"Я ДЛЯ РОДИНЫ ПЕСНЕЙ БЫЛ"

1

— я словно стою на мосту, который тоньше волоса и острее сабли, — сказал Махтумкули, сбивая палочкой с угольев робкие язычки огня в очаге: казан уже дышал призывным ароматом плова.

— Ты говоришь о Сирате, мосте над адом, таксир! — удивился Назарли́, самый близкий друг за все три года учебы в медресе Ширгази. Он в уголке готовил за́столье: чистил, раскладывал на блюда фрукты, овощи, сладости и соленья.

— Моя жизнь, Назарли, стала адом. Ибрагим покинул нас, а застану ли я в живых Сары? От Хивы до благословенного Атрека путь долог. Стонет мое сердце.

— Друг мой, давай, не откладывая, совершим очистительную молитву.

Шесть лет шахир не был в Атреке, но, учась в Хиве, он посылал с попутными караванами подарки для жены, родственников, для сыновей, Ибрагима и Сары. И вот пришло известие: болезнь унесла Ибрагима, а Сары очень слаб.

В один день собрался Махтумкули в дальнюю дорогу. Каравана в сторону Атрека не нашлось, но разделить путевые лишения вместе с Махтумкули пожелали его ближайшие друзья Нуры Казым и Назарли, который жил в Берме́, возле Бахарде́на.

Когда они вернулись в худжру — у Махтумкули была самая просторная худжра в медресе — там уже сидел в ослепительно белых одеждах Нуры Казым.

— Друг мой! — воскликнул Махтумкули. — Время словно кинулось вспять, словно это счастливейший день нашей первой встречи.

Он сел напротив Нуры Казыма и странно, долго разглядывал его лицо.

— Нет, — сказал он наконец, — одежды твои сияют так же, но где черные брови, смоляная борода? Они белее твоих одежд.

— Не преувеличивай, Махтумкули, — улыбнулся Нуры Казым. — Верно, седина плутает в моей бороде, засылает лазутчиков в брови, но приближения старости я не чувствую. Я готов идти и идти по странам и землям, удивляясь их красоте, великому множеству народов. Я еще собираюсь посетить город урусов Аждархан[55] города, в которых жил великий философ Аристотель.

— Как же я благодарен аллаху, что он послал мне тебя, — сказал Махтумкули, взял Нуры Казыма за руку и погладил. — Мы никогда не говорили друг другу ласковых слов, но знай, Нуры Казым, мо́я жизнь была бы горькой и неудавшейся окончательно, если бы я не повстречал тебя… Ты учил меня многим мудростям, но ученые мудрости есть в книгах и в головах других улемов. Ты заразил меня страстью видеть мир. И нет лучше этой страсти…

— Я помню, как твои песни завораживали людей, Махтумкули. Даже разбойники преображались от твоих песен. И я всегда думал о том, что прекрасные стихи — это заклинание против всяческого зла. Сколько зла рухнуло под звенящей струной твоего дутара! О Махтумкули! Я тоже воздаю аллаху благодарственные молитвы за то, что наша встреча случилась на этой огромной земле, где тысячи языков и тьмы заблуждений.

Они смотрели друг на друга, и слезы сверкали в их глазах.

В худжру вошли первые гости, ученики медресе. Каждый приносил какой-то подарок Махтумкули, Нуры Казыму и Назарли.

Уже на второй год учебы Махтумкули, который сначала жил в крошечной худжре вместе с Назарли, занял пустующую, самую большую худжру. Таков был неписаный закон в Ширгази. Жилье лучшего ученика медресе оставалось пустым до тех пор, пока не появлялся суфий, достойный занять эту худжру.

В конце второго года учебы Махтумкули стал дамлой — наставником суфиев. Когда мударрис, преподававший какой-либо из предметов, отлучался, урок продолжал дамла.

Махтумкули преуспевал во всех науках. В медресе Шир-гази-хана кроме арабского языка и фарси, шариата, комментариев к праву и основ мусульманской догматики, изучали выдержки из древнегреческих философов, читали книги арабских философов, учили четыре действия арифметики без дробей, геометрию и географию по иранским источникам.

Медресе Ширгази-хана было богатое, ему принадлежало 7920 танапов земли. Три тысячи из них орошалось водой из каналов. На каждую худжру приходилось, таким образом, по 144 танапа. Танап — мера площади. Он равен 60 газам, а в газе чуть больше квадратного метра. По доходам Ширгази-хана уступала только медресе Кутли-Мурад-инак, которое имело 24 634 танапа, по 304 танапа на худжру. Бедное медресе Хаджам-Берды-бий имело доход всего с семидесяти танапов земли.

Выходца из богатого медресе ожидала полная чаша жизни.

На престоле Хивы со времен Надир-шаха шла игра в чехарду. Ханов приглашали из казахских родов, бывших вассалами русских императоров и императриц. Одни ханы держались на престоле месяц-другой, некоторые засиживались годами, но участь всех была предрешена: ханов или убивали, или им удавалось бежать. Хивой правил инак Мухаммед-Эми́н. Родом он был из узбекского племени кунград. Изгоняя ханов, он не мог занять престола. Это вызвало бы зависть биев, и они сумели бы свалить самозванца. Высокое придворное звание инака позволяло держать ему в руках всю власть, и он довольствовался этим.

Кунградское племя враждовало с туркменами, но поэтому-то Мухаммед-Эмин и держал на службе туркмен, стремясь обезопасить свою страну от набегов. Вот почему перед гокленом Махтумкули готовы были распахнуться двери не только Дивана, главного государственного учреждения, но и двери дворцовой канцелярии.

— Мы так дружно собрались проводить тебя, Махтумкули, потому, чтоб ты знал: мы ждем твоего возвращения. В честь твоего возвращения мы устроим пиршество в более высоких палатах, а может быть, и в таких палатах, которые не будет стыдно назвать великолепными.

— Благодарю тебя, мой Хазрети Пальван, — ответил Махтумкули. — Я отдал свои дни бедному моему народу, который выучил на свои средства моего отца и который не забывал меня, грешного.

— Аул — не место для твоего дара, Махтумкули! — возразил Хазрети Пальван. — Впрочем, зачем нам спорить сегодня. Знай, что в Хиве тебя ждут. А теперь утешь меня, старика, спой для меня свои стихи о красавице Истине.

И Махтумкули взял свой дутар.

…Пока вы промолвите слово "джигит",

Джигитово сердце сто бед изъязвит.

Разлучником-роком изрублен твой щит:

Мы души отстаивать обречены.

Разлуки на землю с Адамом пришли.

Какие бы горести сердце ни жгли,

Да будут все помыслы Махтумкули

Красавице Истине посвящены.

— Благодарю тебя, шахир! — поклонился Хазрети Пальван Махтумкули. — Лучшим твоим стихотворением я считаю "Джемил". Сказанное в этом стихотворении недоступно пониманию многих людей, а если произведение выше понимания человеческого ума, то оно послано сочинителю самим аллахом. Чтобы сочинить стихи, подобные "Джемил", нужно обладать великим даром. Но славу среди людей тебе, Махтумкули, доставили такие песни, как "Красавица Истина". Вдали от тебя я буду, на досуге размышлять о соотношении высокого искусства и искусства для народа.

— О наставник мой! Я вышел из простых людей и ухожу к простым людям. Я буду знать, что прожил жизнь не совсем впустую, если простые люди в радости будут петь мои радостные песни, а в горе — горестные. Я буду счастлив, если чабан, стоя среди баранов, затянет вдруг, сам не зная отчего, песню, слова которой сложил бедный Фраги.

— Махтумкули, ты был очень хороший ученик, ты был за всю мою жизнь в медресе самый лучший мой ученик.

Ночь прошла в беседах, а когда край неба на востоке заалел, Махтумкули прочитал прощальные стихи:

Под кровом жил твоим и соль твою вкушал

Три года я подряд, прекрасный Ширгази!

Тут зимы коротал и весны тут встречал…

Прощай, науки дом, прекрасный Ширгази!

Нам знание дано как заповедь небес.

Ты просветил меня и ввел в тайник словес.

Но требует меня к себе родной Геркез…

Прощай, науки дом, прекрасный Ширгази!..

Махтумкули всю грязь отмыл с души своей.

Он так любил и чтил своих учителей, —

Забудет ли он блеск тех золотых дверей?

Прощай, науки дом, прекрасный Ширгази!

2

Рано утром заехал Махтумкули на базар, купил у табиба лекарственных трав, медного купороса, серы, ржавчины, каменной соли, золы саксаула, угольев арчи́, корней буе́на, муската, кардамона, всяких перцев — от всех болезней купил лекарств, — и отправился с друзьями в далекий путь.

Они ехали на верблюдах: через пески лежала их дорога. Миновали селение Васса́ и двинулись по Узбо́ю.

Однажды пережидали они полуденный зной в кибитке чабана. Чабан был уже преклонных лет, а сыновья его были еще слишком молоды, чтобы работать в полную силу.

— Всю жизнь думал: чем ближе к сединам, тем лучше заживу, — жаловался старик, — да так вот и не полегчало, хотя в бороде ни одного уже темного волоса нет. То хан ограбит, то бай, то разбойники, которые идут против хана и бая. От всех достается.

— За грехи нас аллах казнит, — сказал Назарли. — Святости среди людей поубавилось, и дары божии поскудели. Сколько в прежние времена святых было, а где они в наши дни?

— Есть и теперь святые люди, — возразил старый чабан. — Слыхал я, живет в Атреке святой старец Махтумкули.

Переглянулись путники, но промолчали. Чабан этих взглядов не заметил и продолжал свой рассказ, подлива́я гостям чал в пиалы.

— Этот Махтумкули большой шахир и мудрец. Рассказывают, будто приехал он на ослике к ишану по имени Нияз-кули. Попросил суфиев, чтоб пошли и сказали пиру: приехал Махтумкули поклониться таксиру. Те пошли и принесли ответ: "Нам некогда вести беседы с чудаками, которые на ишаках шатаются по белу свету". Махтумкули тотчас написал непостижимые для ума человеческого стихи, оставил их суфиям, а сам сел на ишака и поехал своей дорогой. Суфии прочитали стихи, изумились и отнесли ишану. Пир Ниязкули сразу понял, что такое мог сочинить только человек, на котором печать самого аллаха. Вскочил он на коня и бросился догонять Махтумкули. Осел и конь все равно что молния и черепаха. И вот уже видит Ниязкули человека на ослике. Гонит коня, плеткой бьет, а догнать не может. С коня пена хлопьями, конь летит как ветер, а осел шагом идет, но догнать его невозможно. И закричал тогда пир Ниязкули: "Чадер!", что на местном языке означает — остановись. Остановился Махтумкули, и пир сам поклонился ему и пошел к нему в ученики. На том месте,'где ишан крикнул: "Ча-дер!", люди поселились и называют они свой аул Чадер. А вы говорите, что святые люди перевелись…

Махтумкули, слушая, вытирал пот платком, и скоро платок стал хоть выжимай. У Нуры Казыма в глазах прыгали веселые чертики, а Назарли все поглядывал на Махтумкули украдкой, да так, словно первый раз видит.

Подали чорбу. Гости сотворили молитву и принялись макать кусочки лепешки в чорбу из молодого барашка.

