Александр Червинский Шишкин лес (роман)

Поселок Шишкин Лес по Старо-Калужской дороге под Москвой существует с незапамятных времен, но дома Николкиных там нет. Семья Николкиных со всеми их предками и потомками, соседями и знакомыми — авторский вымысел Сходство со многими судьбами тут, может быть, и угадывается, но сходство это чисто внешнее. Всякие буквальные совпадения непреднамеренны и случайны.

Часть первая

1

Сверху мне видно, как в чернильно-темном озере отражается мой самолет, одномоторный «ЯК-18».

Разворачивается подо мной многоцветный подмосковный пейзаж. Август, но лес уже желтеет. Церковь белая. Кладбище зеленое. На лугу стог с длинной фиолетовой тенью. На траве загорает девушка в купальнике. Она смотрит на самолет и машет мне рукой. И тут что-то грохает, и мотор умолкает.

Все произошло так быстро, что я даже не успел испугаться. Я только понял: сейчас самолет разобьется и я умру, а надо еще успеть додумать какую-то мысль. Обязательно надо успеть додумать. Ведь я думал о чем-то страшно важном. Только бы вспомнить о чем. Ага. Вспомнил. Кто я? Об этом я думал. Кто я? Вообще, что такое я?..

Самолет круто пикирует и исчезает за лесом. Взрыв. Багровое зарево. Поднимается к небу густой черный дым.

Вот и все. Меня нет.

А полет продолжается. Пока я не додумаю, о чем думал, полет продолжается. Пока не додумаю, время остановилось.

Черный дым на месте катастрофы остался позади, и полет продолжается.

Над лесом. Над излучиной реки.

За рекой деревня. Картофельное поле. Мусорная свалка.

О чем же я думал? Ну да, конечно, — кто я? Что такое это мое я? Черт знает сколько лет живу на свете и не понимаю самой простой вещи — где кончаюсь я и начинается все остальное. Где граница между мной и этой деревней, этой картошкой, этим лесом и этой мусорной свалкой?

Полет продолжается. Подо мною щит с рекламой французской косметики. За ним новенькие особняки богатых, настоящие замки с башенками и блестящими на солнце медными крышами. За ними железная дорога, станция электрички с палатками и рынком, стеклянные ряды парников, старый дачный поселок, высоченные сосны, а вот и наш дом.

Где граница между мной и Шишкиным Лесом? Этот дом — наш уже больше ста лет. Значит, этот дом тоже в какой-то степени я. А рядом дом Левко, особняк за кирпичным забором с железными воротами. Они тоже живут здесь с незапамятных времен. Выходит, наши соседи Левко — это тоже немножко я.

Дом Левко, огромный, каменный, построен на месте старого недавно. А наш дом все тот же, что сто лет назад, только оброс верандами, балкончиками и мансардами.

Вот все наши сидят за столом в просторной закопченной кухне с дубовыми шкафами и полками, заставленными в разные времена и разными поколениями керамикой, пыльными заграничными бутылками, медью и гжелью. Озабоченно молчат. Ждут меня.

Между моим я и моей семьей уж точно нет никакой границы. Генетика, в конце концов. В каждой их клеточке живу я. Но не только, конечно, генетика. Я их люблю. И опять непонятно — эта любовь родилась вместе со мной и умрет вместе со мной? Или была до меня и будет после?

Эта пожилая красивая женщина в кухонном переднике — моя жена Нина. У нас уже взрослый сын. И даже внук. Сейчас Нина стоит у плиты, помешивает что-то в кастрюльке и молчит. Она всегда молчит или говорит какие-нибудь самые простые вещи. Например: «Доброе утро». Или: «Надо забрать вещи из химчистки». Или: «Обед готов». Но скоро она узнает, что со мной случилось, и начнется черт знает что.

А этот довольно толстый рыжий старик — мой папа, Степан Сергеевич Николкин. Он знаменитый писатель. Ему восемьдесят пять лет, но все зовут его Степа.

Степа насыпает сушеную рябину в десятилитровую бутыль.

— Ну разве это дело? — говорит Степа. — Опять в доме водки нет. А вот президент в гости п-п-приедет и скажет: налейте-ка мне, Степа, вашей рябиновой. А рябиновой-то и нет. Всю в-в-вылакали.

Папа заикается и косит под маразматика, но очень крепок и в совершенно ясном уме. Вы все в детстве читали его книжку «Наша история». Помните, как там у него: «В русской истории встречаются и хорошие люди, и дурные. Но сама наша история не хороша и не дурна. Это, ребята, просто наша история. И другой у нас нет».

А это мой внук Петька. Вгрызается в грушу, размазывая ее по физиономии.

— Извини, П-п-петр, — обращается к нему Степа, — но руками грушу не едят.

— А почему?

— А п-потому, что едят ее ножом и вилкой.

— А почему?

— Да уж такое у нас семейство, — терпеливо объясняет Степа. — Посмотри, как ест твой папаша.

Петькин папаша — это мой единственный сын Константин, Котя, бородатый, с серьгой в ухе интеллектуал. Он ест, глядя в книгу.

— Видишь, он ест ножом и вилкой, — продолжает Степа. — И твой дедушка всегда так ест. Ножом и вилкой.

Это он обо мне.

— И я тоже так ем. Ножом и вилкой, — развивает свою мысль Степа. — И мой п-папаша, твой, соответственно, прапрадедушка, тоже груши ел не руками, а ножом и вилкой. И его папаша...

— Степа, а ты когда умрешь? — прерывает его Петька.

— А п-почему тебя это в-в-волнует?

— Мама сказала.

— Что она сказала?

— Что ты нас всех переживешь.

— Петька, замолчи! — вопит его мама.

Жену моего сына зовут Таня. Волосы ее выкрашены в зеленый цвет. У Коти серьга в ухе, а у этой — в ноздре.

— Не говорила я этого! — вопит Таня.

— Говорила, говорила! — настаивает Петька.

— Котя, вели своему ребенку замолчать! Ты же все-таки отец!

Котя мычит и пожимает плечами.

— Товарищи, я даже случайно такого брякнуть не могла! Петька перепутал. Это вообще не я сказала! Я Степу тут вообще больше всех уважаю. Я вообще считаю, что он живой классик.

— Я понимаю, что я всем под-д-днадоел, — вздыхает Степа, — но я не собираюсь жить вечно. Не бойся, Петька, я умру раньше тебя.

— Когда? — живо интересуется Петька.

— Петька, ну ты вообще! — вопит Таня.

Она всегда так разговаривает — слишком громко. Бедный, бедный мой Котя.

— Петька хоть не темнит, — говорит Степа, — а вы все темните.

— Мы никто не темним! — кричит Таня.

— Вы же сюда не случайно все сегодня приехали. Зачем вы п-п-приехали? — спрашивает Степа.

— Мы хотим кое о чем поговорить с тобой и дядей Лешей, — говорит Маша.

Маша — моя племянница, дочь моей покойной сестры Ани. Маше тридцать пять лет. Она принципиально не употребляет косметики, носит просторное холщовое платье, распущенные волосы и простые деревянные бусы. Начинала она как художница, теперь торгует картинами.

— О чем же вы хотите поговорить? — спрашивает Степа.

— А вот пойдем, я тебе покажу, — говорит Маша.

— Что?

— Пойдем. Пойдем.

И уходит из кухни в гостиную. Степа идет за ней. Следом торопится Петька.

Мебель в гостиной, как и везде в нашем доме, старинная, изящная и не куплена в антикварном магазине, а стояла тут всегда. Все стены увешаны фотографиями, театральными эскизами, картинами и рисунками разных времен и эпох прошедшего века. Степа живет здесь постоянно, хотя у него есть городская квартира, и он иногда ночует в Москве. У всех наших есть свои квартиры и дачи, но когда-то мы все жили в Шишкином Лесу. Все дети выросли здесь.

— Вот, пожалуйста, хотя бы это окно, — показывает Маша и толкает оконную решетку. — Вот эта решетка. Она вообще не запирается. И, сколько я себя помню, не запиралась. В один прекрасный день сюда влезут и все сопрут. Ты, Степа, хоть представляешь себе, сколько все эти вещи стоят?

— Я с этой точки зрения никогда об этом не думал, — морщится Степа. — Для меня это просто наша п-память. И чего вдруг сопрут? Все революции и войны этот дом выстоял — и не сперли, а тут вдруг сопрут.

— Но тут одна только живопись стоит четыре миллиона триста пятьдесят тысяч долларов.

— Ну, это ты з-з-загнула, — удивляется Степа.

— Нет, я точно подсчитала. Я все-таки профессионал. Здесь же Добужинский висит, Бакст, Сомов, я уже не говорю о Полонском. И эта дача не приспособлена для хранения музейных ценностей. А ценности эти могут вдруг срочно понадобиться. Раз сложилась такая ситуация.

