ГЛАВА VII ЧТЕНИЯ О ПЕТРЕ ВЕЛИКОМ

(Вместо завещания)

В 1872 году Россия праздновала двести лет со дня рождения Петра I. Юбилей первого российского императора стал важным общественно-политическим событием, которому правительство стремилось придать официальный характер. Петровские торжества проходили в тихое время: революционное движение не оправилось от «белого террора», либеральная общественность оплакивала незавершенность «великих реформ». Героями мнили себя публицист Катков, министр Толстой и особенно шеф жандармов, ближайший советник царя граф Шувалов, почти диктатор, о котором Тютчев сказал:

Над Россией распростертой

Встал внезапною грозой Петр,

по прозвищу четвертый,

Аракчеев же второй.

Власти охотно использовали национальный праздник для укрепления своего престижа в стране. Торжествовали повсюду — в Петербурге, в Москве, в Архангельске, Астрахани, Киеве, Николаеве, Казани, в Сибири и даже в Карлсбаде, где по традиции отдыхала знать. К торжествам, кульминация которых приходилась на 30 мая, день рождения Петра, готовились долго, истово. Событие такого рода — удобный повод напомнить верноподданным, кому и чем они обязаны.

В рамках петровского праздника императорским Обществом любителей естествознания, антропологии и этнографии при Московском университете была устроена грандиозная всероссийская выставка, названная Политехнической. Материалы выставки легли в основу созданного в том же 1872 году Политехнического музея. Соловьев был назначен председателем исторического отдела выставки, экспонаты которого год спустя стали фондом организованного в Москве Исторического музея. Россия, заметим, переживала тогда расцвет музейного дела.

Для Сергея Михайловича Соловьева юбилей Петра I был вторым, в котором он принял самое деятельное участие. Первый — давно отшумевшее столетие университета. Вообще ученый избегал юбилейной шумихи и пустословия, даже как бы не заметил празднования тысячелетия России. В 1866 году, правда, он сказал речь в торжественный день карамзинского юбилея, но организаторами были другие. В речи о Карамзине Соловьев, как водится, говорил о заслугах историографа, однако умолчал о том благотворном влиянии, которое оказала «История государства Российского» на двенадцатилетнего мальчика, запоем читавшего том за томом в комнате с низкими потолками дома на Остоженке.

Некоторое понятие об историческом отделе выставки, над которым работал Соловьев, дает проспект, где сказано, что в него «войдет все, сохранившееся и уцелевшее от эпохи Петра Великого по разным отраслям… тут же поместятся как портреты Петра и деятелей его времени, так и галерея русских деятелей в периоды последующих царствований». Создать такую небывалую историко-художественную экспозицию, сохранив дух эпохи, было по плечу одному Соловьеву.

На торжественное открытие выставки прибыл из Петербурга великий князь Константин Николаевич. Соловьев в мундире, со звездой и лентой сопровождал почетного гостя, давал пояснения. Брат царя возглавлял кружок высших сановников, которых молва называла либеральными бюрократами и которым приписывала главную роль в реформах шестидесятых годов. К 1872 году «константиновская партия» выдохлась, одни ее приверженцы очутились в отставке, другие, вроде Дмитрия Толстого, превратились в гонителей прогресса. Последовательных социальных реформаторов среди них было мало. И все же именно «константиновцы» в какой-то мере соответствовали соловьевским представлениям о правительственной власти — были либеральными, а на определенном этапе и сильными. С именем Константина Николаевича была связана подготовка отмены крепостного права, он поддерживал судебную и земские реформы. Ходили слухи, что им был составлен конституционный проект. У Соловьева интерес к великому князю перерос служебные рамки, сделался научным.

Вместе с Константином Николаевичем историк присутствовал на красочной церемонии спуска на воду ботика Петра, специально доставленного из Петербурга. Сорок рабочих, одетых в рубахи цветов русского флага, доставили его к Москве-реке, по которой он был отбуксирован к выставке. Гремел артиллерийский салют.

В тот же день Соловьев — он воистину был душой петровского праздника — произнес речь в торжественном собрании Московского университета, куда он прибыл в одной коляске с великим князем. Вечерело, в актовом зале горели свечи. По тетради, в некоторых случаях с затруднением разбирая собственный мелкий почерк, профессор читал, и многочисленные слушатели, блестящее общество сановников, предпринимателей, ученых, внимали: «Мы видели Политехническую выставку; мы видели разнообразные результаты человеческого труда, человеческого творчества, видели средства, которыми человек исполняет божие повеление, средства, которыми он обладает землею. Посреди зданий, наполненных произведениями человеческого труда, искусства, знания, мы видели здание, наполненное памятью о труде одного человека. С мыслью о труде ученом, промышленном, о труде, клонящемся к поднятию общественного благосостояния, для русского человека необходимо соединяется мысль об одном человеке: этот человек — Петр Великий. Если бы мы были язычники, то Петр стал бы для нас божеством — покровителем труда».

