Часть пятая

1

Только бы вспомнить, о чем я думал. Ага. Вспомнил. Кто я? Где кончаюсь я и начинается все остальное? Но вместо ответа выплывают одни и те же моменты прошлого, далекого и близкого, и не моего даже прошлого.

Вот Зискинд в трамвае, обнимая за плечи Дашу, мою будущую маму, читает ей стихи моего будущего папы:

Женщина огромной силы,

В шахту метрополитена

Тюбинги в руках носила

Тетя Поля по две смены,

Заковав в металл к утру

Колоссальную дыру.

Вот помощник губернатора Камчатки Иван Филиппович льстит Максу в глаза:

— Ваша «Как закалялась сталь» — это же была гениальная антисоветчина! Высочайшая режиссура. Обнаженный юный Корчагин в сцене эротических видений Тони у меня до сих пор перед глазами.

Вот Полонский и Варя у самовара на нашей веранде отбивают ритм:

Щекоти меня судак,

Щекоти меня судак,

Щекоти меня судак,

И вот этак и вот так.

Вот Павел Левко объясняет Коте:

— Не заплатите — следующим будет кто-то из вас. Я понимаю, девяти миллионов у вас нет, но надо найти и заплатить.

И ведь до сих пор не заплатили. И измученный мой папа уснул на перекрестке за рулем.

Сколько Степа проспал у светофора, непонятно, но вот он просыпается и, пожевав губами, трогается с места.

Он едет по пустой улице и сворачивает на Садовое кольцо, не замечая, что патрульная машина ГАИ уже давно преследует его. И теперь она его нагоняет, и усиленный мегафоном голос гаишника раздирает ночную тишину:

— Водитель, поставьте машину к тротуару! Голубые проблески мелькают в зеркальце перед Степой, но Степа, еще не вполне проснувшийся, ничего не видит и не слышит. Патрульная машина обгоняет его и резко загораживает дорогу.

Степа успевает затормозить, едва не врезавшись в нее. Только теперь он просыпается окончательно и прямо перед собой видит лица сидящих в машине гаишников.

На лице Степы появляется заискивающая улыбка. Мой папа не трусливый человек, но власть он уважает и милиции боится панически.

Гаишников в машине двое, один — здоровенный тип с накачанной мускулатурой, второй — с обветренной на московских улицах недоверчивой физиономией. Вылезать и идти к Степе они не торопятся. Степа знаками спрашивает, сидеть ли ему в своей машине или подойти, а они не отвечают, медлят.

Медлят они потому, что рядом у тротуара сонный мужик заводит свой древний «Запорожец», и менты ждут, чтобы он уехал. Не хотят они разговаривать со Степой при свидетелях. Разговаривают они пока между собой, и Степа из своей машины разговора не слышит.

— Жрать хочется, — говорит здоровенный тип.

— В три ночи? — удивляется недоверчивый.

— Так у меня разница во времени.

— Там уже что сейчас? Уже завтрак?

— Уже обед.

Они смотрят, как Степа нервно ерзает за рулем.

— Он и так еле дышит, — говорит недоверчивый. — На кой устраивать с ним такие сложности?

— Привяжи метлу, — советует здоровенный тип. — Повезешь его, куда сказали.

«Привяжи метлу» на блатном языке означает «заткнись». Руки здоровенного сплошь покрыты тюремными татуировками. Что ровным счетом ничего не доказывает. Это в былые времена можно было по татуировке точно определить статус человека — вор он, сявка или так, фуфло. Сейчас картинки на себе делает всякий кому не лень. Любой школьник может на себе все что угодно изобразить. Поэтому недоверчивый гаишник даже вопросов не задает по этому поводу.

Скрежещет и глохнет стартер «Запорожца».

— Ну и как там у вас, на Камчатке, вообще жизнь? — интересуется недоверчивый.

— У меня нормально.

— Атак?