— К-к-какая еще ситуация?

— Антон, объясни.

Антон — мой племянник, сын моего брата Макса, — курит в дверях веранды, элегантный плейбой в костюме от Армани и крупным изумрудом в перстне. Восточное ответвление нашей семьи. Мама у Антона красавица туркменка, и жена туркменка, а дети уже совсем туркмены. Когда Макс сбежал в Англию, Антоша остался без отца. Сейчас ему тридцать лет, и он уже крупный предприниматель. Умница. А мой Котя охламон.

— Это касается дяди Леши, — говорит Антон.

Дядя Леша — это я. Это они из-за меня все сегодня в Шишкин Лес приехали. Как будто знали, что случится.

— Нам надо кое-что вместе обсудить, — говорит Степе Антон. — Тем более что отец приехал из Лондона.

Отец Антона, мой брат Макс, театральный режиссер, сидит у камина с компьютером на коленях. Ему шестьдесят лет, но он загорелый, подтянутый, вечно молодой. Я на четыре года моложе его, а выгляжу старше.

— Нина, ну где же Лешка? — спрашивает Макс.

— Не знаю, — моя жена продолжает помешивать в кастрюльке. — Я не могу ему дозвониться. Он, когда летает, не берет с собой мобильник.

— Черт-те что, — сердится Макс. — Мы его все ждем, а он летает. Давайте начнем без него.

— Так что случилось? — спрашивает Степа.

— У него могут быть неприятности, — говорит Маша. — Мы ему должны кое-что объяснить.

— Вы — ему? — удивляется Степа. — Как время летит. Скоро и П-п-петька объяснять начнет. Оглянуться не успеваешь, как вы вырастаете. Ох, Машенция, ведь ты же совсем взрослая.

— Я уже давно взрослая.

— А ты помнишь копченую к-к-к-колбасу?

— Деда, пожалуйста, не начинай про колбасу.

— Это было в семьдесят седьмом году, — говорит Степа.

— Степа, ты потом расскажешь, — пытается остановить его Антон, но остановить папу невозможно.

— Потом я забуду. Так вот, я в семьдесят седьмом году как-то привез заказ из К-к-кремлевки...

Это он не случайно про колбасу. Папа не любит неприятностей. Когда он чувствует, что разговор пойдет о неприятном, папа старается любыми способами увильнуть.

— Огромнейшая, помню, коробка, — вспоминает Степа. — Так вот, открываем мы с б-б-бабуш-кой на кухне эту коробку, а там чего только нет...

— А вокруг в магазинах пусто, — усмехается макс.

Макс никогда не пропустит случая напомнить папе о его советском прошлом. Но папа не обижается.

— Вот именно, — говорит папа. — Вокруг пусто, а тут тебе и вырезка, и сыр, и кофе арабика, и рыбка копченая, и к-к-колбаса эта самая, венгерский с-с-сервилат. Ароматы — с ума сойти. И ты, Машка, рядом стоишь. Тебе как раз восемь лет стукнуло. А по телевизору в это время футбол показывают. «Спартак» — «Динамо». И динамовцы забивают гол. Лешка с Максом в столовой вопят. Мы с бабушкой бегом туда — и засмотрелись. Приходим назад в кухню — а к-к-колбасы-то нет. Ты ее, Машка, всю-всю сожрала. Ц-ц-целиком всю палку. Почти килограмм. Это удивительно, какая ты была п-п-прожорливая. Потом, конечно, рези в животе, запор...

— Деда, деда, — берет его за руку Маша, — мы про мой запор потом поговорим. Послушай, это важно. Кому принадлежит все, что находится в этом доме? Я имею в виду — юридически.

— Чего это ты вдруг?

— Мы хотим знать, ты уже перевел это все на дядю Лешу?

— Какая разница? Это все наше общее, семейное.

— А точнее? Дядя Леша имеет право распоряжаться этой собственностью уже сейчас или только потом? — спрашивает Антон.

— Потом — это к-когда я умру?

— Когда? — моментально реагирует Петька. — Когда ты умрешь? Когда?

— Петька, замолчи! — кричит Таня.

— Если сложится ситуация, когда все это придется срочно продавать, — говорит Антон, — дядя Леша уже имеет юридически право на такое решение?

— Это какой-то н-н-нехороший разговор, — Степа морщится и жует губами.

Моя жена Нина помешивает кашу и прислушивается.

— Этот разговор необходим, — говорит Антон. — У нас в России к смерти этакое фатальное отношение, и мы избегаем говорить на эту тему. Но во всем мире спокойно говорят и заранее составляют необходимые бумаги.

— Какие еще б-бумаги? — смотрит на него Степа. — Я уже десять лет назад написал завещание на имя Леши. Макс старше, но он в Англии живет. Поэтому все Леше. Это разумнее, в смысле всякой бюрократии, чтоб имуществом распоряжался кто-то один, самый авторитетный. Вот я, естественно, и решил, что это должен быть Леша. А в чем д-д-дело?

— Дело в том, — объясняет Антон, — что это завещание ты написал в восемьдесят седьмом году. А сейчас девяносто восьмой, и Леша изменился.

— В каком смысле изменился?

— Десять лет назад он был просто кинорежиссер, а теперь он и режиссер, и предприниматель, и телевизионный ведущий, и политический деятель, и летчик... Кто он еще?

— Он сумасшедший! — влезает Петька.

— Это что ж за наказание! — Таня хватает Петьку за руку и выволакивает из комнаты.

— Ты сама говорила! — орет Петька. — Ты сама говорила, что Леша сумасшедший!

— А ну катись отсюда! Погуляй на улице! Вытолкнув Петьку из дому во двор, Таня захлопывает дверь. Петька колотит в дверь ногами:

— Не хочу гулять! Не хочу!

Степа уже кончил засыпать в бутыль рябину, положил сахар и теперь наливает туда водку. Все смотрят на него. Пауза.

Есть такая штука, по-французски называется дежавю. Это когда вдруг явственно кажется, что такой момент уже был, будто происходящее уже когда-то происходило. Мне всегда казалось, что в такие случайные, ничего не значащие моменты каким-то образом решается наша судьба. Сейчас у моего бедного папы такой момент. Я, как режиссер, всегда хотел изобразить такой момент в своем фильме. Петька за дверью колотит в нее ногами:

— Не хочу гулять!

И умолкает, услыхав с улицы сирену пожарной машины. Мчится по дорожке к калитке и прижимается к ней носом. Вовремя. Вот она машина — торопится по нашей узкой улице на пожар.

А неприятный разговор в кухне продолжается.

— Он действительно ведет себя как сумасшедший, — говорит Антон. — Зачем он лезет в бизнес и в политику? Ведь он в этом ничего не понимает.

— Он просто хочет быть п-п-полезен, — говорит Степа.

— Полезен кому?

— От-т-течеству.

Водка льется в бутылку с рябиной.

— Он был полезнее отечеству, когда снимал кино, — возражает Антон. — А потом началась у него эта Камчатка. Ну какое дядя Леша имеет отношение к Камчатке?! Там же сейчас делят золотые месторождения. И он во все это влезает. И какие-то козлы им манипулируют. Используют его имя. Он подписывает, не вникая, какие-то бумаги. И в результате на него повесили очень крупную сумму. И теперь он должен ее выплатить. Лично он.

— Откуда т-т-ты об этом знаешь? — спрашивает Степа.

— Они позвонили Коте.

— Коте? Почему Коте?

— Я не знаю, почему мне, — пожимает плечами Котя.

— Кто тебе звонил? — спрашивает Степа.

— Люди, которым папа должен.

— Что они тебе сказали?

— Что вчера кончился срок.

— А он не отдал долг?

— Нет.

— Сколько он им должен?

— Девять миллионов.

— Р-р-рублей?

— Долларов. Длительная пауза.

— Леша у кого-то взял взаймы девять миллионов долларов? — переспрашивает Степа.

— Они говорят, что взял, — говорит Антон, — и не вернул к назначенному сроку. И в суд они подавать не будут. Они на него наедут. А он летает. Он большой художник, живет в мире фантазий, думает, что пронесет. Но сейчас такое время, что не пронесет.

— Так вы, деточки, п-п-приехали ему помочь?

— Мы не можем ему помочь, — говорит Антон. — У меня и у Маши таких денег нет и быть не может. Единственная его возможность рассчитаться — это продать собранное в этом доме. Это не покроет того, что он должен этим козлам, но хоть что-то.

— Г-г-лупости. Они не посмеют его шантажировать, — не верит Степа, — при в-в-всеобщем к нему уважении. Нет. Это же не кто-нибудь. Это Алексей Николкин. Если даже он эти деньги и брал, то ведь не для себя же, а для дела.