— Я хоть и пожаловался вам на свою судьбу, — сказал чабан, — а сам знаю, что грех нынче плакаться. О аллах, как мы только выжили в годы нашествия Надир-шаха. Страшный был шах. Всех взрослых мужчин забрал в аскеры, все продовольствие отобрал, каждого человека до нитки ограбил. А что в степи делалось! Вы ехали через пустыню, если видели кости, так какого-нибудь верблюда, ставшего добычей волков. А в те годы вдоль дорог стояли пирамиды отрубленных голов, а по дорогам-то все невольников гнали. Женщин, детей. У старика ноги подогнутся от слабости — тотчас голова долой… Наш род на Мангышла́к ушел. Все бы там с голоду померли, если бы не урусы. Прислали нам корабли с мукой. Чужой люди веры, а помогали нам, будто мы из одного рода. Помогали, ничего не беря взамен, в те поры у нас ничего и не было: ни скота, ни золота, ни серебра.

— Это моя пота́енная мечта — побывать в царстве белого царя! — воскликнул Нуры Казым. — Говорят, царство уру-сов огромное и великолепное. Если бы я знал язык урусов, то давно бы съездил к ним.

— Один хан с Мангышлака был у царя урусов, — сказал чабан. — Хан звал могучего белого царя напасть на Хиву, разрушить плотину, которую хивинцы возвели на Амударье, и повернуть реку в старое ее русло, по Узбою.

— И что же ответил белый царь хану? — спросил Махтумкули.

— Царь урусов послал маленъкое войско, которое должно было узнать, правду ли говорит хан об Амударье и об Узбое, но это войско урусов хивинцы заманили в пески и перебили, а царь урусов умер. На том все и кончилось.

— Ну, что, Махтумкули, поедем к уруеам? — спросил Нуры Казым и, вспомнив рассказ чабана о Ниязкули, прикусил язык.

— Нуры Казым, наши пути многие годы не расходятся. По милости аллаха не разойдутся они и впредь, — ответил Махтумкули и стал прощаться с чабаном, потому что тот, услыхав его имя, разглядывал гостя так же пристально и удивленно, как смотрел на него теперь Назарли.

3

Дорога изматывала путников. Ехали по ослепительно гладкой равнине. Укрыться от солнца было негде: ни деревьев, ни жилищ, травы и то не было. Каждый глоток воды считанный. По горизонту со всех сторон плавали миражи.

Ехали ночами, днем ложились на обжигающую землю и впадали в оцепенение. Двигаться было невозможно, но и жариться под прямыми лучами сил не хватало.

Нуры Казым сдал первым. Его одолело равнодушие даже к жаре.

— Горы! — крикнул однажды поутру Махтумкули. — Это Балхан. Мы спасены.

— А вон и люди! — обрадовался Назарли.

К ним навстречу скакала дюжина всадников. Махтумкули остановил верблюда.

— Они же берут нас в обхват. Это — разбойники!

— Вот оно, последнее наше путешествие, — в голосе у Нуры Казыма не было ни страха, ни интереса к происходящему.

Махтумкули обнажил саблю.

— Назарли! Будем биться. Живым я не дамся.

Разбойники скакали кольцом, все сжимая и сжимая его. Назарли выехал на верблюде вперед, заслоняя Махтумкули.

— Да знаете ли вы, на кого напали?! — крикнул он. — Это же Махтумкули-шахир!

Курбаши поднял руку.

— Махтумкули-шахир, говоришь? А я ведь знаю его стихи:

Если шах жесток, от его лица

Сохнет все, у всех мертвеют сердца.

В жилах стынет кровь, замирает дух,

Зверь дрожит, если шах к моленьям глух.

Ты — смелый человек, шахир, если говоришь такие слова в лицо владыкам мира. Проезжай, для тебя путь свободен.

Махтумкули и его друзья проехали мимо расступившихся разбойников. Напоив и накормив верблюдов; вволю напившись зеленого чая, смыв с ли́ца пот горячей дороги, путники отдыхали́ в тени деревьев, росших вокруг караван-сарая.

— Стихи моего отца спасли нас от гибели, — сказал Махтумкули. — Курбаши прочитал стихи Азади… Что же это такое? Люди рассказывают истории, которые со мной не приключались, приписывают мне стихи, сложенные другими…

— Это слава, Махтумкули, — тихо сказал Нуры Казым. Он совсем ослабел, отказался от еды, только пил чай. — Я много думал о тебе, брат мой, — заговорил он некоторое время спустя. — Ехал позади тебя, смотрел на тебя и думал о тебе. Ты правильно сделаешь, если останешься жить среди своих. Ты посмотри на меня. Во мне пропасть учености, чего я только не прочитал, о каких только материях не задумывался. Но скажи мне, кому эти знания облегчили жизнь? Кто вспомнит меня добром, поклонится моей могиле с благоговением?

— Я, Нуры Казым! — воскликнул Махтумкули.

— Спасибо тебе, друг и брат, — прикрыл веки Нуры Казым. — Но ты сделай то, что' собираешься сделать. Оставайся у своих… А теперь я посплю.

Нуры Казым откинулся на подушку и уснул.

4

Лекарства не помогли. Остаться в каком-либо ауле Нуры Казым не пожелал: он знал, как торопится домой Махтумкули.

Проехали мимо горы Кюре́н. Достигли древнего городка Мешхеди́-Мессериа́н. Переночевали, а утром Нары Казым, хотя и бодрился, но не смог сесть на верблюда.

Сделали в Мешхеди-Мессериане большой привал, разыскали лекарей. Лекари дали Нуры Казыму снадобья, но ничто не помогало. Двое суток Нуры Казым метался в бреду, потом затих и умер, не приходя в сознание.

Махтумкули сам возвел на могиле лучшего своего друга глиняный мазар и, кончив работу, сказал На́зарли:



— Запомни, я хочу, чтобы мое тело покоилось рядом с телом незабвенного моего Нуры Казыма ибн Бахра. Каждое его слово, сказанное в последние дни жизни, да будет мне заветом.

5

Старая женщина молча наливала из тунче́ чай, ставила пиалу на ковер, ждала, когда человек, которого она угощала, выпьет, и наливала новую порцию.

Она была поглощена своим делом, и, казалось, для нее только и существуют — закопченный тунче и пиала. Одета была женщина неряшливо, платье на ней дорогое, но засаленное. Седые волосы плохо чесаны, а может, и совсем не чесаны. В косах на грязных цветных тесемках позванивали прекрасные украшения, которые не украшали…

— Когда я покидал мой дом, он был, как гнездо ласточки, выведшей птенцов. Здесь все двигалось, хлопотало и говорило, — Махтумкули медленно, мучая себя, обвел глазами запущенную пустую кибитку.

Женщина молча плеснула в пиалу чая.

— Ты слишком долго ходил, — ответил за Акгыз Махтумкули.

— А сколько же я ходил? — Он стал загибать пальцы. — Год ушел на Исфаган, Багдад и Кандагар. Полтора года на Индию. Полгода на дорогу до Хивы. Три года на Шир-гази. Я не был дома шесть лет.

Он встал.

— Пойду к моим сыновьям.

Женщина молча налила в пиалу чай и стала пить сама.

— Как же ты узнаешь их? Один был в пеленках, когда ты ушел из дома, а другой тоже был мал, — спросил Махтумкули за Акгыз.

— Я их не спутаю, — ответил он ей, молчавшей. — У старшего глиняный домик, у младшего каменный столб.

— Ты хоть помнишь, как их зовут, твоих сыновей? — и этот вопрос должна была задать Акгыз, но она подливала себе в пиалу чай и молчала.

— Я асе помню. Я помню каждый прожитый миг.

Махтумкули ушел на кладбище и долго сидел на земле, скрывшей от него Ибрагима и Сары.

"Что же гнало меня по свету? — терзала Махтумкули совесть. — Ислам? Нет, не ради славы святой шел я по городам. Любопытство человеческое вело меня. Видеть хотел другие земли, других людей… Аллах! Почему я так живу? Почему не дал другу моему Оразменгли силой увести любимую, разлучил два любящих сердца? Радел о том, чтоб люди Атрека не передрались друг с другом? Боялся, что прольется кровь? Кровь не пролилась, но двое людей, которые могли стать украшением жизни, влачат дни. Влачат. Почему сам я не натворил бед, когда терял Менгли? Почему смирился с потерей?"

И ответил себе:

— Потому что я — слабый человек из аула. Разве мог я подумать о счастье для себя, когда нужно было думать о покое отца, рода, племени.

И спохватился:

— Почему я думаю об этом здесь, у могил Ибрагима и Сары?

Невзвидев света, пришел Махтумкули домой, взял лук — подарок брата, пошел в горы. Ноги сами выбирали дорогу, и, может, потому он очутился вдруг над ложбиной, в которой паслись дикие козы. Молоденькая козочка, с нежным розовым носиком, подняла голову и смотрела на охотника. Копытца у нее были черные, блестящие, словно бы новые. Шерсть была длинная и тоже поблескивала. Глаза большие, загадочные.

— Аллах, зачем я взял в руки оружие?! Зачем я готов истреблять жизни, данные тобой?! — Махтумкули бросил лук, и стадо, словно это было единое существо, вздрогнуло от шума, сорвалось с места, помчалось по ложбине.

А козочка вдруг остановилась, обернулась, полная любопытства: она еще не видала человека, она еще не знала, чем кончаются такие встречи.

"Аллах, зачем одному человеку столько лишений? Какой божественный смысл заключен в моих несчастьях? Ты взял у меня детей, взял друга, взял любимую, тебе осталось взять мою жизнь. Что же ты медлишь? Или не натешился моими страданиями?"

Махтумкули испытывал отвращение от самой способности думать. Он поплелся в аул и опять спохватился.

Это же игра в го́ре. Почему надо едва таскать ноги?

— Разве я стар? Мне ведь не за сорок, а только за тридцать.

Он увидал, что в руках у него нет лука. Вернулся, нашел свое оружие.

Не заходя в свою кибитку, отправился к Оразменгли.

— Набей мне твой чилим, — сказал он ему. — И прошу об одном: не говори со мной.

Чилим — это подобие кальяна. Длинная трубка, сосуд с водой, изготовленный из водяного ореха или из обыкновенной тыквы.

Оразменгли быстро приготовил чилим, и Махтумкули, который не курил, глотнул табачного дыма, закашлялся, но курил, курил до одурения.

6

Голубые мечети громоздились перед ним. Их словно бы переносили в одно место со всех концов земли, и скоро не стало неба, а небо́ стало куполом, сложенным из множества куполов.

— Но где же радость? — спросил Махтумкули. — Мне говорили, что курение дает свободу от самого себя. Купол мечети не заменит для меня неба.

Наваждение тотчас растаяло, а на Махтумкули пролился дождь из лепестков миндаля. От благоухания закружилось в голове, и курильщик засмеялся, сначала от счастья, а потом издеваясь над красивой ложью дурмана. Дождь припустил с новой силой и вдруг иссяк. На ослепительно голубом небе появились две женщины: Менгли и Акгыз. Та Менгли, которую он увидал впервые в гранатовом ущелье, та Акгыз, которая сверкала красотой в дни свадьбы с Мухаммед-сапой. Он взглядывал в их озаренные любовью лица, в их ласкающие глаз движения — они шли к нему, они шли, шли, но не могли приблизиться, как в той сказке, которую люди выдумали про него самого и про Ниязкули-халыпа.

И ужас охватил Махтумкули.

— Я сравниваю их. Я — предаю любовь свою неизбывную. О Менгли! О Менгли! Я все шесть лет хождений по земле думал о тебе и ни разу не осмелился поговорить о тебе с Нуры Казымом. Мой лучший друг не знал о тебе, Менгли.

Махтумкули, потрясая головой, поднялся. Его мутило.

— Нет, — сказал он, — зелье не утешает сильного. А я, Оразменгли, сильный. Принеси воды.