— А так у нас же природа. Грибы на сопках народ собирает. На берегу морскую капусту. Ее сушат и едят с рисом. По-японски.

— Твою мать, — жалеет камчатский народ московский гаишник.

— Зато у японцев нет инфарктов, — говорит его татурированный партнер. — Кто-то рыбу ловит. Ну и кимчи.

— А это что?

— Это почти у каждого бочка стоит. Капуста по-корейски, с перцем. В общем, если человек не совсем мудак, прожить можно. А по красоте второго такого места нет. И золото под ногами. Вот пошлем вас на хер и заживем.

— Кого вы пошлете? — спрашивает недоверчивый.

— Вас. Россию.

— А вы не Россия?

— Нет. Мы — Камчатка, — и напевает сквозь зубы песню Цоя:

О-о, это странное место Камчатка,

О-о, это сладкое слово Камчатка.

Цой пел совсем про другую Камчатку, но татуированный этого не знает. Он вообще мало что знает. Он молодой, новый человек.

Воет и глохнет стартер «Запорожца».

— К Шурику его везти нельзя, — говорит московский гаишник. — Там у них какое-то сегодня ЧП.

— Какое еще ЧП? Вы же подписались на семнадцатое августа. Сегодня семнадцатое.

— Шурик велел подержать его у меня в отделении, в КПЗ.

— Фраера вы московские, — огрызается гость с Камчатки.

«Запорожец», окутанный облаком сизого дыма, наконец уезжает.

— Ну пошли, что ли, — командует татуированный.

Московский гаишник выходит из машины. Камчатский собирается последовать за ним, но тут звонит его мобильник, и он задерживается.

— Алло? Кто? — рявкает он в трубку и, услышав ответ, совершенно другим тоном продолжает: — Заяц? Зая, ты чего звонить? Я ж на работе...

Ты что, плачешь? Банк лопнул? В каком смысле? Погоди... Погоди, сейчас не могу говорить. Я скоро перезвоню. Все, целую. Целую.

Выключает мобильник и вылезает из машины.

Степа уже идет им навстречу.

— Ну что, дед? — начинает московский недоверчивый гаишник. — Глаза залил?

— Нет-нет! — испуганно отвечает Степа. — Я ничего не п-п-п-п-пил...

— А язык заплетается.

— Это я п-п-просто заикаюсь.

— Права и документы на машину.

— П-п-понимаете, это машина не моя, а моей внучки...

— И доверенности нет?

— Н-нет, но...

— Понятно, — удовлетворенно кивает московский. — Машина чужая. И пьяный спал за рулем.

— Я не спал. Я только на секунду п-п-прикрыл глаза, — оправдывается Степа.

— А почему не остановился, когда тебе сигналили? Пытался скрыться?

— Нет-нет! Я вас п-п-просто не видел! Товарищи, давайте лучше с вами познакомимся. Я п-п-пи-сатель Степан Николкин. Вы наверняка в детстве читали мою книжку «Тетя П-п-поля»...

В прежние времена этот номер всегда проходил. Но времена изменились.

— Платить будем или как? — прерывает Степу московский гаишник.

— Сколько? — спрашивает Степа после короткого размышления.

— Двести баксов.

— Ребята, ну это н-н-несерьезно, — растерянно улыбается Степа. — Да и нет у меня с собой таких д-д-денег. И я действительно, честное слово, я ничего не п-п-пил! Я могу п-п-подышать в т-т-тру-бочку. Я ничего не пил!

— Кончай базар. Мне некогда. «Не пил», — прерывает дискуссию человек с Камчатки и, достав из кармана плоскую фляжку, командует московскому: — Подержи-ка его.

Московский гаишник обнимает Степу сзади руками и прижимает к себе.

— Что вы делаете?.. — пугается Степа. — Все. Не надо, я все п-п-понял... Товарищи, я сейчас позвоню своим, и они, сколько скажете, сразу п-п-привезут.

