцовской фамилии, оставалась больше Буссардель, чем Аделина, старая дева, кото* рая уже не могла быть продолжательницей рода.
Феликс Миньон согласился. Он сдался перед очевидностью: в долине Монсо один за другим возводились особняки; богатство, роскошь, хороший тон крепко обосновались там.
Да и во всем остальном Париже совершались метаморфозы. В городе гул стоял от ударов киркой и молотом; повсюду визжала пила каменотесов; все менялось на глазах, везде происходили торжественные открытия новых зданий. Канал Сен-Мартен ушел под землю, над его перекрытием протянулся длинный бульвар, который освятила императорская карета с упряжкой цугом, прокатившая по бульвару от Фоли-Мерикур до площади Бастилии. В театральных обозрениях, появившихся на сцене в конце года, Париж времен Филиппа-Августа вел беседу с современным Парижем, детищем барона Османа. Маленькая Польша в символическом костюме со вздохом пела жалобную песенку и проваливалась в люк, а фонтан Медичи плакался перед будкой суфлера, что в столь почтенном возрасте люди потревожили его и заставили перейти на другое место.
Появились первые открытые враги Жоржа Османа.
В парке Монсо снесли павильоны Фоли де Шартр. Затем разрушили Загородный домик, Башню, Голгофу, Форт, Мастерскую. На их месте проложили улицы Мурильо и Рембрандта, служившие продолжением Лиссабонской улицы. Старый парк, уменьшившийся от самой своей старости, тесным кольцом обступили теперь богатые особняки и виллы.
К тому времени на бульваре Капуцинок, который уже не окаймляла улица Басе дю Рампар, выросло высокое и обширное пятиугольное строение, называвшееся "Отель Мира".
Пока Теодорине Буссардель приходилось жить на улице Людовика Великого, она, выезжая из дому, всегда приказывала кучеру свернуть на улицу Нев-Сент-Огюстен. Она не желала видеть этот караван-сарай на пятьсот номеров для приезжих, расположенный на том самом месте, где лишь несколько месяцев назад поднимались стройные коринфские колонны творения Броньяра.
Впрочем, она знала, что скоро расстанется с кварталом Оперы. Когда она устраивалась на улице Людовика Великого, Фердинанд, желая уберечь жену от привязанности к новому жилищу, по секрету сообщил ей, что существует проект соединить проспектом площадь Оперы с площадью Биржи. Прокладка этой новой улицы неизбежно должна была повлечь за собой отчуждение и второго их особняка.
XIX
Со времени неприятной истории в Буа-Дардо Викторен, запертый в закрытый пансион, проявлял там весьма слабые успехи в учении.
Заведение это походило на долговую тюрьму, на духовную семинарию и на сумасшедший дом. Голые стены, чрезвычайно жесткие постели, дворы без единого деревца; в жаркое время года ученики и учителя на переменах жались к самому зданию, к узенькой полосе тени. При доме был большой огород, где все произрастало великолепно благодаря близости Сены, овощами из него кормили пансионеров; но он был окружен высоким забором, а калитку всегда держали на запоре. Сами садовники работали тут, как в тюрьме. Хозяин этого заведения, требовавший, чтобы его именовали господин директор, держал в ежовых рукавицах и свой персонал и пансионеров. Между многочисленными питомцами не могла установиться товарищеская близость: их разделяла большая пестрота возрастов - от десяти до двадцати пяти лет; худосочный ученик коллежа, отстававший от сверстников из-за продолжительной болезни, соседствовал здесь с наследственным идиотом и порочным юнцом. К счастью, Жавелевский пансион обязан был своей славой системе исправления, особой для каждого воспитанника, для чего применялись физическое и моральное разъединение пансионеров.
В этом питомнике медлительное продвижение Викторена по стезе образования упорядочилось: он регулярно просиживал по два года в каждом классе; это было уже прогрессом по сравнению с тем, чего раньше могли добиться от него. Имелись и другие достижения: его злые выходки почти совсем прекратились. Это объяснялось не только постоянным надзором, от которого он не в силах был ускользнуть. Прежде чем поместить Викторена в этот пансион, отец откровенно объяснил директору, по каким причинам он решил доверить ему своего сына: Викторен тревожил его преждевременным развитием некоторых способностей и отсталостью умственного развития; последнее следовало подстегнуть, а первое усыпить. Директор, видимо имевший большой опыт в применении всяческих систем принуждения, пообещал ему избавить своего нового воспитанника от нежелательной возбудимости.
И директор сдержал обещание. Помимо холодных ванн, гимнастических упражнений, которыми он заставлял молодого Буссарделя заниматься ежедневно утром и вечером, он еще давал ему принимать капсюли с камфарой, приготовленные в аптеке Вожирарского мужского монастыря, с каковым Жавелевский пансион поддерживал добрососедские отношения. Умело меняя дозировку в зависимости от времени года и наблюдений ночного надзирателя, удалось приглушить пыл Викторена. Но вместе с тем применявшиеся целебные снадобья притупляли ум юноши. Теперь Викторен уже не придумывал более или менее жестоких шалостей, к которым питал прежде такую склонность. Он жил в постоянном оцепенении, улучшавшем его поведение, однако весьма неблагоприятном для занятий науками; впрочем, все педагогическое искусство директора как раз и было направлено на то, чтобы поддерживать у своих воспитанников равновесие между необходимыми, но противоположными требованиями.
Отец предпочел бы не отрывать столь решительно Викторена от семьи. Он почти жалел, что ни его младшие сыновья, ни его племянник не имеют таких дурных наклонностей, как Викторен, и поэтому нельзя послать в Жавель еще одного дрянного мальчишку. Эдгар, Амори и двоюродный их брат Оскар учились хорошо. Один за другим, когда приходило время, они поступали в лицей: Эдгар по слабости здоровья учился за городом, в Версале, Амори и Оскар - в лицее Кондорсе, где получала образование вся молодежь мужского пола с Шоссе д'Антен. Все трое по желанию отцов были пансионерами. Биржевой маклер и нотариус, у которых и состояние и социальное положение были более прочными, чем у покойного Флорана Буссарделя в те годы, когда они сами были школьниками, придерживались более строгих взглядов, чем отец.
- Надо дать нашим сыновьям суровую подготовку к жизни, - говорил Фердинанд, хотя в глубине души страшно гордился тем, что для Буссарделей подготовка такого рода стала излишней.
Но то, что мальчиков отдали в разные лицеи пансионерами, было не только согласно с принципами родителей, а имело еще и то преимущество, что делало менее заметным необходимость держать Викторена в особом учебном заведении.
Директор Жавелевского пансиона отказался отпускать Викторена домой на воскресные дни. Он все обнадеживал родителей, что на следующий год будет отпускать к ним сына по праздникам. На короткие зимние и на большие летние каникулы Викторен приезжал домой; правда, вместе с ним являлся и неотступно, как тень, следовал за своим питомцем посланный из пансиона надзиратель, который ходил с мальчиком на прогулки, участвовал в его играх, сидел возле него за семейным столом и спал в его комнате. Впрочем, и юные девицы Буссардель находились под столь же строгим присмотром гувернанток, да и мальчики никогда не выходили на улицу одни: по воскресеньям в Версальский лицей и в лицей Кондорсе за ними утром приезжали надежные лакеи; поэтому присутствие в доме жавелевского надзирателя не казалось чересчур уж странным и не удивляло завсегдатаев. Надзиратель этот был чахлым существом и поначалу не привлекал к себе внимания. Но постепенно он стал вызывать у окружающих какое-то тревожное чувство: человек без возраста, избегавший смотреть людям прямо в глаза, в застегнутом наглухо сюртуке, он возбуждал какие-то смутные подозрения; впрочем, через некоторое время те, кто знал его роль, говорили себе, что, несомненно, он кажется им странным только из-за их предубеждений,- вот так же, например, многие находят, что у смотрителей каторжной тюрьмы руки убийц, а у врачей-психиатров безумные глаза. Директор пансиона ручался за него.