— Я тоже так думаю, — говорит Таня.

— Молчи, — обрывает ее Котя.

— Я что? Я молчу.

— Давайте не будем пока суетиться, — подытоживает Степа. — Сейчас он появится. Вместе спокойно все обдумаем и решим. Ну, сделал человек г-г-глупость. Увлекся. Вы же знаете его характер.

— Из-за его характера мы можем потерять все, что ты называешь нашей памятью.

— Нет-нет. Я ему скажу, что ничего п-п-прода-вать не буду.

— Скажите ему это. Скажите, — говорит Таня.

— Вопрос — где он? — усмехается Макс. — Мы договорились тут встретиться. А его нет.

— Появится.

— Когда? — спрашивает Антон. — Я в полном цейтноте. У меня в «Толстоевском» новый шеф, француз. По-русски ни бельмеса, надо его в курс вводить, а я тут сижу.

«Толстоевский» — так называется принадлежащий Антону шикарный клуб.

— Я тоже в цейтноте. У меня вернисаж на Кузнецком, — говорит Маша.

— А я завтра рано утром улетаю в Лондон, — говорит Макс и спрашивает у Маши: — На Кузнецком — это в твоей новой галерее?

— Ну, ты совсем стал англичанин. На Кузнецком у меня старая. Новая на Кропоткинской. Не дом, а крепость. Бывший районный психдиспансер.

— С решетками н-н-на окнах, — говорит Степа.

— Вот именно, деда. С решетками. Поэтому, пока картины и все прочее юридически твое, хорошо бы все перевести туда.

— Вы сгущаете краски, — говорит Степа.

— Нет, — говорит Антон.

— Брррр! — фыркает Макс. — Дикая страна. Я пока пойду сложу вещи.

Он живет в Лондоне. Макс у нас великий английский театральный режиссер. Он поднимается по лестнице на второй этаж. Слышно, как где-то вдали бьют в рельс. Звучит сирена еще одной пожарной машины. Это они поехали к месту, где разбился мой самолет. Там хлеб в поле загорелся, а последний месяц не было дождей, засуха, и огонь уже дошел до опушки леса.

В комнате на втором этаже на комоде у Макса целая коллекция бутылочек и баночек с витаминами, косметикой и лекарствами. Он начинает складывать все это в сумку. Поглядывает на себя в зеркало.

Макс себе нравится. Это счастливый дар — нравиться самому себе. Я ему завидую.

Из окна комнаты Макса виден дом Левко. Там, в окне второго этажа, стоит наша сумасшедшая соседка Зина Левко, распатланая седая старуха в домашнем халате. Она вынимает изо рта сигарету и посылает Максу воздушный поцелуй. Занятый своими флаконами, он не замечает ее.

Зина Левко когда-то была влюблена в Макса. В те далекие времена она была очень хорошенькая и психически нормальна.

Глядя в упор на Макса, Зина медленно расстегивает халат и сбрасывает его. Под халатом на ней ничего нет. Повертевшись у окна, она натягивает на голое тело форменное школьное платье с комсомольским значком.

— Мать! Иди сюда! — кричит со двора ее сын Павел Левко. — Помоги мне!

— Павлик, я переодеваюсь.

— Мама, ну я же тебя прошу!

— Сейчас...

Зина надевает черный школьный передник и повязывает на голову белую ленту.

Ее сын Павел Левко, тридцатитрехлетний новый русский, держит одной рукой за ошейник мокрого добермана, а другой поливает его из шланга.

— Фу, Джек! Фу! Стой спокойно!

Вот уже больше ста лет, как рядом с нашей жизнью идет за забором жизнь Левко. Я помню, как Павлик родился, как дед его, сталинский маршал Василий Левко, гонялся за ним с ремнем. Тогда дети жили в Шишкином Лесу постоянно и ходили в местную школу. Пашка учился с Котей в параллельном классе. Котя был отличником, а Паша лентяем. А теперь Паша очень богатый и влиятельный человек. А Котя — это Котя.

Зина спускается с крыльца. С улицы опять слышен вой сирены. Теперь это милиция.

— Мать, подержи Джека, — просит Павел. — Господи, что это ты на себя надела?

— Представляешь — как раз! — вертится перед ним Зина. — Я думала, что придется расставлять, а форма как раз. Я такая же стройненькая, как в десятом классе. Я совсем не изменилась.

— Ну что ты опять придумала?

— Понимаешь, он помнит меня такой.

— Кто тебя помнит?

— Максик. Он же из Англии приехал. Он меня не узнал, но в этом платье сразу узнает.

— Ты собираешься в этом виде из дому выйти?

— А что?

— А то, что ты не выйдешь.

— Это почему же не выйду? Ты что, сынок, на цепь меня посадишь?

— Ты, во-первых, успокойся, — говорит Павел. — Ты свое лекарство сегодня приняла?

— Не буду я его больше принимать!

— Доктор же велел. — Павел отпускает собаку и берет Зину под руку. — Пойдем, мама, в дом. Пойдем.

Доберман отряхивается, забрызгивая Зину мыльной водой.

— Ну вот! — взвизгивает Зина. — Павлик, ты чего наделал?! Ну чего ты наделал?! Теперь я вся мокрая! Ты это нарочно! Нарочно!

— Я не нарочно. Мать, ты, пожалуйста, не кричи. Ты успокойся.

Он пытается увести Зину в дом, но она упирается.

— Не смей! Не трогай меня руками! Вырывается, бежит к калитке и выскакивает на улицу.

В конце улицы за лесом видно багровое зарево и дым. Из калиток выходят дачники.

— Это в рабочем городке горит.

— Нет. Если черный дым — значит, горят гаражи.

— Да нет же. Мужу только что с работы позвонили — там самолет разбился.

Муж у этой нашей соседки — прокурор. Приехал человек на дачу в саду повозиться, а тут на тебе. Бедный прокурор. Я ему не завидую.

— Самолет? Да что вы? Ужас какой! И все погибли?

— Самолет был личный, — говорит информированная жена прокурора, — маленький. Только один человек погиб.

— Это мафия, — говорит другая соседка.

— А все равно жалко, — говорит третья. Пробегают в сторону зарева мальчишки. И тут

Петька не выдерживает и, хоть ему строго-настрого запрещено выходить одному на улицу, выходит из калитки.

И в эту самую секунду в нашем доме, в столовой, звонит телефон. Нина снимает трубку.

— Алло? Да...

— Ничего, Алеша что-нибудь придумает, — говорит в кухне Степа. — Ему надо с Пашкой Левко поговорить. Пашка — личность темная, но в таких делах разбирается. Всегда что-нибудь можно придумать. — Степа закупоривает бутыль и несет ее к буфету. — Я помню, как Лешка подростком из этой бутылки рябиновку тырил и доливал водой. Машен-ция колбасу к-к-крала, а он рябиновку. Такая вороватая семейка. Я тоже когда-то из этой бутылки тайком отливал. При тесте моем, Полонском. А до меня Полонский и сам отливал. При Чернове. Чернов этот нектар изобрел. Сто десять лет назад. Сколько Шишкину Лесу — столько и б-бутылке этой. И до сих пор не кокнули...

И тут он видит, что в столовой Нина, выронив трубку, сидит на полу.

— Нинон, что с тобой? Тебе дурно?

— Леша разбился, — говорит Нина.

2

Дом в Шишкином Лесу построил в 1888 году мой прадед, великий русский композитор Чернов, когда он женился на Верочке. Она была на двадцать пять лет моложе его.

Вот они рядом скачут верхом по лесной просеке. Иван Чернов, в офицерском мундире, бородатый и близорукий, в очках с толстыми стеклами, и моя будущая прабабушка Верочка.

Девственный лес. Жаркий июльский полдень. Кроны древних деревьев пронизаны солнечными лучами. Золотые колонны сосен. Свежая зелень огромных дубов и берез. В полной тишине слышно только пение птиц и конский топот по мягкой траве.

— Чернов, куда вы меня завезли?

— Это и есть Шишкин Лес, ma chere. Название-то каково! Bois de pomme de pin. Волшебное место! N'est-ce pas? Вот она, истинная Русь, первозданная, мощная, дикая. Вам не страшно в лесу?

— Мне? — надменно усмехается Верочка. — Я уже не маленькая.

— Но местный люд верит, что тут еще сохранились кикиморы, лешие и эти... autres personnages mysterieux du folklore russe[1]. — говорит Чернов.

Мой прадед был насквозь русский человек, но по-французски говорить ему было легче, чем по-русски.

— Croyez-vous aux esprits de bois?[2] — спрашивает он у Верочки.

— Нет. Я современная женщина.