Махтумкули умылся и пошел в свою кибитку. В глазах у него было зелено, только он не сдавался и не хотел отложить задуманное на завтра.

Он принялся устраивать ювелирную мастерскую.

7

На звоны-перезвоны молоточков из кибитки-мастерской потянулись в аул Сонгыдагы́ заказчики. Люди привыкали к жизни с Махтумкули. Однажды собра́лись геркезы на общую работу, на евла́р, и поставили белую кибитку. Махтумкули, не дожидаясь приглашения, пришел и поклонился людям и сказал им:

— Человек живет для счастья. Человек живет ради других людей. Знать грамоту — жить с открытыми глазами. Ведите учеников, я жду.

И он вошел в кибитку.

Вот коврик, на котором сидел Азади. Это место Гюйде, в каких краях шагает он теперь впереди каравана? Рядом с Гюйде восседал Акмурад, сын ишана из Махтум-калы. Сын ишана стал ишаном. Живет в Боме́. Слава о товарище по мектебу идет недобрая, водит дружбу с людьми, которые в страхе держат народ.

Махтумкули прошел на место учителя, очинил перо и стал писать. Когда поднял глаза, перед ним сидели, настороженно вглядываясь в него, ребятишки, поменьше, побольше.

Он улыбнулся, и детские лица тотчас вспыхнули ответными улыбками.

"Так же вот наливается светом земля, когда солнце выходит из-за тучи", — подумал Махтумкули.

— Ну что ж, милые мои соплеменники. Представьте, что все мы — караван. Сегодня наш караван отправляется в далекое, но и в прекрасное путешествие. Караванщики в пути видят новые земли, встречают новых людей. Мы тоже на нашем пути познаем многие чудеса. Итак, в путь. Мы отправляемся в город Познания. Сегодня я вручу каждому из вас ключ к воротам великого этого города. Возьмите.

И Махтумкули каждому ученику подарил маленькую серебряную арабскую букву "а".

8

Падал снег. Сначала хлопьями, с шорохом, а потом полетели, навевая покой, медленные снежинки. Некоторые из них вдруг замирали в воздухе, удивленно оглядываясь на тот мир, куда их занесло, и потом покорно скользили к земле.

Все стало белое. Горы, долина, деревья.

Махтумкули сидел в гроте, в любимом своем местечке, смотрел на белый мир.

"Земля обновилась, — думал шахир, — ах, если бы человеку так же вот стереть с лица морщины страстей и начать жить заново".

Он только что сочинил стихи. Это были первые стихи со времен медресе Ширгази.

Махтумкули взял лист бумаги со своих колеи и прочитал написанное:

Скиталец темный — я всю жизнь

Бродил по нищей земле,

И у меня в ушах звенит

Разлуки немой напев.

Рука потянулась за пером, легли на бумагу новые строки:

В полночном небе — золотых

Чертогов я не возвел,

Зато гоклены — мой народ —

Снимают мой щедрый сев.

И посох свой Махтумкули

Сложил в приютном краю,

Народу песней поклонясь

Под сенью родных дерев.

— Это все правда, — сказал себе Махтумкули, поглядывая сверху на кибитки родного аула.

Там что-то произошло. Люди высыпали на улицу. Раздались вопли.

— Кого-то настигла смерть.

Махтумкули спрятал чернила, перо, свернул листок со стихами и поспешил к людям.

Спустившись с горы, он оглянулся. На сверкающем, на чистом снегу — цепочка его следов.

9

К Махтумкули подошли мужчины аула. Повели к человеку, лежавшему на снегу. Подняли чекмень, которым была покрыта голова умершего.

— Бузлыполат-ага! Убит! Кем?

Это был старый кетхуда геркезов. Дня три назад он поехал в соседний аул за солью.

— Его нашли в полупарсахе от нашего селения, — сказал за всех Шарлы́, сын Хансерве́р. — Он ехал сначала верхней тропой, но, наверное, был ветер, и Бузлыполат-ага спустился в распадок. Там его и встретило несколько всадников. Следы запорошило снегом, но врагов было не менее пяти. Они заставили бедного старика сойти с лошади, раздели, связали и убили камнем.

— Махтумкули, дай нам твой мудрый совет: научи нас, что мы должны делать? — спросили у шахира люди.

Махтумкули вошел в свою кибитку и вышел с саблей.

— С разбойниками надо разговаривать языком не увещеваний, а языком оружия. Вы знаете, в какую сторону ведут следы убийц?

— Знаем. Это — дело кызылбашей.

— На коней!

С Махтумкули ушло в набег двадцать всадников.

10

Они подобрались к аулу ночью. Где-то за аулом, за горной грядой, лаяли собаки, чуяли волка.

"Как на Сумбаре", — подумал Махтумкули.

Шарлы тронул его за плечо, показал глазами на аул и на саблю.

В единое мгновение пронеслись в голове картины: топот коней, посвист падающих на головы сабель, истошные предсмертные хрипы, ужас в глазах женщин, детский сверлящий уши крик…

Махтумкули покачал головой, показал рукою на восток.

— Пусть взойдет солнце.

11

Пятеро джигитов, придерживая норовистых коней, въехало в аул. Впереди Махтумкули. Это был аул, принадлежавший старому знакомому — Ханалы-хану.

Всадники проехали к мечети на крошечную базарную площадь.

Первое оцепенение, охватившее аул, прошло: туркмен было пятеро. С оружием в руках, пешие и конные, площадь окружили кызылбаши.

— Махтумкули, зачем ты это затеял? — прошептал Шарлы. — Они нас отсюда живыми не выпустят.

— По моему знаку всем скакать через дувал, что против нас, — ответил, едва разжимая рот, Махтумкули и по-персидски обратился к кызылбашам: — Соседи! Не доброе дело привело нас к вам. Ваши люди напали на одинокого старика, на кетхуду геркезов, на почтенного Бузлыполата-агу. Они его ограбили, связали и подло убили камнем. Мы пришли, чтобы взять с вас деньги, которые обеспечат жизнь вдовы, мы пришли за убийцей.

— Послушайте только! У туркменов появились мудрецы! — воскликнул, заливаясь смехом, предводитель кызылбашей. — Эй ты! Оглянись, сколько людей за твоей спиной. А теперь посмотри, сколько за моей! А ну, долой с коней, да свяжите друг друга веревками. Мы продадим вас в Мешхеде или Гургене по сходной цене.

— Вы слыша́ли, люди? Мы не хотели крови и ссоры. А то, что нас мало, не беда. Или вы не знаете сказанного в Коране: "Пророк! Поощряй верующих в битве, если будет у вас два́дцать человек стойких, они победят двести".

— Хватайте их! — закричал предводитель кызылбашей.

Махтумкули выхватил из-за пояса пистолет, выстрелил и пустил лошадь на дувал. Все пятеро перемахнули преграду, и тотчас с трех сторон в ауле раздались выстрелы. Это по сигна́лу Махтумкули напали на кызылбашей разделенные на три пятерки туркмены.



Перемахнув через вторую стену дувала, Махтумкули и те, кто был с ним, оказались на улице. Они свернули в переулок и с тыла врезались в замешкавшихся на базарной площади кызылбашей. Началась жестокая рубка.

Скоро все было кончено. Оставшиеся в живых кызылбаши сдались.

— Погляди, что ты наделал, старший над этими людьми! — сказал Махтумкули стоявшему перед ним на коленях, всего десять минут назад такому воинственному предводителю. — Пусть кровь твоих джигитов падет на твою голову. А разговор у меня прежний: выкуп и убийцу.

— Вот он убийца, — показал предводитель на одного сраженного.

Получив откупные деньги за смерть Бузлыполата и за раны, полученные туркменами в бою — раненых было трое, Махтумкули увел свой отряд в горы.

— Почему ты не дал нам ограбить их? — спросил Шарлы.

— Я не хочу, чтобы геркезы уподобились племенам, за которыми ходит слава разбойников.

— Кызылбаши нас не жалуют.

— Мы их тоже не жаловали. В бою.

12

Кызылбаши не появлялись всю весну и все лето: зимний урок, видимо, остудил горячие головы.

Махтумкули жил размеренной жизнью людей своего племени. Акгыз по-прежнему вела хозяйство спустя рукава, но Махтумкули даже не упрекал ее за это.

Сам он задумал и писал Главную книгу жизни. Пустые слова кызылбаша: "Послушайте только! У туркменов объявились мудрецы!" — задели его.

— Я напишу даста́н, который не будет уступать красотой стиха и полетом мысли самому Мирали[56], — говорил шахир друзьям.

Это была великая цель, но Махтумкули знал: не мечта о дальних странах приближает эти страны, приближает дорога. И он отправился в долгий путь за своей большой книгой. Только вместо парсахов здесь были строчки стихов.

Однажды приехал совсем уже одряхлевший Языр-хан и́з Кара-Калы. Заказал своим жёнам украшения, вспомнил Азади и вспомнил вдруг о подседельнике, который когда-то сделал Махтумкули.

— Ты был слишком молод тогда, но смекалистый. Придумал на бляшках сбруи писать буквы!

— Помню, Языр-хан. Слава аллаху, писем на конской сбруе не пришлось писать. В интригах дворцовых мы не участвуем, соглядатаев при падишахах не держим.

Мужчины, пришедшие поговорить с ханом и с Махтумкули, заулыбались, но шахир вдруг стал серьезен:

— Пусть никому из нас не придется посылать тайных писем, но каждый гоклен должен знать, что есть и такая возможность сообщить о себе.

— Кызылбаши не тревожат? — спросил хан.

— Мы у них теперь крепко в памяти застряли! — засмеялись молодые джигиты, ходившие с Махтумкули в аламан.

— Красуетесь! — рассердился шахир. — Смотрите, за похвальбу расплачиваются! Да как жестоко! Боюсь, Языр-хан, я этого долгого затишья.

— Держи порох сухим, и все будет хорошо, — успокоил шахира Языр-хан.

Через несколько дней Махтумкули приказал всем джигитам в полночь быть на конях.

— Посмотрю, готовы ли вы отразить врага в любое мгновение.

Незадолго до полуночи пропел над аулом геркезов карнай, и началось шумное движение. Замелькали огни. С факелами в руках скакали джигиты к белой кибитке посредине аула.

— Ну, Махтумкули-ага, доволен? — Джигиты горячили коней, размахивали факелами, сила и молодость играла в них.

— По дороге в сторону кызылбашей, бесшумно, за мной! — скомандовал Махтумкули. — В дозор поедут Оразменгли и Шарлы.

Оба подскакали к шахиру, пылая гневом.

— Разве ты не знаешь, что мы готовы были пролить кровь друг друга? — спросил Шарлы.

— Потому и посыла́ю. На войне личное нужно прятать в хурджун, а тот хурджун утопить на дне колодца.

— Какая теперь война! — воскликнул Оразменгли.

— А разве теперь мир? Разве был такой год, чтоб геркезы не испытали набега? Езжайте впереди отряда, слушайте ночь, пронзайте черную тьму молодыми глазами. От ваших глаз и ушей — благополучие всех джигитов.

Дозор уехал вперед. С полчаса́ отряд Махтумкули двигался по дороге в сторону кызылбашей. Вернулись дозорные.

— Мне показалось, что впереди какое-то движение, — сказал Шарлы.

— Никого там не было! — рассмеялся Оразменгли. — Мы стояли затаясь и прижимались ухом к земле — ничего не услышали. Может, волк какой пробежал или лисица.

— Будем возвращаться в аул, — объявил Махтумкули. — Число постов нужно удвоить.

— Махтумкули, ты собираешься научить геркезов осторожности, но не научишь ли ты их трусости? — обратился к шакиру Оразменгли.

