Игра началась. Лонгклюз, любитель и знаток бильярда, сидит рядом с Ричардом Арденом; все его внимание приковано к столу. Он в своей стихии. Когда другие зрители аплодисментами встречают особенно ловкий удар, Лонгклюз тоже делает пару осторожных хлопков. Порой он что-то шепчет Ардену на ухо. Удача никак не определится, с кем из соперников ей быть; счет перевалил за три сотни, а существенного перевеса нет как нет. Напряжение невероятное. Тишина как во время мессы; общая сосредоточенность, боюсь, еще выше. Внезапно Худ одним ударом зарабатывает сто шестьдесят восемь очков. Зал рукоплещет; аплодисменты затягиваются, и, пока они не стихли, Лонгклюз (который тоже сначала хлопал), говорит Ардену:
– Передать вам не могу, как радует меня этот удар Худа. Я нынче встретил старого приятеля – здесь, в зале, как раз перед игрой; а не виделись мы с тех пор, как я был юнцом, почти мальчишкой. Приятель мой – француз; такой, знаете ли, забавный низенький толстячок; душа у него предобрая. Так вот, я посоветовал ему поставить на Худа и до этой секунды весь трепетал. Но теперь Худ непременно выиграет – Маркхему уже не сравнять счет. Он, если употреблять бильярдный сленг, «не на той улице» – об этом уже шепчутся. Он либо промажет, либо свой же шар в лузу загонит.
– Надеюсь, ваш друг выиграет деньги – ведь тогда и в мой карман попадут триста восемьдесят фунтов, – отвечал Ричард Арден.
Тут послышался призыв к тишине, и на мгновение в зале стало как в соборе перед исполнением псалма, и Боб Маркхем, в полном соответствии с Лонгклюзовым прогнозом, загнал в лузу собственный шар. Темп игры ускорился, Худ наконец-то набрал тысячу очков, вышел победителем, сорвал аплодисменты и громкие поздравления, которые затянулись почти на пять минут, ибо в призывах к тишине больше не было нужды. К тому времени зрители встали с мест и разбились на группки, чтобы обсудить игру и ставки. С галереи вели четыре лестницы; каждая новая порция спустившихся добавляла толкотни и шума внизу.
Неожиданно всеобщее возбуждение принимает иную окраску. Возле одной из дверей в дальнем конце комнаты образуется толпа. Те, что стоят впереди, оглядываются и кивают своим приятелям; кто-то работает локтями, тесня всех вокруг. Что бы там могло происходить? Быть может, диспут относительно счета? А между тем двое уже вломились в коридор.
– Пожар? Горим, да? – волнуются те, кому из задних рядов плохо видно, и расширяют ноздри, принюхиваясь, и озираются, и пробиваются туда, где толпа всего гуще, не зная, что и думать.
Впрочем, скоро залу облетает весть: «Человека убили! Труп в дальней комнате!», и толпа со свежим энтузиазмом ломится к месту происшествия.
В перешейке, который соединяет два коридора (о нем-то и говорил мистер Лонгклюз), теперь ужасная давка – а свет совсем тусклый. Единственный газовый фонарь зажжен в курительной комнате, где напор толпы не столь ощутим. Там находятся два полисмена в униформе и три сыщика в штатском; один из них удерживает коченеющий труп в сидячем положении (в котором он и был обнаружен на скамье, в дальнем левом углу, если глядеть от двери). Дверной проем забит народом. Видны только шляпы, затылки и плечи. Слышен гул голосов: каждый норовит выдвинуть свою версию. Полисмены – и те уставились на мертвое тело. Некий джентльмен взобрался на стул возле двери; другой джентльмен одну ногу поместил на планку этого стула, другую – на сиденье, а рукой, с целью сохранить баланс, обвил шею первого джентльмена (даром что не имеет чести его знать); таким образом, обоим виден поверх голов некто, чьи уста сомкнуты, а взгляд устремлен к двери. Какой контраст рядом со столь многими лицами, искаженными волнением и любопытством; со столь многими разинутыми ртами! Однако свет слишком тусклый. Никто не догадывается зажечь газовые лампы в середине залы. Впрочем, лицо убитого видно отчетливо – застывшее, с поднятым подбородком. Глаза распахнуты, во взгляде ужас; рот кривит гримаса, которую доктора называют конвульсивной улыбкой – такая «улыбка» приоткрывает зубы, а губы при этом сморщены.