— А я, когда бываю здесь, вполне готов поверить. Тишина-то какая! К черту города с их суетой! Оставим их жалким космополитам! Только здесь, в глуши, родится национальное искусство! Я построю здесь дом и поселюсь навечно!..

— Погодите... — прерывает его Верочка и прислушивается.

— Что?

— Стойте...

Они останавливают лошадей.

— Слушайте! Слушайте! — шепчет Верочка. — Что это?

В пение птиц вплетается отдаленный музыкальный свист.

— Это же звуки флейты! — говорит Верочка.

— Больше похоже на свирель, — прислушивается Чернов.

— Пастух?

— В лесу? — качает головой Чернов. — Тут до ближайшего жилья семь верст. Пастухов здесь никак быть не может.

— Тогда что это?

— Оно, — шепотом отвечает Чернов. — Верочка, я же вам говорил. Мужики божились, что здесь это обычное явление. И я им верю.

— Духи? Вы это всерьез?

— А кому тут еще на свирели играть? Это совершенно безлюдное место. Вы испугались?

— Нет, — растерянно трясет головой Верочка. — Этого не может быть. Я сказкам не верю.

— А вот я пойду и погляжу, — Чернов спрыгивает с лошади. — А вы подождите меня здесь.

— Нет! Нет! Я не останусь тут одна! Я пойду с вами!

Привязав лошадей, они углубляются в чащу леса.

Заросли дикой малины. Заросшие мхом поваленные стволы. Паутина. Звуки свирели слышны уже совсем близко. Чернов хватает Верочку за руку и замирает.

— Смотрите!..

— Боже мой! Что это?! — цепенеет Верочка. Впереди, за деревьями, на залитой солнцем поляне, на полусгнившем стволе сидит кто-то голый, с рожками в белокурых кудрях и играет на свирели.

— Оно голое! — шепчет Верочка.

— Это леший, — шепотом вторит ей Чернов, — или Пан, козлоногий дух свободной любви. Тише. Он может быть опасен.

И тут под сапогом его хрустит сучок.

Существо перестает играть и вскакивает на ноги. И глазам Верочки предстает Семен Левко, молодой, с сильно развитой мускулатурой, голый мужчина с блудливо улыбающейся физиономией. Ноги его скрыты овечьей шкурой.

— Боже мой...

Взор Верочки мутнеет, и она падает в обморок. Чернов едва успевает подхватить ее.

Впоследствии Верочка признавалась, что на ногах существа явственно увидела шерсть и копыта.

— Ага! Поверила! Поверила! — хохочет и хлопает в ладоши Чернов. — А говорила — сказкам не верю! Молодец, Левко! Получишь рубль.

— Рады стараться, ваше высокородие! — вытягивается во фрунт Левко. — Второй час свистю. Совсем на солнце взопрел-с.

— Верочка! Верочка! — склоняется над бездыханной красавицей Чернов. — Э, да что ж это с ней! Обморок. Левко, давай скорей воды!

— Воды нет-с, вашескородие, — разводит руками Левко. — Воды не приказывали.

— А что есть?

— Водка, вашескородие. Ваша. Рябиновая-с. И шампанское на льду-с. Все как велено-с.

— Давай скорее лед!

На поляне под роскошным дубом накрыт стол с бутылками и закусками. Левко бежит к столу и приносит серебряное ведерко со льдом. От усердия он теряет на бегу свою шкуру. Под шкурой обнаруживаются белые солдатские подштанники.

Верочка открывает глаза, видит мокрого от пота Левко и стол, приготовленный для пикника, и опять зажмуривается, теперь уже от смущения и обиды. Чернов трет ей виски куском льда.

Левко, заворачиваясь в свою овчину, глядит на Верочку во все глаза. Никогда раньше он не видел такой красивой женщины.

— Чернов, я вас ненавижу, — говорит Верочка.

— Ну что вы так! — смеется Чернов. — Это же шутка! Сюрприз! Это Левко — мой денщик. Страшная шельма, но храбрец. Воевал со мной в Туркестане. И с тех пор мы с ним неразлучны. Прощу любить.

Верочка опять открывает глаза и не может оторвать их от мускулистого тела Левко.

— Хорош, да? — заметил ее взгляд Чернов. — Настоящий русский богатырь. Un imbecile, entre nous, mais joue tous les instruments a l'oreffle. Et de-voue a moi comme un chien[3]. — Оборачивается к Левко: — Merci, друг мой. Теперь надень свою шкуру и пошел вон.

— Куда прикажете-с?

— Вон! Вон! Подальше! Играй где-нибудь там, за деревьями.

— Слушаю-с, вашескородие.

Играя на свирели, Левко удаляется в лес.

— Но вы, Верочка, поверили! — радуется Чернов.

— Ужасный! Ужасный! Я никогда не выйду за вас замуж, — сердится Верочка.

— Выйдете! Именно потому, что вы поверили. Значит, я прав. Этот Шишкин Лес — волшебное место, тут все самое невероятное может произойти.

— Какую странную мелодию он играет. Дикая, ни на что не похожая, — Верочка смотрит вслед Левко.

— Ну конечно не похожая! — говорит Чернов. — Это же мое новое сочинение! Главная тема из оперы «Вурдалаки».

— Отвратительное название.

— Именно отвратительное! — подтверждает Чернов. — Так и задумано! Как пощечина! К черту европейскую оперу! К черту все их дохлое искусство! Да здравствует русское народное! У Чайковского поют старые графини и юные поэты, а из народа тем временем сосут кровь. «Вурдалаки»! Конечно «Вурдалаки»! «Вурдалаки» — это мой бунт против европейской мертвечины. Вызов всем этим господам Чайковским.

— Нельзя так о Чайковском, — поражается Верочка.

— Верочка, вы или со мной, или против меня.

— Вы ужасный, Чернов, но я с вами.

— Тогда vive l'opera russe national![4] Мы с вами поселимся здесь, в Шишкином Лесу, и народим детей, и друзья из «Могучей кучки» будут приезжать к нам сюда. И сам Стасов приедет и будет нас вдохновлять! И после «Вурдалаков» я напишу здесь «Финиста — Ясного сокола» — гимн свободной любви! О человеке, который превращается в птицу. Представьте, Верочка: вы одна, вы томитесь в своем терему. И вдруг в окно влетает птица, сбрасывает перья — и перед вами прекрасный юноша. Так сбросим же перья!

Мой прадед совсем не был похож на прекрасного юношу, зато Стасов однажды назвал его первым композитором России.

— Сбросим перья! — впадает в экстаз Чернов. — Я прошу вас быть моей женой!

И валит Верочку в траву.

В кустах спрятаны лошадь с коляской, на которой Левко привез припасы для пикника. Левко стоит рядом и играет на свирели. Вытянув шею, он пытается увидеть в высокой траве Чернова и Верочку. Над травой мелькнули Верочкины ноги в белых чулках. Левко подкрадывается ближе.

Близорукий Чернов не видит его, но Верочка, прежде чем Левко приседает за кустами, успевает встретиться с ним глазами.

Мне кажется, что именно так летом 1887 года начался наш род. Сохранились упоминания об этом пикнике в дневнике моей прабабушки Верочки. О розыгрыше там написано со всеми подробностями. Об остальном туманно, но намеки есть. И я восстанавливаю то, что было. Я как раз об этом и думал. Я хочу понять, где кончается то, что было, и начинается то, что сейчас. Тут понять границу не так просто. Потому что прошлое, все прошлое, живет в нас, каждый момент прошлого никуда не исчезает, а каким-то образом живет в нас.

Вот Верочка лежит в траве и удивленно смотрит в небо. Вот Чернов целует ей руки. Вот Левко, играя на свирели, глядит сквозь кусты, подглядывает, пытается, но не может увидеть их в траве.

На столе, приготовленном для пикника, — фарфоровая супница. Крышку ее украшает скульптурная группа — пастушка и пастух.

Левко открывает крышку супницы, плюет в суп, закрывает крышку и продолжает играть.

3

На заборе уже прикноплена кем-то моя фотография. Под фотографией цветы и зажженные в банках свечи.

В саду перед домом группа зевак, совершенно посторонних людей, среди которых теряются наши знакомые и соседи. В ворота въезжает карета «скорой помощи». Милиционер с трудом удерживает любопытных, пытающихся проскользнуть вслед за ней во двор.

— Ну куда лезете? — увещевает он толпу. — Совесть же надо иметь. У людей же несчастье.

На улице перед домом уже стоит автобус телевидения и два милицейских джипа. Вдоль дачных заборов припаркован еще десяток машин. Все соседние узкие дачные улицы уже заполнила толпа почитателей моего таланта, из которых почти никто моих фильмов не видел. Просто знают имя. Просто сочувствующие. Или просто бездельники. С безумными от ужаса глазами пробирается сквозь толпу моя зеленоволосая невестка Таня.