— На земле один лев мог спать спокойно, да только до тех пор, пока люди не придумали ружья, — ответил Махтумкули.

13

На заре прискакала к кибитке Махтумкули Хансервер, мать Шарлы и красавицы Сервер. Акгыз разбудила мужа.

— Где мой Шарлы? — спросила Хансервер.

— Как где? — удивился Махтумкули. — Я посылал Шарлы в дозор, он вернулся, и мы все вместе поехали в аул.

— Шарлы не ночевал в кибитке.

— Может быть, он остался с дозорными?

Махтумкули оседлал коня, поскакали к постам. Их было всего два. Шарлы среди постовых не оказалось.

И снова пропел карнай тревогу.

— Что-то наш Махтумкули заигрался в войну, — ворчали джигиты, но когда узнали, в чем дело, сон отлетел даже от самых знаменитых лежебок.

Осмотрели окрестности и увидали множество чужих следов. Люди ужаснулись:

— Приходили кызылбаши! Целое войско. Если бы не Махтумкули-провидец, нас бы всех или вырезали, или угнали в рабство.

К Махтумкули подъехал Оразменгли:

— О шахир, прости меня за неразумные слова, которые я сказал тебе вчера.

Хансервер изошлась слезами:

— О мой Шарлы! О мой ясноликий! Я тебя носила под сердцем, а ты покинул меня, оставил одну, старую, немощную. Я ли тебя не берегла, сыночек мой! Трое твоих старших братьев родились мертвыми. Я молилась дни и ночи, чтоб аллах оставил тебя в живых. Я повесила в кибитке шар из ивовых прутьев, чтобы ты у меня был на радость всему белому свету, имя я тебе дала Шарлы, и ты выжил, и за тобой пошли мои другие дети, твои сестры.

Махтумкули тронул женщину́ за плечо:

— Что ты причитаешь, Хансервер, словно твой Шарлы покойник?

— О Махтумкули, пошли к кызылбашам гонцов. Я дам за него столько серебра, сколько весит мой сын. Только пусть мне вернут его живым.

— Джигиты! — обратился Махтумкули к мужчинам аула. — Мы должны сделать все, чтоб ни одна мать нашего аула не проливала слез по сыновьям и дочерям, угнанным в рабство. Все на коней!

14

Вражеский отряд в полсотни сабель укрывался в широком распадке. Здесь была хорошая трава, зазеленевшая после осенних дождей. Отряд отдыхал, кони паслись.

— Вчера мы их спугнули, — сказал Махтумкули, высматривая противника из-за камней, — но они, видно по всему, сегодня ночью собираю́тся попытать счастья еще раз.

— А вон Шарлы! — показал Оразменгли́ на человека с выкрученными назад, связанными ру́ками.

— Врасплох их не застанешь, — размышлял Махтумкули. — Справа горы, не подступись, а слева — смотри, какая узкая горловина в ущелье. Пока мы все втиснемся в долину, они уйдут по косогору на юг.

— Пушку бы! — помечтал Оразменгли.

— Да уж пора бы завести, на страх разбойникам. Вот что мы сделаем. Полусотня самых резвых пойдут через ущелье. А остальная полусотня ударит из-за нашего с тобой укрытия. Склон здесь пологий. Бежать будет хорошо. Мы дадим залп из десяти ружей, спугнем коней и бросимся в рукопашную.

Все приготовились к бою. Махтумкули всматривался в лица: в пешем строю туркмены сражаться не любят и не умеют, но на лицах решимость. Махтумкули взмахнул саблей.

Десять выстрелов нестройно, но мощно обрезали тишину. Эхо подхватило грохот и закружило по горам, ударяя с размаха о гулкие скалы. Кони кызылбашей, разбившись на два косяка, помчались по ущелью. Кызылбаши бегали за лошадьми, хватали́сь за оружие.

— Алл-ла-аа! — закричал Махтумкули и побежал вниз, в долину. Ноги скользнули, он упал, поднялся, прыгнул с камня на камень.

— Алл-ла-а! — кричали геркезы, устремляясь за шахиром.

А из ущелья уже выметывались всадники.

Кызылбаши, успевшие поймать лошадей, уходили по косогору, но больше половины попали в кольцо и бросили оружие.

— Не убивать! — приказал Махтумкули. — Хансервер посылала нас дать за ее сына выкуп. Пусть теперь матери и жены кызылбашей ломают головы, где найти деньги за своих сынов, мужей.

И обнял освобожденного Шарлы.

15

Пел Махтумкули, как давно не пел. Звенел его дутар, подобно полноводной реке.

Не страшен враг нам, пусть стоит у самых наших стен,

Нас в плен не взять, — туркмена сын не знает слова "плен".

Когда бы гости ни пришли, всегда готов им той,

Туркмена речь всегда пряма, нет лжи в ней никакой.

Так говорит Махтумкули — нет на душе пятна,

Бог на него направил взор — цветет его страна.

Это был той победителей. Сам Ханалы-хан приехал дать выкуп за пленных. Хан оказался старым и очень больным человеком.

— Я любил стихи твоего отца, — сказал он шахиру, — но мечтал держать птицу в клетке. Я люблю твои стихи, Махтумкули. Я один, может быть, знаю им истинную цену, но вместо наслаждения беседой мы разговариваем на языке ружей и сабель. За тобой по пятам ходит слава прорицателя. Скажи мне, когда люди станут жить в мире?

— Ханалы-хан, чем говорить за весь мир, давай говорить за самих себя сначала. Уйми своих разбойников.

— Я не в силах этого сделать. Мужчины рождаются с войной в крови, с мыслями о поживе за счет других.

— Мужчины, рождаясь, кормятся материнской грудью. Дети смотрят на мир доверчиво, но стоит им подрасти, ханы вручают им оружие и показывают цель.

— О Махтумкули, ты угощаешь богато, но для меня и для моих людей это горький праздник. Мои разбойники получили еще один урок, и думаю, что образумились. Забудем же, Махтумкули, обо всем дурном, что совершили мы друг против друга. Спой, Махтумкули, свои песни которые для меня, старого, удрученного болезнями человека, — бальзам.

— Я спою, мой гость, — согласился Махтумкули.

Дивлюсь — о боже! — чудесам твоим,

Но не постигну разумом простым,

Зачем в земле сокрыт, недостижим,

Источник светлых вод — из лучших лучший?

Уместен ли зловещий крик ворон

В саду, где розой соловей пленен?

В пещерах клады стережет дракон,

Нам преграждая вход, — из лучших лучший…

Язык змеиный, умудрясь, поймешь.

Не превращай святую правду в ложь.

Всем говори, что твой сосед хорош.

Кто не клевещет — тот из лучших лучший.

Махтумкули неправый видит суд,

Здесь кроткие ручьями слезы льют.

В неволю брата братья продают.

В изгнание уйдет из лучших лучший.

— Горькие у тебя песни, Махтумкули, — покачал головой Ханалы-хан.

— Что же делать? Воздух, которым все мы дышим, горчит от дыма пожарищ. Каждый день где-нибудь кто-нибудь да спалит мирное жилище.

— Позволь мне спросить тебя, Махтумкули. — Ханалы-хан придвинулся к шахиру. — Почему ты не сочиняешь по-арабски? Если бы ты писал на фарси или на арабском, тебя знал бы весь мир!

— Ханалы-хан! Зачем мне арабский язык, когда язык туркмен как щербет! — воскликнул Махтумкули, и они посмотрели друг другу в глаза, хан и шахир.

16

Однажды в зимнее ненастье к кибитке Махтумкули прискакал всадник. Акгыз слышала, как он говорил шахиру:

— На тебя у нас с женой последняя надежда. Я знаю, ты учился во многих медресе мира, у тебя есть познания в медицине. Спаси наш цветок, нашу радость, нашу Алтын-гуль. Денег я не пожалею.

— Куда ехать? — спросил Махтумкули.

— Мы живем в ущелье Зерза́у. Только надо поторопиться, девушка горит огнем.

Махтумкули взял хурджун с лекарствами и уехал.

Уехал и пропал. На третий день взволновалось все селение. Послали джигитов в Зерзау. Больных девушек в ту пору в Зерзау не нашлось. Махтумкули никто в этом ауле не видал.

— Украли нашего светоча! — рыдал, как ребенок, Шарлы. — Давайте собирать деньги на выкуп.

Геркезы не поскупились. Деньги собрали. Но никто за выкупом не явился. Ни через день, ни через неделю, ни через месяц.

— Нужно ехать к Ханалы-хану, — предложил на маслахате Оразменгли.

— Если Махтумкули у хана в плену, нам не вернуть шахира. Если же хан ничего не знает о похищении, то, возможно, тоже примется искать, но не ради геркезов.

Так сказали старейшины и решили послать к кызылбашам соглядатаев.

И еще месяц прошел: разведчикам удалось побывать во дворце Ханалы-хана, они узнали, что хану ведомо про исчезновение шахира, нукерам приказано ловить разбойников и спрашивать о Махтумкули.

И опять собрали маслахат.

— Время уходит, а мы все чего-то выжидаем! — сказал Шарлы. — Нужно собраться всем гокленам и облазить горы, чтоб ни один разбойник не ушел.

Все роды гокленов прислали своих воинов. На помощь пришли два сильных отряда йомудов. Во главе войска встал вернувшийся из очередного похода караванщик, друг Махтумкули Гюйде.

В это время умер старый Языр-хан. Умирая, он напомнил гокленам их полусерьезный, полушутливый договор с Махтумкули: "Попавший в беду пусть даст о себе весть письмом на сбруе коня".

Стали приглядываться не столько к каждому проезжему, сколько к его лошади.

17

Махтумкули жил у разбойников, в горах, в хорошо укрытой от глаз пещере.

Это была вольная, волчья стая, без роду, без племени. Украли Махтумкули, чтоб взять за него большой выкуп, но курбаши был умен и осторожен.

— За Махтумкули мы всегда возьмем добрую цену. Его можно продать падишаху Ирана, можно продать любому хану или геркезам, но не сразу. Сейчас потеря шахира для гокленов как собственная рана. Выкуп нам дадут, какой только попросим, но потом выследят и отомстят. К тому же нам выгодно держать у себя человека, у которого золотые руки.

А Махтумкули, верно, не скучал в неволе. Взялся починить и украсить сбрую для лошадей разбойников. По вечерам у огня он играл на дутаре, пел свои песни или слушал сказки. Атаман был великий охотник рассказывать.

Однажды, после удачного ограбления мешхедского купца, после сытного пира курбаши сказал:

— Сегодня я добрый. Слушайте мою любимую сказочку… Одно было, двух не было[57], жил старый человек. У этого человека был сын — сам с вершок, борода в два вершка.

В один из дней узнал сам с вершок, борода в два вершка, что есть у отца невостребованный долг.

— Отец, кто твой должник? — спрашивает.

— Ах, сынок, сам дэв нам должен. С него не получишь, — ответил отец.

— Ну, это мы посмотрим!

Сам с вершок, борода в два вершка свистнул своей собачке и пошел с ней к дэву.

Встретился им по дороге волк. Мальчик натравил на него свою собачку:

Мой пес! На волка налети! Ату! Ату! Ату!

Не разрывай, а проглоти! Ату! Ату! Ату!

Собачка проглотила волка. Пошли дальше. А навстречу им шакал.

Сам с вершок, борода в два вершка натравил собачку на шакала:

Мой пес! На зверя ты не лай! Ату! Ату! Ату!

А на́летай и не зевай! Глотай его! Глотай!

Собачка проглотила шакала. Пошли дальше. Преградила им путь река.

Натравил мальчик собачку на реку:

Мой пес! Еду свою запей! Ату! Ату! Ату!

Ты реку вылакай скорей! Ату! Ату! Ату!

Собачка вылакала всю воду, перешли они реку посуху и добрались до логова дэва. Увидал сам с вершок, борода в два вершка дэва, поприветствовал его.

— Не так бы поздоровался, я разорвал бы тебя пополам, а проглотил разом! — прорычал дэв, но мальчик сказал ему:

— Оставь свои отговорки! Верни два гроша, которые должен моему отцу.

Рассмеялся дэв и бросил мальчишку и его собачку в курятник.

— Пусть вам куры глаза выклюют!

Мальчик в курятнике тотчас приказал собачке:

Пес мой, времечко настало!

Выпускай скорей шакала!

Собачка отрыгнула шакала, и тот сожрал всех кур.

Сам с вершок, борода в два вершка вышел из курятника и явился к дэву.

— Отдай два гроша! — кричит.

Дэв схватил мальчишку и его собачку и бросил в овин.

— Пусть вас овцы затолкут!

Мальчик в овине тотчас приказал собачке:

Смотри, мой пес, овечек сколько!

Ату! Пускай на жирных волка!

Собачка отрыгнула волка. Тот несколько овец съел, остальных перекусал.

Сам с вершок, борода в два вершка забрался на крышу логова дэва и закричал:

— Лучше отдай два гроша, не то пеняй на себя!

— Я тебя съем! — заревел дэв и стал точить зубы.

Мальчик тотчас приказал собаке:

Пусть прольется вновь река

И утопит должника!

Собачка выпустила реку, дэв стал тонуть и завопил:

— Ой, погоди! Верну долг! Верну!

Сам с вершок, борода в два вершка сказал своей собачке:

Пока пусть спрячется река.

Мы напугали должника!

Собачка снова проглотила реку, и дэв вручил мальчику ключ от своей сокровищницы:

— Возьми, сколько унесешь!

Сам с вершок, борода в два вершка отворил дверь сокровищницы и сказал собачке:

Как поступить нам, мой пес, с должником?

Ату! Проглоти казну целиком!

Собачка проглотила все сокровища, и сам с вершок, борода в два вершка отправился домой.

По пути собачка выпустила реку в прежнее русло, а дома — и казну дэва.

— Вот и вернулся твой долг! — сказал отцу его сын, который был сам с вершок, борода в два вершка.

Тут и сказке конец.

И обратился курбаши к Махтумкули:

— Вот, шахир, тебе бы такую собачку?

— А на что она мне? — удивился Махтумкули.

— Как на что? Приказал бы ей проглотить нас, взял бы наши богатства, вернулся в свой аул и зажил бы как хан.

— Мне у вас хорошо, — признался Махтумкули. — У меня есть любимая работа, которой занимался еще мой дед. Я дышу синим воздухом гор. Смотрю из вашего орлиного гнездышка на весну. Она бушует в долинах и с каждым днем все выше и выше взбирается по горным кручам. Мне кажется, что я первый раз в жизни отдыхаю ду́шой.

— Но разве ты не боишься, что мы можем убить тебя?

— Я уже не боюсь смерти. Нет, я не стар, но успел повидать и пережить столько, что этого хватило бы на десяток жизней.

У курбаши желтые глаза засверкали зелеными огнями.

— Вот смотри, — сказал он, достал с груди жемчужное ожерелье, подвел Махтумкули к потайному выходу из пещеры и бросил ожерелье в пропасть. — Видишь, как я ценю все эти побрякушки. А теперь становись лицом ко мне, спиной к пропасти.

Махтумкули встал. Курбаши вытянул из-за кушака пистолет и выстрелил.

Пуля свистнула возле головы шахира.

— Теперь я вижу, что ты и вправду смелый человек, — сказал курбаши, — может, споешь нам что-нибудь?

Ту, в чьих глазах небесное свеченье,

Встречал ли ты мою царицу красоты?

В день радостной весны иль светопреставленья

Встречал ли ты мою царицу красоты?

— Даже в голосе нет дрожи! — удивился курбаши. — О тебе говорят правду: ты — великий человек, Махтумкули. В один прекрасный день я возьму за тебя большие деньги.

Прошла еще неделя, и курбаши стал мрачен: не вернулся один из его лазутчиков.

— Махтумкули, — подступился к шахиру курбаши, — я слышал, ты владеешь даром предсказывать будущее. Скажи мне, что ты предчувствуешь?

Махтумкули отложил уздечку, взял дутар и погрузился в думу. Вдруг в глазах его затеплилась радость. Радость разрасталась, и, счастливый лицом, он запел:

Слились в один поток йомуды и гоклены;

Где тот кончается поток, — не различить!

Даштидахан [58] залив, упорны, неизменны,

Идут! Не счесть их троп, дорог не различить!

Коль двух стравить орлов, свирепой будет схватка;

Утесы сдвинутся, хребтов сместится кладка;

Живого схватит труп; все будет смутно, шатко:

Где лев и лань, где зуб и рог, — не различить!

Трех тысяч воинов горят мечи и латы.

Угроза крепостям — несчетные лопаты!

Сало́ров и теке́ мчит с юга вихрь крылатый;

Пять, сто врагов сразит клинок — не различить!

Перед Махтумкули — Али ведет сраженье!

"Сдаюсь!" — вопят враги, но нет им снисхожденья!..

— Это просто стихи, а не предсказанье! — поморщился курбаши. — Может, ты по руке можешь гадать?

— Нет, курбаши, я не гадалка. Я могу предсказать судьбу народа, но сегодня ли тебе отсекут голову пли завтра — не знаю.

— А ты думаешь все-таки отсекут? — Курбаши потрогал ладонью свою крепкую шею.

— Так ведь работа у тебя такая! Сначала — ты, потом — тебя.

— Это верно, — засмеялся курбаши и решил: — Будем уходить отсюда. Потом вернемся. Гоклены рыщут по горам.

Но в тот день вернулся пропавший лазутчик. Под ним убили лошадь, и ему пришлось идти пешком.

— А я уж бежать из такого гнездышка собрался! — шумел курбаши, устроив пир в честь лазутчика.

Спать завалились разбойники поздно, а проснулись поутру от щекотки: в горло каждого упиралась сабля.

— Приветствую тебя, Махтумкули! — склонился над поэтом Гюйде. — Народ благодарит тебя за письмо. Если бы не оно, не сыскали бы тебя, Махтумкули. Да ты — на цепи!

— Это только на ночь, — сказал шахир. — Ключи возьми у курбаши.

— Ключи! — гаркнул Гюйде и ткнул курбаши сапогом.

— Гюйде, друг мой! Умерь свой гнев. Со мной здесь обращались неплохо.

— О каком письме ты говорил? — спросил курбаши у Гюйде.

— О том, которое послал нам шахир.

— Это ты предал нас! — закричал курбаши, сверкнув глазами на своего лазутчика.

— Не шуми! — засмеялся Гюйде. — Твой аскер не виновен. Письмо нам передал его убитый конь.

— Конь?

Гюйде снял с Махтумкули цепь, и шахир взял уздечку, над которой он трудился еще вчера.

— Читай на бляшках.

— "Возле пятой вершины к югу от Сонгы-да́г", — прочитал курбаши. — Сколько же ты писем таких написал, шахир-умелец?



— Каждый конь твоих джигитов, курбаши, был письмом.

— Да, ты много трудился, шахир. Меня изумляло твое усердие. Неужели и на сбруе моего коня такое же письмо?

— Ты первый получил нарядную сбрую.

— Да, Махтумкули! Я посчитал твое предсказание за пустые горделивые стихи. И наказан.

18

Махтумкули стоял на холме, в лучших одеяниях, с неизменным своим дутаром. По всему холму сидели люди аула — геркезы. У подножия холма на конях, одетые по-походному, — воины. Это были воины, приходившие искать украденного шахира — цвет гокленов и йомудов.

— Люди! — сказал Махтумкули, набрав полную грудь воздуха. — Объединившись, вы исполнили задуманное, спасли меня из плена. Подумайте, какие великие дела можно совершить, если бы соединились воедино все туркменские племена и роды. Никакой враг не страшен был бы этому великому народу. Мы саму Джейхун-реку укротили бы сообща, пустили бы по Узбою. Я хочу подарить вам, джигиты, на дорогу новую мою песню. Ах, как я желал бы, чтобы моя мечта, облеченная в плоть слов, стала явью. Пусть сбудется все, что я пропою вам сейчас! Пусть сбудется.

Овеяна ширь от хазарских [59] зыбей

До глади Джейхуна ветрами Туркмении!

Блаженство очей моих, роза полей,—

Поток, порожденный горами Туркмении!

И тень и прохлада в туркменских садах;

И неры и майи пасутся в степях;

Рейха́н расцветает в охряных песках;

Луга изобильны цветами Туркмении.

В зеленом ли, алом ли пери пройдет —

В лицо благовонною амброй пахнет.

Возглавлен мудрейшими дружный народ,

Гордится земля городами Туркмении.

Душа Гер-оглы в его братьях жива;

Взгляните, друзья, на туркменского льва:

Пощады не ищет его голова,

Когда он встает пред врагами Туркмении.

Единой семьею живут племена,

Для тоя расстелена скатерть одна,

Высокая доля отчизне дана,

И тает гранит пред войсками Туркмении.

Посмотрит во гневе на гору джигит —

Робеет гора и рубином горит.

Не воды, а мед в половодье бурлит,

И влага — в союзе с полями Туркмении.

Туркмена врасплох не застигнет война;

Былую нужду позабыла страна;

Здесь розы не вянут — из них ни одна

Не ропщет в разлуке с певцами Туркмении.

Здесь братство — обычай и дружба — закон

Для славных родов и могучих племен,

И если на битву народ ополчен,

Трепещут враги пред сынами Туркмении.

Куда бы дороги туркмен ни вели,

Расступятся горные кряжи земли.

Потомкам запомнится Махтумкули:

Поистине, стал он устами Туркмении.

— Да сбудется! — тысячеголосо сказали люди.

— Аллах! — воины выхватили сабли и, приветствуя шахира, проскакали под холмом кругом, потрясая зе́млю топотом и вздымая пыль.

Пыль закрыла аул и долину, но далеко было видно — стоит на холме высокий человек в белом тельпеке, с дутаром.

19

Что будет завтра, никто не знал.

В Атрек прибыли сборщики налогов сразу от двух правителей: из Хивы от инака Мухаммеда-Эмина, из Мешхеда от шаха Шахруха.

Гоклены собрали подати в одном размере и отнесли к белой кибитке мектеба.

— Вы удумали поссорить нас! — рассвирепели сборщики налогов и сообща ограбили аул.

Не успели геркезы оправиться от одного разбоя, прокатились в грабительском набеге отряды бухарского войска: Бухара враждовала с Хивой и считала себя вправе разорять аулы племен, подчиненных своему врагу.

Новая напасть долго ждать не заставила.

Некий бек из племени каджар совершил набег. Видя, что у людей Атрека взять уже нечего, он увел двадцать мужчин. Махтумкули был взят среди первых.

— Почему тебя не удручает твое положение, человек? На тебе же веревка раба? — спросил бек, глядя на Махтумкули, который шел, тихонько напевая какую-то песенку.

— Я был сыном моллы, был суфием, дервишем, дамлой. Меня звал на службу шах. Я был пленником, за которого хотели получить много денег. Рабом я впервые. Аллаху угодно, чтобы я испытал все глубины человеческого горя. Как же я могу противиться святой воле?

— Развяжите его! — приказал бек своим нукерам. — Дайте ему коня. Он поедет рядом со мной.

В первый же день, как дошли до крепости бека, Махтумкули попросил своего хозяина:

— Повели, мой владыка, дать мне бумагу, чернила и перо. Я хочу записать стихи, пришедшие ко мне во время перехода. Раньше я каждое свое сочинение помнил, а теперь уж не надеюсь на память.

Просьбу Махтумкули исполнили.

— Прочитай, что ты сочинил, — приказал бек.

Махтумкули поклонился:

— Если бы у меня был дутар, я бы спел.

Дутар принесли.

И Махтумкули спел:

Я на родине шахом был,

А для шахов я страхом был,

Для несчастных я царством был,

Для больных я лекарством был,

Я врачом для недужных был,

Я душой для бездушных был,

А теперь я слабее птенца.

Для слепых я глазами был,

Для немых я устами был,

Для любимой я лаской был,

Для народа я сказкой был,

Я для Родины песней был,

Я всех песен чудесней был,

А теперь нет беднее певца.

В райских кущах рейханом я был,

Средь песков Зеравшаном я был,

Для джигита тюльпаном я был,

Горным склонам туманом я был,

Там, в отчизне, блаженствовал я,

А теперь — как руины дворца.

Бек сидел задумавшись. Потом посмотрел на Махтумкули и засмеялся.

— Шахир, если ты думаешь, что твоя песня тронула мое сердце, то скажу сразу — не обольщайся. Я не понимаю складную речь… В задумчивость меня повергла мысль о выгоде. Об истинной выгоде. Когда все узнают, что в моей крепости томится шахир, многие мне позавидуют, а некоторые предложат деньги за тебя. Но деньги — это горная река: сегодня она полноводна, а завтра в русле только влажный след, оставленный потоком. Я думаю, мне выгодней дать тебе свободу. Отпустив тебя, я покупаю, возможно, по самой дешевой цене бессмертную славу. Только уж ты постарайся, шахир, сочини такое, чтоб тебя не позабыли потомки.

20

Махтумкули в седле, коняжка у него немолодая, но выносливая, в хурджуне еда на десять дней пути, в кушаке горсть серебра.

Махтумкули стоит на пересечении дорог: не время ли исполнить обет, данный над могилой Нуры Казыма?

Махтумкули поворачивает лошадку на дорогу в Азербайджан, но думает о русских.

Он мало знает о них. Видел однажды в Багдаде русобородого молодого купца, одетого по-восточному. Видел в Хиве рабов из русских. Это были сильные люди, с зоркими светлыми глазами. Владельцы на русских жаловались: работают хорошо, но все время помышляют о побеге.

Знал шахир: на всех русских один царь, страна его не имеет границ. А живет он в ледяном сверкающем дворце. В ледяной дворец Махтумкули не верил, но царство необъятное представить себе мог. Это подобие Каракумов.

…Азербайджан удивил Махтумкули свободой людей, обилием зелени и воды, гостеприимством. Давно уже не сочинял шахир счастливых песен, а тут явилась одна, легкая и сияющая, как птица Хумай.

Когда тебя в Нуху [60] примчат твои скитанья,

Душа взволнуется обильем пастбищ горных;

В бесчисленных садах вопьешь ты роз дыханье

И песни соловьев среди ветвей узорных…

Там сахарный тростник раскинулся крылато;

Там брату незачем тревожить просьбой брата;

Там крыши в серебре; страна водой богата:

У каждого — бассейн, прозрачней вод озерных…

21

Двумя шеренгами, сомкнув штыки, удивительно высоко поднимая ноги, двигались зелено-красные солдаты.

Такой же зелено-красный человек, шедший сбоку солдат, сверкнув серебряной бляхой на груди, поднял над головой шпагу и что-то крикнул. Солдаты громыхнули высокими сапогами и стали. В следующее мгновение первая цепь упала на колено и дала залп, вторая цепь выстрелила стоя.

Караван верблюдов, плывший по степи, сорвался в безумную верблюжью скачку.

Унять животных удалось только у самых стен города.

— Что это было? — спросил у караван-баши Махтумкули.

— А ничего и не было, — ответил караван-баши. — Солдаты учатся.

И, поглядев по сторонам, шепнул:

— Русская царица воюет со своим мужем, которого она хотела убить, а он убежал на Волгу.

— На Волгу? — удивился Махтумкули и показал на реку: — Вот она — Волга!

— Волга у нас — ого! Она все три с половиной тыщи верст — Волга, а по-вашему это будет триста парсахов с гаком.

Караван-баши был русский человек по имени Семен. Он водил караваны, знал обычаи горцев, их язык, умел и по-туркменски. Три года был рабом в Хиве. Совсем еще мальчишкой угодил в рабство: какой-то ногайский бек напал на их селение, угнал людей в степь и потом продал хивинским купцам.

За дорогу шахир подружился с Семеном, а подружившись, рассказал о заветной своей думке:

— У нас, Семен, — говорил шахир, — нет своего царя, и царства своего нет.

— Значит, вы свободные! — радовался Семен.

— Нет, не свободные, сокрушенно качал головой Махтумкули. — С нас берут налоги́ сразу два правителя, иранский да хивинский. Да еще свои маленькие ханы, да еще те, у кого много воинов. Люди измучились. Работать — руки опускаются. Надоело, Семен, народу кормить разбойников. Я приехал в вашу страну, потому что дал обет на могиле моего друга, который стремился сюда. Но мне бы еще хотелось пойти к вашему визирю. Я хочу знать, как это в одной стране уживаются многие народы, у которых даже боги разные?

Семен смеялся, весело смеялся, хлопал шахира по плечу.

— Смешной ты человек, — говорил. — Царя ему подавай!

В караван-сарае, разгрузив товары, передав верблюдов погонщикам, Семен подошел к Махтумкули и сказал:

— Пошли, шахир, ко мне в гости. Надолго не зову. Через неделю мне опять в путь-дорогу. А до того времени милости просим. Поглядишь, как русские живут. Да и друг у меня есть. Чин у него невелик — отставной солдат, но человек для тебя полезный будет, при губернаторе несет службу. Перед его кабинетом на посту стоит, за бороду чести удостоился да за усы.

Махтумкули от приглашения отказываться не стал. Пошли они через базар в слободу, где жил Семен.

— Аллах! — воскликнул Махтумкули, застыв перед огромной красавицей рыбой, которую приволокли на базар прямо в сети две дюжины человек.

— Белуга! — объяснил Семен. — Бывает и поболе, но эта тоже очень хороша.

На улицах Махтумкули поразили женщины. Молодые ли, старые — у всех лица открыты, одеты по-разному, богато, и небогато, серебром, как туркменки, не увешаны, но осанка у всех горделивая, в глазах тепло. И у каждой белый узелок, а в узелке высокие хлебы да яйца.

— Куда это они несут еду? — спросил Махтумкули.

— Мил человек! — изумился Семен. — Так сегодня, чай, страстная суббота. Завтра у нас бо-о-о-льшой праздник. Одним словом, пасха.

22

Дом у Семена был в две половины, каменный, с тесовой крышей, с высоким крыльцом, с двором да крепкими воротами. Верота открыл сын — синеглазый, русый, косая сажень в плечах. Тотчас на крыльцо выбежала жена, красивая, ладная. Обняла мужа, поцеловала и вдруг увидала гостя — запунцовела.

— Принимай, Авдотья, моего друга. Ты все про туркменов меня спрашивала, какие да какие. А они вот какие. Одним словом, джигиты!

На крыльце поджидали отца две хорошенькие девушки — дочери.

— А что ж вы кулич не идете святить? — спросил их Семен.

— Мы уже освятили! — ответили девушки, поцеловали отца и скрылись в доме.

— Проходи, гость дорогой, в горницу! — пригласила Авдотья. — Только уж ты нас извиняй за нынешнее угощение. Нынче великий пост, разговляться завтра будем.

Махтумкули не понимал, что ему говорит женщина, тревожно поглядывал на Семена. Тот, по своему обычаю, рассмеялся.

— Прощения у тебя моя жена просит, — перевел он. — Сегодня пост у нас. Ну, к примеру, как ваш рамазан. Но пост сегодня кончается, с утра разговляться будем.

— Отец, баня готова. Сам топил, — сказал почтительно сын.

— Махтумкули-ага! — просиял Семей. — Попаримся с дорожки? Ох, попаримся!

23

Влажное шелковистое тепло, пахнущее анисом и какими-то незнакомыми травами, обволокло Махтумкули. Он сразу покрылся блаженным потом и растерялся: то ли отступить от русской бани или уж терпеть все до конца.

— Да раздевайся ты! — шумел Семен. — Упреешь в халате.

Хватив квасу, лежали на сладко пахнущих досках парильни под гнетом плотной, давящей сверху жары: голову поднимешь, — кажется, уши в трубочки свертываются.

А Семен все похохатывал, отстегал себя веником, стал красный, как морковь. Увидел, что гость веника побаивается, принялся усердствовать над струсившим гостем.

Сладкая истома пронзила тело. Спустившись на пол, окатились холодной водой, опять выпили квасу. Семен снова полез наверх, а Махтумкули замахал руками и вывалился в предбанник. Здесь ему, как и Семену, было приготовлено свежепахнущее, отбитое вальками в чистой проточной воде белье. Своего Махтумкули не нашел, забрали в стирку.

Делать было нечего, облачился в белую рубаху, в исподники, удивленно озирая себя.

— Ну что? — спросил Семен, вылетая в предбанник. — Я парку подбавил — глаза на лоб лезут. Ну что, новым человеком стал?

— Новым, — согласился Махтумкули.

Голова у него покруживалась, тянуло в сон.

— Иди поспи с дороги, — сказал ему Семен. — Ваня, сынок мой, покажет тебе, где лечь.

— Сюда! — показал сын Семена, откидывая одеяло и поправляя подушки.

Махтумкули, внутренне посмеиваясь над собой, но внешне оставаясь серьезным, стянул сапоги, расстегнул ворот рубахи. Иван улыбнулся ему и ушел, плотно притворив дверь.

Комната была светлая, в три окна. Махтумкули осторожно тронул постель рукой. Рука погрузилась в мягкое.

"Буду спать на птичьем пуху!" — сообразил шахир, засмеялся и храбро кинулся в постель.

Он полежал с открытыми глазами, собираясь сказать себе что-то важное, но не успел, заснул. Проспал бы, наверное, до утра, если бы не колокола.

Радостный трезвон словно бы посеребрил ночь.

Лежа в своей постели-колыбели, Махтумкули думал о русских, о туркменах.

Не спалось. За окошком светало. Встал, оделся в свои туркменские одежды и осторожно вышел из дома.

Земля пахла прибитой пылью, травой, а дома пахли пирогами.

Румяная заря играла на праздничном небе. Порадовался, что слобода не в каменном кольце города — в такую рань не выпустили бы, — пошел по берегу Волги, навстречу сильной, чистой до самого дна воде. Он ушел далеко в степь, помолился на каком-то кургане, а потом запел. Он пел заунывное для русского уха, но эта бесконечная жалоба вдруг прерывалась страстными всплесками высокого голоса, словно река натыкалась с размаху на пороги и начинала прыгать между камней и через камни.

Он сел, закрыв глаза, и сам себе казался жаворонком. Вдруг воздух вздрогнул. То ударили колокола астраханских церквей, призывая прихожан на утреннюю молитву.

Когда Махтумкули вернулся в дом, все уже поднялись и были за праздничным столом, ломившимся от кушаний.

— А мы думали, сбежал! — обрадовался Семен. — Ну, Христос воскресе! Прости, если в чем провинился перед тобой.