На пасху этот надзиратель, по фамилии Пэш, сидя в карете рядышком со своим воспитанником, сопровождал супругу Фердинанда Буссарделя и остальных детей в Гранси. Но летом Пэш возил своего воспитанника в Швейцарию, где они совершали экскурсии, или же в Дьепп на морские купания, рекомендованные Викторену.
В семье считалось, что эта система, сочетавшая правила Жавелевского пансиона с видимостью семейного воспитания, является временной. Родители все надеялись, что вот на следующий год их сын сможет поступить в лицей. Но какой-нибудь неприятный случай, неожиданное препятствие расстраивало их планы и статус-кво затягивалось еще на один год.
Иной раз Фердинанд Буссардель терял терпение: тоска, чувство унижения, бешенство охватывали его, когда он видел, что этот парень дерзит ему, своему отцу. Да какому отцу! Человеку, перед которым все склонялось. Негодование переполняло его сердце, он уже не мог сдержать себя и давал волю своему гневу. Обычно это случалось в Жавеле, когда, встревоженный письмами директора, он мчался туда, пренебрегая делами в конторе и удовольствиями светской жизни. Ему докладывали о проступках Викторена, совершенных им в минуты пробуждения от тупой дремоты, вызывали преступника; подобно многим отцам, теряющим самообладание и сознание своего превосходства при объяснении с провинившимися детьми, Буссардель выходил из себя.
- Мерзавец! Я тебя в солдаты отдам! - кричал он. - Ты уже великовозрастный болван. А на военной службе с тобой кутить не будут. Знаешь, что там ждет таких негодяев, как ты? Я тебе сейчас скажу: карцер, гауптвахта, штрафная рота, тюрьма, каторга! Кончится тем, что ты предстанешь перед военно-полевым судом, и уж тогда имя, которое ты носишь, ничем тебе не поможет.
Викторен пожимал плечами.
- Ты думаешь, я не знаю, что говорю, - еще громче кричал отец. - Не забывай, что я бывший лейтенант национальной гвардии. Если ты не уважаешь отца, по крайней мере относись с уважением к офицеру!
- А я так с удовольствием пойду на военную службу. Хоть сейчас запишусь, - бормотал Викторен, рассматривая носки своих башмаков.
Буссардель, пойманный на слове, не знал, что отвечать. Он тотчас же представил себе, как его сын в каком-нибудь гарнизоне выходит из казармы, получив увольнительную в город, шатается по "пивным с женской прислугой", по домам терпимости или обольщает работниц и плодит подзаборников.
- Уведите вы его! - говорит он удрученно. - Ничего хорошего от этого негодяя не добьешься. Плохая мне награда за мою любовь и заботы. Мой старший сын платит мне самой черной неблагодарностью.
Викторен покорно уходил в сопровождении надзирателя и бурчал, что он не просил, чтобы его произвели на свет. "Надо обязательно избавить его от военной службы, - думал тем временем отец. - Я поставлю за него рекрута".
Ставить за сыновей наемных рекрутов вошло уже в обычай в семье Буссарделей, так же как и в других богатых семьях. Луи-нотариус поставил рекрута вместо своего сына Оскара; биржевой маклер Фердинанд таким же образом купил освобождение своему младшему сыну Амори. Что касается Эдгара, то ему, несомненно, должны были дать белый билет: грудная болезнь у него возобновилась, и ему пришлось на несколько месяцев прервать занятия в лицее. Это, впрочем, не помешало ему получить аттестат зрелости.
Наконец Викторен в 1863,году, то есть когда ему было уже двадцать два с половиной года, выдержал экзамен на аттестат прелости. Отец уж совсем было потерял надежду. Три года он тщетно хлопотал, пользуясь своим весом, обхаживал экзаменаторов, но при всем их добром расположении к Викторену, сыну влиятельного финансиста, они не могли повысить его низкие отметки больше, чем то позволяло приличие.
Итак, система Жавеля одержала победу! Каких только знаков признательности не получил директор! Надзирателю Пэшу был сделан превосходный подарок. Чтобы не лишать сына воздействия таких прекрасных воспитателей, родители пожелали оставить Викторена в пансионе до его женитьбы: отец намеревался женить его как можно скорее, считая брак решающим средством. Однако попробуй найти для столь малообещающего жениха невесту в семействе, которое никто не счел бы ниже семейства Буссарделей.
К счастью, молодой Буссардель отличался выигрышной внешностью. Лицо у него, правда, было довольно широкое, но черты твердые, правильные; статная фигура, прекрасно развившаяся благодаря гимнастике; он обладал силой тридцатилетнего атлета и отличался ловкостью во всех физических упражнениях. Любуясь его наружностью, отец находил в нем большое сходство с собою, каким он был в возрасте Викторена, и надеялся, что у сына со временем разовьются и черты внутреннего сходства с ним.
После встречи Нового года, отметившей запоздалые успехи старшего сына, второго января маклер потребовал его к себе в кабинет. Это была высокая комната на первом этаже с окнами в сад, разбитый с улицы Людовика Великого, но угловая в главном корпусе и затененная боковым выступом здания.
Зимний день уже был на исходе. Буссардель для разговора с сыном выбрал тот час, когда господин Пэш приготовился отвезти своего воспитанника в Жавель. Викторен явился по приказу отца. Позади него в проеме двери вырисовывалась фигура надзирателя.
- Входите, входите, господин Пэш, - сказал маклер.
Слуге, которого посылали за Виктореном, Буссардель велел доложить барыне, что молодой барин находится в кабинете. Сидя за монументальным письменным столом, маклер пристально смотрел на сына. Этот стол, сумеречный свет и тишина, царившие в комнате, настороженная поза юноши - все отдаляло их друг от друга.
- Дорогой мой мальчик, - начал Буссардель, - мы с матерью хотим сделать тебе очень важное сообщение, в первую голову касающееся тебя. От него зависит твоя жизнь, твое счастье и, следовательно, счастье любящих тебя родителей. Садитесь, пожалуйста, господин Пэш, - сказал он надзирателю, но сыну предоставил стоять перед ним. - Ты, конечно, понимаешь, Викторен, что отец позаботился о твоей будущности. Я решил взять тебя в свою контору, поскольку в дальнейшем
она по наследству перейдет к тебе на половинных началах с одним из младших братьев, а может быть, вам придется работать в ней всем троим. Но речь пока идет не об этом. Тебе еще нужно пройти курс юридических наук, и я надеюсь, что ты справишься с этим; ты успешно выдержал экзамены на аттестат зрелости, и это внушает мне уверенность, что больше ты не будешь меня огорчать, что полоса неудач кончилась... Забудем прошлое!
И он подчеркнул вступление, сделав двумя руками такое движение, как будто очищал место на своем письменном столе. С годами Фердинанд перенял жесты маклера Буссарделя старшего; подражание это проявилось у него лишь после смерти отца и как будто вызвано было не влиянием и не наследственностью, а сознательным желанием сохранить определенный человеческий тип, соответствующий духу семьи. Но у Буссарделя Второго наблюдались некоторые видоизменения, главным образом внешнего характера. Второй маклер из рода Буссарделей лучше знал свет и светские обычаи; ни при каких обстоятельствах он не терял самоуверенности; весь его облик, даже посадка головы, выражал глубокое чувство превосходства над другими и сознание прочности своего положения, какими Буссардель Первый никогда не обладал.
Отец Викторена, по-прежнему сидя за огромным письменным столом, сделал продолжительную паузу, и в это мгновение вошла мать. Устав от суматохи праздничных приемов, она воспользовалась первым днем, когда у нее не было никаких гостей к обеду, и надела просторное домашнее платье, отнюдь не скрадывавшее ее полноту зрелой матроны. Мимоходом она тыльной стороной руки погладила сына по щеке. Теодорина Буссардель раз и навсегда завела порядок, по которому мужу предоставлялась забота об исправлении Викторена, она же держалась с сыном ровно и ласково, как любящая мать, не подрывая, однако, отцовского авторитета. Подойдя к столу, она села по правую руку мужа. Викторен не понимал, к чему ведет эта аудиенция, и поглядывал то на отца, то на мать, но не произносил ни слова.
- Ну вот, - благодушно сказал Буссардель, - ты немножко догадываешься, о чем мы хотим тебе сообщить?