— Граждане, у меня мальчик потерялся. Маленький такой, беленький, в красной майке. Вы не видели?

Идиотка. Не доглядела. Петька в толпе пропал.

— Вы тут мальчика не видели?

— Нет. Нет. Тихо, девушка, не мешайте.

— Я его уже два часа ищу! Его нигде нет!

— Нашла время. Тихо!

У нашей калитки стоит перед телекамерой мой приятель, известный телевизионный ведущий, и говорит что-то в микрофон.

— Товарищи! — кидается к милицейской машине Таня. — У меня ребенок потерялся!

«У меня». И так всегда. «Мой Петька». «Мой Петька температурит». «Мой Петька знает все буквы». «Мой Петька такой сладенький». В каждом слове, в каждом движении Тани пошлость. Бедный, бедный Котя.

Ассистентка ведущего шикает на Таню, прижимает палец к губам.

— «ЯК-18», на котором летал Николкин, — говорит в микрофон ведущий, — один из самых надежных самолетов в истории авиации. Совершить посадку на нем можно даже при отказавшем двигателе. А тут — одновременно отказал двигатель и самолет потерял управление. Есть свидетели, которые это видели и слышали. Перед тем как мотор умолк, они слышали какой-то хлопок, как будто негромкий взрыв. Наш корреспондент уже побывал на летном поле, с которого взлетел Николкин. Это маленький частный аэроклуб, и самолет Николкина обслуживал всегда один механик... Стоп! — Ведущий стучит себя по наушнику и обращается к ассистентке: — Женя! Я опять ничего не слышал! Как фамилия механика?

— Катков. Валерий Катков, — подсказывает ассистентка.

— Сегодня, когда Николкин взлетел, — говорит в микрофон ведущий, — этого механика, Валерия Каткова, в аэроклубе не было. Нам сказали, что никого там не было. Николкин приехал в аэроклуб и взлетел один. Сейчас Каткова уже нашли и его допрашивают. Что же произошло сегодня в подмосковном небе? Ошибка неопытного пилота, техническая неполадка или катастрофа была кем-то тщательно подготовлена? Мы будем следить за развитием событий. Пока что известно одно — сегодня, 7 августа 1998 года, погиб великий русский кинорежиссер и актер Алексей Николкин, крупнейший общественный деятель и прекрасный человек. Погиб, как и жил, в полете. На этот раз буквально в полете.

— Ну помогите же мне! — кричит на милиционера Таня.

— Успокойтесь, девушка. Как зовут мальчика?

— Петька! — Таня уже плачет. — Петр. Петр Николкин. Это же внук Николкина! Объявите по радио! Красная майка и синие шортики! Я уже два часа его ищу!

— Это его сына жена, — показывает на Таню молодая тетка из толпы. — Она артистка. Она в его фильме снималась.

— У Николкина в фильме? — интересуется другая.

— Нет, у его сына. Он же тоже режиссер. Я ее в журнале видела.

— Так кто же из них разбился?

— Николкин, — говорит старая тетка, — он при Сталине на всех стучал.

— Женщина, что вы несете? — вступает в разговор старик. — Тот, кто разбился, еще ребенком был при Сталине. Это старший стучал, который «Нашу историю» написал.

— Никто не стучал! Ну люди! Как известный человек — так надо обязательно обосрать, — заступается кто-то за моего папу.

— Россия, — говорит молодая тетка.

— Это все одна мафия, — говорит старая тетка. — Во все времена эти Николкины были наверху. Все в говне, а они в белом. Это ненормально.

— Козлиха ты. Ты хоть один его фильм смотрела?

— А все равно человека жалко.

Толпа растет. С соседних улиц идут все новые люди.

— Ну что вы на меня смотрите! — кричит Таня на милиционера. — У меня ребенок пропал! Сделайте же что-нибудь. Надо же его искать!

— Где его искать?

— Танечка, — выбирается из толпы наша соседка, жена прокурора, — вы Петю ищете?

— Да! Я уже все вокруг обегала. Он как сквозь землю провалился!

— Но я же видела, как он уехал.

— Как уехал?!

— Мне кажется, смотреть на катастрофу. Он сел в какую-то машину с каким-то бородатым пожилым мужчиной. Я думала, это ваш знакомый.

— Нет! Нет! Какой еще знакомый?! Вы слышите? — Таня поворачивается к милиционеру. — Кто-то его увез!


В столовой на диване в беззвучной истерике бьется моя жена Нина. Санитар держит ее за плечи. Врач делает ей укол.

На веранде Степа сидит за столом, глядя в пространство. Макс рядом с ним, обнимает его за плечи.

— Почему там Таня кричит? — спрашивает Степа.

— Таня всегда кричит.

— Что-то еще случилось? — спрашивает Степа.

— Папа, может быть, тебе лучше прилечь? — спрашивает Макс.

— Нет. Я сейчас д-д-должен звонить министру культуры.

— Зачем?

— Я должен д-договориться о похоронах. Надо д-добиться разрешения на Новодевичье.

— Папа, подожди. Потом. Успокойся.

— Но это нельзя откладывать. Это не т-т-так просто. Принеси мне телефон.

— Папа, мы сами все сделаем, без тебя.

— Вы? Кто «вы»? Ты же иностранец. И эти, внуки, ничего не смогут сделать без меня. Новодевичье решается на самом в-в-верху. Когда твоя мама ум-мерла, я только через Кремль добился, чтоб ее разрешили похоронить на Новодевичьем рядом с ее отцом, Полонским. А ведь Дашенька была лауреатом Ленинской премии. Леша тоже лауреат, но не Ленинской. Его хоронить б-б-будет еще сложнее.

— Папа, папа, — уговаривает Степу Макс, — расслабься. Мы все сделаем.

— С г-гробом тоже надо что-то решать, — говорит Степа. — Лешу нельзя класть в открытый гроб. Ведь он сгорел.

У него начинает непроизвольно дергаться щека.

— Папа, папа, — гладит его руку Макс.

— Ты возвращаешься в Лондон когда? Завтра?

— Я не полечу.

— Но у тебя же сдача спектакля. Ты не имеешь права сорвать п-премьеру. Как у вас на Западе г-г-говорят: «Что бы ни случилось, а шоу должно продолжаться».

— Папа, я никуда не полечу.

— Тогда расскажи мне п-п-про свой спектакль.

— Я потом расскажу.

— Почему потом? Сейчас. Я хочу понять. Почему опять «Вурдалаки»? Когда ты ставил «Вурдалаков» в восьмидесятом году, это я понимаю — это ты по молодости лет сражался с б-б-большевиками. Я уж думал, не диссидент ли ты, как этот Любимов с его Таганкой, не приведи Господь. А сейчас с какой стати «Вурдалаки»?

— Папа, уймись.

— Я говорю — большевиков давно нет, — не унимается Степа. — С кем ты сейчас сражаешься?

— Папа, мы сейчас будем говорить об искусстве?

— П-почему нет? Мы в этом д-доме всегда говорили об искусстве. А в самые тяжелые времена мы особенно много г-го-говорили об искусстве. Как сейчас помню. Тридцать седьмой год. Ночь. Дашенька тобой беременна, вот-вот родит, а вокруг всех сажают, и этой ночью могут за нами прийти. А мы тут сидим и спорим о «Бубновом валете». Я, как всегда, честно говорю, что абстракционизм — это болезнь или жульничество. А Даша с Полонским вдвоем на меня орут. И спорим, и спорим. И ты знаешь, это были самые счастливые м-м-м-минуты моей жизни...

Начинает неудержимо рыдать. Макс прижимает его рыжую голову к своей груди, гладит по спине. Смотрит через окно в сад- Уже начинает темнеть. Во дворе толпа друзей и соседей по Шишкину Лесу.

— С кем там Котя говорит? — смотрит в окно Степа. — Что это за тип? Я его где-то видел. Кто это?

— Ты не мог его нигде видеть. Это следователь.

— Почему следователь? Лешу убили?

— Не думай сейчас об этом.

— Его убили из-за этих денег?

— Яне знаю.

— Значит, теперь не надо ничего продавать? Макс болезненно морщится.

Через окно видно, как в сад входит и присоединяется к молчаливой толпе знакомых наш сосед Павел Левко. Обнимает Котю.


Огонь на месте катастрофы уже потушен. Пожарные поливают из шлангов остатки искореженного металла. В облаках пара бродят какие-то люди с фонариками, подбирают и складывают что-то в пластмассовые мешки.

На опушке леса тоже собралась толпа зевак, и Таня кидается от одного к другому.

— Вы ребенка не видели? Мальчик, пять лет, в красной маечке!..