Семен трижды поцеловался с гостем, и все, кто был за столом, подошли к нему и целовали трижды, и он тоже отвечал поцелуями, удивляясь странному обычаю русских.

— Все у тебя просят прощения! — перевел Семен. — Прощаешь, что ли?

— Да за что же прощать, если я вижу людей в первый раз?

— Нет, уж ты не запирайся! — смеялся Семен. — Таков наш закон.

— Прощаю, — сказал Махтумкули.

— Садись на лавку, у нас на полу не умеют сидеть. Ну, с богом, а то вчера на одном квасе жили.

Началось пиршество — постники разговлялись.

24

Гостем у Семена был отставной солдат, ныне состоящий при самом губернаторе. Звали солдата Аким. Шелковая, волнами, серебристо-черная борода закрывала ему грудь, усы Аким заводил за уши. Высокий, медногрудый, каждое слово у него так и звенело, губернаторов швейцар налил всем по полной чаре, мужикам, женщинам, хозяйке Семена и своей, дочкам, двум своим и двум Семеновым.

— С праздником! Сегодня не пьем, а приобщаемся!

Выпил, вытаращил глаза и замер, затая дух:

— Прошла, мать честная! Соколом пролетела! — и зашумел: — Гость дорогой, а ты чего не пьешь? Слышал, слышал, что ты басурман. Только Аким — ого! Аким кого хошь выпить уговорит.

Семен переводил слова отставного солдата, перевел и эти, а потом сказал строго Акиму:

— Не трогай гостя! У каждого народа свой закон.

— Ну, прости, брат! Не пей, так хоть закусывай! — Аким подкладывал гостю пироги. — Слышал я от Семена, что печалуешься ты о бедствиях своего народа. Добрая душа, значит! А только я тебе скажу: нынче тебя никто у нас слушать не станет. Нынче у нас — о! — неспокойно. Про Пугача слышал?

— Что такое "пугач"? — спросил Махтумкули у Семена.

— Человек такой, из казаков. Беглый. Разбойник, одним словом. Так дворяне наши его величают. Наши дворяне — ваши беки. А простые люди говорят, что он истинный природный царь Петр Третий. Я тебе ведь сказывал. Помнишь?

— Помню.

— Так вот этот Пугач, — продолжал Аким, — на самом-то деле царь наш, сбежавший от злодейки-жены, стоит за народ. Поднял он великую бурю. Нынче все толстосумы дрожат, а особливо помещики. Ты говоришь, в рабство у вас людей угоняют всякие злодеи. Мне Семен про тебя рассказывал, я знаю. Так вот я тебе скажу, а у нас все крестьяне — рабы. Помещики — это у нас как бы настоящие люди, а крестьяне — это как бы скотина. Крестьян и покупают, и до смерти забивают кнутами. Могут у матери дите отнять и другим господам уступить за жеребенка. А могут всех детишек за лукошко с породистыми щенятами… Такая вот у нас жизнь.

— А ну-ка, бросьте ваши разговоры! Кум с кумой христосоваться идут! — сердито сказала жена Семена.

Появились новые люди, и Махтумкули, сказавшись больным, ушел на другую половину дома.

Было слышно, как русские поют и пляшут; но из головы не шли слова отставного солдата Акима: "Могут у матери дите отнять и другим господам уступить за жеребенка…"

Не пошел Махтумкули к губернатору. Разве будет губернатор думать о бедах чужого народа, если свой народ для него дешевле скотины.

25

Чурек был залежалый и чорба успела прокиснуть. Да и есть с утра не хотелось. Однако он знал, что поесть нужно, и поплотней, чтоб не думать потом о бренной плоти.

Махтумкули набросал в миску лепешки и съел всю эту невкусную и не очень-то съедобную тюрю.

Съел, выпил чаю, взял чернильницу, перья, бумагу и пошел в горы.



Халат его был стар, чарыки стоптаны, одна лишь косматая шапка новая.

По едва приметной тропе, пробитой его ногами, он поднялся в горы к давно облюбованному месту.

Словно руками отесанный камень, обросший диким виноградом, заслонял от глаз и от ветра крошечную пещерку.

Махтумкули потрогал, как всегда, шершавый бок камня — поприветствовал, — сел на солому, которую натаскал сюда сразу после уборки хлеба, положил лист бумаги на колено и задумался.

Он сочинял свое главное произведение. Он верил, что это главное. Бурная жизнь странника осталась позади. Многое получив от мира, повидав земли и народы, он понимал, что наступило время — отдавать. Из тысячи слов он искал одно, ибо каждое слово его дастана должно быть золотым, а весь дастан уподобиться золотому слитку.

Он называл свою книгу "Владеющий речью попугая". Попугай на Востоке и в Индии — птица почитаемая. Персидские поэты не раз обрабатывали сюжеты из индийской "Шукасаптати" — семьдесят рассказов попугая. Махтумкули не обрабатывал чужие сказки, он писал о том, что ви́дел на земле, что пережил и передумал.

Вот уже пять лет писал он своего "Владеющего речью попугая", и это были счастливые годы.

Кто-то посмеивался над шахиром, кто-то осуждал Акгыз, опустившуюся и запустившую хозяйство. Махтумкули не то чтобы не замечал неуютной своей жизни, она ему не мешала. Удобства и пиры отвлека́ют от мыслей о вечном, за удобства и сверкающий халат нужно плати́ть истино́й.

— Почему ты не возьмешь себе еще одну жену, молодую, работящую? — спрашивали Махтумкули.

— У меня есть молодая жена, — отвечал шахир.

— Кто?!

— Моя поэзия.

26

Однажды навалилась на шахира усталость. Образы, приходившие на ум, казались вымученными, и Махтумкули пошел к Гюйде, позвал на охоту.

Они выехали в горы на ночь глядя. Сверкала с небес прекрасная Зухра, так на Востоке называют Венеру.

— Люблю эту бродячую звезду, — сказал Гюйде, он, водивший караваны, знал звездное небо.

— А ведомо ли тебе, друг мой, что эта звезда была в давние времена женщиной? — спросил Махтумкули.

— Хочешь рассказать сказку?

— Может, сказку, а может — быль. Говорят, что в Зухру влюбились ангелы Хару́т и Мару́т. Зухра выведала у них тайное имя аллаха, которое делает всесильным. Чтобы избежать человеческой участи, смерти и тления, Зухра с помощью тайного имени аллаха вознеслась на небо и стала живой звездою. Она сверкает так прекрасно потому, что движется по небу, танцуя. А бедные влюбленные ангелы заключены в пропасть, висят над бездной вниз головой.

— Я слышал эту сказку, — сказал Гюйде, — но давно, в детстве. Успел забыть.

Они ехали к волчьему логову, где намеревались забрать волчат. Сделали привал у ручья. Напоили лошадей, сами сели позавтракать, и вдруг раздался цокот копыт.

Подъехал всадник. На лошади он вез целый тюк поклажи. Поздоровался с мергенами[61], набрал в бурдюк воды и, отказавшись от приглашения разделить трапезу, пошел к лошади.

И тут Махтумкули послышался приглушенный детский плач. Глянул на Гюйде. Тот прикрыл глаза веками — слышу. Человек вскочил в седло, тронул коня. Плач стал явственней.

— Хей! Братец! — крикнул Махтумкули. — А далеко ли ты держишь путь?

Всадник повернулся в седле:

— Еду в Сонгыдагы́.

Это был аул Махтумкули. Здесь, переселившись с берегов Сумбара, жили теперь геркезы.

Всадник стегнул лошадь и ускакал.

— Что-то недоброе тут, — сказал Махтумкули и тоже вскочил в седло.

Гюйде последовал за ним. Они догнали незнакомца, и ша-хир пригласил его в гости, раз уж он едет в Сонгыдагы. Незнакомцу ничего не оставалось, как принять приглашение.

Гость жил у Махтумкули, а по всей округе скакали всадники, спрашивали в аулах — не пропадал ли у кого ребенок. Несчастный отец сыскался в крепости Эте́к.

Он приехал к Махтумкули, увидел своего мальчика, обнял его и показал шахиру на своего коня.

— Я думал, конь дороже мне самой жизни, но дороже моей жизни — вот этот малыш. Дарю тебе, шахир, коня.

Вора заклеймили и выгнали из аула. Устроили той. На тое Махтумкули запел о Геркезе:

Атанияз Кадыр, глава народа,

Творит добро. И добрая природа

Благоволит в любое время года

К тебе; приют сирот и вдов, Геркез.

Пасутся вольно здесь стада верблюдов,

Сюда стремятся люди отовсюду.

Пробудешь день и скажешь: не забуду

Отраду глаз, сосуд с водой, Геркез.

Здесь на холмах лекарственные травы.

Мергены здешние достойны громкой славы.

Пристанище аллаха! Боже правый,

Я не солгал, воспев святой Геркез.

Холмы и горы — в ки́пени цветенья.

Я знаю, слаб язык стихотворенья,

Чтобы прославить божее творенье,

Геркезов родину, тебя, тебя, Геркез.

Скачите с ястребом, со сворой гончих,

До ловли птиц зовет в Геркез охочих,

На той на наш скачите днем и ночью,

Гарры-молла Махтумкули зовет в Геркез.

— Что это ты называешь себя гарры, Махтумкули? — спросил Гюйде.

— А разве я не старик? Мне уже пятьдесят лет, — и засмеялся. — За мою песню приняли! Ай да дедушка! Все умел Махтумкули Еначи: потники шить, браслеты чеканить, песни слагать!

— Так это стихи твоего деда?! — изумились слушатели. — Хорошая песня. А теперь свою спой песню, шахир.

Махтумкули не любил, чтоб его уговаривали. Спел новую песню:

О, как дрожит моей прекрасной

И страстной жизни мотылек!..

27

Снилось Махтумкули: он принес свой дастан на суд Азади. Отец в белых одеяниях стоял на вершине Сонгыдага, огромный, как облако.

— Отец, я не дотянусь до твоих рук! — испугался Махтумкули, потому что показался себе пылинкой.

— Это мы сейчас увидим, — ответил Азади и улыбнулся.

От его улыбки стало тепло, как в детстве.

— Отец! — воскликнул Махтумкули и протянул свой дастан, поднимаясь на носки.

Случилось чудо. Дастан разросся в огромную книгу, которой можно было накрыть Сонгыдаг. Пот заливал лицо Махтумкули, тяжесть книги давила его, и он не мог крикнуть отцу, чтоб тот поторопился взять дастан — на крик не осталось сил.

Отец принял книгу и показал ее кому-то, кто стоял у него за спиной.

И Махтумкули увидел сонм поэтов мира. Их было множество, величавых и бессмертных, но он узнал одного, махнувшего приветственно рукой, — Саади.

— Велика книжица! — сказал Саади, подтрунивая над поэтом, стоящим на земле. — А ну посмотрим, что в ней.

Азади передал ему дастан сына, и Саади, подмигнув заговорщицки Махтумкули, открыл первую страницу: полыхнуло золотом, словно взошло солнце.

— Ты — наш! — радостно засмеялся Саади, но голос его улетел куда-то, заклубились облака, скрывая сонм поэтов, и отец исчез. А тучи все шли, шли, полил холодный дождь.

— Вставай! Вставай!

Махтумкули открыл глаза, над ним склонилась Акгыз.

— Что стряслось? — и услышал: дождь идет.

В кибитке с факелом в руках Оразменгли.

— Скорее собирайся, учитель! На нас идут кызылбаши. Они бы давно были здесь, да им помешал ливень.

— Книги! — вскочил на ноги Махтумкули. — Главное — мои книги! Мой дастан!

