Вот уже целый день я тут (отстал от своих дорожных спутников). Сколько ни спешил, а насилу управился увидеть все, что предполагалось. Я был и в торговой части города (на восточном берегу реки Волхова), и в Софийской с "детинцем" - кремлем (у ворот его народ так всегда толпится, что надобно ждать). Кремль занимает весьма пространную площадь, окружен огромною каменною стеною с башнями и воротами. Великолепный Софийский, НиколоДворищенский и Георгиевский древнерусские храмы, Грановитая палата, звонница Софийского собора и церкви старославянской архитектуры. И мне опять взгрустнулось:
зачем я тут один, без Вас, маменька, без возможности разделить чувство удивления и восхищения.
Вам, конечно, доставили уже письмо мое, и в Петербурге надеюсь получить Ваш ответ. Но надобно описать Вам, как, выехав из Москвы, дотянулся я до Новгорода.
Прежде всего кончились досадные хлопоты с лошадьми, препирательства с упрямыми и жадными возницами. Ныне от Москвы до Петербурга путникам предоставлены дилижансы. Вы, маменька, немало удивились бы сему экипажу.
Карета чрезвычайно вместительная, на восемь и даже двенадцать персон, движется она с изрядной быстротой.
К десяти часам утра все пассажиры были уже готовы, места в дилижансе заняты, и восемь прекрасных лошадей понесли нас в путь. Первые минуты путешествия прошли в полном безмолвии. Вероятно, каждый из нас был занят собственными мыслями. В задумчивости мы пропускали даже без всякого внимания множество встречающихся карет, оставляли без замечания проплывавшие мимо огромные здания. Наконец ветер, свободно гуляющий в открытом поле, дал нам почувствовать, что последние дома Москвы остались далеко позади.
Бесконечной лентой тянется, уходит вдаль дорога. Вокруг необозримые поля, лишь изредка встретишь деревушку с покосившимися, жалкими избенками под лохматыми шапками соломенных крыш, да нет-нет мелькнет озерная синева. И вновь необозримые поля и пастбища. Слышится звук пастушьего рожка и далекий торжественный колокольный звон. А полосатые верстовые столбы неторопливо бегут и бегут мимо окошка. Как мило все и как уныло!
К обеду следующего дня приехали мы в Тверь. Незабываемым зрелищем был для меня Вышневолоцкий канал, наполненный барками, ожидающими своего шлюзования, чтобы плыть до Петербурга. Вот так бы соединить все реки России в единую связь, подчинить человеческому разуму всю природу!
На этом письмо свое прерываю - подошла почта.
Прощайте. Целую.
Ваш Николай.
Санкт-Петербург, 8 авг. 1821 е.
Любезный друг мой, маменька!
Вот уже больше полсуток, как я в столице - за тысячу с лишком верст от Макарьева, за 1592 версты от Казани.
Я выехал из Новгорода без промедления, очередным дилижансом. Мое место в карете оказалось угловое (это - лучшие места), спиной по направлению к движению экипажа. Когда утомление от качки на ухабах дало себя знать и пассажиров стало клонить ко сну, я тоже закрыл было глаза, но потом, по-видимому, привычка воздерживаться днем от сна взяла свое. Я достал "Невский зритель" за прошедший год (купил в Москве) и стал читать отрывок из поэмы "Руслан и Людмила". Знали бы Вы, маменька, сколь высоко и натурально искусство Пушкина. В стихах его, словно из самого сердца изливающихся, живость и легкость изумительные. Уж не сама ли муза поэзии водит рукою истинного поэта?! До самого Петербурга не сомкнул я глаз, толчки и ухабы оказались незаметными, а Морфей - бессильным перед восторгами Парнаса.
Чем ближе становилась столица, тем сильнее чувствовал я нетерпение увидеть ее. Колеса нашего дилижанса стучали по бревнам, коими вымощена дорога. По ней брели люди пешком, с котомками за спиной, быстро неслись экипажи. Наконец у чуть светлеющей линии горизонта появилась темная, неясная от большого отдаления, громада.
"Петербург", - сказал один из моих спутников, а другой добавил: "Однако не менее как верст двадцать до въезда осталось".
Я смотрел неотрывно, и неясная вначале громада выравнивалась, росла на глазах. Вскоре на розовеющем утреннем небе вырисовывались причудливые контуры зданий то с куполообразными, то с островерхими крышами. Они все поднимались выше и выше.
"Так вот она какая, столица!" - мысленно воскликнул я и тут же запахнулся плотнее. Еще с вечера, маменька, я пересел на переднее место, уступив свое даме, которую беспокоил холодный ветер. Ветер беспокоил теперь и меня, но зато, приближаясь к Петербургу, имел я возможность рассмотреть его во всех подробностях.
Вскоре мы миновали окраину, чугунолитейный и другие заводы, оставили за собой унылые казармы рабочих и кладбище. Затем широкая прямая Литовская улица, с прекрасными домами и чугунными решетками оград, привела нас в самый город, несмотря на раннее утро, уже полный кипучей жизнью. Сильное и приятное чувство охватило меня, будто и я тоже участник сей кипучей деятельности. Верст пять еще ехали мы до центра. Наконец увидели празднично нарядный Невский проспект, напоминающий по своей многолюдности нашу Проломную, причудливые мосты, Фонтанку, одетую в гранит, громадный Гостиный двор (говорят, он заключает в себе до 200 лавок).
Истинное восхищение вызвали у меня архитектурные творения Воронихина Казанский собор с его дугообразной величественной колоннадой (представьте, каким жалким покажется мне теперь Казанский университет). Подле Почтамта дилижанс остановился. Я нанял карету, велел сложить в нее свой багаж и, с надеждой встретить земляков, отправился в Татарскую гостиницу, что на Невском проспекте, перед Адмиралтейством. Тут отвели мне во втором этаже комнату по 5 рублей в день, и я зажил. - Предполагаю пробыть в Петербурге по крайней мере месяц, ибо считаю необходимым посещать лекции академиков, иметь с ними беседы.
Чтобы рассказать Вам, дорогая маменька, что я видел и слышал в столице в продолжение двенадцати часов, принимаюсь за другой листок. Надобно признаться, я сделал очень мало - почти ничего, но, право, очень трудно быть успешнодеятельным в городе, подобном Москве и Петербургу, когда еще он совершенно нов и когда надобно беречь деньги, следовательно, не тратить их на извозчиков, а ходить пешком.
После того как привел себя в надлежащее состояние и позавтракал в Старотатарском ресторане - а он находится прямо в здании гостиницы, направился я к Департаменту народного просвещения. Был там на крыльце, был в вестибюле, был в приемной попечителя, но увы... далее не был: секретарь доложил ему о моем приходе и, возвратясь в скором времени, сообщил, что Его высокопревосходительство очень занят и принять меня никак не может. Мне оставалось лишь обратиться вспять, еще раз взглянув на великолепие вестибюля.
Выйдя из Департамента, направился я навестить Михаила Александровича Салтыкова и Григория Ивановича Корташевского, но не застал их.
Все остальное время, до позднего вечера, бродил я по городу. Невский проспект теперь был уже полон, более полон, чем наша Рыбная площадь во время воскресного базара, только не возами, а экипажами и гуляющими. Тут я встретил не одну петербургскую красавицу, и, признаюсь Вам, маменька, нигде не случалось мне видеть такого собрания хорошеньких женщин. А движение по Невскому...
В одном месте я стоял несколько минут, выжидая возможности перейти на другую сторону; столь велик поток экипажей. Подхваченный толпой гуляющих, я незаметно для себя опять очутился в самом начале Невского и остановился очарованный архитектурной сказкой Андрея Дмитриевича Захарова, иначе и не назовешь взметнувшийся в небо на тридцать три сажени золоченый шпиль со знаком корабля, плывущего в бесконечность.
Налюбовавшись, обошел я Адмиралтейство, повернул на Дворцовую площадь и - опять задержка: можно ли не восхититься хоть издали Зимним дворцом, его колоннадой и грандиозной Триумфальной аркой Главного штаба. Отсюда путь мой лежал к набережной.
Был тихий и солнечный вечер. В широкой спокойной глади Невы отражались контуры Петропавловской крепости, ростральных колонн-маяков на Стрелке Васильевского острова, Биржи, корпусов Двенадцати коллегий, в которых два года назад разместился здешний университет.
Прогуливаясь по Дворцовой набережной, я не раз останавливался в раздумье. Какая-то далекая, тихая грусть щемила сердце. Лишь теперь понял я, как дороги мне и Казань, и университет. С ними связаны мои первые мечты, первые научные достижения, первое смутное, но чистое и нежное чувство к Анне.
Простите, маменька, за те недобрые слова, которые по своей горячности я высказал в отношении Казани и нашего университета в первом письме к Вам. Как я одинок, совершенно одинок был на прекрасных набережных и улицах этого гранитного города-великана, среди незнакомых.
Тут я особенно осознал, что каждый, где бы он ни жил и работал, обязан трудиться и бороться там же, ради того, чтобы жизнь стала лучше, легче, если не для него, то для будущих поколений, за судьбу которых мы в ответе. А я убежал, уехал, не выдержав временных невзгод. Простите!
Вот с какими мыслями, усталый и грустный, я вернулся в гостиницу.
- Вас, господин профессор, в ресторане дожидаются ваши земляки-татары, - сказал мне стоявший у входа швейцар, весь в галунах и с булавой. - Они пришли еще днем. Спрашивают: не проживает ли тут кто-нибудь из Казани?..
"Кто бы это мог быть?" - удивился я. Но в ту же секунду знакомый голос воскликнул радостно: "Николай Иванович!" - и кто-то, обняв меня, прижал к груди.
- Николай Алексеевич?!
Ну, конечно, это был Галкин, наш гимназический лекарь, врач кругосветной экспедиции на шлюпках "Мирный" и "Восток". Свершилось!
- А где Ваня... Иван Михайлович? - вырвалось у меня.
- Симонов вместе с Фаддеем Фаддеевичем и Михаилом Петровичем в Царском Селе у государя императора на приеме... Но что же мы стоим?! - воскликнул Николай Алексеевич. - Сюда, в ресторан. Вас ждут не дождутся наши матросы...
- Матросы?!
- Да! В экспедиции было человек десять татар. Многие из Казанской губернии. Они истосковались по родной земле, по Казани за 751 день плавания по штормовым морям и океанам. Узнали, что вы тут остановились, и меня просили прийти... Пойдемте же!
Когда вошли в ресторан, я лишь успел сказать: "Эсселаме галейкем! [Да будет мир над вами! (форма приветствия) Здравствуйте (араб.)] - как десяток дюжих молодцов, бронзовых от южного загара, все, как один, вскочили из-за стола и вытянулись во фрунт.
- Что же вы? Садитесь, садитесь! - проговорил Галкин и, обернувшись, пояснил мне: - Царским повелением за беспримерный наш поход разрешен вход в ресторан, наряду с прочими награждениями.
Мы сели, и, немного осмотревшись, Галкин представил мне каждого из них. Я с восхищением глядел на отважных мореплавателей - скромных рядовых матросов, вынесших на своих плечах всю тяжесть плавания. Некоторые имена их я запомнил. Это матросы первой статьи Губей Абдулов, Абсалимов, Габидулла Мамлинов, канонир первой статьи Якуб Беляев, квартирмейстеры [Мичманы] Назар Рахматуллов и Сандаш Анеев.
За столом новые мои приятели уже наперебой рассказывали мне о празднике Нептуна на шлюпках по случаю перехода через экватор, об огромных плавучих ледяных горах - айсбергах, столкновение с которыми для корабля означает часто верную гибель; о страшных штормах в Индийском океане. Вспоминали, как 16 января 1820 года был открыт новый Южный материк - страна, покрытая высокими горами и льдами; об удивительных летучих рыбах и дельфинах (один дельфин так сильно подпрыгнул, что полетел в люк и угодил в каюту капитана прямо на стол, где были разложены карты); с жалостью и негодованием вспоминали, как в Рио-де-Жанейро на рынке португальцы продавали несчастных негров из Африки, содержащихся в клетках. Пришлось им побывать в гостях и у короля полинезийского острова Отаити (в центральной части Тихого океана). А вечером, после вахты, пели они русские и татарские песни вдали от берегов родной земли.
Принесли шампанское. От имени всех казанцев я провозгласил тост в честь отважных мореплавателей, за их здоровье и успех. Потом мы все долго гуляли по набережным. Воротился я лишь в 12-м часу ночи и взялся за письмо к Вам.
Сейчас уже скоро час. Покойной ночи!
Посылаю Вам, маменька, виды С.-Петербурга. Завтра напишу листок и брату.
Крепко любящий Ваш сын.
С.-Петербург, 1821, август 16. Вторник,
Минула неделя, а я не писал к Вам, милая маменька, ни строчки, и мне становится совестно, даже грустно.
Знаю, как Вы беспокоились обо мне, когда не было писем, - знаю по себе. Но молчал не из-за недосуга.
Я намеревался послать Вам это письмо не почтой (для этого есть важные причины), а через Николая Алексеевича Галкипа или Назара Рахматулловича Рахматуллова, которые отправляются обратно в Казань, но отъезд их задержался. Между тем стечение обстоятельств показало, что я, по-видимому, останусь в столице до первого зимнего пути.
Поэтому я попросил Назара Рахматулловича заехать в Макарьев и увезти Вас в Казань. Он же вручит Вам это письмо. Прочтите и сожгите. О том, что пишу здесь, не должен знать ни один человек, кроме Вас и Алексея. Кстати, от брата давно писем не получал, и что с ним, не знаю.
Мои личные новости, которые для Вас, маменька, лучше всех новостей, вот какие: был два раза у Михаила Александровича Салтыкова. Он уже сенатор. Принял и обласкал, словно сына. Расспрашивал меня, что успел сделать, чем занят, вникал во все подробности и обещал содействовать успеху. Дал несколько дельных советов.
У Салтыковых я виделся с милым существом, Вы не угадаете, каким. Мне самому-то до сих пор не верится: это.
была Анна Ильинична Яковкина. Она теперь обитает в селе Медведево Ржевского уезда Московской губернии, в имении мужа - князя Максутова. Приехала повидать отца, который, оказывается, живет в Царском Селе у своего зятя барона Врангеля. Он сейчас в отставке.
В мой первый приход к Салтыковым я мельком встретился с Анною на пороге, но тут же мы разминулись, так что и поздороваться не успели. Бывши вчера, я слышал от Софии Михайловны (кстати, она выходит замуж за поэта Дельвига, друга Пушкина), что Анна Ильинична узнала меня, каждый день спрашивала, был ли я, буду ли еще, просила послать за нею, лишь только я приду. И случаю угодно было, чтобы мы встретились снова. Несмотря на присутствие посторонних, встреча получилась весьма сердечная. И простились мы, как следует прощаться людям, умеющим уважать друг друга. Она была прекрасная девица, а теперь прекрасная женщина - жена и мать, предпочитающая домашний уют всему блеску света. Да, она и должна была быть такою, и мне думать так, несмотря на некоторую боль сердца, утешительно.
Теперь о самом главном - о встречах с попечителем.
В первый раз я был у него в прошлую среду. И был принят неожиданно милостиво. Удивительно для меня и начало нашего свидания. Войдя в огромный кабинет, я поклонился. Он медленно подошел ко мне, внимательно оглядел и, после некоторого молчания, сказал неспешно:
- Так это вы - господин Лобачевский! Очень рад, что вижу вас наконец.
Пока не дошло до "очень рад", я чувствовал себя весьма неуверенно: пронзительным взглядом он будто хотел заглянуть мне в самую душу. Но смысл взгляда был непонятен.
- Не удивляйтесь, Николай Иванович, - продолжал он чуть ли не заискивающе. - Я чувствую к большим математикам особую симпатию. Когда-то в ранней молодости и сам мечтал идти по стопам прадедушки Леонтия Филипповича Магницкого, который в царствование Петра Великого издал на русском языке энциклопедический курс арифметики. Потом, как всякий природный математик, увлекся поэзией и даже пробовал писать...
- Весьма известно ваше прекрасное стихотворение "Соловей", - вставил я.
Магницкий пытливо посмотрел на меня, ответил:
- Благодарю. Но государю императору угодно было, чтобы я потрудился на дипломатическом поприще - сначала при посольстве нашем в Вене, а потом в Париже. - И вдруг такая перемена темы: - Вы слышали, господин профессор, Наполеон скончался нынешним летом?.. Да!
Кто-кто, а он уж истинный француз. Ведь я знал покойного и знал немало из того, что еще не скоро сделается достоянием истории. Его роман с божественной Жозефиной, супругой первого русского консула, бесподобен... Тут Магницкий, не договорив, внезапно засмеялся слабым, пискливым смехом, не вязавшимся с его высокой нескладной фигурой. (Вообще меня поразило бледное, желчно-холерическое лицо этого могущественного человека, не то изнуренное болезнью, не то утомленное жизнью, с презрительно опущенными углами губ. Чтобы дорисовать его портрет, добавлю: у него несоответствующая росту маленькая голова с мягкими волосами, высокий лоб, мясистые уши и пронизывающие серые глаза.)
Так и не докончив начатой фразы, попечитель внезапно вновь переменил тему:
- Да, что же мы с вами стоим?! Пожалуйста, сюда, - и пригласил меня к письменному столу, который по своей массивности напоминал бильярдный. Что нового в университете? Вам вручили мое письмо?
- Да, ваше превосходительство. Весьма благодарен вам за приглашение посетить столицу. Перед моим отъездом совет рассмотрел ваше предписание изготовить чертежи и наметить место для сооружения университетской церкви. Но конкретного решения не было вынесено ввиду недостатка времени. По пути сюда я мысленно не раз возвращался к будущему архитектурному образу университета. Мне кажется, можно было бы вставить церковь между существующими учебными корпусами - бывшими губернаторским и тенишевским, соединив их в единое целое с такой же величественной колоннадой, какой украшен здешний Казанский собор. А встройку лучше сделать в два этажа: в нижнем расположить вестибюль, а в верхнем, высоком, - церковь.
Разговор об университете, столь близком моему сердцу, сразу вернул мне утраченное было хорошее расположение духа. Не знаю, уловил ли Магницкий мои истинные намерения или нет, но он внезапно прервал меня.
- Так, так... - воскликнул он оживленно, при этом как-то странно пошатнулся всем телом. - Я пригласил вас, Николай Иванович, желая лично удостовериться как в образе мыслей ваших, так и в ваших достоинствах. И я вижу, что не ошибся в своих предположениях. - Лицо его вновь болезненно передернулось, брови сильно поднялись вверх, он широко, по-театральному, взмахнул рукой. - Вы подали блестящую мысль, прямо-таки гениальную мысль!
Теперь вижу, что университет наш пребывал в ничтожестве. Мы выстроим церковь, самую красивую в Казани.
Средств не пожалеем. Сегодня же положу к стопам государя нижайшую просьбу о переустройстве.
Он опять взмахнул рукой и устремил взгляд вверх, словно уже видел перед собой будущее сооружение.
- Идею вашу полностью одобряю, - продолжал он взволнованно. - Над главным подъездом, над многоколонным портиком, будет водружен крест с эмблемами наук у подножия. И слова: "Во свете твоем узрим правду".
Заметив, что я что-то хочу сказать, он перебил меня:
- Все, все! Это должно стать эмблемой университета.
Вы надоумили меня, Николай Иванович. Великое вам спасибо. Добрые дела не остаются без награды всемогущего. - Говоря это, он выпрямился торжественно, словно вещая с кафедры перед большой аудиторией. - Вы, Николай Иванович, будете членом строительного комитета, который создан будет незамедлительно. В моем покровительстве не сомневайтесь.
Я вышел из Департамента вне себя от радости. "Скоро обновится наш университет!" - думал я.
Однако последующие встречи с Магницким омрачили мое настроение. В пятницу он принял меня также весьма вежливо, но в голосе, в скользящем взгляде почувствовалось нечто сразу меня насторожившее.
Магницкий сидел за письменным столом, заваленным книгами и рукописями, перед ним - свинцовый карандаш, пучок аккуратно очинённых перьев и стопка великолепной бумаги с золотым обрезом.
Внимательно выбирая из пучка перо, он сказал:
- Присядьте, уважаемый друг Николай Иванович! Пока я буду подписывать бумагу, прошу вас как представителя особого комитета по приведению в порядок университетской библиотеки рассказать о проделанной вами работе. Надеюсь, вы привезли мне список назначенных к истреблению вредных безбожных книг? Я также просил составить два экземпляра каталога: один для самой библиотеки, второй - для меня... Я вас слушаю.
Заговорил я не сразу. Вы меня понимаете, маменька?
- Ваше превосходительство, - начал я, - проверка наличности книг по документам оказалась задачей невыполнимой, ввиду чрезмерной запущенности библиотечного дела: сдачи и приема библиотеки в надлежащем виде никогда не проводилось, описи никем не подписаны, и, чтобы доказать их справедливость, потребуется поднять архив, скопленный в течение двадцати лет.
Мы помолчали.
- Вот как, - проговорил наконец Магницкий. Не глядя на меня, обмакнул перо в чернильницу, старательно попробовал его на бумаге. - Продолжайте!
- Свои занятия по библиотеке я начал было с ее приема, - объяснял я, однако работа сильно задерживалась сперва болезнью исполняющего должность библиотекаря профессора Кондырева, затем - моим отвлечением другими делами по университету. А после отъезда профессора Бартельса, когда вместо него я был избран деканом физико-математического отделения, эта работа совершенно остановилась. За неимением писцов неоконченною осталась и начатая уже переписка каталогов книг. Обманутый надеждой привести библиотеку в совершенный порядок, я не могу более противиться любви к тем занятиям, к которым меня пристрастила особенная наклонность, и поэтому прошу вас снять с меня возложенное поручение...
Я не успел закончить, как Магницкий, бросив перо, резко перебил меня:
- Следующий раз, господин Лобачевский, прежде чем являться с такого рода просьбами к попечителю извольте разрешать вопрос на месте, в Казани.
Я хотел встать, но сдержался.
- Ваше превосходительство, я привез об этом постановление совета университета. Разрешите передать.
Магницкий внимательно прочитал донесение, потянулся к серебряному колокольчику на столе. Секретарь его на диво вымуштрован: колокольчик едва успел звякнуть, как он уже появился перед столом.
- Готовьте предписание совету Казанского университета о моем согласии на увольнение профессора Лобачевского от возложенных на него занятий по библиотеке а также на продление срока его пребывания в отпуску в Петербурге... Донесения совета Казанского университета, присланные через господина Лобачевского, приобщите к делу - Слушаюсь, ваше высокопревосходительство!
После ухода секретаря Магницкий внезапно поднялся с обитого кожею кресла; подойдя к этажерке, взял красный сафьяновый портфель и, порывшись в нем, достал какуюто бумагу.
- И в дальнейшем, Николай Иванович, можете рассчитывать на мою поддержку... Считая вас человеком высшего типа, хочу услышать ваше мнение о моем проекте который намерен послать в центральный комитет библейского общества. Я никому об этом еще не говорил, - с такими словами попечитель вручил мне письмо.
"Доколе благочестивое правительство наше не примет общих мер к истреблению всех безбожных книг, которыми наводнены лавки наших книгопродавцев, большая часть библиотек - публичных и частных, - так писал Магницкий, - дотоле обязанность каждого истинного члена библейского общества есть, исторгая всеми способами из обращения сии ядовитые стрелы диавола, истреблять их".
На этом я остановился: не хватило дыхания. Однако же, приметив, что Магницкий прилежно за мною наблюдает, опять опустил глаза на письмо.
"Идя от сего понятия, - писал дальше Магницкий, - купил я несколько подобных книг и рукописей и, препровождая их при списке, прошу истребить. Из газет я увижу, будет ли мысль моя одобрена библейским обществом; а между тем стану продолжать покупать все подобные произведения и от всей души желаю, чтобы каждый член библейского общества хотя одну подобную книгу представил для истребления..."
Читая это письмо, я чувствовал, как мои кулаки сжимаются сами собой. И этот человек предлагает мне свое покровительство, без сомнения ожидая уплаты за оное честью моей! Однако от него во многом зависела судьба университета. Необдуманностью я мог бы поставить ее под угрозу. И я молчал, стараясь утишить негодование, кипевшее в душе. Мое молчание Магницкий принял, по-видимому, за знак согласия.
- А теперь жду вашего слова: сколько безбожных книг из университетской библиотеки и вашей личной истребили вы сами? - спросил он торжественным тоном.
Я решился.
- Ваше превосходительство, - отвечал я с твердостью, - я бы никогда не решился сделать костер из имущества казенного, поступить против совести и устава, подписанного государем императором.
- Я вас не понял, господин Лобачевский...
- Как вам известно, ваше превосходительство, параграфы 74 и 184 университетского устава дозволяют иметь в библиотеке все книги, какого бы содержания они ни были. Только вредные и соблазнительные велено отмечать в каталогах, на заглавных листах книг, и никому, кроме профессоров и адъюнктов, не давать, то есть хранить особо.
Лицо Магницкого вдруг сделалось сухим и холодным. - - Другого ответа я и не ожидал от вас. Кажется, все проясняется.
Он уставился на меня, но я выдержал его взгляд.
- Я пригласил вас сегодня, господин Лобачевский, - продолжал он уже значительно тише, словно его что-то душило, - собственно, для того, чтобы оказать вам услугу.
- Весьма тронут таким вниманием, - ответил я.
- До меня дошли слухи, что на вас готовится донос его сиятельству господину министру духовных дел и народного просвещения, члену государственного совета Александру Николаевичу Голицыну. Донос сей, конечно, повлечет за собой для вас, по крайней мере, большие неприятности.
- Я ни в чем не чувствую себя виновным.
- Однако то, в чем вас обвиняют, - повысив голос, продолжал Магницкий, - имеет под собой почву. В молодости вы находились в тесной дружбе с еретиком Броинером-Аристотелем, одним из основателей ордена иллюминатов. А дух нынешней безбожной философии опасен именно потому, что он есть не что иное, как настоящий иллюминатизм. Это тот самый дух, который Иосиф II скрывал под личиною филантропии; у Вольтера, Руссо и энциклопидистов таился под скромным плащом философизма; в царствование Робеспьера - под красною шапкою свободы... Сие страшное чудовище подрывает у нас алтари и трон...
- Ваше превосходительство, причем же тут я?! - прервал я его.
Магницкий усмехнулся. И тут эта усмешка лучше чем слова обнажила настоящее качество его души.
- Говорят, что вы, еще будучи студентом, в значительной степени явили признаки безбожия, - продолжал он. - Правда, я еще не проверял по кондуиту. Может, это просто зловредные измышления завистников. Потом... Магницкий помолчал, как бы собираясь с мыслями, - потом говорят, что вы, преподавая физику и астрономию, ни разу не указывали на премудрость божию, в сих науках явленную.
Ваше философское мировоззрение будто бы ставит под сомнение подлинность изложенного в библии о сотворении мира, вносит смуту в юные, неокрепшие умы...
Не в силах более скрывать овладевшее мною возмущение, я встал:
- Ваше превосходительство, зачем же гадать?! Убеждения мои покоятся на трех основаниях - любви, вере и надежде: любви к науке, вере в торжество прогресса, надежде - видеть зарю, предвестницу счастливейших дней России... Не буду больше отнимать у вас дорогое время...
- Ну, зачем же так волноваться! - Магницкий тоже встал, маска дружелюбия вновь легла на его черты. - Успокойтесь. Святая церковь не запрещает науки. Культурная часть общества может руководствоваться разумом. Однако простому народу необходима религия. Сен-Симон прав:
между людьми существуют градации. Высший тип - это люди с тонко работающим мозгом. А там, внизу, масса - глина человеческого общества, из которой все можно лепить... Так ведь?!
Я ничего не отвечал. Магницкий говорил медленно, но твердо, тоном, не допускающим возражений.
- Мы делаем историю, - начал опять он, видя, что я стал спокойнее, - мы стоим на страже государственных интересов, и горе тому государству, в котором стремления грубых масс выдвинулись вперед и овладели всем... Посему власть царская должна быть от бога. Следовательно, и просвещение должно быть соображено с этим... Да, нам теперь время стать в ряду с просвещеннейшими народами, кои не стыдятся уже света откровения. В Париже издается новый перевод пророчеств Исайи; вся Англия учится оригинальному языку библии; Германия, благодаря Канту, пришедшему через лабиринт философии к преддверию храма веры, ищет мудрости в одной библии. И мы ли одни останемся полвеком позади?!.
Я молчал.
- Николай Иванович, по-видимому, вам сегодня нездоровится. Лучше об этом договоримся в понедельник. Но учтите, нам предопределено работать вместе, так хочет судьба. Обращение с вами будет размерено по вашему поведению. Я сдержу слово. Вы свободны!
Этими словами Магницкий дал понять, что прием закончен.
Я молча поклонился и направился к двери. Судите сами, маменька, о моем состоянии.
В понедельник Магницкий встретил меня отменно сухо и неприязненно.
- Что ж это вы, господин декан, не можете призвать к порядку родного брата, адъюнкта технологии Алексея Лобачевского? До сих пор он не выполнил обещанного описания своего путешествия по Сибири и всех минералов, присланных им в университет из Пермской губернии. Мы вынуждены будем признать его путешествие лишь потерею времени и денег... Конечно, он человек ученый и весьма образованный в технологических, химических, физических и частию в математических и словесных науках, не притворщик и не лицемер, но так вести себя... Он столь многим обязан университету. Вы, как старший и как прямой начальник, должны привести его в чувство.
- Ваше превосходительство, брат мой в зрелых летах и имеет свой разум. Что же до его обязательств по отношению к университету, то он там много потерял, ибо товарищи его уже давно стали профессорами.
- Как же прикажете произвести его в профессоры?!
Вы думаете, он мне не известен? Круто запивает, якшается с купчишками и заводчиками, рвения по службе не проявляет. Буйством своим и худым поведением порочит честь принадлежности к ученому званию. В письме ректору я указал наложить на него взыскание...
"Новый донос? Кого? Никольского или Владимирского?.. - мелькнула у меня догадка. - Но вы еще плохо знаете характер брата. Он оставит университет, если не будет избран профессором..." Пока Магницкий твердил о "неуместной гордыни" Алексея, я с ужасом представлял себе, ; что Алексей может наделать без нас, особенно без Вас, маменька. Вот почему Вам нужно немедленно отправиться обратно в Казань вместе с Назаром Рахматулловичем.
Бывает состояние, когда человек совершенно лишается возможности управлять своей судьбой, блуждает во мраке, не зная, куда направить шаги свои. Тут ничего более не остается, как отдать всего себя текущему мгновению, не удручаясь даже мыслью о будущем.
В таком положении находится теперь наш Алексей.
Хаос, что он встретил в Казани, вернувшись с Урала, так сильно на него подействовал, что он совсем растерялся.
У него не хватает сил противостоять нынешним тяжелым условиям и сохранять веру в будущее.
Дорогая маменька, я инстинктивно предчувствую, что мир накануне великого научного открытия, которое поведет его вперед. И открытие совершится не по прихоти случая, к нему приведет глубокий, совершенно новый пересмотр старых знаний. Да! Я в этом глубоко убежден, я это знаю. Наконец, маменька, скажу несколько слов о петербургских новостях и о себе.
Вина не пью, не наряжаюсь, в карты не играю. Что до концертов и сцены, то это другое дело. Чуть только прочту объявление о чем-нибудь хорошем, тотчас справлюсь с карманом и марш. Уже два раза был в театре, давали "Сороку-воровку", новую оперу, написанную Россини и имеющую необыкновенный успех: оба раза театр был битком набит. Анету играла Семенова-младшая, актриса прекрасной внешности и высокого дарования. Тонкость, с которой она передает глубокие движения души, поистине изумительна. Не подумайте, маменька, что я в нее влюбился, но, право, она так мила, что все бы на нее смотрел. Такая игра - источник высокого наслаждения для зрителя.
На прошлой неделе в театре встретил Сергея Тимофеевича Аксакова. Он еще растолстел, увлекся искусством и стал отъявленным театралом: пишет статьи о спектаклях.
Но собирается уехать в свое Аксаково, заняться хозяйством. От него узнал, что Григорий Иванович все еще на даче. Пушкина сейчас здесь тоже нет: его сослали за вольнолюбивые стихи на юг.
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья.
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках самовластья
Напишут наши имена!
Как вам нравятся, милая маменька, эти стихи? Не правда ли, прекрасны? Это последняя новость в нашей литературе, и как же горько, что нигде эти стихи напечатаны быть не могут.
Два дня провел я с Иваном Михайловичем Симоновым.
Радость встречи для меня была огромной. Он всюду таскал меня за собой, и повсюду чествовали "Колумба Российского". Однако радость была не без горечи: годы плавания и особенно шумная встреча в столице, видимо, сильно его изменили. Герой всех петербургских салонов, он стал каким-то отчужденным, словно смотрит не то сквозь, не то поверх людей. Прежней близости не получилось.
Пока о том довольно. Многое я увидел здесь, но как много еще следует увидать. Так, маменька, побывал я и в галантерейных лавках. Хотя не много в том смыслю, но один новейший узор ткани так мне понравился, что я не смог удержаться, чтобы не купить; того менее могу вытерпеть, чтобы не послать его Вам, милая маменька. Мне хотелось, чтобы Вы его получили не позже дня Вашего ангела. Вовремя или не вовремя, но поздравляю Вас с ним и, целуя Вашу ручку, желаю здоровья и покоя. Еще желаю, чтобы скорее прошли дин моей разлуки с Вами.
Прощайте, маменька. По приезде в Казань поклонитесь Ибрагиму Исхаковпчу и его супруге (я с удовольствием вспоминаю вечера, проведенные в их гостеприимном долге)
и всем, кто меня не забыл.
Крепко любящий Вас сын Николай.
НОВЫЙ СВЕТ
Длительный и трудный путь поисков, который совершил Николай Лобачевский, приблизил его к берегам "Нового Света" [Так известный французский ученый Таннсря сравнил Н. И. Лобачевского с Колумбом, открывшим Новый Свет.] - неевклидовой геометрии. Но за туманной завесой пятого постулата выглядела она лишь миражем, пугающим "путешественников"-ученых своей неправдоподобностью.
Когда, несколько позже Лобачевского, "подплыл" к этому же неизведанному доселе "материку" гениальный венгерский геометр Янош Бойаи, отец его математик Фаркаш, всю жизнь занимавшийся поисками доказательства пятого постулата Евклида, писал своему сыну: "Молю тебя оставь навсегда в покое учение о параллельных линиях; ты должен страшиться его, как чувственных увлечении; оно лишит тебя здоровья, досуга, покоя, оно погубит счастье твоей жизни. Этот беспросветный мрак может поглотить тысячу таких гигантов, как Ньютон; никогда на земле не будет света, и никогда несчастный род человеческий не достигнет совершенной истины, не достигнет ее и в геометрии; это ужасная вечная рана в моей душе; да хранит тебя бог от этого увлечения, которое так сильно овладело тобой. Оно лишит тебя радости не только в геометрии, но и во всей земной жизни... Непостижимо, что в геометрии существует эта непобежденная темнота, этот вечный мрак... Ни шагу дальше, или ты погибнешь!"
Роковой пятый постулат не устрашил Николая Лобачевского, наоборот, сама трудность задачи привлекала его - чем дальше, тем сильнее.
Некоторые склонны думать, что часто великие открытия даются гениальным людям без труда, по чистой случайности. Ньютон будто бы увидел падающее с ветки яблоко и сразу открыл закон тяготения. Совсем не так. Внезапное "озарение" бывает не в начале, а в конце, как результат большой напряженной работы ученого. Сам Ньютон будто бы на вопрос, как дошел он до этой мысли, ответил:
"Я просто думал об этом всю жизнь".
Так было и с Лобачевским.
Нам остался неизвестным тот счастливый день, в который он, как обычно, умываясь утром, зачерпнул горсть воды, освежился, и вдруг, словно молния, сверкнула мысль - ответ на вопрос "почему", столько лет не дававший ему покоя. Да, пятый постулат недоказуем в пределах геометрии потому, что является он только гипотезой, одним из возможных допущений о свойствах окружающего нас трехмерного пространства. Истинность его может быть окончательно решена лишь опытным путем, обращением к самой природе. В этом и заключена "причина сей вечности". От остальных аксиом пятый постулат не зависит, и потому его невозможно из них вывести логически. В то же время, как писал Аристотель, "не будет начал, если треугольник не будет иметь два прямых угла". Но ведь "Начала" - это вся геометрия Евклида. Значит... Не закружится ли голова от подобного дерзновения?
И Лобачевский дерзнул. Если Евклидову аксиому параллельности, рассуждал он, принять за предположение, то, значит, можно заменить его противоположным утверждением, а именно: через точку, лежащую вне прямой, на плоскости можно провести бесчисленное множество прямых, которые с данной прямой нигде не пересекутся, то есть будут ей параллельны. Тогда, сохранив остальные аксиомы, на этой новой основе можно логически построить совершенно другую, неевклидову геометрию. Древние "Начала" не единственная математически мыслимая теория безграничного пространства.
Ньютоново яблоко? Случайность? Нет, логическое завершение многолетней работы, сознательно и бессознательно годами накоплявшейся в голове ученого. Мгновенный взрыв умственной энергии, который совершился под влиянием какого-то случайного толчка. Но какого? Возможно, даже неосознанного самим Лобачевским.
Теоремы, новые теоремы цепью ложатся на листы голубоватой бумаги. Николай Иванович не отрывается от письменного стола. В мелких строчках четкого почерка все отчетливее почти невероятная и вместе с тем логически безупречная геометрическая система. Стройностью, последовательностью выводов она уже не уступает "Началам"
великого грека. Но как разительно непохожи пространственные образы этого мира на привычную нашу геометрическую действительность. Не так ли в детстве, с широко раскрытыми глазами, с замирающим сердцем, он, мальчик, погружался в волшебный мир сказок дяди Сережи. Лобачевский откинулся на жесткую спинку плетеного кресла, онемевшие пальцы выпустили гусиное перо. Не хватало воздуха.
Свершилось! Две тысячи лет хранил свою загадку пятый постулат. И вот она разгадана: здесь, под его пером, возник дотоле никому не ведомый, не представляемый в науке мир.
Лобачевский собрал на столе разбросанные листы, резким движением отодвинул их в сторону. Только не торопиться. Истина превыше всего. Тысячелетиями люди познавали соотношения между отрезками прямых и углами. В "Началах" знания эти наконец были объединены в геометрическую систему, которая действительно соответствует миру, доступному нашему наблюдению.
- Доступному нашему наблюдению, - одними губами, беззвучно повторил Николай Иванович.
И, словно желая убедиться в этом, шагнул от стола к ближайшему окну, откинул занавеску. В небе ярко горели звезды.
- Вселенная, - задумчиво проговорил он и, склонив голову, коснулся лбом холодного стекла. - Космос... Недоступный пока нашему наблюдению. Чья же геометрия там царит? Евклидова или эта... новая. Ведь обе они логически не противоречивы. Где же искать и как найти критерии?
Лобачевский нетерпеливо смял перо и, взяв из приготовленной стопки другое, новое, обмакнул его в чернильницу. На последнем, не до конца заполненном листе записал: "Спрашивать природу! Она хранит все истины и на вопросы наши будет отвечать непременно". Подчеркнул эти слова. Затем отбросил перо. Упав на листы, оно забрызгало их двумя кляксами. Но Лобачевский не замечает их, он пристально смотрит на последнюю строчку внизу листа.
Проходит час. Комната наполняется, предутренним светом, а новых строк на последнем листе пока нет...
В следующие дни Лобачевского не покидало странное ощущение раздвоенности. Он выполнял все, что полагалось и требовалось, и в то же время не прекращал спора с самим собой. Записанные ночью слова не давали ему покоя.
"Спрашивать у природы"... Но прямая опытная проверка аксиомы параллельных невозможна. "Однако если верен пятый постулат, - рассуждал он, - то сумма трех углов всякого треугольника постоянна и равна двум прямым". Если же верна его новая, неевклидова геометрия, то сумма углов треугольника переменна. И ее отклонение от 180° тем больше, чем больше размеры треугольника...
Лобачевскому вспомнились веселые походы - практические занятия геодезией в поле. Сколько тогда было измерено треугольников, малых и больших. Он досадливо поморщился. Действительно, и в самых больших сумма угловнеизменно равнялась двум прямым. Но рождался вопрос:
так ли верны угломерные приборы, да и наши органы чувств... А потом... Чем больше размеры треугольника, тем больше...
Лобачевский опять и опять вспоминал яркие звезды ночного неба. Не там ли, в глубинах космоса, таится разгадка?.. Что, если кем-то измерен будет не земной, а космический треугольник?..
Вскоре неожиданно появилась новая надежда, укрепившая небывало дерзкую мечту Лобачевского. Стал он полным хозяином литтровской астрономической обсерватории.
Место ей сам профессор Литтров тогда выбрал на высоком пригорке в ботаническом саду. Окна большого квадратного зала выходили теперь на все четыре стороны света: выпуклую, как большой купол, крышу прорезывала щель в направлении меридиана. Тяжелые оптические приборы под крышей располагались на каменных столбах, основанием для которых служил фундамент. Поэтому никакие сотрясения пола приборам не передавались. Впереди, перед самой обсерваторией, на платформе стоял домик с вращающейся крышей. Домик служил ученым для наблюдений, проводимых с помощью параллактической машины.
Лобачевский работал в обсерватории не первый год.
Еще в 1815 году, едва прибыли в университет необходимые приборы, его пригласил сюда Иван Михайлович Симонов, наблюдавший тогда под руководством Литтрова за кометой, открытой Олберсом.
Теперь уже Литтрова не было в Казани. Его сменил Иван Михайлович, вернувшийся после двухлетнего кругосветного плавания. Но вскоре Симонов уехал за границу - приобрести астрономические и физические инструменты.
Правда, говорили, что уехал-то не за приборами, а "на гастроли", как прославленный "Колумб Российский", ибо его кругосветное путешествие произвело впечатление на весь мир. Лобачевский, хотя и преподавал астрономию и работал в обсерватории, но чувствовал себя лишь временно исполняющим обязанности. Теперь же, после отъезда Симонова, ему, профессору чистой математики, пришлось принять обсерваторию и стать ее полным хозяином.
Лобачевский понял: судьба дала возможность проверить его сокровеннейшие мечтания. На Земле для этого мало простора. Теперь наконец-то измерит он космический треугольник! Основанием его возьмет диаметр земной орбиты, а вершиной выберет яркую звезду - Сириус или Ригель. Будет ли сумма углов такого космического треугольника меньше двух прямых? И на сколько?
Дни были заняты повседневной работой, лекциями.
Остаются ночи. Но до сна ли ему? Астрономический треугольник не измеришь транспортиром. Все детали этого необычного опыта надо продумать ему до мельчайших подробностей. Нет здесь важного и не важного, все было связано, как звенья одной цепи. Не доверяя памяти, Лобачевский исписывает горы бумаг. Учтены аберрация света, собственное движение Земли, "неподвижной" звезды, а также и движение всей солнечной системы. Теперь можно приступать. Но тут вдруг выявилась опасность - несовершенство самих астрономических приборов. Много бессонных ночей потребовалось, чтобы, насколько это было возможно, убедиться в их точности.
Наконец, "засечка" - первое измерение с помощью звезды в небе, то есть ее параллакса, - уже сделана. Теперь остается ждать. Полгода. Пока Земля не окажется в противоположном пункте орбиты и на другом конце диаметра.
Тогда можно будет сделать новую засечку - на ту же звезду. Целых полгода! И не с кем разделить ему тяжесть ожидания.
Те, кто не знал о задуманном, ничего не замечали в поведении молодого профессора. Как всегда, был он сдержан и точен в повседневном выполнении своих служебных обязанностей.
Но вот обязанности его выполнены. Лобачевский, чтобы остаться наедине с мечтой, отправлялся на рыбалку. Рыба могла сколько угодно клевать и стаскивать червяка - Николай Иванович ее не замечал. И возвращался домой без улова.
Так продолжалось до тех пор, пока Земля не оказалась на другом конце диаметра своей орбиты, который представлял собою основание космического треугольника. Новая засечка на ту же звезду в небе должна дать ему ответ на заданный природе вопрос.
И вот опыт закончен. Лобачевский стоит у раскрытого настежь окна в зале обсерватории. Часы отсчитывают время. Чередой величаво плетут кружева по небу созвездия.
Среди них и та, единственная звезда, от которой он ждал ответа. Но, к сожалению, ответа не было. Сумма углов космического треугольника, измеренного им, оказалась не равной 180°, но... отклонение было в пределах возможной погрешности его измерений. Да, небо упорно продолжало хранить свою тайну. И снова невидимая стена преградила путь.
Лобачевский очнулся. "В пределах погрешности... в пределах погрешности..." - повторял он бессознательно.
Затем отошел от окна, прошелся по комнате и снова заглянул в окно. Вот он, тот самый Ригель, маленькая звездочка в далеком небе... Ну, а если это не предел погрешности?..
В эту ночь Прасковья Александровна терпеливо ждала сына. Свет в окнах обсерватории то погасал, то снова загорался. Порой издали можно было различить силуэт человека, беспокойно шагавшего вдоль окон. Прасковья Александровна чувствовала: не к добру это, не ладится что-то у Николаши. Вздыхала и снова шла на кухню, в который уже раз принималась подогревать остывший ужин.
Когда небо заметно посветлело, ее разбудил осторожный скрип двери. Она сконфуженно вскочила со стула.
- И надо же, Николаша, никак я вздремнула. Ужин остыл, я сейчас... - Но тут же, всмотревшись в его лицо, не выдержала: - Николаща! Замучился ты. Господи, на себя не похож.
Лобачевский ответил не сразу. Он стоял, опустив голову, с каким-то выражением безразличия на лице.
- Николаша, - повторила мать еще тревожнее и дотронулась до его руки. Ты что же так?
Бледное лицо его слегка порозовело, уставшие глаза прояснились.
- Маменька, не беспокойтесь... Это в пределах ошибки... Извините, я не то сказал... Ужин? Так что же, - улыбнулся он. - Ужином позавтракаю... Неужели вы ночь не спали?
Но мать не обманешь. Прасковья Александровна, сдерживая себя, спокойным голосом ответила:
- Что ты, Николаша. Спала преотлично... Сейчас подам завтрак...
Оправиться от нового удара, который нанес ему неудавшийся опыт, было не легко. Теперь Лобачевский все чаще и чаще проводил ночи в обсерватории. Гусиные перья, заготовленные днем, к утру оказывались нередко все до единого стертыми. Стопка исписанной бумаги заметно прибавлялась. Лобачевский писал:
"Итак, наш опыт оправдывает точность всех вычислений обыкновенной геометрии и дозволяет ее начала рассматривать как бы строго доказанными... Тем не менее новая геометрия может существовать в нашем воображении. Да, достаточно ли был велик взятый треугольник?..
Не говоря о том, что в воображении пространство может быть продолжаемо неограниченно, сама природа указывает нам на такие расстояния, в сравнении с которыми исчезают за малостью даже и расстояния от нашей Земли до неподвижных звезд... Может, воображаемая геометрия проявляется за пределами видимого нами мира. Но как доказать?..."
"Как доказать?" Эта мысль так овладела вниманием Лобачевского, что рассеянность его становилась уже заметна всем окружающим.
Не могло такое состояние остаться незамеченным и для университетского начальства: недоброжелательному глазу все непонятное становится подозрительным. Причин для этого и раньше находилось предостаточно: к посещению церкви не прилежен, должного уважения к своему начальству не чувствует, в толковании законов допускает свободомыслие. А теперь и вовсе намвтилось блуждание ума в направлении, непонятном и неблагомысленном, следовательно, и недопустимом...
Коллеги, на всякий случай, начинали сторониться Лобачевского, боясь навлечь подозрение. В чем - они сами не знали. Начальству, должно быть, виднее.
Лобачевский был одинок. Брови его всегда сурово сдвинуты, взгляд устремлен куда-то вдаль. Даже тем, кто пытался иногда заговорить с ним, он отвечал коротко, не поддерживая разговора. К чему, если нельзя было рассчитывать на сочувствие, на понимание того, что ему одному открылось. Что мог он услышать в ответ? "Зачем стремиться к звездам, когда можно неплохо устроиться и на Земле?
Не грешно ли раскрывать извечные тайны природы, которые бог счел нужным сокрыть от человека?"
Но, избегая общения с людьми, он все упорнее, все увлеченнее отдавался работе. Той, которой посвятил всю жизнь. И пока не спешил с обнародованием своей работы.
Слишком необычна была смелость и новизна его новой геометрии, чтобы не опасаться малейшей недоработки. Ученый мир должен увидеть ее лишь во всем сиянии великой истины, безошибочной и точной, и эту истину открыть миру суждено ему, Лобачевскому.
Однако безмерное напряжение подорвало его здоровье.
Он слег в постель,
* * *
И все же болезнь, какой бы ни была тяжелой и длительной, оказалась для него необходимой разрядкой. Выздоровление шло медленно, и, как это ни было странным, Прасковья Александровна почти радовалась его болезни.
Сын, ослабевший от приступов горячки, словно сделался ей ближе и роднее, вернулось ощущение давних лет, когда он, ребенок, делился мыслями, понятными только ей.
Почти совсем исчезла ее пугавшая складка между бровями, сын порой отвечал даже такой улыбкой, которую она видела давно, еще в Макарьеве.
Понятно, что Прасковья Александровна слегка вздрогнула и побледнела, когда врач наконец сказал ее сыну:
- Завтра, Николай Иванович, можете совершить свой первый выход в университет. Предупреждаю, однако, будьте осторожны, если не хотите вновь оказаться в руках эскулапа.
Лобачевский улыбнулся и посмотрел на мать.
- Не волнуйтесь, маменька, ваши заботы не пропали даром: своим уходом вы мне возвратили не только здоровье, но и благоразумие.
- Насчет благоразумия не знаю, Николаша, - вздохнула Прасковья Александровна. - Только боюсь вот, опять ночами начнешь пропадать в своей обсерватории.
- Не будет, - заверил врач, погрозив пальцем Лобачевскому. - Слышите, Николай Иванович?
- Слышу и повинуюсь.
- На улицу чтобы не выходил без шарфа, - торопливо проговорила Прасковья Александровна, желая заручиться поддержкой врача.
- Само собой, - улыбнулся тот. - Покойной вам ночи!..
А ночь прошла не спокойно. Лобачевский долго не мог уснуть, волновался: ведь завтра день возвращения к работе!
Утро удалось на славу: легкий морозец, чистый свежий воздух. Лобачевский вышел на крыльцо и задержался на верхней ступеньке. Белые снежинки опускались на подставленную ладонь и ложились одна возле другой, словно затем, чтобы можно было полюбоваться каждой.
"Изумительно! Все различны. Все разнообразны бесконечно. И в то же время - везде правильная шестиугольная форма. Ни одного исключения, удивлялся Лобачевский. - Почему? Каковы законы этой вязки атомов, с таким искусством осуществленной самой природой?"
Он сошел с крыльца и, размышляя всю дорогу над загадочной формой снежинок, не заметил, как вошел в университет. Очнулся, когда швейцар поздравил его с выздоровлением.
- Сколько до звонка?
- Сорок минут, господин профессор.
- Спасибо. Успею...
Лобачевский по дороге к своей аудитории заглянул в кабинет минералогии, названный теперь музеем, Начало музею, основанному здесь еще в 1817 году, положил профессор Броннер своей весьма ценной коллекцией.
Лобачевский остановился посреди комнаты. Четыре стены до самого потолка были заставлены стеллажаплачет. Говорит: успокоился немного, пока хворал. А чуть поднялся - побежал и как бы от рук не отбился. Даже теплый шарф забыл. Вот он! - Хальфин подмигнул, вытащив из кармана вязаный шарф. Надевайте и собирайтесь!
- Отбился?.. Помню, еще Яковкин предупреждал не раз: "Лобачевский, быть вам разбойником..." Не сидится мне дома, Ибрагим Исхакович.
- А здесь вы чем занимаетесь?
- Геометрией, - Лобачевский указал на разложенные минералы.
- Геометрией?.. Не шутите? - удивился Хальфин. - Но кристаллами занимается горное дело. И химия. При чем же тут математика?
- Вспомните, Ломоносов еще говорил: "Химия, чтобы стать настоящей наукой, должна выспрашивать у осторожной и догадливой геометрии". Догадливой! Как сказано точно! Удивляюсь, не она ли помогла мне сегодня уразуметь язык сих безжизненных мертвых тел? - Тонкие пальцы Лобачевского любовно тронули один из лежащих на столе камней. - Великие, пока еще не познанные законы природы скрыты в каждом из этих кристаллов. Изумруд и поваренная соль драгоценны в том одинаково. Ибо каждому кристаллу свойственны определенные геометрические характеристики. Совсем не случайно, а в силу своей физической природы. Эти физические и геометрические свойства тела составляют единое целое, в котором одно от другого оторвано быть не может. После сего можно ли говорить, что геометрические свойства тел не должны стать предметом изучения.
Хальфин слушал его увлеченно.
- Я, признаться, не думал об этом, - промолвил он робко. - А теперь... Благодарен вам, Николай Иванович.
Целый мир вы раскрыли. Я надеюсь, это не последний разговор наш о кристаллах. Но боже мой! Вон сколько времени у вас отнял... Спасибо.
- И вам я благодарен. Вечером буду непременно.
А сейчас, простите, читаю лекцию.
- Очень хорошо, - поднялся Хальфип. - Все наши так соскучились, ждут не дождутся. Барана закололи, ждет вас тутырма [Вареная домашняя колоаса] пальчики оближете. Осталось еще прпготовить пельмени... для жениха, - он усмехнулся. - Хабибджамал и эчпочмак [Треугольный пирог с мясом и картофелем. Эчпочмак - треугольник (тат.)] приготовит. Да еще не простой, не похожий на Евклидовый.
Он снова улыбнулся и, крепко тряхнув руку Лобачевского, поспешил было к двери, но вдруг остановился.
- Да, чуть не забыл! С ночевкой собирайтесь, Николай Иванович. Завтра на рыбалку отправимся. Хоть на воскресный день свою геометрию забудете. Ну, пока.
Хальфин торопливо скрылся. Лобачевский постоял минуту, прислушиваясь, не идет ли кто в коридоре, но там было тихо. Жалея, что приходится ему так рано расставаться, он разложил минералы по мягким гнездышкам, запер шкаф с книгами, накинул пальто и, заметив на спинке стула принесенный Хальфиным шарф, улыбнулся...
После трудового дня, вечером, несмотря на усталость, Лобачевский отправился к другу своему - Хальфину. Эти посещения были для него единственным отдыхом, который он позволял себе. Остальное время отдано работе. Наука и чтение лекций - лекции своего курса, лекции за других, отсутствующих профессоров. А дальше: он возглавляет физико-математический факультет, строительный и издательский комитеты, несет нелегкую должность непременного заседателя правления учебного округа - вместо заболевшего профессора Дунаева. Для работы над своим учебником "Алгебра" встает на заре и с увлечением трудится два-три часа. Кроме того - семейные обязанности... Жизнь в квартире, принадлежавшей университету, сильно досаждала мелочными стеснениями. Пришлось переехать на частную, где тотчас обнаружились новые хозяйственные заботы. Брат Алексей отошел от семьи, даже обедал в каком-то клубе.
Так что Лобачевский отдыхал только в доме Хальфина, потомственного татарского просветителя. Дед его, Сагит Хальфин, сначала переводчик петровской Адмиралтейской конторы, депутат Старой и Новой татарских слобод, затем шестнадцать лет был в Казанской гимназии преподавателем восточных языков [Был автором "Русско-татарского словаря", "Краткой грамматики", "Татарского словаря" и ряда других учебных пособий]. Его сыновья Исмагил и Исхак преподавали в той же гимназии в течение пятнадцати лет, с 1800 года учителем стал сын Исхака - Ибрагим [Автор книги "Жизнь Чингиз-хана и Аксак-Тимура", учебников, лексикона татарского языка и хрестоматии, за которую царь пожаловал ему бриллиантовый перстень].
Теперь Ибрагим Исхакович, цензор первой азиатской типографии, адъюнкт-профессор восточной словесности университета, продолжал преподавать и в гимназии, где уже учатся его младшие сыновья. Получили образование и старшие дети, и жена, что по тогдашнему времени считалось редкостью.
Обе семьи связывала тесная дружба еще с того времени, когда Лобачевский и Халъфин, спасая университетскую библиотеку, прятали в доме Хальфиных "зловредные" книги, подлежавшие уничтожению.
Лишь только Лобачевский дернул ручку звонка в парадном подъезде, как тяжелая дверь тотчас распахнулась.
Хальфин держал бронзовый подсвечник, другой рукой загораживал свечу от ветра.
Лобачевский не успел еще раздеться в просторной передней, как его тут же окружили все члены многочисленной семьи. Послышались радостные возгласы, приветствия.
Лобачевский, улыбаясь, приложил к сердцу руку и поклонился прежде хозяйке. Она стояла в дверях женской половины, слегка заслоняясь шелковой занавеской-чаршау, так что видны были только голова, повязанная белым Платком, и рука с золотым браслетом. Ее миловидное смуглое лицо сияло приветливой улыбкой. Хабибджамал плохо знала русский язык, но с Лобачевским заговорила по-русски:
- Здоров яхши?
- Яхши, яхши, - снова поклонился гость.
- Ай-яй, эфенди, - покачала головой хозяйка и прижала руками свои полные щеки, показывая, каким худым он выглядит. - Зачем не кушай?
Лобачевский, смеясь, тщетно подыскивал нужные татарские слова, вдруг из-за плеча матери выглянула Гайпук - семнадцатилетняя дочь. К ее изящному европейскому платью очень шел такой же изящный татарский головный убор калфак. Прикрепленная к нему прозрачная шаль прикрывала тугие косы.
- Charmante! [Восхитительно (франц.)] - залюбовался Лобачевский, отвесив ей восточный поклон.
Румянец на щеках Гайнук стал ярче, она застенчиво кивнула головой и спряталась тут же за гувернанткуфранцуженку, стоявшую рядом с матерью.
Он хотел что-то еще сказать ей, но в это время из другой комнаты выскочил маленький Арсланбек.
- Николай-абый! - закричал он и, подскочив, с размаху повис на шее наклонившегося к нему гостя. Черная, вышитая жемчугом тюбетейка слетела с его бритой головы.
- Здравствуй, здравствуй, малыш, - улыбнулся Лобачевский. Одной рукой он прижимал к себе мальчика, другой поднял с пола тюбетейку. - На, держи!
Тюбетейка до краев наполнилась конфетами. Сияющий мальчик, держа ее двумя руками, посторонился: к Лобачевскому, радостно и немного смущаясь, подошел Салих, высокий статный юноша в нарядном новом казакине и в черной бархатной тюбетейке. Он с нетерпением ожидал своей очереди обменяться несколькими словами с гостем.
За ним прятались и весело выглядывали младшие Шахингирей и Шахахмет гимназисты. Они явно гордились мундирчиками, то и дело оборачивались, поправляя шпаги, стараясь привлечь внимание Лобачевского.
- Ну, все. Церемония встречи закончена! - Хальфин подхватил гостя под руку, и направились они по деревянной лестнице на второй этаж, в кабинет хозяина. Поднимаясь по ступенькам, отец напомнил Шахингирею: - Зови товарищей ужинать [У Хальфиных во флигеле проживало семеро гимназистов-татар. В Казанской гимназии дети местных татар не имели права жить вместе с казеннокоштными гимназистами-христианами. Попечитель Магницкий зорко следил за выполнением этого распоряжения].
В кабинете Лобачевский, едва усевшись в кресле, поспешно вытащил из портфеля объемистую рукопись. - - Ибрагим Исхакович, - озабоченно заговорил он, - прошу вашей помощи: профессор Эрдман перевел на немецкий язык "Магазин тайн" ["Сокровищница тайн" - поэма гениального азербайджанского поэта и мыслителя Низами Гянджеви (1141 - 1209 гг.)], известную вам поэму, и намерен ее использовать как учебное пособие для студентов. По указанию попечителя совет университета поручил мне и профессору Фуксу дать отзыв о качестве перевода.
Магницкий усмотрел, что будто поэт-магометанин в сей поэме упоминает имя Иисуса Христа без должного уважения. Однако мне по незнанию языка оригинала о качестве перевода судить невозможно. Вы же, Ибрагим Исхакович, с вашим отличным знанием арабского и персидского языков, не говоря о немецком...
- Ну, мои-то познания немецкого весьма посредственные, - отмахнулся Хальфин.
- Полно вам, Ибрагим Исхакович. Мне известно, что читатели венского журнала "Сокровищницы Востока" остались весьма довольны вашими комментариями к текстам древних ярлыков, - напомнил ему Лобачевский. Посему, надеюсь, окажете нам услугу. Надо сверить немецкий перевод с персидским подлинником. Прошу также, Ибрагим Исхакович, не откажите разъяснить и некоторые персидские слова, которые тут отмечены. Вот, например... - Лобачевский развернул рукопись, - имена: Муштари, Харут, Зухра...
- Ну, это не так трудно, - Хальфин взял рукопись. - Муштари - планета Юпитер. Но... в данном случае иносказание: "покровитель мудрости". Харут и Марут - имена двух ангелов. По мусульманскому преданию, они презирали человеческий род, погрязший в грехах. Аллах, для испытания твердости в добродетели, послал их на Землю в человеческом облике. Но ангелы испытания не выдержали. На Земле воспылали оба страстью к дивной красавице Зухре и совершили сами ряд преступлений. Разгневанный аллах ввергнул их в колодец, где и пребывают они до страшного суда. Зухра же, хотя и явилась причиной их падения, однако ни в чем не согрешила, за что вознесена была на небо и сияет в нем Венерой, покровительницей красоты.
- Значит, Венера подчас оказывалась дамой более строгих правил, чем в античных легендах, - улыбнулся Лобачевский. - А ведь правда, какого наслаждения поэзией и мудростью Востока лишает нас незнание восточных языков.
- Хорошо, что напомнили! - Хальфин сиял с этажеркп пухлый потрепанный томик в зеленом сафьяновом переплете. - Представьте, совершенно случайно попалась мно в книжной лавке. Любопытнейшая философская поэма "Мэспэви", автор - Джалоллптдпп Румп. Взгляните, кап переписана! Чудо! Недаром каллиграфия считалась в то время немалым искусством.
Лобачевский наклонился над развернутой книгой. Затейливая персидская вязь почти не поблекла от времени.
Хальфин потянул книгу назад.
- Подождите, я сейчас найду сам это место. Вот оно!
Послушайте:
Офтобе дар яке зарра нихон...
И вдруг очнулся:
- Да что ж я? Простите, ведь вы же не знаете персидского... Ну вот, переведу как сумею.
Заглядывая в открытую книгу, Хальфин медленно заговорил:
В каждом атоме скрыто солнце, Неожиданно атом этот может заговорить.
Земля превратится в мельчайшие пылинки, Если это спрятанное солнце вырвется из засады.
- В каждом атоме скрыто солнце! - словно в озарении повторил взволнованный Лобачевский. - Да! В каждом атоме... Сколько лет назад жил этот Руми?
- Пятьсот. Родился в Малой Азии, в Руме. Отсюда и его прозвище - Руми.
- Гениальное предвидение, - Лобачевский быстро взял карандаш из вазочки, чуть не опрокинув ее на столе. - Ибрагим Исхакович, повторите, пожалуйста, я запишу...
Хальфин следил за ним с живым участием.
- Жалею, что я не философ и не физик, - заговорил он, продиктовав четверостишие. - Однако всей душой почувствовал глубину поэтической и философской мысли, заложенной в этих строчках.
- Незабываемо! - произнес Лобачевский. - Какой порыв - постичь разумом сущность явлений, с которых наука до сих пор еще не смогла совлечь покрывала тайны... Бесстрашная мысль... - Он почти беззвучным шепотом повторил записанное, встал с кресла и, заложив руку за борт сюртука, начал измерять шагами узкий длинный кабинет.
- Николай Иванович, мы с вами еще вернемся к этому поэту-философу, и, может, не однажды. Но сейчас не месяц рамазан [Месяц поста у мусульман], в столовой, наверное, все уже в сборе...
В просторной столовой с высокими окнами, украшенными геранью и бальзаминами в горшках, вокруг стола выстроилось все мужское население дома: сыновья Хальфина и живущие у него ученики. Женщинам по шариату [Письменный свод мусульманских законов] показываться мужчинам не полагалось - гимназисты были уже достаточно взрослыми. На стене висело в дорогой раме искусно выписанное арабской вязью изречение корана. Сами стены были расписаны сверху донизу не менее искусно цветами, орнаментом с картинами жизни животных, что уже являлось отступлением от магометанского закона, который запрещал изображение живых существ.
Вдоль стен между мягкими диванами стояли шкафы с красиво расставленной за стеклянными дверками китайской фарфоровой посудой.
Лобачевскому, как самому дорогому гостю, на стул положили шелковую подушку. Хозяин сел на другом краю стола, ближе к двери. Старший сын, Салих, прислуживал.
Ужин, как всегда в этом доме, был обильный и разнообразный. Сначала традиционный чай с различными пирожками, творожниками, за ним более сытные блюда: пельмени, эчпочмак, губадия [Круглый пирог с многослойной начинкой из риса, мяса, изюма, яиц и курта].
Лобачевскому всегда было приятно и легко в доме Хальфина. По тому, как весело и непринужденно вели себя гимназисты, чувствовалось, что им тоже здесь уютно. Сын Хальфина гимназист Шахингирей, гордясь тем, что сидел рядом с Лобачевским, особенно старался угодить желанному гостю.
- Николай Иванович, - говорил он, - отведайте, пожалуйста, вот катык, вот каймак, а это малосольный арбуз... Нет, нет, вы этого еще не пробовали, это язык телячий. Знаете, у нас говорят: "Аш ашка, урыны башка".
Значит - каждому кушанью свое место.
Лобачевский улыбнулся, и мальчик в ответ засмеялся так весело, что встревоженный отец погрозил ему пальцем.
Лобачевский положил руку на плечо сконфуженного мальчика.
- Ибрагим Исхакович, Шахингирей не знает, что я - бывший казеннокоштный гимназист. Так что знаю цепу хорошим блюдам. А вашим - тем более, очень люблю татарскую кухню.
- Значит, и это вот попробуйте, - просиял мальчик пододвинув какую-то чашку, заманчиво покрытую фарфоровой крышкой.
- Нет, больше не могу, - отказался Лобачевский - Стакан катыка на закуску - и все. Можно теперь и побеседовать.
- О науке, - неожиданно воскликнул Шахингирей - Да, начнем с науки... Вчера я был в гимназии поинтересовался, как вы учитесь...
Он подробно рассказал им о своих впечатлениях и в конце посоветовал:
- Учитесь, как ваши отцы и прадеды. Они стремились к знанию, несмотря на чинимые им препятствия.
После разговора гимназисты покинули столовую а хозяева с Лобачевским направились в гостиную Она походила на небольшой музыкальный музей. Два высоких канделябра ярко освещали большой персидский ковер на полу и яркий узорчатый шелк на стенах. Драпировка из той же ткани отделяла заднюю женскую часть комнаты.
Лобачевский подошел к высоким шкафам из красного дерева, занимавшим одну из стен гостиной. В них хранилась гордость Хальфина, большая коллекция татарских народных музыкальных инструментов. Он собирал их много лет и не раз отправлялся в далекое путешествие, если узнавал, что где-то есть возможность приобрести какой-то редкостный экземпляр.
- Вы и теперь пополняете эту коллекцию? - спросил Лобачевский.
- А как же, - с увлечением отозвался Хальфип.- - Не только сам езжу, разыскиваю, многие привозят и сами...
не бесплатно, конечно. Дед мой тоже делал скрипки, и очень хорошие. Вот... - Хальфин открыл один из шкафов, вынул скрипку нежно-золотистого цвета. - Последняя работа деда, - проговорил он тихо. - Незадолго до смерти закончил.
Осторожно держа скрипку левой рукой, правой Хальфин взял с полки смычок. На тонком пальце блеснул бриллиантовый перстень - знаменитый подарок.
- Любил старинную песню, - проговорил он задумчиво. - Кто знает, сколько поколений она пережила.
Смычок легко дотронулся до струн, и скрипка запела.
Мелодия, грустная и полная странного очарования, не походила на знакомые Лобачевскому старинные напевы татарских народных песен. Хальфин играл увлеченно, пальцы легко и быстро двигались по грифу дедовской скрипки. Наконец смычок последний раз прильнул к струнам и медленно опустился вместе с рукой, держащей его.
- Рэхмэт! Зур рэхмэт [Большое спасибо (тат.)], - сказал Лобачевский взволнованно. - Даже меня, сухого математика, ваша музыка взволновала до глубины души. Еще, прошу вас, Ибрагим Исхакович.
Хальфин глубоко вздохнул, медленно поднял руку и вновь коснулся струн. Но теперь к звукам скрипки неожиданно присоединился нежный девичий голос. Лобачевский живо обернулся. Драпировка, отделявшая женскую часть комнаты, была наполовину отдернута, и за ней, словно на пороге распахнутой двери, стояли, обнявшись, Гайнук и ее мать.
Общее воодушевление захватило девушку, и она запела, сама того не замечая. Чистый голос ее чудесно вторил задушевному звуку скрипки...
За песней, шуткой, общими разговорами долгий зимний вечер пролетел незаметно. В столовой не раз появлялся кипящий самовар, а перед сном все вышли подышать свежим воздухом.
Давно уже Лобачевскому не спалось так спокойно, как этой ночью.
Было еще темно, когда Хальфин вошел в спальню с горевшей свечой в руке.
- Надо вставать, Николай Иванович, уже пятый час, настоящие рыбаки всю рыбу выловят.
Лобачевский быстро сел на кровати. За окном слышались голоса - там хлопотали, укладывая в сани снаряжение и припасы.
Хальфин принес медный таз и узкогорлый кумган с теплой водой, помог умыться гостю. В столовой уже весело шумел самовар, в печке трещали дрова, яркое пламя отражалось в заледенелых оконных стеклах. В комнатах было так тепло, что не верилось - есть ли мороз на дворе.
Лобачевский торопился покончить с легким завтраком и чаем. Казалось ему, что все тревоги, сомнения отошли куда-то, пропали, осталось только радостное ожидание удачной поездки.
Хальфин тоже спешил. Вскоре, облачившись в теплые овчинные тулупы, валенки, меховые ушанки, они вышли на крыльцо. Морозный воздух обжег своей свежестью, на минуту перехватив дыхание. Лобачевский осмотрелся. Куда исчез буран, поднявшийся ночью! О нем напоминали только сугробы, которые громоздились вдоль заборов, да свежерасчищенная дорожка от крыльца к воротам.
Пока собирались, небо совсем посветлело. Все во дворе было видно: конюшня, каменный амбар с железной дверью, бревенчатые сараи, колодец с покатой крышей над ним.
Но, пожалуй, больше всего внимание Лобачевского привлек необычный экипаж. Он с удивлением его разглядывал: в легкие длинные сани, стоявшие у открытых ворот, запряжены две пары сильных собак. Салих успокаивал самых нетерпеливых.
Хальфин обошел вокруг саней, по-хозяйски проверил, крепко ли увязаны вещи. Собаки ласкались к нему, нетерпеливо повизгивали. Передний белый пес, подскочив, положил лапы ему на грудь.
- Хэерле иртэ, Акбай! - Хальфин ласково потрепал его мохнатые уши. Хэзер кугалабыз, дустым!..[Доброе утро, Акбай! Сейчас тронемся, дружок! (тат.)] Усадив гостя, он и сам сел на сани в передке.
- Акбай, алга! [Вперед (тат.)] Собаки с радостным визгом кинулись к набережной.
Они были попарно привязаны к длинному ремню - потягу и бежали быстро. Дорога знакома: к устью Казанки - значит, будет свежая рыба.
Поднимая вихри снега на берегу, сани спустились на ровный лед Кабана. Акбай, не ожидая команды, повернул упряжку влево, к Булаку. Впереди показался Татарский мост, на нем оживленное движение: едут водовозы, спешат на утренний базар крестьяне. Собаки еще не устали, они живо домчали по Булаку сани до Кремля, и Акбай снова сам повернул влево, на Казанку.
Потянулись вмерзшие в лед суда, словно погруженные в зимнюю спячку, лишь вверху, в стройных мачтах, упруго, с надрывным стоном гудел зимний ветер.
Дорога до ближайшей слободы по-прежнему ровная.
Ночной буран, как ни удивительно, высоких сугробов на реке не оставил. Сытые собаки, радуясь простору, летели так, что ветер свистел в ушах.
- До чего же приятный способ передвижения, - восторгался Лобачевский. Начинаю завидовать эскимосам.
Будто крылья за плечами выросли. Уж не завести ли мне подобную упряжку?
- Не советую, - сказал Хальфин, - Дрессировка собак - дело трудное. У меня этим Салих занимается. Лучше давайте чаще вместе на рыбалку ездить. На готовом транспорте.
- С великим удовольствием. При возможности хоть каждое воскресенье, Лобачевский поднял воротник и поправил ушанку. - Только вот когда привыкну...
Хальфин повернулся к соседу:
- Истосковался я по рыбалке. Зимой - какой клев!
Рыба дремлет, насадкой мало интересуется. Зато летом...
Да и теперь, надеюсь, душу отведем. Окунь и судак ждут нас - не дождутся. Простая блесна с голоду им уклейкой покажется...
Пронзительный крик прервал его. Молодая татарка с ведрами на коромысле отскочила в сторону, испугавшись необычного транспорта. За ней с криками бросились и другие. Ведра на коромыслах заколыхались, выплескивая воду. Акбай прижал уши и недовольно зарычал, пролетая мимо, но женщины уже успокоились и лишь весело смеялись им вслед.
Вскоре сани вкатились в небольшое татарское село Бишбалта - начало большой Адмиралтейской слободы, окруженной высокими дубравами. Жители этого села изготовляли гребные судна на Волгу. Когда-то здесь, в устье Казанки, Петр Великий основал корабельные верфи.
Хальфин остановил упряжку рядом с деревянным сараем, где хранилась галера "Тверь", на которой в 1767 году прибыла в Казань Екатерина Вторая. Тяжело дыша, собаки улеглись на снегу.
- Ибрагим Исхакович, давайте заглянем, - кивнул на сарай Лобачевский. Давно хочу посмотреть на эту галеру.
Сбросив тулуп, он отодвинул доску и ловко проскользнул в отверстие.
В сарае без окон было сумрачно. Зеленая краска галеры еще не стерлась, видна была и позолота на резьбе, украшающей борта. Грузная галера в тесном сарае подавляла своими размерами. Два этажа: верхний - для Екатерины, в нижнем - восемь комнат - ее придворным. Крепостным гребцам особого помещения не полагалось.
- Николай Иванович, - послышался голос Хальфина, - поторопитесь. Мне от собак отойти нельзя, время уходит.
Лобачевский в последний раз окинул взглядом дотлевающую галеру и, также ловко выскользнув из отверстия, осторожно поставил доску на место.
- Пора, пора, Николай Иванович, - торопил его Хальфин. - Рыбаки все лучшие места займут. Усаживайтесь!
Отдохнувшие собаки устремились вперед, мимо сосен, стоявших по берегу. Тяжелые, обсыпанные снегом ветви чуть покачивались вверху, словно приветствуя проезжающих.
Веселый свист полозьев и речной простор напомнили о далеком детстве, о таком же просторе в Нижнем Новгороде...
- Что за уныние на вас напало, друг мой? - спросил Хальфин, озадаченный затянувшимся молчанием.
- Уныние? - очнулся Лобачевский. - Что вы, туганым...[Родимый, любезный (тат.)] Так ли я сказал?
- Так, так.
- Мысли у меня самые светлые. Вспомнил детство и то, что было в нем хорошего. Ехали мы с дядей из Нижнего в такой же морозный день, и снег так же весело скрипел под санками...
- На рыбалку?
- Нет, в Макарьев, к дедушке...
Собаки вдруг остановились, поглядывая на хозяина.
Вдали, за волжским ледяным простором, виднелись Услонские горы.
- Что? Сговорились дальше не ехать? - проворно соскочил Хальфин. Молодцы! - Он протянул руку Лобачевскому. - Приехали. Мои лошадки помнят место не хуже, чем я. Тут по дну Волги тянется гряда, и в марте крупный окунь выходит на ее вершину - дышать ему легче...
Ну вы, борзые!
Собаки, освобожденные от упряжки, радостно кувыркались по снегу. Под гулкими ударами остро заточенной пешни во все стороны брызнули прозрачные осколки льда.
- Ибрагим Исхакович, дайте-ка я покажу сам, что и с пешней могу справляться...
Лед был крепок и толст. Не раз пешня переходила из рук в руки, пока не были пробиты обе лунки.
Хальфин старательно очистил свою лунку от мелких осколков, поставил на лед низкую складную скамеечку и, выпрямившись, рукавицей вытер мокрый лоб.
- У вас тоже готово, Николай Иванович? Тогда садитесь, только тулуп не вздумайте расстегивать. Через пять минут лишнего тепла как не бывало, выдует, - предупредил он.
Лобачевский засмеялся:
- Вы под стать маменьке.
Размотав лески, наклонились они - каждый над своей лункой. Оловянные рыбешки-блесны закрутились, погружаясь в зеленовато-прозрачную воду. Тишина была такая .что слышалось дыхание мирно спавших собак.
Не прошло и минуты, как Хальфин резко дернул руку вверх, и на снегу, изгибаясь кольцами, забился крупный полосатый окунь.
- С добрым почином, - кивнул соседу Лобачевский и вдруг сам откинулся на скамейке: леска дрогнула, из лунки вылетел и упал на снег окунь поменьше.
Сквозь тучи проглянуло солнце, и каждая крупинка свежего чистого снега засветилась нестерпимым блеском.
Алмазный иней покрывал яркие плавники остывающего на льду окуня. "Да, в каждом атоме скрыто солнце", - вспомнилось Лобачевскому изречение Руми. Он смотрел на леску и не видел ее. "Что же такое атом? Если в нем "скрыто Солнце", не похож ли на мельчайшую планетарную систему: в центре "Солнце" - ядрышко, а вокруг него, возбуждаемые притяжением, вращаются "планеты" частицы?.."
Леса уже выскользнула из руки.
"Однако расстояния, на которых там, в атоме, происходят события, малы непостижимо, почти нуль по сравнению с нашими земными размерами, поэтому и явления притяжения совсем иные... Значит, известные нам законы механики там бессильны... А если внутри атома Евклидова геометрия несправедлива? Если там должна быть своя, может быть, новая?.." [Замечательные высказывания Н. И. Лобачевского, что геометрические свойства пространства должны находиться в зависимости от материи и действующих сил, получили впоследствии обоснование в общей теории относительности А. Эйнштейна. Более того, после создания этой теории, давшей возможность извлечения атомной энергии, обеспечившей все необходимые расчеты, связанные с ее получением, выяснилось, что геометрия Лобачевского нужна и очень полезна при расчете сверхбыстроменяющихся скоростей элементарных частиц] Лобачевский, наклонившись над лункой, застыл неподвижно.
Хальфин с улыбкой посматривал в его сторону. "Хорошо, - думал он, удивительно хорошо. Наконец-то математик отдыхает по-настоящему. Глаз, как видно, с поплавка не сводит. Надо было бы давно привезти его сюда".
БУРЯМ НАВСТРЕЧУ
Первый день занятий в 1825/26 учебном году окончен.
За окнами вечер. На столе в кабинете Лобачевского строгий порядок. И сам Лобачевский стоял около стола строгий, подтянутый, каким его привыкли видеть окружающие. И все-таки случись кому войти в это время в кабинет сразу ощутил бы он перемену. Слишком неподвижен хозяин кабинета, слишком пристален взгляд его, устремленный на пачку листов синеватой бумаги.
Ровные строчки, мелкие четкие буквы. Нет сомнений - это рукопись, переписанная набело. "Новые начала геометрии". Тщательность рисунка заглавных букв на первой странице утверждает: огромный труд закончен.
"Дело всей жизни", - говорят суровые глаза, которые, казалось, одни живут на застывшем, окаменелом от страшного напряжения лице.
Никто не нарушает молчания. С глубоким вздохом Лобачевский подошел к закрытому окну и, как это делал в минуты сильного напряжения, прислонился лбом к холодному стеклу.
- Да, - кивнул он своему отражению и, повернувшись, опустился на диван.
Сейчас необходим был Симонов, единственный, кто в полной мере оценил бы значение труда, заложенного в этой рукописи. Но вот уже два года с лишком длилось его путешествие по далеким странам, а Лобачевскому сейчас, как никогда, нужен был надежный друг и собеседник. Богословы, медики, ботаники - многие ученые коллеги университета поражали его неспособностью перейти границы своих специальных знаний, возвыситься до широких научных обобщений. Друг-естествоиспытатель - вот кого ему недоставало. "Истина рождается в споре", - вспоминал он старое изречение. Но споров, больших и серьезных вести было не с кем.
Вечером 21 августа пришел конец ожиданию. Симонов приехал, но, к сожалению, не один. С ним, как гром среди ясного неба, в Казань пожаловал, впервые за шесть лет сам попечитель учебного округа Магницкий.
На следующее утро была назначена встреча всех преподавателей и студентов с его превосходительстом. Попечитель явился в университет в полной парадной форме - с широкой орденской лентой через плечо. Новый актовый зал сиял до зеркального блеска натертым паркетом и хрустальными люстрами. Студенты в темно-синих однобортных мундирах, при шпагах на черных муаровых лентах застыли ровными рядами. У каждого треугольная шляпа на согнутой под прямым углом левой руке. Ученые и чиновники университета "имели счастье" представиться его превосходительству и были приняты милостиво. Попечитель соизволил также осмотреть новую университетскую церковь и прочие помещения главного здания, с мощными колоннами, всего лишь неделю назад полностью отстроенного и "приведенного к совершенной отделке". Затем состоялся не менее торжественный прием представителей городской и губернской знати. Магницкий был со всеми любезен и при случае не упускал возможности помянуть о своих дружеских отношениях с могущественным Аракчеевым.
Лобачевский при этом не присутствовал: сославшись на головную боль, он до самого вечера просидел в своем кабинете за книгами. Когда же церемониал, разыгранный Магницким, был завершен, оделся и, прихватив драгоценную рукопись, поспешил на квартиру Симонова.
Тот сидел на софе и, завидев друга, стремительно поднялся ему навстречу. Они обнялись и так стояли молча, не в силах произнести ни слова.
- Соскучился я по тебе, Николя! - воскликнул наконец хозяин. - Ей-богу, соскучился. Ну, а ты, огонь попрежнему? Садись, рассказывай. Как живешь? Алексей?
Матушка?.. У меня для тебя новостей гора! - И, повернувшись к двери, он крикнул: - Вина! Самбго лучшего, французского. И фрукты. Живо!
- Постой, постой, - смеялся Лобачевский. - Ты чтото из похода горячей меня вернулся. У меня тоже есть новости. Но сперва дай послушать.
Симонов согласился. Ему не терпелось удивить своего друга рассказами. Но сначала надо выпить. Вино, проворно внесенное служителем, действительно было превосходным.
- Из Петербурга мы с профессором Купфером выехали 11 июня 1823 года, начал Симонов. - Были в Кенигсберге, в Дрездене, в Праге. И везде посещали обсерватории, все научные учреждения. Хватались там за малейшие возможности узнать как можно больше. Изумительное путешествие!
Симонов поднял бокал вина и посмотрел его на свет.
- Чистый рубин!
Затем покосился на Лобачевского. Но тот уже отставил свой наполовину опорожненный бокал и неторопливо распутывал одной рукой завязки принесенной им синей папки.
Симонов тоже отставил вино.
- В Саксонии даже знаменитые Фрейербергские рудники осмотрели, продолжал он. - И осмотрели наиподробнейше. Ибо кто может предугадать, не будут ли эти сведения для государства нашего полезны.
Лобачевский наклонил голову, соглашаясь, но с некоторым нетерпением; тесемки уже были развязаны. Симонов, не заметив этого, продолжал:
- И вот, наконец, Вена. И, знаешь ли, кто меня встретил?..Ну, разумеется, Литтров! Наш дорогой Литтров, директор Венской обсерватории. Такой же, не переменился.
И представь! Скучает по Казани. Две недели, пока мы там были, то и дело расспрашивал о Казанском университете. Кто над чем работает и кто как живет. А уж помощь оказал неоценимую: с лучшими мастерами нас познакомил, сам уговорил и, чтобы все приборы нам были сделаны в срок и лучшего качества.
Лобачевский признался:
- Мы его тоже не забываем...
Но воспоминания увлекли Симонова дальше.
- Париж, Николя! Не буду сейчас и пытаться передать содержание лекций, кои довелось мне там прослушать. Назову только имена: барон Гумбольдт, Араго, Фурье, Пуассон, Ампер, Бувар, Лежандр, и то еще список не полный, столько было встречено славных ученых... При опытах и наблюдениях присутствовал самолично. В Париже издали мой математический этюд и некоторые наблюдения, сделанные в кругосветном плавании. От барона Гумбольдта имел рекомендательные письма к итальянским и немецким ученым тоже не малой известности.
Время близилось к полуночи, но друзья этого не замечали. Симонов то садился, то вставал и прохаживался по кабинету, увлеченный потоком воспоминаний.
- Из Парижа все приборы для нашего университета быстро были направлены в Петербург. А венские заказы задерживались. Мне об этом печалиться нужды не было:
в ожидании, как свободный путешественник, посетил я Женеву, Милан, Турин, Флоренцию, Рим, Неаполь и через Венецию и Триест вернулся к Литтрову, там все было готово. И мало того: милейший Литтров самолично подверг испытанию качество заказанных инструментов: полуденный круг, универсальный инструмент Рейхенбаха и прочее. Все оказалось наилучшего качества... Да, вот еще, тебе сюрприз оттуда...
Симонов подошел к столу, вынул из портфеля два томика в бумажном переплете и протянул их Лобачевскому.
- Тебе, Николя. Милый наш Литтров передал свой новый труд и сердечный привет.
Лобачевский проворно встал и почтительно, двумя руками принял подарок.
- "Populate Astronomie" ["Популярная астрономия" (нем,)], - прочитал он вполголоса.
Ниже - аккуратным немецким почерком написано:
"Herrn Prof. Lobatschewski von seinem alien guten Freund.
Ich wunsche herzlich dass es Ihnen immer recht gut sein moge.
3. VI. 1825. Wien. I. I. Littrow" ["Г-ну профессору Лобачевскому от старого доброго друга.
Я сердечно желаю, чтобы Вам всегда жилось хорошо. 3.VI.1825.
Вена. И. И. Литтров" (нем.)].
Лобачевский долго смотрел на знакомый почерк своего учителя.
Тишину прервал Симонов.
- Вот науки отец, которого должны мы взять за образец, - улыбнулся он, перефразируя слова Чацкого.
- Читал? - оживился Лобачевский, положив книги на соседний стол. - Где удалось? В Петербурге?
- Да. У Салтыковых читали.
- И с Грибоедовым познакомился?
- Нет, не пришлось. Он у Ермолова, на Кавказе.
А что? Значит, и здесь "Горе от ума" известно?
- Как же. В списках по рукам ходит... У нас ведь, знаешь, и в искусстве-то вольного слова не терпят.
Но Симонов уже вернулся к заграничным впечатлениям.
- Здесь Грибоедова тайком читают, а в Париже в литературных и музыкальных салонах - такая свобода мысли! Кого я только не встречал там: Стендаль, Пикар, Паэр, Вейгль, Клементи, Россини. Оперные театры повсюду, а в Италии, казалось, сам воздух поет. А скрипач Паганини!
Слыхал? Твой тезка, Никколо. Прямо-таки волшебник!
Слушая игру его, я впервые почувствовал, какой неведомый и дивный мир будущего живет в настоящем. Стендаль в своей книге называет Паганини первой скрипкой Италии, если не величайшим скрипачом всего мира.
Часы пробили два раза.
Лобачевский поднялся.
- Пора, - сказал он. - Я принес тебе свою работу. Но говорить о ней пока рано. Сначала прочти, подумай. И не торопись. Для меня это сейчас очень важно...
- Да, да, - рассеянно кивнул Симонов и ловко перебросил папку на стол, не раскрыв ее и не прочитав заглавия. - Кстати, - сказал он у порога, Магницкий заметил твое отсутствие на сегодняшнем приеме. Распорядился установить неусыпное наблюдение за нравственностью профессора Лобачевского, зараженного излишним высокоумием и гордостью... Постой, постой, - расхохотался он, заметив, что Лобачевский гневно повернулся к нему. - Ты еще не все дослушал: наблюдение возложено им на твоего покорного слугу. А посему не откажи, посоветуй оному Лобачевскому быть в словах осторожным и в делах осмотрительным. Особенно когда придется выздороветь и к его превосходительству явиться...
- Но я не хочу его видеть.
- Придется, Николя, - вздохнул Симонов и, крепко пожав руку, сам проводил его до крыльца.
Лобачевский шел домой задумавшись. Да, он рад был удаче, выпавшей на долю друга. Но сам друг, казалось ему, в чем-то изменился... Барон Гумбольдт... Почему, рассказывая об этом великом ученом, он прежде всего вспомнил его титул?.. И рукопись, не развернутая, небрежно брошенная им на стол... Что бы это значило?
На следующее утро, так и не явившись к его превосходительству попечителю "засвидетельствовать свое почтение", Лобачевский, точно в назначенное время, вошел в математическую аудиторию университета. Согласно расписанию он должен был читать лекцию по геометрии. У студентов его лекции почти всегда вызывали живой интерес.
Но эта лекция была не просто интересной: она показалась необычайной.
- Господа, - заявил Лобачевский, - всем известно, что в геометрии теория параллельных до сих пор оставалась несовершенной. Тщетные старания со времен Евклида заставили меня подозревать, что в самих понятиях еще не заключается той истины, которую хотели доказать ученые.
Подобно другим физическим законам, проверить ее могут лишь опыты: каковы, например, астрономические наблюдения...
В коридоре послышались шаги. Стены коридора отозвались гулом, который усиливался по мере их приближения.
Дверь аудитории наконец распахнулась: на пороге стоял Магницкий, из-за плеча которого выглядывали ректор Фукс и временно исполняющий обязанности директора - Никольский.
Студенты поспешно встали.
- Здравствуйте, господа, - сухо проговорил Магницкий. Ответив на поклон Лобачевского небрежным кивком, он подошел к мягкому креслу около кафедры и, важно усаживаясь, проронил: - Прошу вас, продолжайте, господин Лобачевский.
В аудитории сохранялось полное молчание. Но вот Лобачевский поднял голову.
- Садитесь, господа, - сказал он спокойно, будто ничего не произошло. Итак, главное, к чему пришел я с предположением зависимости линий от углов, допускает существование геометрии в более обширном смысле, чем представил ее нам Евклид. В этом пространном виде я даю науке название Воображаемой геометрии, в которую как частный случай входит геометрия употребительная. Потому Воображаемая, что существование ее в природе пока не доказано... Пока!
Последнее слово прозвучало как вызов. Так оно и было всеми понято. Притихшие студенты незаметно, искоса посматривали на бледное лицо Магницкого.
Лобачевский продолжал:
- Да, новая геометрия существует пока лишь в нашем воображении. Мы знаем, что в науке ни одна физическая теория не возникала сразу в совершенном виде. Лаплас прав: успехи достигаются только теми учеными, в которых мы находим счастливое сочетание большой строгости в мышлении, тщательности в опытах и наблюдениях с могучей силой воображения. Ибо в падении яблока увидел необычное лишь один человек - Исаак Ньютон.
Лобачевский посмотрел на студентов. Они застыли.
Карандаши не шуршат по бумаге. Все только слушают. Но слышат ли?
- Приближаясь к незнакомому городу, - снова заговорил он, - мы сначала угадываем, словно в тумане, лишь общие контуры зданий. Ближе, ближе, и вот уже все большие подробности открываются нашему взору. Не так ли обстоит дело и с Воображаемой геометрией: все яснее видится она моему взору, вот уже и крайние улицы предстают в моем воображении. Мы уже, вооруженные телескопами, стоим у порога Вселенной. С помощью микроскопа начинаем постигать великую тайну и другого мира, по крайней малости своей доселе бывшего сокрытым.
И в мире этом, безмерно малом, возможно, действуют свои законы, равно как и в неизмеримых просторах Вселенной.
Так пока воображение прокладывает путь науке...
Аудитория замерла. Рядом с Никольским появился его секретарь и, стоя, что-то поспешно записывал.
- Если бы открытие мое не принесло другой пользы, кроме пополнения недостатка в начальном учении, - смягчил свою речь Николай Иванович, - то, по крайней мере, внимание, какое постоянно заслуживал этот предмет, обязывает уже меня к изложению более подробному. Начну с разбора теорий, доныне существующих. Однако приступим к этому после перерыва, - договорил он и, сойдя с кафедры, направился к Магницкому.
Тот величественно поднялся и ждал, опираясь на спинку директорского кресла.
- Как сегодня ваше здоровье, господин профессор? - осведомился он, легким наклоном головы отвечая на поклон Лобачевского.
- Благодарю, ваше превосходительство, сегодня чувствую себя несколько лучше.
- Господин Лобачевский, пройдемте в кабинет, - пригласил Магницкий и несколько посторонился, как бы уступая дорогу.
Молча вышли в полутемный коридор, откуда вели двери в комнаты.
- Господин Лобачевский, - начал попечитель еще более торжественно, когда вошли они в профессорскую, - осмотрев столь великолепные здания, под вашим руководством воздвигнутые, получил отменное удовольствие. К сожалению, того же не могу сказать о только что мною выслушанной лекции вашей. Сия лекция исполнена была дерзостных мыслей и в корне противоречит божественному откровению. Вы слышите? Про-ти-во-ре-чит, - подчеркнул он, слегка постукивая кончиками пальцев по спинке стула и как бы усиливая тем впечатление от сказанного.
Лобачевский слушал молча. Рука его на мгновение потянулась к привычному для нее месту - за бортом сюртука, но тут же опустилась вниз.
- Единственно пользы вашей ради, - продолжал Магницкий, - советую вам, господин Лобачевский, посещать лекции вашего друга профессора Симонова. Он первый из наших астрономов рассматривает свою науку с единственно правильной точки зрения, искореняя в умах слушателей пагубные мысли, противные священному писанию. Известно, что иные авторы распространяют заблуждение, высказанное в "Механике небесной", представляя мироздание подобным некоей машине, раз навсегда созданной и заведенной. Сия пагубная мечта составляет основание новейших философских систем, допускающих эфирный материализм. Не так ли?.. Вы, господин Лобачевский, тоже в стремлении к славе знаменитого математика переходите границы, указанные священным писанием. Вы...
Негодование помешало Магницкому продолжать. Пальцы его не переставали барабанить по спинке стула.
- Помните, - внезапно повысив голос, предупредил попечитель и резко толкнул от себя стул, - преуспеяние вате по службе отныне будет зависеть от вас, и я сам беру на себя должное о том наблюдение. А вы, господин ректор, - повернулся он к Фуксу, - до сих пор не соизволили мне представить на текущий год конспекты лекций профессоров и адъюнктов. Уверен, вам придется горько раскаяться в столь легкомысленном небрежении...
Дрожащими губами Фукс, видимо, попытался что-то сказать, но только еще ниже опустил голову. Это смягчило Магницкого, на лице его даже появилась некоторая благосклонность.
Дверь кабинета раскрылась, и на пороге показался любимец студентов сторож Валидка-Сатурн [Прозвище "Сатурн" намекало на специальность солдатаинвалида извещать время занятий]. Старик уже слегка взмахнул рукой с медным колокольчиком, но, увидев Магницкого, моментально вытянулся "во фрунт".
Колокольчик, прижатый к боку, отрывисто звякнул и умолк.
- Виноват, ваше превосходительство, студенты ждут.
Я подумал было...
Но попечитель быстро вышел, ни с кем не прощаясь. За ним, так же стремительно, двинулись Фукс и Никольский.
Дед Валидка еле успел посторониться.
* * *
Закончив занятия в университете, Лобачевский решил прогуляться. Незаметно дошел до Гостиного двора и, как всегда, заглянул в университетскую книжную лавку. Книгопродавец Егор Андреев, хорошо знавший профессора, поспешно разложил на прилавке груду новых и подержанных книг. Пока Николай Иванович просматривал их, ктото сказал ему:
- Не угодно ли вашей милости?
Лобачевский обернулся. Мальчик-приказчик почтительно протягивал ему книгу большого формата.
- "Разговоры Лукиана Самосатского [Выдающийся мыслитель древности, родился около 125 г. н. э], переложенные с греческого языка на российский Иоанном Сидоровским...
Третий том, 1784-й год, Санкт-Петербург". Посмотрим...
"Разговоры богов..." - Николай Иванович рассеянно перелистывал книгу, дошел до 452-й страницы, готовясь уже вернуть ее на прилавок, но следующая страница привлекла его внимание. - "Истинные повести"? Что-то не помню... Да, я беру эту книгу.
Обратный путь занял меньше времени: удовольствие, ожидаемое от знакомства с новой книгой, невольно торопило его домой.
Наконец любимое кресло у письменного стола, острый нож диковинной формы - подарок Симонова - с шорохом легко разрезает страницы, фантазия повести увлекает, ожидаемые неприятности по службе отдаляются, отходят на задний план...
- "Носимые семь дней и семь ночей по небу увидели мы в восьмой день некую великую землю, блистательную, шарообразную и великий свет издающую..."
Короткий осенний день клонился к вечеру. Придвинув кресло к самому окну, Лобачевский продолжал чтение:
- Царь Ендимион воззрел на нас и, заключая по одежде нашей: "Вы пришельцы! - сказал. - Эллины?.. Некогда собрав бедных людей в царстве своем, я вознамерился устроить новое поселение в планете пустой и никем не обитаемой..."
Сумерки сгустились. Прасковья Александровна внесла свечи в тяжелых подсвечниках.
- Николаша, тебе чай подать? Угощу сегодня свежим вареньем.
- А я вас, маменька, угощу изумительной повестью Лукиана. Садитесь-ка и слушайте, я вам прочитаю... Или, может, вы сами, как, помните, в Макарьеве?
- Хорошо, Николаша! - Прасковья Александровна даже разрумянилась: не часто выдавались такие радостные вечера с вечно занятым сыном.
Лобачевский придвинул ей кресло и протянул раскрытую книгу.
- Начинайте отсюда. Вам станет понятно, а что но поймете - объясню. Чай отложим. И глаза мои отдохнут.
Прасковья Александровна переставила подсвечник поближе и, сняв нагар, начала читать вздрагивающим от волнения голосом:
- "Одежда у богатых стеклянная, мягкая, у бедных же - тканая, из меди. Планета сия весьма изобилует медью, из которой ткут они с присовокуплением некоторого количества воды по примеру шерсти..."
Николай Иванович слушал, закрыв глаза. Так он делал всегда, когда хотел, чтобы ничто не отвлекало его. Не заметил он, как вошел в кабинет Алексей и через плечо матери заглянул в книжку.
- "...Видел я в царском дворе и другое чудо, - продолжала читать Прасковья Александровна. - В кладезе не весьма глубоком положено зеркало. Если кто подойдет к сему кладезю, слышит все вещаемое на земле нашей. Когда же воззрит в самое зеркало, видит в нем все города и все народы так равно, будто бы стоял подле их самих. Все время видел я всех сродников моих, знаемых, и все мое отечество. Но видели ли и они меня тогда взаимно, не могу сказать..."
- Ерупдовина это! - послышался хриплый голос брата.
Лобачевский, вздрогнув, быстро поднялся.
- Ты, Алеша?
- Как видишь.
- Опять?
- Ежели нет в жизни цели, какое же в ней удовольствие, - ответил заплетающимся языком Алексей.
Прасковья Александровна уронила книгу на пол и, закрыв глаза рукой, отвернулась.
- Алеша, - подошел к нему Лобачевский. - Перестань. Кончай безобразную жизнь, уходи с фабрики. Зачем наше имя позоришь?
- Братец, - развел руками Алексей. - Спасти меня хочешь? Или честь фамилии? Черт с ней, с фамилией. ПолРоссии пьяными ходят, о фамилии не заботятся. Кругом одно свинство. - Нетвердыми шагами он заметался по комнате, спотыкаясь и продолжая несвязно обвинять всех подряд.
Николай стоял около кресла матери и молча следил за братом. В этой жалкой, бесцельно мечущейся по комнате фигуре виделся ему то маленький мальчик, робкий и тихий гимназистик, то мрачный, всех избегающий студент и, наконец, желчный, раздражительный адъюнкт, отчаявшийся найти цель в жизни. Уж не он ли, старший брат, виноват в этом? Достаточно ли уделял ему внимания? Быть может, если бы меньше думал о будущем и больше о настоящем, брат его был бы теперь человеком...
- Да, ученые ведь не об устройстве жизни заботятся, - продолжал в это время рассуждать Алексей. - В науку прячутся, как улитки в свою скорлупу. Астрономические треугольники приятнее изучать, чем за разъяснение жизни приниматься.
Прасковья Александровна всплеснула руками:
- Алексей, сейчас же извинись! Или я...
Но грохот опрокинутого стула не дал е& договорить. Алексей, торопливо поднимая стул, бормотал сконфуженно:
- Прости, брат! И вы, маменька. Забылся... До тебя, Николай, мне далеко, не достать. Я человек пропащий. Темно вокруг, черно.
Лобачевский обнял брата и посадил в свое кресло.
- Пока не поздно, Алеша, вернись...
Но в эту минуту в открытых дверях кабинета появился Хальфин, в синем профессорском сюртуке с высоким воротником, при белом атласном шарфе.
- Сидите, сидите! - Он предупреждающе поднял руку. - Я на минутку...
- Не вздумайте уходить, Ибрагим Исхакович! Обижусь. - Прасковья Александровна поспешно встала с кресла и, протягивая Хальфину руку, договорила: - Сейчас будет чай готов, угощу вареньем.
- Спорить не приходится, татарская пословица говорит: гость - ишак хозяина, - улыбнулся Хальфин.
Уже выходя из кабинета, Прасковья Александровна предупредила:
- Только, чур, не читать без меня.
Хальфин поднял книгу и посмотрел на Лобачевского.
- Что это?..
- "Истинные повести" Лукиана. Сюжет фантастический, но в сказке проглядывает зерно истины. Вот посмотрите, что пишет он в своем предисловии.
- "По долговременном и внимательном чтении и размышлении успокаивать ум свой и делать рассуждение свое способнейшим и бодрственнейшим к трудам будущим..."
На этом Хальфин прервал чтение.
- Да, слышал об этом Лукиане Самосатском, но читать его не приходилось. О чем он пишет?
- О путешествии в будущее, - с увлечением начал рассказывать Лобачевский. - Он и его товарищи семь суток носились на своем корабле по небу, на восьмой день пристали к большому круглому острову, сиявшему в пространстве. Оттуда увидели наш аемной шар - с его морями, реками, лесами, городами, похожими на муравейники... Это поразительное сочетание научного предвидения с бесконечной верой человека в свои силы...
Продолжая говорить о повести Лукиана, все перешли в столовую, где уже весело шумел сверкающий самовар.
Прасковья Александровна протянула гостю стакан чаю, пододвинула ему хлебницу, полную сухариков, и синюю вазочку с вареньем.
- Попробуйте, Ибрагим Исхакович.
- С удовольствием, - отозвался Хальфин. - Пить превосходный чай, вести беседу за столом и жить надеждами, что может быть приятнее?.. Кажется мне, Лукиан, так увлеченно писавший эту повесть, не может ошибаться.
- Безусловно, в своих догадках он прав, - оживился Лобачевский. - Если пчела и муравей такие изумительные вещи проделывают, неужели же и человек - самое организованное существо - не сможет познать глубокие тайны природы, сделать чудесные открытия, - Помолчав, он добавил: - Подобно тому, как человек стал повелителем всех морей, сначала с помощью весельного судна, затем - колесного парохода, он станет также и повелителем небесной стихии. Люди будут летать по воздуху, в мировом пространстве...
- Ах, неужели это сбудется?.. Людям летать, как ласточкам, - вздохнула Прасковья Александровна, прислушиваясь к разговору.
Алексей поморщился.
- Но дойдут ли до этого, - мрачно заметил он. - Чтобы не было горя и зла, чтобы жизнь их была наслаждением.
- Непременно! - заверил Николай. - Иначе я не могу представить будущее человечества. Потребуются десятки, а может быть, и сотни лет, когда люди окончательно прозреют и сам труд на земле сделается для них истинным наслаждением...
- Ну! - прервал его Алексей. - Заветная мечта всех чудаков, таких, как ты, Николай.
- Только я никогда не был одиноким, как ты. Меня всегда сопровождали две музы, поддерживая в трудную минуту, - похвалился Лобачевский. - Слева Евтерпа - муза поэзии, справа - муза науки Урания.
- Ах, да! Я ведь и забыл: ты же писал стихи. Поэт и математик!..
В передней хлопнула дверь, послышались твердые, быстрые шаги. Дверь открылась, и вошел Симонов, как всегда спокойный, сияющий. В руках у него заветная папка с "Новыми началами геометрии". Оп бросил беглый взгляд на мужчин и, улыбаясь, подошел к Прасковье Александровне.
- Принимаете гостей?
- Принимаем! - весело сказала хозяйка, пожимая белую холеную руку гостя. - Все же пожаловал, гордец! А то как вернулся из визитации, и носу не покажет. Я уж думала, совсем высоко залетел - голова закружилась.
- Что вы, что вы, матушка Прасковья Александровна, как можно забыть своих друзей!
- То-то мне. Прошу к столу. Чай, знаю, любите вы крепкий.
Пожав руки мужчинам, Симонов сел на стул рядом с хозяйкой и, взяв на столе книгу, начал ее перелистывать.
- Мне пора! - поднялся Хальфин. - Зашел к вам на минутку, а просидел больше часа. Благодарю вас, Прасковья Александровна, за угощение. До скорого свидания!
Лобачевский тоже встал, проводил Хальфина в переднюю и вместе с ним вышел на крыльцо. Улица была пуста,- фонари горели тускло. Где-то стучали колеса по неровной:
булыжной мостовой. Над городом простерлось темно-синее, глубокое небо, сиявшее яркими, трепещущими звездами.
- Вот! - улыбнулся Лобачевский, указывая на звезды. - Смотрите, сколько их, этих солнц, вокруг которых вращаются недоступные нашему зрению шарики, такие же крохотные, как наша планета. Меня поражает: сколька пространственных форм, неведомых человеку, таит в себе мировое пространство! Когда-то в ярком свете разума и точного познания откроет оно людям свою тайну, и мы вступим во Вселенную.
- Да поможет нам аллах и ваша новая геометрия! - весело сказал Хальфин.
Лобачевский поклонился. Дружеская шутка напомнила ему о синей папке с рукописью, и он, попрощавшись, быстро вернулся в столовую.
Симонов, перелистывая книгу Лукиана, оживленно беседовал о чем-то с Прасковьей Александровной. Алексея в комнате уже не было.
- Ну, Ваня, хотел бы я... твое впечатление... - замялся Лобачевский и, не докончив, глянул на мать. - Маменька, извините, прервал вашу интересную беседу...
- Пустяки, Николаша! Сейчас я скажу разогреть самовар. - Она поспешно поднялась и вышла из комнаты.
Симонов покосился на рукопись.
- Я все прочел, перечитал и продумал, - начал он. - Да, Николя, твое оригинальное допущение, что сумма углов прямолинейного треугольника меньше двух прямых, приводит к своеобразной геометрии, отличной от ныне употребительной. Ты развил ее превосходно. Все мои старания отыскать в твоей Воображаемой геометрии непоследовательность и логическое противоречие остались бесплодными. Ничего не скажешь, ты сделал изумительный по смелости ход конем...
Брови Лобачевского сурово сдвинулись.
- Ход - чем?
Симонов улыбнулся.
- Помнишь, на товарищеском ужине после твоей первой профессорской лекции горячий спор о происхождении исходных допущений в геометрии? спросил он. - Так вот. Сидевший тогда за шахматной доской Петр Сергеевич между прочим заметил: если бы мы приписали коню какоелибо иное правило передвижения, то изменился бы не только ход коня, но и вся извечная система шахматной игры.
То же самое и в геометрии, - сказал он. - Вспоминаешь?..
Лобачевский не отвечал, перелистывая свою рукопись.
- Кондырев словно предугадал тобою измышленное... - Симонов щелкнул портсигаром и закурил. - Подобно Евклиду, Николя, ты придумал по своему усмотрению новый постулат и на нем обосновал все дальнейшее. Возникает новый мир, удивительный, однако... совсем невероятный. Изумительна смелость мышления твоего, дерзнувшего на исследование, при коем само внутреннее чувство наше противится допустимости первоначального предположения. Дерзнуть и не отступить перед выводами, как это сделал ты...
Наступила пауза, которую никто не нарушил хотя бы малейшим движением. Прасковья Александровна, появившаяся в дверях, отступила и тихо закрыла за собою дверь.
- Однако... - Симонов повернулся на съуле, - что, если это самое предположение лишь пустая геометрическая фантазия, дерзкая игра воображения под видом философических рассуждений? Ты сам признаешься в том, что существование твоей геометрии в природе доказано быть не может и пока для измерений в практике нет ей применения. К тому же не менее ясно и противоречие ее любым достоверным истинам... Истинам, - повторил Симонов, все более оживляясь, - Ты, Николя, натуралист, изучение природы подменил, к сожалению, словесной игрой метафизиков. Но, знаешь ли, одно дело играть с геометрией, совсем другое - сверять ее с природой.
Щеки Лобачевского порозовели, рука потянулась к рукописи, лежавшей теперь на коленях Симонова, но тот не заметил этого.
- Ты сам, в бытность еще магистром, говорил не раз"
что природный рассудок лучше, чем напускная мудрость, - продолжал он, выпустив колечко дыма. - Что же случилось теперь с тобой за годы нашей разлуки? Дай же, дай возможность услышать подтверждения твоих мыслей. Факты нужны. Факты, а не рассуждения.
Лобачевский помолчал.
- Пока нет их, - сказал он тихо. - Но будут. Развитиенауки...
- Так, - перебил его Симонов. - Но в таком случае,, что же нас обязывает принимать новые удивительные представления взамен твердо установленных? Пусть опыт и наблюдения доставят нам доказательства, тогда - пожалуйста...
Лобачевский поднялся. Наблюдавший за полетом к потолку второго колечка, Симонов не заметил, как побелели пальцы друга, сжимавшие спинку стула.
- Наблюдения. Опыт, - невесело усмехнулся Лобачевский. - Однако не нужно ли предварительно иметь предположение, дабы опытами было что нам доказать или отвергнуть? У геометров две тысячи лет назад уже имелись понятия - "сфера" и "плоскость". Не потому ли Эратосфен смог доказать, что Земля наша сферична, и даже определить ее размеры? Для решения вопроса, каково же пространство, то, в котором и звезды нашего Млечного Пути, и иные галактики расположены, следует сначала рассмотреть различные математические возможности. Только совершив это, можно потом исследовать: какая из них имеет место в действительности.
Симонов упрямо тряхнул головой.
- Но чувства наши, наша интуиция... не говорят лет они, что правильна геометрия мудреца Евклида? Не должны ли мы доверять своим глазам?
- Свои глаза показывают нам лошадь, вдали находятцуюся, меньше маленькой собачки, той, которая стоит к нам ближе. Разумно ли в таком случае на свидетельство собственных глаз полагаться?
- Ты не шутишь?
- До шуток ли мне? Принятое в старой геометрии предположение, что сумма трех углов прямолинейного треугольника постоянна и равна двум прямым, не есть необходимое следствие наших понятий о пространстве. Один опыт может подтвердить истину этого предположения, - в этом ты, Ваня, безусловно, прав. И оттого сильнее мое огорчение. Ибо правду ощущаю всем разумом, а вот опытами доказать ничего не могу. Выдвинув свое допущение вместо пятого постулата, я сразу расстался навсегда с евклидовым пространством, ибо в нем допущение такое невозможно.