Так Соловьев начал речь. Он говорил о России, о русском народе, о заслугах Петра, «великого воспитателя своего народа». Он выговаривал мысли давние, заветные. Завершил речь словами, в которых определил свое понимание смысла выставки и всех петровских торжеств: «Потомство празднует двухсотлетие дня рождения великого человека, и этот праздник есть праздник труда. Указанием на многообразные произведения труда человеческого, указанием на то, что делает наука для усиления труда, хотели мы справить поминки по Петре Великом в нашей старой Москве, обновленной, благодаря Петру, наукой и усилением народного труда. В Кремле и около него, под умолкнувшими бойницами древней защиты, выставились произведения труда, представляющие и более надежные средства материальной защиты, и средства крепости, защиты нравственной отрезвлением мысли и чувства. Преемник Петра на престоле царей русских благословил наше дело, и царский брат, потрудившийся в совете освобождения труда земледельческого, председит на нашем празднике труда народного на наших поминках величайшему трудолюбцу Русской земли.

Мы ждем на свой праздник своего царя, предпосылая благословение благословившему труд наш, предпосылая благословение грядущему во имя блага народного».

Когда-то, проявив слабость, Сергей Михайлович позволил занести в формулярный список о прохождении службы запись, что он — «из дворян». Глухое и совершенно недостоверное указание, хотя со временем он дослужился до дворянства, сначала личного, затем потомственного. И если бы надо было искать девиз для дворянского герба Соловьевых, то им бы стали слова, определявшие суть убеждений ученого, слова, которые руководили всей его жизнью и вполне высказались в речи о Петре: «Вера, Отечество, Труд».

Девиз неделим, и к сказанному, опуская ненужные комментарии, можно лишь добавить признание Владимира Соловьева, который подчеркивал, что в жизни отца главными интересами были интересы «религиозный, научный, патриотический»: «Ни один из них не преобладал исключительно, да они и не боролись за преобладание в его душе, будучи внутренно между собою связаны, — и потому поддерживая, а не отрицая друг друга».

Спустя четыре дня ректор Московского университета Соловьев выступил на обеде в честь иностранных гостей Политехнической выставки. Здесь он затронул вопрос, который занимал его еще в Париже, когда все читали книгу маркиза Кюстина: куда идет великая империя? И другой, для историка важнейший: не вошла ли имперская мощь в неодолимое противоречие с основами европейской христианской цивилизации? Обращаясь к собравшимся, он сказал: «Иностранцы приветствуют Россию. Но что же Россия скажет им в ответ? Русские от искреннего сердца пожелают уничтожения нелепого предрассудка, будто бы цивилизация России может быть в ущерб Европе, что мы, завоевательный народ, жаждем чужого. Пусть, вглядевшись внимательнее в настоящее и прошедшее России, они убедятся, что задача ее иная. Ни у одного народа нет меньше побуждений желать чужого: у нас громадная страна, требующая возделания во всех отношениях; станем ли мы желать ее приращения? Наука прежде всего нужна пока; под ее знаменем мы пришли к западноевропейским народам и никогда не покидали этого знамени, которое есть вместе знак мира, знак дружбы между народами».

Закончил Соловьев тостом в честь европейского согласия: «За братство народов Европы, всех и каждого, во имя науки, во имя цивилизации». Слушатели забросали оратора цветами — дождь цветов, кричали «браво!» и в довершение подняли на руки. Триумф! Триумф европейского историка-гражданина!


В Москве к петровскому юбилею готовились загодя. Организаторы торжеств, желая подвести столичную публику к славному событию, предложили Соловьеву выступить перед широкой аудиторией с лекциями об эпохе Петра I: бесплатные публичные чтения в Колонном зале Благородного собрания, куда вмещалось до трех тысяч человек. Обращение к знаменитому историку выглядело вполне естественным. Он был, бесспорно, общепризнанным главой русской исторической науки, крупнейшим специалистом в области новой русской истории, знатоком деятельности Петра I и петровских преобразований. Публичные лекции академика, заслуженного профессора Московского университета должны были оказать целенаправленное воздействие на общественное мнение.

Соловьев без колебаний согласился. Первая лекция состоялась 6 февраля, последняя, двенадцатая — 14 мая 1872 года. Читались лекции по воскресеньям, как правило, вечером, в переполненной аудитории. О первой из них газета «Гражданин» сообщала: «Громадная зала Московского Благородного собрания была переполнена посетителями, которых собралось всех, внизу и на хорах, до 8000 с лишним человек. На лекцию стеклось почти все высшее общество Москвы, присутствовал и г-н московский генерал-губернатор».

Чтения Соловьева производили на публику глубокое впечатление, о чем корреспондент «Всемирной иллюстрации» писал: «Грандиозная личность Петра восстает в воображении во всей ее жизненной красоте, и в душе поднимается гордое сознание, что ни у одного народа не было такого великого человека». Тот же корреспондент, даже теми же словами, отметил другую сторону дела: «Язык лекций не отличается, правда, особенной образностью и красотой, но тем не менее впечатление от них остается сильное: подымается в душе гордое сознание исторического значения нашего народа — сознание собственных сил, которого так недостает нашему обществу».

Вложив все силы души, все мастерство лектора в публичные чтения о Петре Великом, Соловьев достиг многого. Он не просто высказал свой взгляд на Петра I и петровские преобразования, но создал законченное исследование, которое может служить образцом композиции исторического труда. Блестяще владея материалом, ученый привлекал его в той мере, в какой это было полезно для уяснения основных положений.

Каких?

Главная мысль «Публичных чтений о Петре Великом» — утверждение созидательной, творческой роли государственного начала в русском прошлом и настоящем. Соловьев верил в возможность существования в России «народного» государства, крепость которого определяется силой государственной власти. Для него Петр I — «народный царь», «великий учитель народный», «царь-работник», его преобразования — «народное дело». Исторический материал служил Соловьеву для обоснования тезиса о единстве интересов народа и государства, о благодетельности для России сильной самодержавной власти, понимаемой как явление надсословное, надклассовое. Слушатели историка не только знакомились с эпохой Петра I, но и подводились к убеждению в необходимости для современной России крепкой власти.