Петьку никто не видел, а на улице уже начинает темнеть. Быстро темнеет.


Во дворе у нас совсем темно. Толпа перед домом разошлась. Машин на улице тоже нет. Нина сидит одна на крыльце, курит, неподвижно глядя перед собой. Откуда-то доносятся звуки телевизора. Начинается передача «Спокойной ночи, малыши». Нина гасит сигарету и входит в дом.

Моя жена Нина — молчаливый, незаметный человек. Остальные Николкины — все яркие личности, но на ней, на Нине, держится все. Тихо и всегда вовремя она делает и говорит простые, мелкие, незаметные вещи, без которых все бы у нас совсем рассыпалось. Вот и сейчас — все в шоке, а Нина уже в кухне, надевает передник, высыпает в раковину из пакета картошку и начинает ее мыть.

В гостиной совсем темно. Котя наливает себе и Левко по полстакана рябиновой. Павел Левко нюхает свой стакан.

— Еще не настоялась, а все равно букет, — удивляется он. — Сколько твой дед сахару кладет? Ложку на литр?

— Не знаю, — говорит Котя.

— Я кладу, как он, — ложку на литр. И водка та же, «Русский стандарт». Но у него сивухой не отдает, а у меня, блин, отдает.

Котя молчит. Вспоминает недавние разговоры со мной. Разговоры у нас с ним были неприятные. О поведении Тани.

— И рябина вроде та же, — продолжает Павел. — Твой дед моему деду давал отросток. Но ваша сивухой не отдает. Ну, давай. Молча.

Пьют молча.

— Ты сказал следователю про этот звонок?

— Нет.

— Ну и молоток. Менты все равно не смогут вам помочь, только навредят. А что следователь тебе сказал?

— Там все сгорело. Они еще не знают, что случилось.

— И никогда не узнают.

У Коти из глаз текут слезы.

— Ты держись, — говорит Павел. — Сейчас тебе нельзя распускаться. Ты понимаешь, почему тебе позвонили?

Котя вытирает глаза.

— Они тебе позвонили, чтоб ты понял — долг все равно придется платить. Они знают возможности вашей семьи. Вы можете заплатить.

— Но это был его долг.

— А ты не вникай в их логику. Это заказное убийство. Их не найдут. Они знают, что их не найдут.

Никогда не находят. И если вы не заплатите — следующим будет кто-то из вас. Надо заплатить.

— Девять миллионов? — усмехается сквозь слезы мой сын.

— Я понимаю, у вас таких денег нет. Но надо найти. И три миллиона я тебе дам.

— Ты? Мне?..

— Я их дам тебе в долг.

Три миллиона для Павла Левко — это реально. Он очень богатый человек. Но отношения с моим сыном у него совсем не простые, и предложение звучит неожиданно.

— А как я их тебе верну? — спрашивает Котя.

— Постепенно вернешь, частями, — говорит Павел. — Мы все-таки за одной партой в школе сидели. Ну что ты головой мотаешь?

— Я столько в жизни не заработаю, — говорит Котя.

— Постараешься. Заработаешь. Будет стимул. Ты же отличный режиссер.

— Одного никем не виденного фильма.

— Я видел. Не бзди, Константин. Твой батька в тебя не верил, а я верю. Ты еще нам всем покажешь. — Пододвигает свой стакан. — Плесни-ка еще.

Котя наливает. Молча пьют.

Котин первый и единственный фильм назывался «Великий шелковый путь». О роли Советского Союза в транспортировке наркотиков из Азии в Европу. Задумано было смело, но Таня ужасна в главной роли, и фильм получился скучный. Я предлагал ему помочь перемонтировать, но он гордо отказался. Теперь снимает рекламные клипы.

— Так что три лимона у вас, считай, уже есть, — говорит Коте Левко. — Но остальные бабки соберите сами. Продайте все, но соберите. Покупателей я помогу тебе найти.

— Нет.

— Что «нет»?

— Дед ничего продавать не будет. Этот дом для него... Ну, ты понимаешь...

— Котя! — истерически кричит Таня. — Котя! Ну где же ты?!

Вбегает в гостиную. При виде Тани Павел встает, поворачивается спиной и отходит к окну. Я же говорю, тут очень сложные отношения.

— Котя, я его не нашла! — кричит Таня. — Его нигде нет!

— Кого нет? — спрашивает Котя.

— Петьки!!! Ты даже не заметил, что его нет?! Ты не заметил, что его полдня дома нет?! Я все вокруг объездила! Я уже в милиции была! Мой Петенька пропал!

— Но он же здесь, — говорит Котя.

— Где здесь?!

— Здесь, дома. У себя в комнате. Он давно уже вернулся. Я хотел его покормить, но он говорит, что где-то ел.

— Где?! Где он ел?!.


Петька в детской сидит на полу перед телевизором и смотрит вечернюю сказку. Таня вбегает в комнату, прижимает его к себе и рыдает.

— Мама, ты чего? — удивляется Петька.

— Где ты был?!

— В лесу.

— В каком лесу?! Кто тебя возил в лес?

— Дядька.

— Какой дядька?!

— Хороший. Грязный, — с удовольствием вспоминает Петька.

— Зачем ты с ними поехал?! Как ты смел? Я же сто раз тебе говорила — не смей! Тебя же изнасилуют и убьют!

— Не пугай его, — говорит Котя. — Петька, что вы там с этим дядей делали?

— Курили. Пиццу ели. Играли в почту. Я теперь носю письма. Вот.

Конверт лежит рядом с ним на полу. Котя поднимает его, открывает и достает лист бумаги. В коридоре уже стоят Антон и Маша. За ними маячит Степа.

— Что там написано? — спрашивает Антон.

— Восточно-Сибирский Банк Развития, — читает Котя, — просит Николкина Алексея Степановича погасить ссуду в размере девять миллионов условных единиц. И номер счета, куда переводить.

— Ну что вы все стоите? — кричит Таня. — Что вы стоите? Надо же немедленно заявить в милицию! Они же в следующий раз его убьют!

— Помолчи, — просит Котя.

Смотрит на Левко, а тот смотрит в окно. Сложные отношения.

— Я не буду молчать! — кричит Таня. — При чем тут ребенок?! Какое он имеет отношение к твоему папаше?! Мой Петька вообще ничего хорошего от Алексея Степановича не видел! Дедушка называется! Он хоть раз ему что-нибудь нормальное подарил? Он ему даже велосипеда не подарил!


Стол накрыт к ужину. Нина приносит супницу, ту самую, с пастухом и пастушкой на крышке, в которую когда-то плюнул Левко.

— А теперь мы должны за него платить?! — кричит за дверью Таня. — Когда мы наш фильм снимали, он ни копейки вложить не хотел! И телевидение он для нас перекрыл! Ничего мы не должны платить!

Нина выходит в коридор и зовет:

— Кто-нибудь хочет есть?

— Я хочу! — откликается Петька и бежит в столовую.

А только что говорил, что не хочет. Это недержание идеи очень характерно для нашей семьи. Это у нас пошло от Чернова.

4

По лесной просеке едет коляска. В ней сидит мой прадед Чернов и великий критик Стасов, красавец-мужчина с пронзительным взглядом властителя дум и роскошной седой бородой. Щебечут птицы. Шлепают копыта. Жужжит пчела. Кукует кукушка.

— Чернов, милый, да вы живете в раю! — радостно провозглашает Стасов.

— Да, — без особой радости соглашается мой прадед, — живу. И уже так давно.

Недержание идеи впервые проявилось у Чернова именно в тот год, когда Стасов приехал к нему в гости в Шишкин Лес. К этому времени Чернов уже выстроил дом, женился на Верочке, а опера «Вурдалаки» вызвала всеобщий восторг. И он заскучал.

Семен Левко, одетый в шелковую косоворотку и напомаженный, прислуживает Чернову, Стасову и Верочке, сидящим за обеденным столом. За окном слышен стук топоров. Это мужики рубят лес, расчищают место для будущего сада. Умиленный Стасов рассматривает на свет рюмку с красной водкой.

В этот день Стасов назвал моего прадеда лучшим композитором России. Это случилось так:

— Вы сами сочинили эту рябиновую? — спрашивает великий критик, выпив водки и причмокнув. — Да вы поистине лучший композитор России! После Пшики, конечно. Я восхищаюсь вами! Вы тут достигли полной гармонии. Вы слились с русской природой и народом! И у вас прелестная жена! И ваш талант в полном расцвете! «Вурдалаки» — это же гениально! И эта водка! А что «Финист»? Когда вы закончите «Финиста»? Я восторгаюсь им заранее!

Стасов, вообще, был человеком восторженным.

— Я «Финиста» уже закончил, — рассеянно пожимает плечами Чернов.

— Закончили?! Да что вы! Но мне же не терпится послушать! Когда вы меня посвятите?

— Да хоть сейчас. Сделайте одолжение. — И Чернов оборачивается к стоящему за его стулом Левко: — Ну-ка, братец, изобрази.

— Чего прикажете-с? — кланяется Левко.

— Да хоть из второго акта.

— Слушаю-с.

И Стасов, сперва удивленно, потом совершенно ошарашенный, наблюдает, как лакей Левко присаживается к роялю и, обтерев о колени потные ладони, с излишней экспрессией, но точно играет прекрасную и печальную мелодию из новой оперы.

— Что это значит? Иван Дмитриевич, что это такое? — ошеломленно бормочет Стасов.

— Это из второго акта трагическая тема моего героя, Владимир Васильевич, — говорит Чернов. — У меня во втором акте любовь Финиста к живой женщине и его идеал свободы оказываются несовместны. И Финист теряет способность летать.

— Я не о музыке, — шепчет Стасов, — она гениальна, но... Но кто этот молодой человек?

— А, этот? Это Семен Левко. Мой лакей, бывший денщик. Он у меня играет на всех инструментах.

— И вы так спокойно об этом говорите? Браво! и — Стасов встает во весь свой прекрасный рост и громко аплодирует. — Браво, Семен Левко! Браво, Чернов! Браво! Господа, но это же чудо! Вы же здесь самые счастливые люди в России!

— Ваня так не считает, — подает голос Верочка.

— Но это так! — восторженно восклицает Стасов. — Чернов, вы гений! Вы совершили то, о чем мечтал Чернышевский! Вы создали нового человека! Вы превратили этот уголок России в образец того, какой она вся должна быть!

— А Ване уже кажется, что он тут себя похоронил, — говорит Верочка. — Теперь он хочет служить.

— Служить?! — не понимает Стасов. — Как еще служить? То, что вы делаете здесь, и есть величайшее служение!

— Нет, Владимир Васильевич, — мотает головой Чернов, — здесь я впустую трачу время. Нет. Музыкой нового человека не создать. Вообще верить, что музыка приносит пользу обществу, — заблуждение. Она всего лишь услаждает слух.

— Что вы говорите, Чернов?! — гремит голос Стасова. — Это же противоречит всему, во что мы с вами верим!

— Противоречит, Владимир Васильевич. Но это правда, — уныло возражает мой прадед. — Вот возьмите Левко. Он каждый день слышит музыку, даже сам поигрывает. Но при этом он крадет у меня табак и сахар, как крал, будучи крепостным. Я отвел ему землю, чтоб он построил себе дом, так он сжульничал и отрезал себе от меня лишних два аршина. Да еще и спорит, что это я ему два обещанных аршина не додал. Нет, Владимир Васильевич, служить России в этой глуши скучно и безнадежно.

— Что вы такое говорите?!

— Я говорю, что хочу ей служить не здесь, а по-настоящему. Буквально служить. Не музам, а государю.

Верочка перестает есть и в ужасе смотрит на Чернова.

— Но это же предательство наших идеалов! — звучит львиный рык Стасова. — Вы что, о мундире возмечтали? Об орденах? Чернов, от вас же, как от Гоголя, все отвернутся! Я ушам своим не верю! Уж не при дворе ли вы хотите служить?

— Да, — кивает Чернов, — мне дают место управляющего Симфоническим оркестром империи. И я поеду с ним на Всемирную выставку в Париж. Дабы способствовать укреплению международного престижа России.

Стасов, выпучив глаза, переваривает новость. Левко продолжает играть.

— Благодарю, друг мой, — останавливает Левко Чернов, — достаточно. Ты играешь так же бездарно, как чистишь мои сапоги. Все. Можешь подавать жаркое.

— Слушаю-с, — кланяется Левко и на цыпочках вылетает из комнаты.

— Un imbecile[5], — глядит вслед ему Чернов и улыбается Стасову. — Я пришел к выводу, Владимир Васильевич, что России нужна не новая музыка, а укрепление системы законности и государственного устройства. Вот вы говорите — Глинка. Лучшее произведение Глинки — это его гимн.

— Нет, я больше не могу! Это невыносимо! — Верочка всхлипывает и выбегает из-за стола.

Через открытые ворота конюшни виден залитый лунным светом двор. Лошади вздыхают и жуют. Семен Левко, сидя в сене, старательно мажет ваксой сапог. Со двора решительным и быстрым шагом входит Верочка.

— Семен! Я пришла попросить у вас прощения. И сказать, что вы не должны бессловесно все это выносить!

Семен Левко поспешно вскакивает:

— Виноват-с?

— Муж вас показывает гостям, как дрессированную мартышку! — взволнованно говорит ему Верочка. — Почему вы это терпите? Он вас унижает! Он не имеет права так с вами разговаривать! Вы же свободный человек!.. Оставьте в покое этот сапог!

— Виноват-с. Бросает сапог.

— Семен, поймите же, наконец. Жалкий клочок земли, который он вам дал, — это не благодеяние, за которое вы должны терпеть от него унижения. Земля от Бога принадлежит всем людям. Вы понимаете, что я говорю?

— Так точно-с, — кланяется Левко, глядя себе под ноги.

— Семен, когда вы с нами разговариваете, вы вечно смотрите в пол. Вы свободный человек. Смотрите собеседнику прямо в глаза, кто бы он ни был. Ну же, смотрите мне в глаза!

— Слушаю-с. Смотрит ей в глаза.

— Вот так, — ласково улыбается ему Верочка. — У вас красивые глаза. Вы, Семен, вообще красивый и сильный человек. Вы верите мне?

— Да-с.

— Так не унижайтесь!

— Да-с.

Семен обтирает руки о портки. Лошадь высовывает морду из денника, тянется к Верочке. Верочка гладит ее.

— Не «да-с», Семен, — поправляет она, — а «да». Просто «да». Эти словоерсы тоже вас унижают. Вы как бы подчеркиваете, что вы ниже меня. Но это совсем не так. Вы не ниже нас. Мы все равны. Договорились?

— Да-с. Без «сы». Да.

— Но это все внешнее поведение, — втолковывает ему Верочка. — Главное — то, что у вас внутри. Внутри, в душе, вы никогда не должны чувствовать себя рабом. Поняли?

— Понял-с.

И Левко хватает Верочку за плечи, притягивает к себе и впивается поцелуем в ее рот. Она от удивления на секунду замирает, потом мычит и пытается вырваться, но он крепко держит ее левой рукой, а правой сильно и умело шарит по всему ее телу. Верочка сперва отчаянно борется, потом под бешеным натиском очеловеченного раба начинает обмякать. Левко уже задирает подол ее платья и развязывает свои портки, когда, собрав все силы, моя прабабушка бьет его коленом в пах. Левко охает, отпускает ее и, скрючившись, падает в сено.

— Мерзавец!.. — бормочет Верочка. — Фу, какая пошлость...

Она с трудом подавляет приступ рвоты и, зажав ладонью рот, пошатываясь, выходит из конюшни. Левко, раскачиваясь от боли, с собачьей тоской и недоумением смотрит ей вслед.

Чернову про этот случай в конюшне Верочка никогда не рассказывала. Воспитанием Левко она больше никогда не занималась. Как написано у моего папы в «Нашей истории»: «Всякому бунту приходит конец».

В дневнике Верочки это происшествие упомянуто только намеками, без подробностей. А что, если дело, не дай Бог, зашло у них дальше? И раз так, откуда я произошел? Лучше об этом не думать. Я и не думаю. Но через несколько месяцев, уже в Париже, Верочка родила дочь Варю, мою будущую бабушку.


И эта, новая, мечта Чернова исполняется. Он дирижирует в Париже императорским оркестром. Звучат последние моменты написанного им торжественного марша.

Он поворачивается к публике и кланяется.

Гром рукоплесканий.

Под этот самый марш через несколько десятилетий повезут на военном параде перед мавзолеем Ленина межконтинентальные ракеты. Но об этом потом. А сейчас в Париже сидящая в первом ряду моя прабабушка, беременная Верочка, ахает и хватается руками за живот.

Так родилась моя бабушка, будущий великий советский скульптор Вера Чернова.


Чернов в халате и Верочка в пеньюаре с младенцем Варей на руках стоят у окна роскошного парижского отеля. Перед ними знакомый по тысячам открыток пейзаж с Эйфелевой башней.

— Ужас, — мрачно глядит на башню Чернов. — До чего ж это все-таки дурацкое сооружение. Надо ж такое выстроить. Слава Богу, выставка скоро кончается, и эту железяку ко всем чертям снесут. И без нее Париж достаточно претенциозен. N'est-ce pas, ma chere[6]?

— Oui, mon amour[7], — Верочка с ним уже не спорит.

Чернов невзлюбил Эйфелеву башню до такой степени, что потом называл ее именем все, что казалось ему нелепым или просто смешным. Первый автомобиль, новоизобретенный телефон, уродливый дом, который построил себе Левко, русскую революцию, даже самого себя в молодости, когда он бросал вызов самому Чайковскому, — все это Чернов считал теперь дурью и называл Эйфелевой башней.

— Хочу в Шишкин Лес, — уныло глядит на Париж Чернов. — Жить и работать можно только дома, где корни наши. Художник, чтоб жизнь его обрела смысл, должен слиться душою с народом. Ты же знаешь — je le disais toujours et je le repete[8].

Идеи в голове моего прадеда часто сменяли друг друга, но всякий раз он был уверен, что думал так всегда.

— C'est cа, mon cher[9], — покорно улыбается Верочка, — я с тобой совершенно согласна.

Больше детей у них не родилось. Варя была единственным ребенком.

5

Моросит дождь. На Новодевичьем кладбище облетают и прилипают к мокрому граниту памятников осенние листья.

Верочка умерла незадолго до Октябрьской революции. Вот ее могила. А это могила самого Чернова. А здесь похоронена их дочь, моя бабушка, скульптор Варвара Чернова. А здесь ее муж, мой дед, художник Полонский. Здесь моя мама, знаменитая скрипачка Дарья Полонская. Совершенно разные люди, но судьбы их поразительно схожи. Все они сперва бунтовали, любили, ссорились, потом пытались быть полезными отечеству, а потом успокаивались здесь, на Новодевичьем.

У раскрытой могилы толпа, в центре которой пожилой знаменитый артист говорит речь.

Таня прикрывает зонтиком Степу. Макс и Котя поддерживают его под руки.

— Почему он так долго говорит? — громким шепотом спрашивает Степа у Макса. — Надо, чтоб другие тоже успели выступить. Ростропович здесь?

— Да, папа, — тихо отвечает Макс, — и Ростропович здесь, и Плисецкая со Щедриным, и Никита Михалков. И Лужков здесь. Можешь не беспокоиться. Вся Москва здесь.

— Но п-п-президента нет.

— Папа, он заезжал на панихиду в Дом кино.

— Многие думают, что Алексей Николкин, как художник, был вроде Моцарта, — продолжает свою речь артист. — Многие думают, что все ему, типа, легко давалось. Мало кто знал, что внутри у него все совсем было не просто. Когда он меня пригласил на главную роль в «Немую музу», я удивился. Почему он не снимается сам? Ведь герой типа его самого — ищущий. И артист Алексей Николкин был гениальный. А он взял меня. Я его спрашиваю: Лешка, почему? А он говорит: потому что твоя наружная физиономия похожа на мою внутреннюю. Типа, неуверенная в себе. А я, говорит, изображаю не наружный, а внутренний мир.

— Дурак, — морщится Степа. — Ну зачем он об этом?

— А где Маша? — спрашивает у Макса Таня. — Она что, вообще на похороны не поехала?

Этот такой тонкий намек, что она, Таня, предана семье больше, чем Маша. Бедный Котя.

Кортеж машин проезжает по улицам Шишкина Леса и останавливается у нашего дома.

Степа в машине обращается к Максу с неожиданной, как всегда, мыслью:

— Я не могу продать этот дом. Где я буду жить?

— Папа, у тебя в Москве есть еще трехкомнатная квартира, — напоминает ему Макс.

Во всех комнатах накрыты столы. Много знакомых по московским тусовкам лиц. Изголодавшиеся на похоронах политики и деятели искусств устремляются к закускам.

Степа сидит, ссутулившись, в кресле, наблюдает, как они выстраиваются в очереди и накладывают себе на тарелки горы еды. Тишина. Позвякивание посуды. Знакомые встречаются со Степой глазами и молча кланяются ему. И он, прикрывая веки, чуть кланяется в ответ.

Я давно заметил, что на похоронах люди не знают, как себя вести. Рядом с огромностью смерти каждый кажется себе маленьким, лишним и неуклюжим. Непонятно, о чем говорить. Но всегда находится кто-то, кто вдруг скажет, что покойник был очень веселым человеком и что он, покойник, хотел бы, чтоб таким, веселым, все его и помнили. И тут сразу наступает облегчение. У нас эти функции всегда берет на себя мой папа.

— Г-господа, — Степа тихо звякает вилкой по бокалу, — позвольте мне б-б-буквально два слова. Мы с вами сейчас что-то д-делаем не так. Алеша был очень живым и остроумным ч-ч-человеком. Мне кажется, что он хотел, чтоб мы, его родные и друзья, т-т-таким его сегодня и помянули.

И сразу одобрительный гул голосов.

Убедившись, что никто на него не смотрит, Степа кладет под язык таблетку валидола, покидает свое кресло и тихонько выходит из комнаты.

Постояв в коридоре, он медленно поднимается по лестнице на второй этаж. Отдыхает на площадке. Гул голосов из столовой звучит уже громче.

Со второго этажа на чердак ведет узенькая, очень крутая лестница. Еще раз отдохнув, Степа начинает карабкаться по ней. Опять отдыхает. Слышно, как в столовой кто-то уже начал что-то рассказывать. Кто-то уже засмеялся. Папа карабкается выше.

Он поднимает крышку люка и оказывается на чердаке. Здесь, за горой старой мебели, за дырявыми ширмами, тайное место игр нескольких поколений детей. Здесь стоит продранный диван и столик, а на столике старые куклы и игрушки.

И Маша сидит здесь на диване, закрыв руками лицо.

— Я так и знал, что ты тут, — отдышавшись, говорит Степа.

Он садится рядом, вытаскивает из груды игрушек древнего плюшевого зайца и, отряхнув с него пыль, гладит его лапами Машу.

— Деда, я тебя люблю, — прижимается к нему Маша.

— И я тебя.

— Деда, у Антона и Коти есть свои семьи. А я одна.

— Ты так сама захотела. Могло быть иначе. Ты была замужем.

— Я не хочу об этом говорить. Это было не настоящее. Настоящее только Шишкин Лес. У меня все связано только с этим домом.

Она хочет сказать еще что-то жалобное, но Степа гладит Машу зайцем, и она затихает.

— Твоя мама, Анечка, тоже тут, на чердаке, вечно пряталась и играла, — говорит Степа. — Когда твоя мама родилась, она была такая крошечная, что Дашенька боялась ее купать. И всегда купал ее я. И кормил ее я из соски, когда у Даши молоко пропало. А потом у Анечки родилась ты, моя первая внучка, самая любимая. Вы все играли тут, на чердаке. Странная вещь — дети. Почему их всегда притягивает всякий мусор?

— Это не мусор, — говорит Маша.

— Вот именно, — охотно соглашается Степа. — Вот и я так думаю. Скажи, Маша, ты же галерейщица, ты должна знать, когда на Западе продают всякие вещи знаменитостей, ну там, рукописи Черчилля или трусики Мэрилин Монро, — какой аукцион этим занимается? Кристи или Сотбис?

— Кристи.

— Ты можешь выйти на этот Кристи?

— Могу, а зачем тебе?

— Я знаю, Машенция, как надо все это продавать. Если продавать только картины и мебель, денег не хватит. Я продам все. Сам дом, рукописи опер Чернова. Его рояль. Письма, которые писали Полонскому Пикассо и Леже. Вот этого самого зайца тоже надо продать. Великий режиссер Николкин играл им в детстве. А эту куклу подарил Анечке Маяковский. Ее можно продать за бешеные деньги! Я продам в этом доме все до последней тряпки!

— Кому?

— У нас в России теперь есть очень богатые люди. Надо только их приучить, что это все ценные вещи. Когда на Кристи продают за полмиллиона гитару Джона Леннона или галстук Кеннеди — это не идиотизм, как у нас думают, а уважение к их родной истории. И богатые люди там вкладывают в эту любовь доллары. И знают, что это выгоднее, чем в банк. У нас в России «любовь к отеческим гробам» — абстрактная идея. Но ведь наш дом — это культурная история России за последние сто лет. И если подготовить публику к этой мысли через прессу и телевидение, они все понаедут и раскупят все, вплоть до последней битой тарелки.

— Деда, а ты понимаешь, что на тебя обрушится? Все же будут издеваться!

— И очень хорошо, пусть издеваются. Чем больше будут издеваться, тем больше будут платить. Я уверен, что Леша не брал этих денег, но это невозможно доказать. Я продам все и отдам этим мерзавцам все до последней копейки. Я, деточка, хочу за него расплатиться.

Когда папа чем-то увлечен, он забывает играть в маразматика и совершенно перестает заикаться.

Загрузка...