И он лукаво взглянул на жену, она ответила ему улыбкой.
- Послушай, Викторен! - продолжал отец. - Как ты думаешь, не пора ли тебе жениться, мой друг?
- Жениться? - встрепенувшись переспросил Викторен; это было первое произнесенное им слово.
- Ага, ага! - весело сказал отец. - Заинтересовался! Что ж, это вполне естественно. Ну вот, мы подыскали тебе прекрасную партию. Избранный круг, высокопоставленная родня, превосходное приданое! По возрасту вполне тебе подходит.
Тут вмешалась мать:
- Речь идет, дитя мое, о прелестной шестнадцатилетней девушке. Право, личико у нее премиленькое, а волосы просто великолепные. Говорят, она прекрасно поет.
- Я с ней знаком? - спросил Викторен.
- Нет еще, - ответил отец. - Но скоро познакомишься.
- Когда?
- В субботу, дорогой, - в ближайший день, когда тебя отпустят. Твой будущий тесть и теща дают обед по случаю смотрин. Мы за эту неделю сошьем тебе новый костюм.
Наступило молчание. Викторен ничего не ответил и, казалось, задумался. Прошел уже час; сгустились сумерки, окутывая кабинет с унылыми панелями на стенах и притихших участников этой сцены.
- Друг мой, - заговорила наконец Теодорина Буссардель, - позвони пожалуйста. Я сказала слуге, чтоб нам не мешали, и он не решается принести лампы. А тут такая темнота, ничего не видно.
Она приказала также подбросить дров в камин. В комнате опять стало тепло, светло, она сразу ожила.
- Ну вот, дружок, - сказала мать, подходя к сыну. - Я хочу первая тебя поздравить.
Рослый юноша нагнулся, собираясь подставить лоб, но мать расцеловала его в обе щеки. Он хотел было выпрямиться, но она не выпускала его, крепко прижимая к груди.
- Мальчик мой дорогой! - говорила она ему на ухо. - Я так хочу, чтоб ты был счастлив...
- И он будет счастлив! - звучным голосом воскликнул маклер, расслышав ее слова, и тоже встал с места. - Разве отец с матерью не делают все для его счастья?
Викторен, которого ласка матери слегка растрогала, сразу же замкнулся, когда подошел отец.
Буссардель похлопал его по плечу.
- Ну, довольно, - сказал он. - Можешь отправляться. Вот тебе тема для размышления на целую неделю.
Господин Пэш распахнул дверь, уже пора было ехать в Жавель.
У порога Викторен остановился и, обернувшись, спросил:
- Через сколько времени мне жениться?
- Если все пойдет хорошо - через полтора месяца, - ответил отец, выходивший вслед за ним.
Теодорина осталась одна в кабинете. Она слышала, как ее муж поднялся по лестнице на второй этаж, - несомненно, для того, чтобы переодеться: он говорил, что будет обедать в клубе.
В следующую субботу в особняке на авеню Императрицы Викторен Буссардель был представлен Амели, дочери графа и графини Клапье. Он боялся, что она окажется бойкой девицей, вроде его сестер, ловко умеющей вертеть кринолином, болтать о костюмированных балах, об Итальянской опере и рецептах домашнего печенья. А перед ним предстало напряженное существо, немая статуя, вперившая в него враждебный взгляд. В ответ на комплимент, который господин Пэш заготовил для своего воспитанника, а тот его вытвердил от первого до последнего слова и отчеканил наизусть, она пробормотала что-то невнятное. Жених с любопытством разглядывал эту юную особу, но думал вовсе не о том, что ему придется провести с нею всю жизнь. Эту мысль он считал второстепенной, свыкнуться с нею у него еще было время, - на ум ему шло лишь то, что скоро, через несколько недель эта девушка будет его собственностью и он получит право распоряжаться ею в полное свое удовольствие.
За обедом их посадили рядом, но они друг с другом не разговаривали. Резкий свет газовых рожков, которому свечи, горевшие в канделябрах, не могли придать теплого колорита, блеск позолоты на лепных украшениях, которыми изобиловал этот новенький особняк, яркий, красный цвет драпировок, всеобщее внимание, направленное на нареченных, сковывали их. Но когда встали из-за стола, невестка Амели, Лионетта Клапье, предложила Викторену показать ему зимний сад, то есть большую оранжерею, построенную во дворе особняка, при котором не было сада. По привычке Викторен хотел попросить разрешения у старших и увидел, что отец и мать, следившие за ним, взглядом велят ему принять предложение. Он все-таки достаточно знал правила приличия и понял, что ему позволили удалиться от общества со своей невестой, а Лионетте Клапье поручено надзирать за ними.
Викторен предложил Амели руку, и они последовали за Лионеттой Клапье. Лионетта была маленькая чернушка, совсем не хорошенькая и даже не грациозная, но зато говорливая, развязная и такая напористая, что от нее невозможно было отвязаться; все находили ее страшно остроумной, хотя никто не мог бы сказать, в чем же проявляется ее остроумие. В эти годы все элегантные парижанки устремляли взор на Тюильри и стремились чем-нибудь походить на императрицу, но Лионетта Клапье ради оригинальности уверяла, что сама она - вылитая княгиня Меттерних. Заявляя об этом, Лионетта в глубине души надеялась, что слушатели примутся горячо уверять, будто она совсем не так безобразна, как супруга австрийского посла; впрочем, эта светская дамочка жаждала главным образом прославиться, подобно этой знаменитой пленительной дурнушке, живостью, веселостью, электризующим обаянием. Хотя в семействе Клапье, несколько отличавшемся от Буссарделей, выражали сугубую преданность Наполеону, который в 1808 году пожаловал деду Амели графский титул, в годы Второй империи Клапье не могли нахвастаться монаршими милостями. Они были, как и все, представлены императору; однако, являясь крупными помещиками, интересовавшимися только своими землями, не занимая никакой государственной или общественной должности да и не имея честолюбивых стремлений добиться таковых и, наконец, будучи людьми весьма скучными, они не обладали никакими данными для успеха при дворе, никогда не удостаивались приглашения на понедельники императрицы и на какие-либо увеселения в Компьене. Таким образом, Лионетта Клапье могла изображать госпожу Меттерних лишь в квартале Бассейнов.
Усевшись в кресло-качалку, примявшее пышные волны ее платья цвета серы, выбрасываемой Везувием, Лионетта рассеянно поглядывала на молодую пару; те сидели на садовой скамье рядышком, вытянувшись, словно аршин проглотили, а их опекунша болтала без умолку, хохотала, жестикулировала, покачивалась в кресле и занята была только собственной своей особой. Не подозревая, что Викторен никогда не бывал в свете и ничего о нем не знает, она старалась ослепить его, разыгрывая перед ним обозрение на злободневные парижские темы. Она объясняла, например, что такое ложи с решетками, которые опять входили в моду, и объявляла себя их ярой сторонницей: ведь это удобное приспособление позволяло порядочным женщинам бывать в любом театре.
- Ах! - восклицала она. - Вы слышали Патти в "Сомнамбуле"? Как! Не слышали? Великий боже! Приглашаю вас обоих к себе в ложу в ближайший день моего абонемента. Упустить случай было бы просто преступлением: через месяц дива уезжает в турне по Европе.
Болтунья откидывалась назад, отталкиваясь одной ногой, что позволяло ей выставлять напоказ довольно изящную щиколотку. Настоящее ее имя было Леония, но, выйдя замуж за сына графа Клапье и став виконтессой, она решила отбросить это старомодное имя и стать Лионеттой, как ее будто бы звали в детстве. Она была поклонницей всех новшеств и даже участвовала в подготовке петиции, в которой женщины вскоре собирались потребовать, чтобы их допускали в число слушателей Сорбонны. Однако она считала просто непостижимым, как это пытаются ввести в моду порядок рассаживать на больших официальных банкетах мужчин отдельно от дам: один стол накрывать только для мужского пола, другой - для женского. Что за нелепая идея! Нельзя же склонять голову перед любым нововведением, надо, например, найти в себе мужество освистать такую скучнейшую штуку, как "Тангейзер", хотя очаровательному двойнику Лионетты, княгине Меттерних, и пришла мысль (на этот раз весьма неудачная) взять эту тощищу под свое покровительство!
Викторен не слушал ее. Он смотрел на Амели. Она сидела рядом с ним, откинувшись на спинку скамьи, и, видимо, волновалась: по лицу ее пробегали короткие тени; она не глядела на Викторена и ни слова не отвечала золовке. Казалось, все ее внимание поглощал лежавший у нее на коленях букет, который она придерживала обеими руками. Ее настороженность, ее тревожное молчание нисколько не беспокоили жениха. Раз уж его родители и супруги Клапье решили поженить их, то, по его мнению, немыслимо было никакое открытое противодействие как со стороны невесты, так и с его стороны. Затаенные чувства девушки не имели в его глазах значения, лишь бы они не мешали осуществить приятные для него планы; в этом браке он видел только одно: спадут замки, и он вырвется на свободу. Впрочем, приобретенный Виктореном опыт, научивший его сдерживать нетерпение и внешне выказывать покорность, позволил ему сделать полезные наблюдения над Амели Клапье. За обедом, как ему показалось, она не могла пошевелиться, сказать что-нибудь, проглотить кусок, минуя строгий надзор со стороны матери - толстой внушительной дамы, следившей за каждым ее жестом, или же другой пожилой особы в скромном туалете с закрытым воротом, сидевшей на конце стола, но, несомненно, являвшейся своим человеком в доме; она не сводила с девушки жесткого и бдительного взора, вдруг напомнившего Викторену унылого господина Пэша. Что-то говорило питомцу Жавелевского пансиона, что его строптивая, но безмолвная невеста находится приблизительно в таком же положении "свободы под надзором", из которого, он, в сущности, еще не вышел. Мысли об этом сходстве его успокаивали, придавали ему уверенность в себе и даже вызывали смутное чувство восхищения.
Делая вид, что он слушает Лионетту, Викторен время от времени кивал головой; если притворство бывало выгодно для него, в нем просыпалась какая-то тяжеловесная хитрость.
Он должен был признать, что мать не ошиблась: у его невесты действительно были прекрасные волосы, длиннее, чем у его замужней сестры Флоранс, и очень густые. Перехваченные сзади и уложенные большим узлом, они были так изобильны, так плотно перевивались, переплетались, что взгляд терялся в них и трудно было понять, откуда идет вот этот жгут или вон та коса.
Да и цвет ее волос был необыкновенный - черный с красноватым отливом, и блестели они, словно лакированные. Матово-бледная кожа имела оливковый оттенок, и Викторену, смотревшему на девушку сбоку, видно было, что косая полоска щеки, ниже мочки маленького уха, покрыта темным пушком. Он немного подвинулся, переменил положение и увидел тогда черную бровь, длинные ресницы и верхнюю губу, тоже оттененную пушком. Через минутку Викторен откинулся назад и, положив руку на спинку скамьи, принялся разглядывать узел лоснистых черных волос: спускаясь тяжелой плотной массой, он прильнул к обнаженной шее и был похож на какого-то зверька. Но на затылке кудрявились мелкие завитки, влажные от капелек пота, - ведь в доме жарко топились камины, горели газовые рожки, а в зимнем саду жгли уголь в жаровнях.
Впервые в жизни этот двадцатитрехлетний юноша мог так близко и сколько душе угодно рассматривать женщину. Его не пленили черты лица Амели, даже ее формы, уже развившиеся, мало его волновали, но эти черные локоны, завитки и пряди волос, это густое руно зачаровывало его. Эта шевелюра, казавшаяся бархатным, пушистым убором на девичьей головке, вызывала мечты у Викторена. Ему вспомнилось, как в первые годы своего пребывания в Жавеле он ловил весною больших ночных бабочек, как его странно, болезненно волновало трепетание их крыльев в ладони и как он, в конце концов, мягко сжимая руку, давил их.
Он перевел глаза на плечо Амели, скользнул взглядом по вырезу платья, попытался заглянуть в углубление между плечом и рукою. "Будь она замужней дамой, а не девушкой, декольте было бы больше, и я увидел бы ее грудь до подмышек", - думал он. Он наклонил голову и вдруг услышал тонкий, пронизывающий, немного звериный запах, глубоко вдохнул его и почувствовал, как сильно пульсирует у него кровь в артериях шеи. Он поспешно выпрямился и заложил ногу на ногу.
- Что? - сказал он.
- Не верите, да? - тараторила Лионетта. - Но, клянусь вам, это так и есть. Французское правительство послало в Алжир фокусника Роберта Удена, чтобы он боролся там с влиянием арабских колдунов.
Викторен, не отвечая, поднялся с места.
- Вы совершенно правы, - заметила Лионетта с веселым смешком. - В гостиной, наверно, все удивляются, почему же мы не возвращаемся.
- Ну что ж... - добавила она, обняв Амели за талию. - Такой долгий уединенный разговор может быть только лестным для вас, кисочка.
Викторен пошел вслед за ними. Голова у него немного кружилась. "Эта болтунья все качалась, качалась передо мной; должно быть, из-за этого меня мутит", - думал он.
Все умолкли и уставились на нареченных, когда они появились в гостиной. Графиня Клапье тотчас села за пианино.
- Амели! - приказала она. - Иди сюда! Спой любимую свою арию.
Взглянув на Буссарделей, она улыбкой посвятила им начинающееся представление, раскрыла ноты и, энергично ударив по клавишам, заиграла вступление.
- Ну что же ты, Амели!? - сказала она властным тоном.
Амели, стоявшая неподалеку от нее, не сделала ни шага.
С притворным спокойствием она устремила на мать большие темные глаза и отрицательно покачала головой. Госпожа Клапье приподнялась на табурете.
- Амели! Что это значит?
Девушка наконец заговорила.
- Я охрипла, - отчеканила она звонким голосом.
И выбрав себе мягкое кресло, стоявшее рядом, села в него.
Мать и Лионетта засуетились вокруг Буссарделей, принялись извиняться, стараясь замять скандал. Ни разу с той минуты, как Викторен был представлен Амели, ему не удалось поймать ее уклончивый взгляд, казалось, она сердилась и на него и на все собравшееся здесь общество. Но когда маклер с женой, подталкивая перед собою сына, подошли проститься с Амели, она из вежливости встала и нечаянно уронила свой букет. Буссардель тронул сына за локоть, Викторен нагнулся и, подняв цветы, подал их девушке. Она вдруг внимательно посмотрела на него, заметив, как дрожит кружево портбукета. Затем взглянула на руку, протягивавшую ей цветы, с этой трепещущей руки перевела взгляд на лицо Викторена и как будто впервые его увидела; черты ее приняли выражение удивленное, недоверчивое и даже испуганное. Амели Клапье, так хорошо вооружившаяся против всех хитростей, подстроенных против нее в этот вечер, казалось, была захвачена врасплох. Пальцы ее сжали стебли цветов.
- Благодарствуйте! - тихо сказала она, когда маклер уже уводил сына.
Она не двинулась с места, и хотя Буссардели исчезли в галерее, она все еще смотрела им вслед.
Как только Викторен сел в карету напротив родителей, отец сообщил ему, что с супругами Клапье обо всем договорились. Со следующей недели ему разрешили ухаживать за невестой. Он приезжал из Жавеля и направлялся на авеню Императрицы, заглянув домой, на улицу Людовика Великого, лишь для того, чтобы переодеться и отдать себя попечению отца или матери, а как-то раз даже под покровительство старшей сестры - словом, захватить с собой очередного наставника, который и вез его к Клапье. Господина Пэша никогда с ним не посылали. Когда свидание с невестой кончалось, жениха привозили на улицу Людовика Великого, сдавали его на руки постоянного его надзирателя, тот садился с ним в экипаж, и они возвращались в Жавель. Близким знакомым господа Буссардель давали очень простое объяснение, почему Викторен, молодой человек двадцати трех лет, почти уже связанный узами брака, все еще остается в пансионе. Оказывается, он очень привык к пансиону, привязан к учителям и к товарищам, для чего же прерывать его занятия? Ведь он готовится там к предстоящей работе в отцовской конторе. Но люди и не доискивались правды. Семейство Буссардель было не единственным, где считалось, что дети сами по себе почти не существуют, что они только зачатки людей, а становятся людьми и занимают место в обществе с той самой минуты, как их обвенчают и они выйдут в ризницу принимать поздравления.