— Потом позвонишь, — говорит татуированный. Он крепко берет Степу за подбородок и вливает водку из фляжки ему в рот. Степа судорожно глотает и кашляет.

— Ключи от машины, — приказывает татуированный Степе.

Степа, не споря, отдает ключи. Московский ощупывает Степины карманы, вынимает из них все содержимое.

— Все. Вези его, — говорит он приезжему. — Я его потом оттуда сам заберу.

Московский сажает Степу в патрульную машину и уезжает.

Приезжий садится в Степину машину и включает свой мобильник.

— Зайка, это я... Ну, что случилось?.. Какие деньги пропали?.. Перестань... Успокойся... Как это у всех все пропало? Так не бывает...

Он долго слушает, что говорит ему Зайка, морщится и трет лоб.

Верхушка высотного здания розовеет на фоне темного неба. Начинается следующий день.

Степа дышит в трубочку у стойки дежурного. Дежурный с помощью задержавшего Степу гаишника составляет протокол.

В обшарпанной дежурке отделения милиции обычный ночной улов — два прилично одетых пьяных и стайка девиц, из новеньких, неопытные. Пьяные хорохорятся. Девицы жалобно скулят. У ментов усталые деловые лица.

— Товарищи, разрешите мне п-п-позвонить домой, — просит Степа.

Его не слушают.

— Посади его в КПЗ. За ним приедут, — говорит дежурному доставивший Степу гаишник.

— Не могу. Там все забито, — говорит дежурный. — Видишь — в коридоре народ держу.

— Договор был — в КПЗ.

Девицы хнычут. Интеллигентные пьяные, узнав Степу, оживленно перешептываются.

— Я ж говорю тебе, оба обезьянника заняты, — говорит дежурный.

— Один освободи.

— Не могу. Один ФСК курирует, другой — мэрия.

— Там сейчас кто?

— В одном Кавказ, в другом — Украина.

— Так подсади к Украине.

— К бабам?

Московский втолковывает ему что-то, понизив голос.

Степа, оглушенный содержимым фляжки, уже с трудом стоит на ногах. Молодой пьяный вскакивает, уступая ему место на деревянном диване.

— Сп-п-пасибо.

Садится рядом с пожилым пьяным и закрывает глаза.

Из глубины коридора, где расположены камеры, мужской гортанный голос кричит на высокой ноте одно и то же:

— Ара, пагаварим, а? Ара, а? Пагаварим, ара!.. Пагаварить хочу! А? Ара, пагаварим, а?

Переговоры московского гаишника и дежурного затягиваются.

— Пардон, это все-таки вы или не вы? — Пожилой пьяный решается завязать со Степой беседу.

Степа молчит.

— Вы. Точно вы. Степан Николкин. Как это у вас в книжке сказано? «Это наша история, и другой у нас нет». Мудрые ваши слова.

Степа уже не слышит. Он спит.


Солнце светит сквозь решетку. Степа просыпается. Он лежит на полу. Рядом с ним лежит на полу полная, домашнего вида тетка. Смотрит на Степу восторженно.

— Добренького вам утречка.

— Здравствуйте, — слабым голосом отвечает мой папа.

— Вы ж писатель Николкин? Степан Сергеевич?

— Да.

— Так я вас по журналам сразу узнала! Степа замечает, что он укрыт женским пуховым платком.

— Это мой платок, Степан Сергеевич. Меня зовут Марина. Теперь вы будете пахнуть моими духами. Даже не думала, шо когда-нибудь с вами прямо вот так.

Камера женская. Расположена она в полуподвале. В углу унитаз и раковина.

— Ой, — говорит Марина, — я с вашего творчества всегда так хохочу.

Взрослый папа-пеликан

Ловит рыбу и — в карман,

А сыночек-пеликанчик

Ловит рыбку и — в карманчик.

Ой, это ж так хорошо у вас написано. Как будто про людей.