Но Акгыз уже набивала тюк книгами и рукописями.

— Где мой дастан?

— Вот! — показала Акгыз. — Кладу!

— Хорошо.

28

По скользким, размокшим тропам люди пробирались в местечко Кзылбайы́р, через горный массив. В ущелье Махтумкули оставил Шарлы с пятью джигитами. У всех у них были ружья, и каждый был славным стрелком.

От ущелья ушли недалеко, когда там загремели выстрелы.

— У Шарлы на каждое ружье по десять зарядов, — сказал Махтумкули аксакалам, — девять выстрелов они сделают и будут отходить. Уже светает. С женщинами и детьми на этой скользкой тропе кызылбаши настигнут нас быстро. Надо скрыться с глаз, запутать следы. Давайте переправимся через горный поток и уйдем по бездорожью. В горах нас не найдут.

Русло ручья, который оживал раз, два раза в год, было переполнено клокочущей водой. Вода тащила глину и камни. Это был почти сель[62].

Началась переправа. Сначала перевели через поток лошадей с женщинами и детьми, потом переправилиеь аксакалы и пожилые люди. Пришла очередь Махтумкули. Понукая лошадь, он заставил войти ее в воду. Лошадь заскользила задними ногами, но устояла и двумя скачками вынесла на берег. Акгыз ехала следом. Под ней была сильная лошадь, на которой пахали землю, поэтому Акгыз вела за повод осла, груженного книгами. Махтумкули спиной почувствовал беду. Заложило вдруг уши, словно мир провалился в хлопок.

Шахир торопливо "тал дергать повод, разворачивая коня. Потом догадался обернуться и увидел: сбитый камнем ослик мелькал в желтой жиже потока. Ослик пытался вскочить на ноги, но ему мешала тяжелая поклажа. И вдруг веревка, связывавшая хурджуны, лопнула, и освободившийся от тяжести ослик, судорожно дрыгая ногами, выскочил на спасительную твердь.

"Унесло мои книги", — подумал Махтумкули. Он подумал это спокойно, не сознавая, что стоит за этими словами.

— Дастан! — раздался отчаянный крик, и в поток кинулась Акгыз.

Джигиты побежали по берегу, пытаясь обогнать поток и перехватить тонущую женщину. Это наконец им удалось. Они выхватили из воды Акгыз. В руках она сжимала книгу. Это был Коран.

— Я спасла! — говорила она, стуча зубами от холода.

29

— Я спасла! — металась Акгыз в бреду.

И вдруг посмотрела на Махтумкули ясными глазами.

— Я спасла твой дастан, — сказала она ему.

— Да, ты спасла дастан! — Махтумкули погладил ладонью ее морщинистые щеки.

— Я такая счастливая. Я хоть что-то сделала для тебя.

— Ты — усни, — сказал он ей. — Тебе надо заснуть, и болезнь уйдет.

— Нет, — сказала она. — Если я усну, то уже не проснусь. А я должна тебе сказать. Нас разлучило время, Махтумкули. Как я желала быть твоим счастьем. Но перед временем даже пророк Мухаммед бессилен.

Она замолчала. Потом начался короткий бред, и вдруг ясный голос снова поразил Махтумкули:

— Мы спаслись от пого́ни?

— Спаслись, Акгыз.

— И я спасла твой дастан? Я его спасла?

— Да, Акгыз.

— Покажи мне книгу.

— Акгыз, я сушу ее.

— Хорошо, я верю. Я счастлива, Махтумкули. Так и знай: хоть в последний час, но я получила свою долю счастья.

30

В печалях я провел свои года и миги,

И вот коварный рок мой уничтожил труд:

Река умчала мной написанные книги,—

И слезы горькие рекой из глаз текут.

Нас враг застал врасплох; иные в плен попали;

Тетради милые врагов добычей стали;

Пять лет моих трудов, моей мечты скрижали —

Над ними кызылбаш свершил свой дикий суд!

У бедных пленников все ж есть пути возврата:

За сына вступится отец и брат за брата;

Ведь золото за жизнь — недорогая плата,

И выкуп родичи за пленного дадут.

Меня же рок сразил немыслимым недугом;

Мой дух пустыней стал, а был цветущим лугом:

Джейхун бушующий стал кызылбашу другом,—

И рукопись мою потоки вод несут!

Иной, мужчиной став, нашел в дворце жилище;

Иной, весь век трудясь, не видит вдосталь пищи;

Иной весь в трауре скитается, как нищий,

И отмечает стон любую из минут…

И я такой, увы! Терзаться мне до смерти!

Лжив и коварен рок, — ему на миг не верьте,

Его намеренья деяниями мерьте,—

Он стройный стан Фраги согнул в дугу, как прут.

Это были горькие стихи, но это была жизнь. Жизнь клокотала в жилах Махтумкули.

Рок? Не рок, а люди, которые находят радость в ограблении, убийствах, виноваты в гибели дастана, в смерти Акгыз.

Виновата племенная рознь. Аул перекочевал в Геркез. Здесь каждый холм дышал детством, каждое зве́нящее колечко воды в Сумбаре.

"Значит, так угодно судьбе, — размышлял Махтумкули. — Судьбе угодно убивать цветы морозом и сжигать зноем. Но цветы покрывают деревья и землю каждую весну. Вот и у меня была весна, а теперь пришла старость. Меня жгло зноем, а теперь добивает мороз. Разделить у́часть всякой травинки, живущей на земле, не боязно. Надо только ничего уже не желать: Да и что может желать — старик?"

А весна в Геркезе наряжалась, словно ей было восемнадцать лет.

Махтумкули проснулся однажды, вышел из кибитки и вдруг услышал в себе тихий, но явственный звон. И вспомнил: когда-то он казался себе цветущим деревом, с которого берут початок тысячи пчел.

Небо было хрустальное. Земля — молода от зелени и алых цветов.

Соловьи, гремевшие ночью, запускали в пронзенный светом мир последние трели и замирали, вслушиваясь в эхо или, может быть, ожидая ответной песни.

Махтумкули взял кусок чурека, выпил глоток воды и пошел. Не зная куда.

Но старые ноги его были верны прежним счастливым дням. Они привели в гранатовое ущелье.

Возле тоненькой ниточки ручья, выбегавшего из-под темно-зеленого, пышнокудрого леса гранатов и инжира, на широко растопыренных ножках стоял розовоносый белый ягненок.

"Упущу — пропал!" — загадал, как мальчишка, Махтумкули.

Он сделал несколько бесшумных шагов, нагнулся и поднял ягненка. Тот зашумел, но не протестующе, а радуясь, что его страшному одиночеству́ пришел конец.

Махтумкули пристроил младенца на груди, и нежность сжала ему горло. И он посмотрел на скалу, где должна была расти арча. Он посмотрел туда в надежде увидеть ликующего мальчика, будущего шахира, на долю которого выпадет дальняя дорога по землям, народам, чудесам.

Махтумкули вздохнул полной грудью — арча росла себе на прежнем месте, а возле арчи стоял человек. Не мальчик. Девушка.

Орлиные глаза мергена и в старости не потеряли остроты. Махтумкули понял, что ошибся. Это была не девушка. Это была его Менгли.

— Она пришла! — сказал он себе. — Она — пришла!

…Он быстро уходил к аулу, повторяя, как маленький: "Она пришла!"

31

— Ты куда, Махтумкули? — спрашивали люди, видя, как седлает коня и готовится в путь шахир.

— Я еду ко всем туркменам! — отвечал он. — Прошу вас, люди, приглядите за моим ягненком. Его еще молоком надо поить.

Ехал Махтумкули от аула к аулу и всюду пел свою любимую и самую главную песню о будущем родины: "Овеяна ширь от хазарских зыбей до глади Джейхуна ветрами Туркмении".

И вот сидел он на ковре ишана Акмурада, того самого, с которым соперничал в детстве, в мектебе своего отца Азади.

Ишан был рад встрече. Подарил Махтумкули халат и шапку, саблю с серебряной рукояткой.

— Твой призыв, Махтумкули, замечательный, — говорил Акмурад. — Давно пора моллам и всем улемам призывать туркмен к единению. Только всеобщая дружба избавит народ от разбоя, от самоуправства беков и ханов.

Оба постаревшие, но далеко еще не старики, они понравились друг другу.

— Может, посостязаемся в прыжках в высоту? — смеясь, предложил Акмурад.

— Нет, с тобой я только могу состязаться в беге, — отшутился Махтумкули.

Дом ишана был настоящей крепостью. Во дворе отдыхали вооруженные люди.

— Вот видишь, — показал на джигитов Акмурад, — чтоб не подвергаться нападению, держу нукеров. Времена, Махтумкули, тревожные наступают. Верные люди доносят из Хивы, что инак Мухаммед-Эмин собирается в поход по южным границам ханства. На гокленов собирается, чтоб налоги платили аккуратно и сполна.

Акмурад дал Махтумкули пятерых джигитов, и они проводили шахира до следующего аула.

Не уставая, звенел по степи дутар Махтумкули:

Овеяна ширь от хазарских зыбей

До глади Джейхуна ветрами Туркмении.

В одном из аулов ему рассказали новость: Акмурад-ишан пригласил в гости богатого купца, а потом пустил по его следу своих нукеров.

Нукеры убили купца и забрали два хурджуна: один с серебром, другой с золотом.

Отложив дутар, долго молчал в тот вечер Махтумкули. Как же объединить Туркмению, если даже ишаны стали разбойниками?

Занедужилось Махтумкули.

Удалился он в кибитку, сидел у огня, смотрел на игру пламени, смотрел без радости. И вдруг услышал за стеной тихий разговор женщин.

— Жена у него померла, — говорила одна.

— Он очень богатый! — говорила другая. — Ты войди к нему, пусть он увидит, какая ты статная. Он ведь еще совсем не старик, просто очень важный.

"Уж не обо мне ли эти разговоры?" — изумился Махтумкули.

— Что вы меня уговариваете? — тихо засмеялась женщина. — Я себе цену знаю. На меня даже хан засмотрелся. А уж эти шахиры! Слышала я их песни в мою честь. Не устоит и ваш хваленый Махтумкули. Вот только приоденусь пойду.

Гневом вспыхнуло лицо старого шахира: льется кровь невинных, правитель Хивы готовит карате́льный поход, а люди живут забавами.

Полог кибитки откинулся, и вошла высокая, статная, совсем еще молодая женщина. Она сверкнула глазами, улыбнулась и прошла мимо шахира, задев его платьем. Она делала вид, что прибирает кибитку, и снова прошла мимо, улыбаясь и поигрывая глазами.

— Тебе не стыдно, женщина? — спросил он ее. — Только что пришла весть: убит предательски человек. И дру́гая весть доносится из Хивы — правитель готовит войска к набегу. А ты тут ходишь, трясешь своим подолом.

Женщина вспыхнула, и лицо ее стало прекрасным. Махтумкули увидал, что это не краска стыда — огонь гнева.

— Мне говорили, ты мудрый! — сказала женщина. — А ты просто нахохленный! Какое мне дело до разбойников и ханов! Я осталась вдовой, но я хочу быть как все женщины. Я хочу детей! Запомни, мудрец! Все твои мудрости — пыль перед любовью! Не мудрости спасут народ от истребления, спасут матери, рождающие детей.

— Верно, милая женщина! — воскликнул Махтумкули. — Все твои слова — правда! Но кто же мне даст ответ, сколько еще Туркмения будет платить дань дэву, пожирающему саму юность?

— Ах, не знаю, мудрец! — женщина махнула рукой и вышла из кибитки.

Подружки встретили ее смехом, а она сказала им:

— Он вправду святой!

Загрузка...