Викторена держали в полном неведении относительно условий брачного контракта, выработанных его родителями, родителями невесты и нотариусами обоих семейств; он, казалось, ничему не удивлялся. Впрочем, у него было еще так мало жизненного опыта, что он не замечал странностей своей помолвки. Он не знал, что молодому человеку его круга полагается бывать у своей невесты каждый день, а не раз в неделю, как он; чаще этого родители не желали возить его в особняк Клапье. Чем была вызвана такая сдержанность? Вероятно, маклер предпочитал не слишком часто показывать своего сына и до свадьбы держать кота в мешке. Но как же господа Клапье, по всей видимости строго соблюдавшие правила этикета, принятого у буржуазии, допускали нарушение твердо установленных обычаев? Не было ли тут договоренности между семьями жениха и невесты? Викторена не интересовали эти тайны.
Между обрученными все не завязывалась близость, тем более что их никогда не оставляли одних. Тем не менее Амели как будто примирилась со своей участью. Викторену она выказывала теперь меньше враждебности, чем своему отцу и матери, своей невестке и особенно брату, которого она постоянно угощала всякими дерзостями. Брат ее был чрезвычайно элегантный молодой человек, украшение своего клуба, один из самых изящных хлыщей; родители обожали его.
Вечер подписания брачного контракта принес и Викторену и Амели много неожиданностей. Оба они, по-видимому, мало думали о том, какие средства предоставляются им: до этого вечера нареченным не говорили о них ни слова; несомненно, и жених и невеста находили в этом браке разрешение иных вопросов, чем вопросов материальной стороны жизни. Как бы то ни было, выставка приданого невесты и подарков, сделанных ей женихом, была для них откровением. Теодорина взяла на себя обязанность приобрести от имени сына драгоценности, веера, перчатки, шали; госпожа Клапье со своей стороны давала за дочерью гарнитуры постельного, столового и носильного белья, меха и кружева; ни Викторен, ни Амели до этого вечера не видели ни одной из вещей, выставленных тут для обозрения. Всего лишь за полчаса до прибытия гостей они прошлись по комнатам, где были разложены все эти богатства. Девушка из гордости, а Викторен от смущения не выражали вслух своих чувств, но явно были изумлены, особенно Амели, словно она до сих пор полагала, что у ее родителей нет возможности или желания отдать в ее руки столько сокровищ. Однако она только посмотрела в глаза отцу, матери, а потом своему брату, не высказав мыслей, которые пришли ей на ум. Несмотря на свой юный возраст, она, как видно, умела владеть собой и прикрывать маской презрения или иронии самые живые свои волнения. Должно быть, она была из тех вспыльчивых особ, у кого только легкая дрожь в голосе выдает бушующий в сердце гнев и кто взвешивает каждое свое слово, чтобы вернее разить врага; из числа тех нервических женщин, которые никогда не бьются в припадках истерики, из тех чувствительных созданий, которые никогда не плачут. Кстати сказать, невеста Викторена, по всей видимости, обладала несокрушимым здоровьем. При хорошем росте у нее был широкий разворот плечей, облитая лифом высокая грудь и сильный стан, затянутый в корсет, мешавший ей сгибаться. Но какая-то грациозная решительность, твердость осанки и уверенные, ловкие движения придавали приятность ее плотной фигуре. Она представляла полную противоположность своей невестке Лионетте, и, когда они находились рядом, одна превосходно оттеняла достоинства другой. Амели терпеть не могла вычурные отделки дамских туалетов, бывшие тогда в моде, бесчисленные рюшки, воланчики, оборочки, оторочки из лебяжьего пуха, из мелких перышков, гирлянды и веночки из мелких розочек или незабудок для украшения прически; меж тем госпожа Клапье заставляла дочь убирать голову цветами, для того чтобы Амели не походила так рано на замужнюю женщину.
- Вот когда будут тебя называть мадам Буссардель, - говорила эта многоопытная мамаша, - тогда и одевайся как тебе вздумается, а пока что слушайся мать. Изволь сейчас же набросить на плечи газовый шарф.
Уже съезжались гости, приглашенные на вечер. Амели мило отвечала на поздравления. Какой-то приятель ее отца, желавший сказать что-нибудь игривое, спросил, не покажут ли гостям по старому обычаю спальню новобрачных, и Амели сообщила ему, что они с мужем не будут жить на авеню Императрицы.
- Мой будущий свекор и свекровь строят себе новый дом в долине Монсо, на чудесном месте, - пояснила она. - Нам они любезно предоставляют целые апартаменты. Постройка уже заканчивается, и когда мы вернемся из свадебного путешествия, то перейдем туда.
Кто-то пожелал узнать, куда направляются молодые в свадебное путешествие. Услышав этот вопрос, Теодорина подошла к будущей невестке и взяла ее под руку.
- Мы поедем в Прованс и на Корсику, - ответила Амели. - Нам хочется побывать в этих краях - они ведь славятся своей живописностью. Мы начнем свое путешествие из города Гиера. Это желание моего жениха. Там живет один из его братьев, который не может приехать к нам на свадьбу, и ему будет приятно, если мы навестим его.
Как раз в Гиере Эдгар лечился от грудной болезни; мысль отправить туда Викторена в свадебное путешествие пришла самой Теодорине Буссардель: ей хотелось, чтобы старший ее сын, выпущенный наконец на свободу, находился на первых порах под присмотром, своего рассудительного брата Эдгара. Теперь она с удивлением смотрела на свою юную невестку, которая навязанный маршрут превратила в добровольно избранный по влечению сердца и приписала этот выбор Викторену. Свекровь заметила, что Амели выдержала ее взгляд без тени улыбки, без малейшего заговорщического выражения, и эта утонченная деликатность больше всего ее растрогала.
Теодорине захотелось ее поцеловать, но, чтобы дотянуться до нее, ей пришлось встать на цыпочки, так как ростом она была гораздо ниже Амели. Широкие юбки с кринолинами мешали им сблизиться, и две пары обнаженных рук в длинных перчатках поднялись навстречу друг другу. Свекровь и невестка, изогнувшись, потянулись одна к другой, как в фигуре танца, потом лицо зрелой женщины прильнуло к девичьему личику и два шиньона, разных по цвету, долгое мгновение соприкасались.
Казалось, одна лишь мать Викторена смотрела с некоторой серьезностью на этот брак. У госпожи Клапье можно было подметить признаки горячего нетерпения, а порой на ее лице мелькало выражение тревоги, быстро, однако, стихавшей при взгляде на укрощенную дочь. У графа Клапье преобладающим чувством, несомненно, была сдержанная гордость: для кого угодно родство с Буссарделями могло считаться лестным. Вес члены семейства Клапье, даже красавец Ахилл и его суетливая супруга, явно были довольны.
Что касается Буссарделей, они ликовали, памятуя о прошлом Викторена. Весь их клан преисполнился радости: и дядя жениха, Луи-нотариус, и его тетушка Жюли Миньон, и тетя Лилина, которая с первого своего появления в доме Клапье принялась с обычным для нее успехом разыгрывать роль очаровательной старой дамы и доброй покровительницы своего крестника Викторена, но вместе с тем она, единственная из всех, бросала с умиленным видом ехидные намеки на "совершенно нежданное" счастье, выпавшее ему; радовалась и Флоранс, старшая сестра жениха, и старик Альбаре, который был еще жив, главное, радовался отец, наконец спокойный за будущность сына.
Только мать Викторена оставалась задумчивой среди этого ликования; впрочем, она вообще редко улыбалась. В день венчания, которое происходило в церкви Сент-Оноре д'Эйлау, складка озабоченности омрачала ее лоб.
- Ну что ж, друг мой, - сказал ей в сторонке Фердинанд Буссардель, когда они вышли в ризницу принимать поздравления. - Улыбнись в такой счастливый день! Цель наша достигнута, и мы с тобой щедро вознаграждены за прошлые наши горести.
Теодорина в знак согласия лишь наклонила голову, а губы ее сложились для улыбки, исполненной светской любезности: в ризницу уже хлынула толпа нарядных гостей.
Маклер же думал в эту минуту, что его отец венчался в скромной церкви Сен-Луи д'Антен, на улице Сент-Круа. Но с тех пор бракосочетания Буссарделей совершались в более торжественной обстановке: Жюли венчалась в церкви св. Роха; он сам и его брат Луи - в церкви св. Филиппа; Флоранс - в церкви св. Магдалины, а вот теперь Викторена обвенчали в Сент-Оноре д'Эйлау. Какое огромное расстояние пройдено!
Новобрачные должны были отправиться в свадебное путешествие в тот же день марсельским поездом, отходившим из Парижа в восемь часов вечера. В пятом часу особняк Клапье опустел, разъехались последние гости, приглашенные на завтрак, а затем все родственники отправились на Лионский вокзал провожать молодых. Фердинанд Буссардель, имевший связи в дирекции железнодорожной компании Париж - Лион - Марсель, попросил, чтоб ему предоставили салон начальника вокзала. Там он оставил дам, спасая их от толчеи и давки; сам же он вместе с графом Клапье, захватив с собой носильщиков, нагруженных чемоданами и саквояжами, отправился на перрон отыскивать купе, оставленное для молодых. Викторен, вступив в обязанности мужа, ответственного за судьбу жены, зашагал с отцом и тестем вдоль поданного состава.
Господин Пэш не приехал на вокзал. Не было и гувернантки Амели. Оба они прошли перед новобрачными в веренице гостей, приносивших в церкви поздравления, но тотчас же затерялись в толпе; на завтраке они не присутствовали, ибо прекрасно знали, как вести себя в любом щекотливом положении, и сочли за благо отойти во мрак забвения, стушеваться у порога пиршественного зала, подобно добросовестным поставщикам, аккуратно доставившим заказанный товар.
Пять дам лагеря Буссарделей, считая и жену Луи-нотариуса, и две дамы Клапье стояли вокруг Амели в салоне начальника вокзала. Все Буссардели женского пола пожелали проводить новобрачных, поскольку поезд отходил не в поздний час; ни одна из теток Викторена не согласилась бы остаться дома: ее отсутствие свидетельствовало бы, что она играет в семейном событии менее важную роль, чем две другие тетушки; кроме того, всем троим тетушкам приятно было показать господам Клапье, в какую многочисленную и дружную семью вступила их дочь. Всякий раз, как представлялся случай для такого рода доказательства, солидарность Буссарделей проявлялась сама собой, им не нужно было сговариваться, созывать друг друга; они аккуратнейшим образом являлись в церковь, в больницу, на вокзал, словно их собирала со всех концов Парижа какая-то ниточка.
Дамы сели в кружок. Пышные юбки топорщились в креслах, обитых зеленым репсом, с подголовниками из грубого кружева. Завязался оживленный разговор: сказывалось возбуждение, пережитое в знаменательный день, а также выпитое шампанское и пунш; только Теодорина и Амели не принимали участия в этой шумной болтовне.
На Амели градом сыпались предостережения, указания, советы: как спастись от угольной пыли, летящей из паровоза, уберечься от загара, от расстройства желудка при перемене пищи. Дальше этого не шла заботливость многоопытных женщин, так хорошо знающих материальную сторону существования; они как будто поняли в последнюю минуту нелепость положения, заметили, что ничего не понимавшую девушку, никогда ни шагу не ступавшую самостоятельно, сейчас бросят в волны неведомого ей, но во всем этом они видели, или притворялись, что видят, лишь безобидные, домашние испытания, ожидавшие ее при вступлении в новую жизнь.
Лионетта принялась убеждать свою золовку, что в Гиере не следует останавливаться в "Парковой гостинице", где для нее заказан номер, надо прямо ехать в гостиницу "Золотые острова".
- Да, да, да! Только в "Золотые острова". Оттуда открывается такой дивный вид, кисанька моя! Ну просто дивная панорама!
- Но раз там не был заказан заранее номер, - возразила госпожа Клапье, - ей, возможно, дадут такую комнату, из которой никакой панорамы не увидишь, а в "Парковой гостинице" она будет пользоваться полнейшим комфортом: здание новенькое, только что построенное - гостиница открылась в этом году. И кроме того, Лионетта, вы же не знаете, как там будут кормить, в ваших хваленых "Островах". А ведь это немаловажный вопрос.
- Извините, у меня имеются точнейшие сведения! Если хотите знать, мама, эту гостиницу горячо рекомендует мадам де Сольси, фрейлина императрицы. Что?.. Я полагаю, на ее рекомендации можно положиться!
- А которая из этих двух гостиниц ближе к тому домику, где живет Эдгар? - спросила жена Луи-нотариуса, женщина уступчивая и практическая.
- Я, конечно, не располагаю таким источником информации, как Тюильри, процедила сквозь зубы госпожа Клапье, - но ваш свекор, Лионетта, дал себе труд написать в префектуру Драгиньяна и получил оттуда все сведения. Надеюсь, вы не посетуете на меня, если я позволю себе считать их вполне надежными.
- Ах, все равно, Амели поступит, как ей захочется, - сказала Лионетта, шаловливо подбрасывая свою муфту. - Мы все, кажется, позабыли, что она теперь замужняя дама и сама себе хозяйка.
- Боже великий! - смеясь заметила госпожа Миньон. - Сама себе хозяйка! - Вот если бы ее муж услышал!.. Дорогая племянница, - добавила она, наклоняясь в сторону Амели, - могу я попросить, чтобы вы вспомнили обо мне, если увидите в Провансе у торговок что-либо интересное, например местные кружева или что-нибудь другое?
- Я уже просила Амели располагать моим кошельком, - сказала тетя Лилина и после краткой паузы добавила: - Для добрых дел. У каждой женщины свои склонности, не правда ли?.. Я вам открываю кредит в сто франков, милая деточка.
- О, что касается моих поручений, я предоставляю ей полную свободу действий, - сказала госпожа Миньон, смеясь от всего сердца. Хотя колкости старшей сестры с годами становились язвительными, Жюли никогда на них не отвечала.
Впрочем, Буссардели не позволяли себе при посторонних ни малейшей семейной пикировки, самого безобидного спора; и эта традиция взаимного доброжелательства между братьями и сестрами перешла теперь к следующему поколению - к двоюродным братьям и сестрам. Быть может, она не избавляла от разногласий, но повседневная привычка умалчивать о них лишала их остроты, и в конце концов они как будто исчезали. Буссардели не могли удержаться от некоторого злорадного удовлетворения, когда замечали в других семьях отношения куда менее дружелюбные. Если при них там вспыхивала мелкая ссора, они переглядывались и слушали перепалку с тайным презрением, с каким люди, умеющие держать себя за столом, смотрят на своего соседа, который режет рыбу ножом. Попытку примирить Лионетту с ее свекровью сделала жена Луи-нотариуса, а она была урожденная Эрто и не вполне прониклась духом Буссарделей.
Тетя Лилина, которая дальше Гранси нигде не была, не жалела для новобрачной указаний, как всего удобнее устроиться, чтобы хорошо поспать в вагоне. Затем она посоветовала ей вручить самому директору гостиницы чаевые для прислуги: ведь если давать каждому, кто протягивает руку при отъезде постояльца, то в первом же городе тебя обдерут как липку.
- Амели, - вполголоса сказала госпожа Клапье, - уже двадцать пять минут восьмого, сейчас за нами придет отец. Не мешало бы тебе заглянуть в туалетную.
- Я пойду с вами!.. - заявила, услышав их, Лионетта. - А то вы сейчас же заблудитесь в такой толчее.
Когда они вернулись, дамы уже поднялись с кресел и стояли кучкой перед Фердинандом Буссарделем. Викторен и граф Клапье остались в купе стеречь багаж. Из салона выход был прямо на перрон, и сразу же всех ошеломили шум, суета, давка; трудно было дышать от паровозного дыма, а глаза слепил дрожащий лиловатый свет ярких фонарей с вольтовой дугой.
- Смотрите, как бы не потеряться! - кричала Лионетта.
Из осторожности Фердинанд Буссардель поднял вверх свою трость с золотым набалдашником, которая могла служить знаком сбора для всей родни, и встал во главе своего отряда. Подобрав юбки, дамы следовали за ним, стараясь обходить грубых и неловких встречных.
Амели взяла под руку свою свекровь. Они прижались друг к другу. Обеим, по-видимому, было одинаково не по себе среди этой кричащей, спешащей толпы, в удушливой атмосфере вокзала. Теодорина вытащила из муфты правую руку и, нащупав руку Амели, продетую под ее локоть, сжала ее. Затем замедлила т.н. желая отстать от остальных.
- Дорогая Амели!..
Она говорила на ходу, стараясь как можно ближе, несмотря па разницу в росте, прильнуть к своей спутнице.
- Я хотела бы кое-что сказать вам... Если вы сочтете это нескромным, простите меня... Я из добрых чувств... Вот! Ваша матушка, вероятно, говорила с вами, но все-таки... Она ведь не знает моего сына.
Теодорина шла, устремив глаза вперед.
- Она не знает, что мой большой мальчик несведущ во многом... и в брак вступает, не имея никакого опыта. Вы понимаете меня?
Амели молчала. Теодорина остановилась и посмотрела на нее.
- Боже мой... Дорогая! Матушка ведь говорила с вами?
- Говорила... - ответила Амели. А между тем мать говорила ей что-то туманное, отвлеченное, ненужное, упоминала о каких-то тайнах жизни, не объясняя, в чем они состоят, советовала ей быть покорной, ничем не возмущаться, не думать, что ее муж внезапно сошел с ума. "То, что доставляет мужу удовольствие, - сказала госпожа Клапье в заключение, - для жены только обязанность. Ну, теперь ты все знаешь".
Теодорина колебалась: она считала своим долгом дать новобрачной наставления и вместе с тем находила неделикатным делать это вместо небрежной или слишком стыдливой матери и, помешкав, двинулась дальше.
- Словом, - продолжала она, - прошу вас, не судите о Викторене по первым дням вашей совместной жизни. Быть может, он разочарует вас. Амели, мне думается, у вас есть характер, вы многое можете сделать для моего сына. От всей души желаю, чтобы вы нашли путь к его сердцу, желаю этого и ради него и ради вас самой. Ах, дитя мое, я не из числа матерей-эгоисток... Конечно, я хочу, чтобы он был счастлив, но хочу, чтобы и вы были счастливы.
Амели заметила, что глаза свекрови блестят от слез. На Теодорине была шубка из выдры, в руках такая же муфта; она отколола украшавший муфту букет пармских фиалок.
- Я для вас их принесла, - сказала она. - Держите букет на коленях, а то в вагонах такой неприятный запах.
Когда молодые вошли в купе и выглянули в окно, взгляд Амели встретил глаза Теодорины и не отрывался от них, пока не завертелись колеса поезда. Провожавшие махали платками. Госпожа Клапье заплакала. Тетя Лилина тотчас последовала ее примеру, заявив, что всегда так бывает: одним счастье, а другим оно - горе!
Некоторое время поезд не спеша проплывал вдоль перрона, но вот кучку Буссарделей и Клапье обогнал последний вагон и быстро покатил вдаль.
- Ух! - с облегчением вздохнул Фердинанд Буссардель, но так тихо, что услышала его только жена.
Он повернул обратно, увлекая за собою всех провожавших. Обе семьи зашагали по перрону. Завязались разговоры. Громче всех раздавался голос Лионетты, и только одна Теодорина время от времени оборачивалась взглянуть на красный фонарь последнего вагона, убегавший вдаль, постепенно тускневший в черной тьме.
XX
- Не будете ли вы так добры, сударь, достать мой саквояж? Мне так хочется поскорее приобрести дорожный вид, - произнесла Амели; она еще не присела и ждала, когда ее спутник опустит оконное стекло.
При своем огромном росте молодой человек без труда достал саквояж прямо с полки, не становясь на скамью.
- И шляпную картонку, пожалуйста, тоже.
Он молча выполнил и эту ее просьбу; Амели, улыбнувшись, добавила:
- Не беспокойтесь, больше я вас не потревожу.
Она сняла пальто, шляпку. Затянула под подбородком завязочки капора, спустила на лицо вуалетку, вынула алжирский бурнус и завернулась в него. Спутник ее все так же молча положил вещи обратно на полку. Поезд еще не набирал скорости и неуклюже подрагивал на стыках рельс.
- Почему-то считается, - начала Амели усаживаясь, - что люди в дороге обязательно должны чувствовать себя неуютно. Но если вам угодно, сударь, последовать моему примеру, я охотно разрешаю вам снять галстук и расстегнуть пуговицы на ботинках.
Она забилась в уголок, аккуратно расправила складки бурнуса, оберегая от пыли платье, и с удовольствием вдохнула аромат фиалок, которые преподнесла ей свекровь.
Теперь поезд, перестав спотыкаться на привокзальных стрелках, легко набирал скорость и пронзительно свистнул в ночи. Сосед Амели, словно пробудившись ото сна, вдруг открыл рот и осведомился, когда они прибудут в Марсель.
- В три часа дня, - без запинки ответила Амели, даже не заглянув в путеводитель, который она успела уже зазубрить наизусть.
- А до тех пор пересадок не будет?
- Ни одной не будет.
- И до самого Марселя к нам в купе никого не посадят?
- Конечно, нет. Видите, надпись "Занято" не снята.
Последовало довольно продолжительное молчание. Амели не знала, о чем говорить дальше, и то и дело подносила к носу букет фиалок.
Вдруг ее что-то словно толкнуло, и она повернула голову. Спутник не отрываясь глядел на нее, и лицо его ровно ничего не выражало. Амели решила, что он смущен, скован тем же странным смущением, которое ей самой удалось прогнать несколькими пустыми словами. Подумала, что человек этот ей совсем чужой, но ведь и она ему тоже чужая. "Только бы скорее выйти из этого глупейшего положения, - твердила она про себя. - Заведем разговор, постараемся получше познакомиться". Они ровно ничего не знали друг о друге и впервые очутились наедине, без посторонних.
- Давайте немножко поболтаем, хорошо? - предложила она.
Но грохот поезда и лязг колес, столь мало благоприятствующие душевным излияниям, отчаянно ей мешали.
Поэтому она не придумала ничего лучше, как позвать его, и затянутой в перчатку ручкой коснулась скамейки, приглашая сесть возле нее.
- Идите сюда, поближе.
Он повиновался, покинул свой угол. Уселся рядом с ней и молчал, уставившись взглядом в пол.
- Слышите, как пахнут фиалки? - начала Амели. - Мне их подарила на вокзале ваша матушка. Вы даже представить себе не можете, как я благодарна ей за всю ее доброту.
Она протянула ему букетик, он нагнулся к ней, и вдруг после непонятного толчка все изменилось. "Неужели это нас тряхнуло на стрелке?" Она почувствовала тяжесть чужого тела, ее опрокинули на скамейку, ей показалось, что ее душат. Она не может ни вздохнуть, ни пошевелиться, голова ее запрокинулась куда-то в угол. Но почему на ее груди свинцовой тяжестью лежит голова мужчины? Что с ним? Он заболел? Ему дурно? Амели хочет оттолкнуть эту голову, но не может, ощущая ее живое сопротивление, и голова эта судорожно тянется вверх. Амели страшно. Горячее дыхание уже касается ее шеи, она дрожит: вот и пришла, уже пришла та минута, о которой она ничего не знает... "О, только не растрепите прическу!" Она стонет - чужая рука вцепляется ей в шиньон, тянет ее за волосы, чуть не сворачивает ей шею. Амели отбивается, ударилась лбом о косяк дверцы, обо что-то ушибла лицо. Стараясь найти точку опоры, она беспомощно шаркает по полу ногами, цепляясь ступнями за тяжелую грелку с горячей водой. Сопротивляется изо всех сил. Все напрасно...
Наконец-то ее освободили. Пытаясь унять биение сердца, она твердит себе во внезапном просветлении: "Мужчины, они совсем другие, чем мы... То неизвестное, оно, должно быть, страшно... Только бы не расплакаться... Это же слишком глупо... Надо полагать, он в своем праве". Но вот купе снова погружается в темноту, и снова он наваливается на нее. Значит, он встал со скамейки лишь затем, чтобы затянуть полукруглой шторой фонарь на потолке. И все начинается сначала в мертвенно-бледном полумраке, под ритмический стук колес. Теперь мужчина ополчился уже не против ее шиньона - ему мешает нижняя юбка на железных обручах, которая никак не желает поддаваться. Он что-то шепчет, стаскивает перчатки, укладывает женщину вдоль скамейки, беспомощно путается среди крючков и пуговиц, теряется. Амели уже сдалась на милость этих грубых, неопытных рук.
- Да помогите же мне! - бормочет он.
Лежа на спине, закрыв локтем лицо, желая только одного, чтобы все поскорее кончилось, она шепчет в ответ:
- Хорошо, хорошо... только я не знаю... скажите сами!
Он не отвечает и вдруг, как будто решившись, вытягивается с ней рядом, беспомощно суетится, что-то бормочет, стонет, чуть не падает со скамейки, потеряв равновесие, но удерживается на краю, вскакивает на ноги, с минуту стоит неподвижно, весь сжавшись, наклонив голову, повернувшись спиной к Амели, которая осталась той же, что и была, и не может понять, что именно произошло...
Потом, отдышавшись, он приводит себя в порядок, садится в уголок на свою скамейку, протирает стекло кончиком занавески и с притворным вниманием начинает глядеть в окно.
Амели удалось установить, сколько времени длилась эта сцена, так как поезд уже подходил к Мелену. Она торопливо оправила свое платье, бесстрашно откинула синюю шторку фонаря со своей стороны, надеясь отыскать рассыпавшиеся по полу и по дивану шпильки. Обнаружила во время поисков свою вуалетку и запылившийся бархатный чепчик. Букет - подарок Теодорины - тоже скатился на пол и куда-то пропал, но поезд уже остановился. "Потом найду букет". Она опустила стекло.
Прошел начальник поезда, она спросила, сколько времени продлится остановка.
- Десять минут, сударыня!
- Очень хорошо, откройте, пожалуйста, дверь. Спасибо... Уже спустившись на подножку, она обернулась к своему спутнику, желая предупредить его, что сейчас вернется. Но его не видно; его поглотил мрак, окутавший неосвещенную часть купе. Возможно, он все еще глядит в окно, даже думать о ней забыл, нисколько не обеспокоенный мыслью, что она может убежать от него. Амели сошла на перрон, огляделась.
Она остановилась перед уборной, не решаясь переступить порог из-за удушающего зловония. На мгновение мужество оставило ее. После выхода из монастыря Амели еще ни разу не бывала одна, без спутницы, в общественных местах; и никогда ей не приходилось самостоятельно принимать даже самые незначительные решения, будь то на улице, на прогулке, в магазинах; она, конечно, знала, что прилично и что неприлично, но только теоретически, в силу воспитания; и, кроме того, девушкам прилично одно, замужним дамам другое; сейчас приличие предписывало мужу выйти вместе с ней на перрон - это уж само собой разумелось. При этой мысли она даже вздрогнула. Но время шло. Она пересилила себя и вошла в буфет. Служанка отвела ее в чуланчик, почистила ей платье, помогла связать лопнувший шнурок нижней юбки и продеть его в отскочившую пряжку корсета. Амели объяснила, что заснула в купе и от толчка поезда свалилась со скамейки. Служанка поднесла к ней зеркало; поправляя прическу, Амели обнаружила, что у нее разбита верхняя губа. Укладывая волосы, она не отрываясь глядела в зеркало на эту небольшую красную припухлость. Она испугалась, не пострадали ли зубы, провела по ним языком, и ей показалось, что один резец слегка надломлен. Сняв перчатку, она приподняла пальцами губу, но ничего не обнаружила, однако, прикасаясь языком к омертвевшей губе, она чувствовала, что с зубом что-то неладно. "Просто я все это вообразила себе, слишком уж я нервничаю". Зубы у нее были хотя и мелковатые, но красивые, ровные, без единого изъяна.
Раздался крик кондуктора, сзывающего пассажиров. Амели бросилась бежать, обезумев от страха, что поезд может уйти без нее, и всем своим существом желая, чтобы он действительно ушел. Поезд был длинный, вокзал едва освещен, и все же, несмотря на мучительное смятение, Амели сразу нашла свое купе. Человек, с которым отныне навсегда связана ее жизнь, ждал, сидя в углу. Его равнодушие, его уверенность рассердили Амели и вместе с тем наполнили ее душу какой-то безрадостной гордыней. "Итак, он мой муж, подумала она и в первый раз с тех пор, как оказалась с ним вдвоем в купе, отдала себе в этом отчет. - Я буду говорить ему "ты", скоро буду называть его "друг мой". Только сейчас она вспомнила его имя - Викторен.
Она села, поезд тронулся; она подобрала с полу свои фиалки, запылившиеся и помятые. Но она отряхнула цветы, и ей показалось даже, что пахнут они сильнее прежнего.
Спутник ее не произнес ни слова, она тоже молчала; слишком она была взбудоражена, и молчание казалось ей дороже любых разговоров; она была умна и понимала, какие именно мысли одолевают сейчас ее незадачливого супруга. Машинально она гладила ладонью крюк, подхватывавший снизу шторку, о который она ударилась во время их безмолвной борьбы.
Внизу под ногами загудели, застучали колеса, вновь набирая скорость. Мало-помалу мысли Амели успокоились; она стала думать о завтрашнем дне, после которого наступит их первый вечер вдвоем, ибо тулонский поезд выйдет из Марселя только после полудня и к ужину доставит их в Гиер. Огромным усилием воли она старалась подготовить себя к тому, что ждет ее в Гиере.
...Гиер Пальмовый, так писал о нем господин Питр-Шевалье в одном из номеров "Семейного музея", где она и прочитала описание этого модного курорта... То обстоятельство, что некое событие, по-прежнему безыменное и непостижимое, которое неминуемо ее ждало, свершится именно в этом далеком, чуть ли не иностранном городке, лежавшем, как мираж, под иным солнцем, - это обстоятельство также отодвигало наступление страшной минуты: две сотни лье отделяли ее от брачной ночи, были ей защитой.
- Не дадите ли путеводитель?
Амели вздрогнула и не сразу ответила на вопрос. Она и представить себе не могла, что после той сцены, от которой она еще не оправилась, первые слова будут именно такими. Воображение завело ее слишком далеко; а какую работу должно было проделать воображение этого непонятного субъекта, попросившего дать ему путеводитель?
- Путеводитель лежит в наружном карманчике моего несессера... Видите, вон тот саквояжик в коричневом чехле.
Когда путеводитель очутился в его руках и он начал искать расписание поездов, она пришла ему на помощь:
- Страница загнута.
Он отодвинул занавесочку фонаря. Она видела теперь, как он водит по строчкам пальцем от станции к станции. Вытащил из жилетного кармашка часы, смотрел то на стрелки, то на названия станций; потом, очевидно выяснив все, что ему требовалось, спрятал часы, закрыл книжечку, исподлобья бросил на Амели взгляд и тотчас отвел глаза, заметив, что она за ним наблюдает... Больше эти молодожены, насчитывавшие всего несколько часов супружеской жизни, не разговаривали. Постукивание колес мешало Амели выйти из состояния нервической скованности. "Должно быть, наше купе находится как раз над колесами, - думала она, - и из-за этой тряски я не могу взять себя в руки".
Молчание длилось полчаса, до самого Монтеро. Здесь Амели решила не выходить из вагона. Всю стоянку она наслаждалась состоянием неподвижности, немного отошла. Когда же поезд миновал вокзал, она увидела, как тот, чужой, встал с места и шагнул к ней. Она все поняла. Он высчитал, что времени, которое займет переезд от Монтеро до Санса, вполне хватит. Она закрыла лицо руками.