— Это, деточка, не мои стихи, — тихо говорит Степа. — Их Агния Б-б-барто сочинила.

— Да шо вы? — удивляется Марина.

— Я н-написал «Тетю Полю», — говорит Степа.

— Ну вот! Я ж и говорю! — Марина ласково гладит Степу по рукаву. — Надо же. Живой писатель. Ну шо вы на меня так смотрите? Вы хотите в туалет.

— Да, — признается Степа.

— Так шо вы стесняетесь? Девчата не будут смотреть. А я вас загорожу.

Степа задумчиво стоит над унитазом. Марина, стоя к Степе спиной, загораживает его развернутым платком.

Обитательницы камеры, полдюжины молодых женщин, толпятся у окна и внимательно наблюдают происходящее на улице.

Из окна видна возбужденная толпа у входа в бакалейный магазин напротив. Люди пытаются прорваться в магазин. Другие люди, уже нагруженные покупками, наоборот, не могут из него выбраться.

— Ужас, шо делается, — говорит глядящая в окно девушка. — Прямо как при Союзе.

— А я как раз вчера усе доллары на рубли сменяла, — говорит вторая девушка. — Хотела своим пэрэвести. А чого теперь им пэрэводить?

— Это чего они, сволочи, с народом делают! — ужасается третья.

Слышен звон стекла. В магазине разбили витрину.

Девушки у окна камеры вздыхают и охают.

— Что там п-п-происходит? — Степа тоже смотрит в окно.

— Дефолт, Степан Сергеевич, — объясняет Марина. — Шо-то со всеми деньгами случилось. Пока мы тут сидим, а в банках все зараз пропало. У кого шо было — все пропало. У вас шо-то было?

— Было, — подумав, отвечает Степа.

— Ну так теперь ничого нет.

— Ара, падайди, пагаварим, а? Пагаварить хочу, ара! — кричит гортанный голос в соседней камере.

Прямо перед окном камеры толпа сбила с ног старуху. У нее рассыпались пакеты. Она ползает по тротуару прямо перед окном, подбирает с асфальта вермишель.

— Люди хоть отовариваются на последние, а мы тут кукуем, — смотрит в окно Марина. — Степан Сергеевич, ну шо это за страна? Угораздило нас с вами тут родиться. Хотя шо я себя сравниваю? Вы ж писатель, такой талант... Вы ж хуже меня переживаете.

Степа смотрит в окно, жует губами.

— Степан Сергеевич, я вам скажу, шо для меня с детства наша литература — это все, — говорит Марина. — А шо у нас есть, кроме литературы? Шо у нас еще есть? Да ничего хорошего. Одни дефолты. Я иной раз думаю: за шо нам Бог послал Пушкина? За шо? Мы его заслужили? Нет. Мы ж свою духовность не ценим. Вот взять вас. Такой человек — и сидит в обезьяннике. А за шо?

Степа молчит.

— Ну, выпили. А я за проституцию, — говорит Марина. — Так это же смешно. Я не понимаю, шо они от нас еще хотят? Мы ж им и так — даем и даем, даем и даем. Я вам, Степан Сергеевич, как писателю, такое могу порассказать, шо у вас волосы застынут в жилах.

Степа молчит.

— Ой, извините, я все болтаю. Я мешаю вам?

— Нет-нет. Н-н-наоборот, — успокаивает ее Степа.

— Но я ж вижу. Вы сейчас шо-то в голове сочиняете, а я все время болтаю. Все. Молчу.

— Нет-нет. Мне с вами, деточка, интересно. Даже очень.

— Да вы шо? Правда?

— Слово чести. И как-то удивительно свободно. Как будто мы не только что встретились, а знакомы давным-д-д-давно.

— Это бывает. Это сродство душ.

— Но со мной т-т-такого обычно не бывает. Я человек замкнутый, — доверительно сообщает мой папа, — с людьми схожусь трудно. А с вами, деточка, мне как-то удивительно легко...

— Ой. