Здесь же, в Усмани, на фоне «немыслимого быта» и тревожной неопределенности будущего, началась продолжавшаяся более двадцати лет подвижническая литературная деятельность Сергея Фуделя (от более раннего времени его жизни, кроме писем, остались только три десятка стихотворений).
«Я до того устаю, что просто не в силах написать тебе даже несколько связных слов»[255], — пишет сыну в 1955 году бывший ссыльный, у которого никак не получается сносно устроиться в «вольной» жизни. Однако в том же году С. И. Фудель начал, а в пасхальные дни 1956 года завершил работу над первым своим литературным произведением, озаглавленным «Моим детям и друзьям». Это продолжение писем из ссылки — и вместе с тем что‑то вроде исповеди или литературного завещания. Обычно подобные тексты создаются в конце творческого пути; Сергей Фудель, помнивший слова святых отцов о хранении памяти смертной, с этого начал. Двумя годами раньше в письме к невестке Лидии он писал о себе и Вере Максимовне: «Нашему браку 30 лет, и я благословляю Бога за этот путь. Теперь уже, как путникам, шедшим долго, виднеется конец пути, — конец радостный и вожделенный»[256].
Первое церковно — литературное произведение Сергея Фуделя включало в себя все основные темы его последующего творчества, стало как бы конспектом будущих богословских работ. Впрочем, никогда сам автор не считал себя богословом и даже несколько отталкивался от этого выражения: «Только лишь “богословствующими” словами как передать наставление Господне?»[257] Он же говорит о внушающих «благочестивую скуку» изданиях духовной литературы прошлого, благополучного времени христианства[258], о «пустынях духовных училищ» и «кирпичах богословских трудов, книг, которые никого ни в чем не убеждали»[259].
«Веру<…>можно только показать живым дыханием правды. Убедить можно только убедительностью своего личного счастья в ней, заразительностью своего божественного веселья веры. Только этим путем передается она, и для этой передачи рождаются слова духоносные»[260]. Автор то и дело сетует на разрыв между доступными словесными средствами и трудно передаваемым опытом, внутренне пережитым и воспринятым от отцов и спутников на трудном пути, — опытом, который в эпоху оскудения веры грех таить в себе, а надобно все же передать хотя бы детям и близким:
«Я слишком много видел, чтобы ничего не узнать. У меня большой долг перед моими детьми, и надо попытаться его начать отдавать.<…>Мне трудно писать не потому, что я не знаю, о чем писать, но потому, что не знаю, как писать. Я умею писать только суконным интеллигентским языком, на котором как выразить неизъяснимые и божественные вещи? Мои слова подобны тени смертной, а нужно писать о нетлении»[261].
И все же так велика выстраданная потребность поделиться радостным пасхальным опытом веры, что автор, то и дело запинаясь на ходу и смущаясь кажущимся своим косноязычием — «я пишу неубедительно и примитивно. Задача явно не по моим силам»[262], — пускается в неизведанный ранее путь писательства, находя для себя извинение в том, что пишет ведь не статью, а только «записи» или «воспоминания», предназначенные для своих.
На помощь Фудель призывает сбереженные памятью «слова, идущие от Слова или от Его служителей», — слова живые и живоносные, которые «благоухают своей первозданной простотой», ибо «Дух дышит в их словесной плоти»[263]. Вслед за апостолами Павлом, и Петром, и Иоанном, Макарий Великий и Исаак Сирин, Иоанн Златоуст и Тихон Задонский становятся как будто соавторами Сергея Иосифовича, — так органично вплетаются в ткань повествования их слова, на протяжении долгих и страдальческих лет благодарно носимые в сердце. Как пасхальными свечами озаряется душа изгнанника строфами гимнов Иоанна Дамаскина и прочих церковных песнописцев. Наряду с ними, Фудель извлекает из своей дорожной котомки и строчки Ф. И. Тютчева, которые в его интерпретации действительно «воспринимаются верующим сердцем почти как речитатив псалма»[264]. Выражение духовного опыта трагической эпохи видит Сергей Фудель и в строках «грешного писателя», которыми открывает свои записки:
Те, кто достойней, Боже, Боже,
Да узрят Царствие Твое![265]
Обилие цитат, свойственное и последующим работам С. И. Фуделя, не воспринимается читателем как нечто избыточное или искусственное. Автор словно продолжает свой долгий разговор с давними собеседниками, спутниками его заточения и изгнания.
Вместе с ними, в духе столь любимой им хомяковской соборности, охватывающей и живых, и уже отшедших членов Христовой Церкви, Фудель находит и собственные глубоко выстраданные слова, слова живые и горящие огнем причастия Духу для передачи своего сокровенного опыта: «Поиски преодоления смертности жизни на путях веры есть самое вдохновляющее чувство, которое может испытывать человек, возлюбивший жизнь»[266]. Пылкая любовь христианского сердца к земле, согретой стопами ее Творца и Господа, согретой «дыханием Христовым, кровавым потом мучений Его»[267]; благодарная память о «подлинно бывшей хорошей церковной действительности»[268], связанной прежде всего с образом отца Иосифа, самого дорогого человека, вера которого оставалась опорой для сына в тяжкие времена искушений и душевных шатаний; драгоценные воспоминания о пасхальных ночах, когда великое прощение вновь возвещается тесной толпе молящихся, многогрешному городу и всему миру[269], — все эти свидетельства «осуществления ожидаемого» (Евр. 11, 1), предощущения будущей жизни, начинающейся здесь, сплетаются в записях Фуделя с горечью и тревогой.
О чем? О том, что в ночи жизни так многие «не видят огней Воскресения»[270]. О том, что самые слова «духовность» и «святость» остаются чуждыми для большинства современников, включая, возможно, и непосредственных адресатов записей — детей Сергея Иосифовича. О собственной жизни, которая — с исповедальной прямотой говорит автор — была полна измен Жизни подлинной, так что в душе состояния радостной уверенности и благодатной просветленности были редки как просветы лазурного неба среди греховных туч непонимания, скуки, соблазнов и раздражения. А оттого недостаточно убедительным кажется теперь всякое слово. И не так просто бывает порой опереться на помощь Церкви, ибо постижение ее сокровенной сущности само по себе требует глубокой веры, а на поверхности церковной жизни — столько соблазна и неправды.
От всего этого рождается горестное «ощущение конца христианства как общественной силы»[271], подготовленного самым страшным бедствием столетий наружно благополучной казенной церковности — долгим, постепенно нараставшим разрывом между вероучением и подвигом очищения сердца. «Поколение за поколением мы теряли веру, со спокойным благодушием держась за внешние признаки религиозного состояния»[272]. И это «теплохладное» состояние, обличенное в словах Откровения Иоанна Богослова (Откр. 3, 15), страшнее прямого неверия. Считающие себя верующими даже и не осознают оскудения своей веры, не ведая, чту есть жизнь в невидимом мире Духа Божия, не зная вкуса вина бессмертия, которое начинает пить человек уже теперь на земле. Утратился водораздел между христианством и миром. А от того происходят утрата острого чувства греха и неспособность покаянием вступить во врата Царства Божия. Потому что только осознание реальности греха позволяет познать реальность огненного преображения человека. «“Тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их” (Мф. 7,14).<…>Века благополучия во внешнем христианстве приучили нас как раз к тому, чтобы не делать над собой никаких усилий, то есть не искать узкого пути. Отстоять часа два великолепное, многокрасочное богослужение, а потом ехать домой, чтобы есть пироги со всеми начинками, — для этого не требовалось большого усилия. Через это благополучие входило в открытую дверь неверие»[273].
Фуделю особенно близки прозвучавшие еще в XVIII веке слова святого Тихона Задонского: «Всякая внешность без внутренности ничтоже есть». Не живущие жизнью Духа не являются гражданами Божия Царства и стоят вне Церкви. Они «хуже идолопоклонников», поскольку «солгали Богу, и обетов своих не хранят», хотя созидают храмы и ходят в них, молятся, приобщаются Святых Таин «и прочие христианские знаки показуют»[274].
Однако и в следующем веке продолжался в Русской Церкви «процесс гниения»[275], достигший предела накануне революции и приведший к ней. Оттого так неудержимо влечется сердце к эпохе «первой любви» (Откр. 2, 4) под «вечно голубым небом первохристианства»[276], когда устремленность верою к Богу «была так неодолима, что совершаемые грехи как бы “не успевали” ее задержать»[277]. Хочется вместе с Павлом и первохристианскими святыми «забывать заднее и простираться в перед (Фил. 3, 13–14). И передать грядущим поколениям пронесенные сквозь страшные годы «не самоуверенное знание богослова, а скорбь, воздыхание и чаяние сердца», при всем несовершенстве своем уязвленного любовью небесного Духа. Ощущающим себя еще не достигшими свойственно не гордое отгораживание себя, а «жадное вслушивание в каждого, чтобы найти нечаянную радость и друга»[278]. Путникам к земле обетованной среди оскверненных храмов и руин наружной церковности безвозвратно ушедших времен по — новому открывается Церковь — как дружба и радость, как зеленеющий луг, которым внезапно расцветает пустыня:
«Как же я, возлюбив своего Учителя, не возлюблю Его учеников, как же рука моя в холодной и беспросветной ночи земного странствия не будет искать для опоры их теплой руки?<…>Церковь в ее<…>единственно реальном смысле есть вселенская дружба учеников<…>чем ближе люди к Богу, тем сильнее их дружба. Это все давно раскрыто в словах аввы Дорофея[279].<…>“Вы други Мои” (Ин. 15,14), — сказал Господь при основании Церкви в последнюю ночь. Ночью была создана Церковь, долгая ночь — весь ее исторический путь до второго прихода Господня, и кто же среди ночи в трудной дороге не ищет спутников? Только гордое сердце, еще не имеющее Бога. Поверившему действительно в Бога, то есть уже реально полюбившему Его, пустыня пути расцветает Церковью. Нет большей радости для человека в пустыне увидеть, что он не один, что кругом по тропинкам, как после 12 Евангелий в Великий четверг, идут огоньки людей. Вот где радость и вечно весенний воздух Вечности — Церковь учеников Христовых!»[280]
Святая Церковь созидается святостью живущих на земле святых, «хотя бы их было два или три человека. “Где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них” (Мф. 18, 20). Всякое наше святое действие и святое воздыхание созидают святую Церковь. Всякое наше зло выкидывает нас с корабля Церкви, причем при этом мы часто увлекаем за собой и других»[281].
Но «не зная слова Божия, как может человек преодолеть соблазны, отовсюду находящие на него в церкви? Где Церковь святая и где просто люди, почему‑то считающие себя церковью? Где Божие и где человеческое?»[282] Оттого тяжким искушением для сердца искреннего, но еще не обогатившегося личным опытом познания Церкви, бывает «внешний двор храма», отданный язычникам (Откр. 11, 1–2), или «не святая, иногда очень темная и страшная церковь, — церковь тех, кто, по слову святителя Тихона Задонского, “хуже идолопоклонников”, церковь соблазняющая и отводящая от истинной Церкви, окружающая (или вкрапленная, как плевелы в пшенице на поле) святую и вечную Церковь Невидимого града»[283].
«Врата адовы» (Мф. 16, 18) борются с Церковью не только извне, но внутри ее. Но так было с самого начала исторического ее бытия. Об этом всякий раз напоминает нам икона Тайной вечери, традиционно помещаемая над царскими вратами алтаря. Среди апостолов — предатель Иуда. «Века проходят, и ежедневно выносится Чаша, а сверху всегда то же напоминание. Если Тайная вечеря, несмотря на присутствие Иуды, осталась для человечества началом Церкви, началом весны человечества, то что может быть большего у нас?! Все то же самое в меньшем размере. “Не бойся, малое стадо! ибо Отец ваш благоволил дать вам Царство” (Лк. 12, 32)»[284].
Исповеданием веры в несокрушимую святость Церкви станут многочисленные работы, написанные Сергеем Фуделем в последующие годы. Донести выстраданное трудным опытом — в этом видел он свою задачу, хотя прекрасно понимал: «В Церковь начинаешь верить и ею начинаешь жить, только почувствовав ее дыхание, — никакие статьи здесь не помогут»[285].
Едва ли тогда, в 1956 году, Фудель мог знать, сколь многим читателям его трудов он поможет именно в этом: ощутить дыхание Церкви как глоток свежего воздуха в удушливой атмосфере тоталитарного государства, где и сама церковная организация так легко могла восприниматься как всего лишь дозволенная часть всеобщей системы.
«Ищи Церковь! Ищи счастливое человечество. Оно начинается в духовном общении между двумя — тремя»[286], — писал сыну С. И. Фудель. Он сумел указать путь многим. По скромным масштабам советского самиздата, широк оказался в будущем круг его детей и друзей — тех, кто воспринял слова его записей как лично обращенные к себе.