Крепкой, но либеральной, созидающей. Здесь глубинное содержание «Чтений о Петре Великом», работы, где исторические взгляды ученого наиболее тесно переплелись с его общественно-политическими воззрениями, где отчетливо высказались фундаментальные положения государственной школы. Спор о Петре — всегда современен, и дело заключалось в том, что пореформенная действительность разочаровала Соловьева. Сбывалось «черное предвещание».

В шестидесятые годы он наблюдал, как быстро тускнел идеал «нового общества», как гасли мечты о совместных гармоничных действиях народа и правительства, как усиливалась сословная рознь. В России наступала смута, «уважение ко власти рушилось в самодержавном государстве: никакой системы, никакого общего плана действий, каждый министр самодержавствовал по-своему». Совершенная смута.

Пореформенное развитие страны, казалось, подтверждало верность общей исторической концепции Соловьева, его наблюдений над ролью государства в русской истории. Подтверждало, к сожалению, печальными примерами Над ними историк размышлял на тех страницах «Записок», что писались в семидесятые годы.

Разочарование в действительности, которое непросто было осмыслить любому его современнику, переросло у Соловьева в разочарование крестьянской реформой. Подчеркнем: он был разочарован не в идее, не в принципе реформы, не в ее реальном содержании — он оставался убежденным противником крепостничества! — но в методах ее осуществления.

Реформа разорила помещиков: «Человек, осмелившийся поднять голос за интересы помещиков, подвергался насмешкам, клеймился позорным именем крепостника, а разве у него была привычка поддерживать свое мнение?» Она привела к обнищанию крестьян, так как не дала им землю: «У прежних землевладельцев отняли собственность и поделили между народом, замазавши дело выкупом, но выкуп был насильственный! Глупые славянофилы торжествовали, не понимая, на чью мельницу они подлили воды: им нужно было провести общинное землевладение! Во многих местах с самого начала уже крестьяне не были довольны наделом, — что же будет с увеличением народонаселения?»

Предоставив крестьянам «свободу», реформа не дала им подлинного «равенства». Экономическую подоплеку отмены крепостного права Соловьев видел в духе демократа Чернышевского — переворот был совершен с обходом самого трудного дела — земельного: «Простого человека свободою опьянить нельзя, ему надобно показать осязательно, что выгоднее; но этого вдруг показать было нельзя; целого установления, сколько-нибудь сложного, он не поймет, он не приготовлен к этому привычкою обращения мысли в широких сферах, школьным и книжным образованием; он озадачит вас вопросом, который покажется вам странным и мелким, но этот вопрос его прежде всего занимает, он об нем думал, а вы не думали и не хотите признать за мужиком права мысли, думания, только не о тех предметах и отношениях, о каких вы думаете. У вас, например, толкуют о том, что англичане привязаны к свободе, француз к равенству; но простой человек всегда привязан к равенству, а не к свободе, потому что свобода отвлеченнее равенства. Скажите простому человеку: «Ты свободен», и он станет в тупик; что он будет такой же, как его барин, — это он поймет, но сейчас спросит: «А имение-то как же? Пополам или все мне?» — и тут не теоретический коммунизм, которого он не понимает и никогда не поймет: ему нет дела до барина; тот может получить от царя (который, по мнению мужика, может все сделать) богатейшее вознаграждение; он ему завидовать не станет, ему нужно только обеспечить себя насчет ближайших земельных отношений».

Что стало следствием освобождения? Картина рисовалась безотрадная: «Зло опеки, зло крепостничества теперь уничтожилось; но надобно было иметь в виду другое зло, зло свободы, — когда человек, свободный от принуждения, станет работать меньше, чем сколько следует, предоставленный одному принуждению, идущему от стремления поддержать свое благосостояние. Но чтоб это стремление было сильно, надобно известное развитие… Вдруг удешевили водку, которая чрез это приобрела название скверной памяти в истории русского общества, название дешевки. Тяжело сказать: появление дешевки было принято простым народом гораздо с большею радостью, чем освобождение; интерес был ближе… Скоро послышались громкие жалобы на совершенное ослабление семейной дисциплины; все крестьянские общественные отправления, хозяйственные распоряжения, суд подчинились господствующему стремлению к пьянству; явилось взяточничество целым миром, продажа правды за ведро вина. В городах та же язва напала на рабочий класс».

Сюда следовало добавить «судорожную промышленную деятельность», горячку обогащения, дороговизну, «манию железнодорожную», безжалостную вырубку лесов… Упреки свои Соловьев адресовал верховной власти, именно она в конечном итоге повинна в том, что не состоялся идеал правового государства, и в России «права никакого, кроме права сильного, и это право основано на деньгах».

Преобразования шестидесятых годов не стали вровень с петровскими потому, что Александр II не ровня Петру I. В разладе виновато правительство с его недостатком «правительственной мудрости». Виноват Александр II, который обнаружил слабость, отсутствие личных качеств, необходимых реформатору, царю-преобразователю.