Провалиться мне, если это не коротышка француз, Пьер Леба, который так оживленно болтал нынче с мистером Лонгклюзом!
Из груди его торчит нож с рукоятью черного дерева. По ее положению ясно, куда убийца нанес последний из четырех ударов, пронзив черный атласный жилет, вышитый зелеными листочками, красными земляничками и желтыми цветиками, – полагаю, гордость скромного гардероба, собранного мадам Леба для супруга, который отправлялся в Лондон. Жилет больше ни на что не годен. В нем четыре дыры, как я уже сказал, и все – слева, и все – насквозь; ткань пропитана кровью.
Карманы вывернуты. Полисмены не нашли ничего, кроме красного носового платка и нюхательного табака в коробочке из папье-маше. Если бы этот онемевший рот мог произнести хотя бы пять десятков слов, сколько бы версий на них выстроили! Поистине, рассказ бедняги Леба удостоился бы внимания, немыслимого для него при жизни.
Полисмен занимает позицию у двери, чтобы сдерживать натиск. Новых зевак он не впустит, тех, кто уже прорвался, – выгонит. Снаружи летят вопросы, изнутри – подробности, которые тут же подхватываются и передаются дальше. Внезапно над общим гулом раздается голос, почти переходящий в крик. Мистер Лонгклюз белее простыни и крайне взволнован; он взобрался на стол в курительной комнате и держит речь.
– Прошу внимания, джентльмены! Я беру слово, пользуясь тем, что здесь собралось разом столько состоятельных людей. Вдумайтесь, до чего мы дожили! По нашим улицам шныряют висельники, в наших увеселительных заведениях орудуют убийцы! Взгляните на этого несчастного! Он пришел сюда посмотреть игру; он был здоров и благополучен – и вот он убит каким-то негодяем, а из-за чего? Из-за денег, которые имел при себе. А ведь на месте этого бедняги мог оказаться любой из нас. Нынче я говорил с ним. Мы не виделись с тех пор, как я был совсем юнцом. Дома у него остались жена и семеро детей – так он сказал мне; да, он содержал большое семейство. И в первую очередь мы должны назначить за поимку преступника вознаграждение, причем достаточно притягательное. Со своей стороны, обязуюсь удвоить сумму самого щедрого жертвователя. Во-вторых, нужно сделать что-то для осиротевшего семейства; требуется сумма, пропорциональная утрате. Я лично наведу справки. Бесспорно одно: степень опасности достигла высшей точки, и никто уже не находит удовольствия в пеших прогулках по городу, равно как и в увеселениях вроде нынешнего. Позор, джентльмены! Нельзя мириться с таким положением дел! Где-то в системе притаился роковой изъян. Всегда ли начеку наша полиция? Ответ положительный? Стало быть, силы неравны. Если мы, лондонцы, дорожим репутацией энергичных и здравомыслящих людей, сегодняшний скандал не должен получить огласки.
Мистеру Лонгклюзу внимал, стоя за полуоткрытой дверью, долговязый, сухопарый, неряшливо одетый субъект. Шея у него была длинная, физиономия плоская и злобная, со следами оспы; кожа землистая. Он прикрыл глаза и лениво усмехался; но, когда мистер Лонгклюз намекнул на несостоятельность полиции, долговязый субъект оживился и даже подмигнул циферблату стенных часов, на который как раз скосил глаза.
Появляется доктор, за ним часовщик, Габриэль Ларок, далее новые полисмены во главе с инспектором. Лароку при виде убитого родственника делается дурно. Через некоторое время он приходит в сознание, опознает покойного, свидетельствует, что нож принадлежал злосчастному Леба. Полиция берет дело в свои руки, помещение очищено от посторонних.