Памятливый историк и умный наблюдатель современной России выводил замечательные строки: «Крайности — дело легкое; легко было завинчивать при Николае, легко было взять противоположное направление и поспешно-судорожно развинчивать при Александре II; но тормозить экипаж при этом поспешном судорожном спуске было дело чрезвычайно трудное. Оно было бы легко при правительственной мудрости, но ее-то и не было. Преобразования проводятся успешно Петрами Великими; но беда, если за них принимаются Людовики XVI-e и Александры II-е. Преобразователь, вроде Петра Великого, при самом крутом спуске держит лошадей в сильной руке — и экипаж безопасен; но преобразователи второго рода пустят лошадей во всю прыть с горы, а силы сдерживать их не имеют, и потому экипажу предстоит гибель.

Сумятица, шум, возня в обществе, нисколько не приготовленном к повороту на новую дорогу, жившем долгое время одними ожиданиями перемены, но не определившем своих желаний, в чем именно должна состоять перемена, причем в сфере, которой принадлежало руководство и которая упорно удерживала его в своих руках, — совершенная неспособность к руководству, совершенное непонимание самых первых вопросов: что, откуда и куда? Сильные энергиею, способностями, самостоятельностью люди были уничтожены системою Николая».

Не реакция, не пожелание контрреформ, а призыв к крепкой власти, необходимой и при реформах, — основная мысль Соловьева. Историка беспокоили ослабление государственного начала (нельзя же всерьез думать, что его укреплял бессовестный министр Толстой), смута, активность сил, казавшихся ему антигосударственными. Он резко порицал «смелость или дерзость, качества, которые в обществе благоустроенном ведут к виселице, но у нас, в описываемое время, могли повести только к выгодам».

Виноват слабый правитель, но виновато и общество, которое не умеет созидать, не привыкло к созиданию за десятилетия николаевской тюрьмы: «Первое проявление деятельности интеллигенции должно было состоять в ругательстве, отрицании, обличении, и все, что говорило и писало, бросилось взапуски обличать, отрицать, ругать; а где же созидание, что поставить вместо разрушенного? На это не было ответа, ибо некогда было подумать, некому было подумать, не было привычки думать, относиться критически к явлению, сказать самим себе и другим: «Куда же мы бежим, где цель движения, где остановка?» Для подобных вопросов требовались твердость, гражданское мужество; но на эти качества давным-давно спроса не было, их давно перестали поэтому предлагать, они вывелись; была мода — молчать и не думать, и все хотевшие жить по моде молчали и не думали; теперь пришла мода — кричать и отрицать, бранить все существующее, и желавшие жить по моде принялись кричать, бранить, отрицать существующее. В конце концов должны были прийти к одному решению: создать мы не умеем, нас этому не учили, а существующее скверно, и потому надобно разрушить сплошь все — вот наше дело, а там новое, лучшее, создастся само собою».

Выпад против радикалов, нигилистов, революционеров? Несомненно. Соловьев никогда не скрывал отрицательного отношения к революционным преобразованиям. В «Чтениях о Петре Великом» он афористично сказал: «Народы в своей истории не делают прыжков». Была и другая, нравственная причина неприятия революции, на которую когда-то указал Грановский, удачно сославшийся на слова великого Нибура: «Страшно вспомнить о революции, в которой сам принимал деятельное участие. Пойдешь на приступ с самыми благородными, на проломе останешься с мерзавцами. Не забывайте этого урока».

Сдвиг политических настроений Соловьева вправо? Отчасти. С большой долей скептицизма следует принимать соловьевское объяснение: «Раздался свисток судьбы, декорации переменены, и я из либерала, нисколько не меняясь, стал консерватором». «Перемена декораций» — смена императоров, но ведь и к Николаю I, и к Александру II историк относился сугубо критически. Поправев, он остался либералом, поборником буржуазного преобразования страны.

Но где сила, способная обеспечить это развитие? Политическая незрелость простого народа известна. Русское общество гордится пагубной привычкой к отрицанию. Нет партий, «которые бы выставили разные знамена, вступили в борьбу друг с другом и этою борьбою сдерживали друг друга, сохраняли равновесие и уясняли взгляд общества на известные вопросы». Нет необходимых правовому государству свобод. В канун крестьянской реформы Чичерин перечислил главные начала, нужные для благоденствия России: свобода совести, свобода от крепостного состояния, свобода общественного мнения, свобода книгопечатания, свобода преподавания, публичность всех правительственных действий, публичность и гласность судопроизводства. Всего семь. Сколько исполнилось? И другой вопрос: кому принадлежал почин дела? Правительству, хотя оно и показало свою слабость. Государственная школа права.

В дни петровского юбилея Чижов огорченно писал Ивану Аксакову, отказываясь от самых основ славянофильской политической теории: «Везде народ, общество и государство движут человечество путем истинно человеческих учреждений, у нас учреждения опережают наши человеческие требования. Давно ли мы перестали быть людоедами в образе крепостников, самыми распущенными развратниками в образе помещиков, истинными башибузуками и подлыми рабами в образе бесконтрольных судей, и не мы изменили наш безобразный образ и из себя вызвали сколько-нибудь гражданской свободы… — сами учреждения притянули нас, почти насильно к сколько-нибудь человеческому образу».

На первый план, таким образом, и у Соловьева, историка-западника, и у Чижова, славянофила-промышленника, выходила «самодержавная инициатива», хотя и сохранял свою прелесть давний призыв Чичерина: «Либерализм! Это лозунг всякого образованного и здравомыслящего человека в России. Это знамя, которое может соединить около себя людей всех сфер, всех сословий, всех направлений. Это слово, которое способно образовать могущественное общественное мнение, если мы только стряхнем с себя губящую нас лень и равнодушие к общему делу. Это слово, которое излечит глубоко проникнувшие язвы, которое изгонит из нас всю внутреннюю порчу, которое даст нам возможность наряду с другими народами и с обновленными силами идти по тому великому пути, которого залог лежит в высоких доблестях русского народа. В либерализме вся будущность России. Да столпятся же около этого знамени и правительство и народ с доверием друг к другу, с твердым намерением достигнуть предположенной цели».

Итак, снова и снова: либеральные меры и сильная власть.

Вопрос о форме государственного устройства представлялся Соловьеву второстепенным, его больше занимало содержание правительственной деятельности. При настоящих условиях неограниченная монархия единственная форма правления, возможная в России и понятная русскому народу. Конституция желанна, но она — дело отдаленного будущего. В абсолютистском государстве он ценил способность к быстрым созидательным действиям. Как при Петре Великом. Ясно, что историзм мышления сыграл с Сергеем Михайловичем недобрую шутку: творческие возможности российского абсолютизма были исчерпаны.

В сущности, Соловьев пришел к утопии, не меньшей, чем утопия Чернышевского. Только у одного она либеральная, у другого — социалистическая. Что ж, утопизм — характерная черта русской интеллигенции.


«Чтения о Петре Великом» подводили итог тридцатилетним размышлениям историка. Еще в далекие сороковые годы он твердо стал на сторону западников в их споре со славянофилами об исторической судьбе России, и едва ли не главным основанием сделанного выбора было несогласие со славянофильской оценкой Петра и его преобразований.

В чем существо тех расхождений, быть может, одних из самых глубоких в истории русской мысли? Знаменитый спор славянофилов и западников о Петре I — спор о революции, о насилии как средстве осуществления политических и общественных преобразований.

В 1832 году молодой Погодин написал о единодержавии Петра: «Во всей истории не было революции обширнее, продолжительнее, радикальнее». Через девять лет в статье «Петр Великий» он утверждал: «Нынешняя Россия, то есть Россия европейская, дипломатическая, политическая, военная, Россия коммерческая, мануфактурная, Россия, школьная, литературная, — есть произведение Петра Великого… Мы просыпаемся. Какой ныне день? 1 января 1841 года. — Петр Великий велел считать годы от Рождества Христова, Петр Великий велел считать месяцы от января.

Пора одеваться — наше платье сшито по фасону, данному Петром Первым, мундир по его форме. Сукно выткано на фабрике, которую завел он; шерсть настрижена с овец, которых развел он.

Попадается на глаза книга — Петр Великий ввел в употребление этот шрифт и сам вырезал буквы. Вы начнете читать ее — этот язык при Петре Первом сделался письменным, литературным, вытеснив прежний, церковный.

Приносят газеты — Петр Великий их начал.

Вам нужно искупить разные вещи — все они, от шелкового шейного платка до сапожной подошвы, будут напоминать вам о Петре Великом: одни выписаны им, другие введены им в употребление, улучшены, привезены на его корабле, в его гавань, по его каналу, по его дороге.

За обедом, от соленых сельдей и картофелю, который указал он сеять, до виноградного вина, им разведенного, все блюда будут говорить вам о Петре Великом».

С уваровских позиций учитель Соловьева критиковал «новых судей» царя, которые спрашивают: «Не было ли б лучше, если бы прежняя Россия была предоставлена естественному своему течению или если б преобразование было произведено не так быстро, не с таким насилием?» Погодин выступал против славянофилов.

Неприятие насилия — не просто основа славянофильского либерализма. Здесь — ядро славянофильского миросозерцания. Нил Колюпанов верно сказал о Хомякове: «Он ненавидел насилие и произвол во всех его видах и никогда не мирился с ним, во имя государственных или национальных интересов».

В погодинском взгляде на Петра имелось противоречие, на которое тогда же указал Белинский: «Иные из писавших о Петре, впрочем, люди благонамеренные, впадают в странные противоречия, как будто влекомые по двум разным, противоположным направлениям: благоговея перед его именем и делами, они на одной странице весьма основательно говорят, что на что ни взглянем мы на себя и кругом себя — везде и во всем видим Петра, а на следующей странице утверждают, что европеизм — вздор, гибель для души и тела, что железные дороги ведут в ад, что Европа чахнет, умирает и что мы должны бежать от Европы чуть-чуть не в степи киргизские». Думая нарочитой туманностью суждений сжать нарождавшиеся западничество и славянофильство в тесных пределах уваровских предначертаний, Погодин в действительности невольно способствовал их становлению и четкому отмежеванию от официальной идеологии. Для Погодина и его единомышленников «революция Петра» — весомое доказательство необходимости самодержавия, которое было, есть и долгие годы будет главным, если не единственным источником прогресса в России. В «Историко-политических письмах» периода Крымской войны, когда неотвратимость перемен сделалась общепризнанной, Погодин вновь повторил: «Переворот государственный, революцию начинает у нас первый император… а консерватизм выражается народом». В России, стало быть, революция «снизу» невозможна.

Отвергнув политические выводы Погодина, критикуя его историческую концепцию, славянофилы и западники усвоили ее исходный тезис: современная Россия — «произведение Петра Великого». Отсюда шло и деление России на «древнюю» и «новую», и их противопоставление, и исследование роли народа в русской истории, с чего, собственно говоря, и начались споры сороковых годов, прекрасная ясность которых давно и невозвратно утрачена.

Государственная школа западников превратила погодинскую «зыбкость» русского народа в кавелинское «калужское тесто». Торжествовала мысль о всесилии государства, об оправдании любой «революции сверху», особенно если она имела либеральный, преобразовательный характер. Вопрос о том, что стоили преобразования народу, снимался. Кавелин пришел к утверждению: цель оправдывает средства. Разумеется, высокая, истинно государственная цель — личный произвол Николая I он не брал в расчет. В программной статье «Взгляд на юридический быт древней России» историк писал: «Оправдание эпохи реформ — в ее целях, средства дала, навязала ей сама Русь. Петр действовал как воспитатель, врач-хирург, которых не обвиняют за крутые и насильственные меры. Нельзя было иначе действовать; невозможное теперь, было тогда, по несчастию, необходимо, неизбежно». В насилии над народом виноват прежде всего народ, не народ даже, а «какая-то этнографическая протоплазма».

Разумеется, такой взгляд на народ был невозможен для Герцена, который в 1850 году указывал на невоплощенность иного пути исторического развития: «Россия могла быть спасена путем развития общинных учреждений или установлением самодержавной власти одного лица. События сложились в пользу самодержавия, Россия была спасена; она стала сильной, великой, но какой ценою? Это самая несчастная, самая порабощенная из стран земного шара; Москва спасла Россию, задушив все, что было свободного в русской жизни».

Одновременно Герцен отдал дань погодинскому взгляду на Петра. По его мнению, Петр I был «смелым революционером», «коронованным революционером», «до времени явившимся якобинцем» и «революционером-террористом», в императоре он находил «подлинное воплощение революционного начала, скрытого в русском народе», писал о «революции Петра», смысл которой видел в реформе, преобразовавшей и расколовшей Россию: по одну сторону остались крестьяне и мещане, «старая Россия, консервативная, общинная, традиционная»; новую Россию составили дворяне, чиновники и армия. В этой схеме кое-что шло от Погодина, хотя итог подводился принципиально иной. Если «деревня осталась в стороне от реформы», то грядет новая революция, «сверху» ли, «снизу» ли — остается гадать.

Противная сторона высказывалась иначе. Славянофилы были далеки от официальных восхвалений «революции Петра I», однако, вопреки укоренившемуся мнению, никогда не отрицали исторической неизбежности петровских реформ. В статье «О старом и новом» Хомяков писал: «Явился Петр и, по какому-то странному инстинкту души высокой, обняв одним взглядом все болезни Отечества, постигнув все прекрасное и святое значение слова «государство», он ударил по России, как страшная, но благодетельная гроза». Полемизируя с Белинским, Юрий Самарин в 1847 году спрашивал: «Кому приходило в голову признать случайным явление Петра Великого, его реформу и последующие события до 1812 года? Кто не признавал их исторически необходимыми? Нужно ли повторить еще раз объяснения, почти что поступившие в разряд общих мест? Кажется, незачем». Далее Самарин перечислял «нелепые мысли», которые «произвольно приписаны славянофилам» их противниками: «Реформа Петра убила в России народность и всякий дух жизни. Россия для своего спасения должна обратиться к нравам Кошихина или Гостомысла. Свойство смирения есть русское национальное начало. Любовь есть национальное начало… присущее славянским племенам».

Петровская эпоха находила свое, строго определенное, относительно небольшое место в изощренной историософии славянофилов, в их понимании хода всемирной истории и пути русского исторического развития. В петровских реформах славянофилы прежде всего не принимали насилия, подавления народа государством. В стихотворении «Петр» Константин Аксаков упрекал царя:

Во имя пользы и науки,

Добытой из страны чужой,

Не раз твои могучи руки

Багрились кровию родной.

В том же стихотворении автор обращался к Петру I:

…Гоня пороки русской жизни,

Ты жизнь безжалостно давил.

Мысль открыто полемичного стихотворения К. Аксакова многократно повторялась в исторических изысканиях славянофилов, в их публицистике и художественном творчестве. Насильственный характер петровских преобразований, насильственный разрыв с предшествующим ходом общественного развития, насильственное подражание Западной Европе подрывали, по мнению славянофилов, возможность особого пути исторического развития России. Петр I внес в ход русской истории элемент насилия, разобщил сословия и стал виновником сословной вражды, прежде русскому обществу неизвестной, — вот смысл славянофильской оценки петровских реформ.

Несомненно, что сложную проблему насилия в истории славянофилы понимали метафизически, в ее трактовке использовали прежде всего категории морально-этические. Вместе с тем они верно подмечали свойственную западникам апологетику государственности, недооценку ими роли народных масс в историческом развитии. Насильственный характер деятельности Петра I служил для них отправной точкой в критике современной им действительности, возвращение на особый путь исторического развития России они трактовали как отказ от привнесенного Петром I насилия, характерной для Западной Европы борьбы сословий, антагонизма «земли» и «государства», которые ведут к опасным революционным потрясениям. В строгом соответствии со своими либеральными убеждениями славянофилы критиковали изначальную противоречивость западнической концепции русского исторического развития, которая не только не отрицала, а, напротив, подразумевала неизбежность повторения в России событий, подобных западноевропейским революциям.

После выстрела Каракозова, в котором проявилось «зло нигилизма», Иван Аксаков писал престарелому Погодину: «По моему мнению, обер-нигилист — Петр Великий, а ближайший их родоначальник Николай Павлович. Теперь только всходят посеянные семена… История самый неумолимый кредитор: думаешь начать новое благоденственное житье, а она тут как раз со своими счетами».

Твердо стоя на почве государственной школы, Соловьев в ранних своих работах склонен был смягчать крайности исторических суждений западников и славянофилов. Изучая русскую историю, он подчеркивал преемственную связь двух ее половин, допетровской и послепетровской, что, конечно, противоречило взглядам Хомякова. Вместе с тем он усматривал связь «древней» и «новой» России в росте «народного самопознания» — тезис вполне славянофильский. В подходе к петровским преобразованиям компромисса быть не могло — и Соловьев решительно отверг мнение Константина Аксакова, который осуждал Петра, отклонившего Россию от «естественного хода развития».

В 1863–1867 годах ученый выпустил 13—18-й тома «Истории России», посвященные эпохе Петра I. Обобщив огромный материал, Соловьев создал наиболее полную в русской исторической литературе историю преобразований Петра I, его внутренней и внешней политики. Стержнем всех шести томов стала идея неизбежности, исторической закономерности реформ Петра Великого, которые понимались как революция. В четырнадцатом томе петровские реформы названы «нашей революцией в начале XVIII века», которая «была необходимым следствием всей предшествовавшей нашей истории». Подход — не погодинский, не герценовский, не славянофильский. Петр, по Соловьеву, не стоял над народом, а шел вместе с ним: «Он является вождем в деле, а не создателем дела, которое потому есть народное, а не личное, принадлежащее одному Петру. Великий человек есть всегда и везде представитель своего народа, удовлетворяющий своею деятельностью известным потребностям народа в известное время».

Интересно его сопоставление реформ Петра I с Великой французской революцией: «Наша революция начала XVIII века уяснится чрез сравнение ее с политическою революцией), последовавшею во Франции в конце этого века. Как здесь, так и там болезни накоплялись вследствие застоя, односторонности, исключительности одного известного направления; новые начала не были переработаны народом на практической почве; необходимость их чувствовалась всеми, но переработались они теоретически в головах передовых людей, и вдруг приступлено было к преобразованиям; разумеется, следствием было страшное потрясение: во Франции слабое правительство не устояло и произошли известные печальные явления, которые до сих пор отзываются в стране; в России один человек, одаренный небывалою силою, взял в свои руки направление революционного движения, и этот человек был прирожденный глава государства».

Основная идея, как видим, неизменна: сильная власть — спасение от потрясений, но эта власть должна стать во главе преобразовательного «революционного», движения.

Далее Соловьев словно бы прямо отвечает Ивану Аксакову, хотя писал он за два года до каракозовского покушения: «Французские историки считают себя вправе плакаться на такой ход дела у себя и с завистью посматривают на соседний остров, где фундамент здания складывался издавна, постепенно и прочно; но пусть же они плачутся на весь предшествовавший ход французской истории, которого революция была необходимым следствием; что не было сделано исподволь, постепенно, и потому легко и спокойно, то приходится делать потом вдруг, с болезненными напряжениями, которые мы называем революциями. И мы имеем право плакаться на нашу революцию, но опять с обязанностью плакаться также на всю предшествовавшую историю, которая привела к той революции, ибо условия здоровья не производят болезни».

Непредвзятый вывод из этого высказывания: Соловьев признавал историческую законность революционного пути общественного развития. Идея революции сопрягалась с идеей закономерности исторического процесса. В этом высшее достижение теоретической мысли ученого, которое совсем не случайно совпало во времени с коротким периодом социального оптимизма первых пореформенных лет, когда у историка сохранялись надежды на создание в России правового государства.

Правда, рассуждая о революции, Соловьев различал народную революцию и революцию «сверху». Иными словами, он противопоставлял революционному насилию масс насилие правящих верхов, которые, твердо проводя радикальные перемены, реформы, могут вывести государство из кризиса. Но могут — пример Людовика XVI — и ввергнуть страну в хаос. В конечном счете все решает личность, великая или жалкая, за которой идут народы. В России был Петр, и революционное движение, начатое «сверху», благополучно совершилось, не перейдя в «известные печальные явления». Могучая воля Петра устранила все опасности.

Налицо некоторое неустраненное противоречие: историк исходил из предпосылки о естественности и необратимости петровских преобразований, «народного дела», а пришел к упованию на мудрое и сильное правительство, на великую личность. Какова историческая роль народа? Что побуждает власть идти на реформы: народное недовольство, мнение просвещенного меньшинства, пример других государств? Где гарантии необратимости преобразований? На вопросы, которые неизбежно возникают при чтении петровских томов «Истории России», четкого ответа ученый не дает.

В «Чтениях о Петре Великом» Соловьев сохранил идею исторической обусловленности петровских реформ, выразил ее ясно и аргументированно. Но изменение общественно-политической ситуации в стране сказалось на его научных построениях, из которых изъята мысль о закономерности революционных переворотов. Дело Петра есть результат «органического» развития русского народа. Петр — «богатырь новой России», чьи преобразования дали русскому народу возможность перейти из одного возраста народной жизни, в котором господствовало чувство, в другой, период господства мысли и той великой силы, что зовется наукой. Подспудно Соловьев подчеркивал эволюционный характер этого перехода: «Необходимость движения на новый путь была сознана; обязанности при этом определились; народ поднялся и собрался в дорогу; но кого-то ждали; ждали вождя; вождь явился».

Петровскую Россию историк сравнивал с Западной Европой эпохи Возрождения и уже не упоминал о Великой французской революции. Главным стал тезис о естественном «органическом» ходе событий, итогом которого должна стать цивилизация страны: «Петр работник, Петр с мозольными руками — вот олицетворение всего русского народа в так называемую эпоху преобразования. Здесь не было только сближения с народами образованными, подражания им, учения у них; здесь не было только школы, книги — здесь была мастерская прежде всего, знание немедленно же прилагалось, надобно было усиленной работой, «пребыванием в работе» добыть народу хлеб насущный, предметы первой необходимости. Народы в своей истории не делают прыжков: тяжкая работа, на которую был осужден русский народ в продолжение стольких веков, борьба с азиатскими варварами при условиях самых неблагоприятных, борьба за народное существование, народную самостоятельность кончилась — и народ должен был естественно перейти к другой тяжелой работе, необходимой для приготовления к другой деятельности, деятельности среди народов с другим характером, для приготовления себе должного, почетного места между ними».

Соловьев не отказывается от прежних высказываний о «революции Петра», он просто снимает проблему насилия и уводит слушателей (и читателей) в дебри древних споров о России и Европе. Труд Петра — труд европеизации России, в которой заинтересован русский народ. Больше, чем прежде, Соловьев склонен возвеличивать Петра, чей гений проявился в умении поднять народ на дружную совместную работу. Петровская «палка» не забыта, но она не главное. В семидесятые годы для историка необычайно важна мысль о согласии, которого нет в современном обществе, но без которого Россия обречена на потрясения. Со страниц «Чтений о Петре» веет старым славянофильством.

Теория «органического» развития, уподобление народа «органическому телу» свидетельствовали о воздействии на ученого идей позитивизма, которые в исторической науке не были плодотворными. Два возраста народной жизни… Удобно, коль нет охоты говорить о «прыжках» (совсем забыт гегелевский «скачок»?), о революции, но что ждет народы на исходе «второго возраста»? Что станется с Европой? Что с Россией, которая — здесь Соловьев тверд — есть часть Европы?

В 1872 году ученый склонен подчеркивать необыкновенную силу русского народа, которая особенно проявилась при движении на Запад, при встрече с тамошними цивилизованными народами. Русский народ выдержал натиск европейской культуры: «В первую половину своей истории он долго вел борьбу с Азией, с ее хищными ордами, выдерживая их страшные натиски и заслоняя от них Западную Европу, долго боролся он с ними из-за куска черного хлеба. Вышедши победителем из этой борьбы, он смело ринулся на другую сторону, на Запад, и вызвал чародейные силы его цивилизации, чтобы и с ними помериться. Вызов был принят, и страшен был натиск этих чародейных сил; это уже не был материальный натиск татарских полчищ, это был натиск потяжелее, ибо это был натиск духовных сил, натиск нравственный, умственный».

Величие русского народа в том, что при самых неблагоприятных условиях он оставался народом христианским и благодаря петровским преобразованиям стал достойным членом европейской христианской цивилизации. «Чтения о Петре» историк завершил добрым пожеланием: «Да проходит же народ наш школу жизни, как Петр Великий проходил свою многотрудную школу, и народ наш долголетен будет на земле».

Но пожелание — не ответ. Давний читатель философских сочинений в последние годы жизни пытался соединить идею исторического прогресса с теорией «двух возрастов». Ничего не вышло.

О том, в каком направлении шла мысль старого ученого, воспитанного на философии истории Гегеля с ее движением абсолютного духа, рассказал его сын Владимир. В небольшой заметке «По поводу последних событий», которая была опубликована посмертно и стала как бы завещанием мыслителя, он писал: «Что современное человечество есть больной старик, и что всемирная история внутренне кончилась — это была любимая мысль моего отца, и когда я, по молодости лет, ее оспаривал, говоря о новых исторических силах, которые могут еще выступить на всемирную сцену, то отец обыкновенно с жаром подхватывал: «Да в этом-то и дело, говорят тебе: когда умирал древний мир, было кому его сменить, было кому продолжать делать историю: германцы, славяне. А теперь где ты новые народы отыщешь? Те, островитяне, что ли, которые Кука съели? Так они, должно быть, уже давно от водки и дурной болезни вымерли, как и краснокожие американцы. Или негры нас обновят? Так их хотя от легального рабства можно было освободить, но переменить их тупые головы так же невозможно, как отмыть их черноту». А когда я, с увлечением читавший тогда Лассаля, стал говорить, что человечество может обновиться лучшим экономическим строем, что вместо новых народов могут выступить новые общественные классы, четвертое сословие и т. д., то мой отец возражал с особым движением носа, как бы ощутив какое-то крайнее зловоние. Слова его по этому предмету стерлись в моей памяти, но, очевидно, они соответствовали этому жесту, который вижу как сейчас».

От себя Владимир Соловьев добавил: «Историческая драма сыграна, и остался еще один эпилог, который, впрочем, как у Ибсена, может сам растянуться на пять актов. Но содержание их в существе дела заранее известно».

Предчувствие мировой катастрофы, осмысляемой в образах Апокалипсиса, ожидаемое крушение европейской христианской цивилизации — трагический удел Владимира Соловьева.

Удел, доставшийся в наследие от отца, по его духовному завещанию?

Не знаю.

Загрузка...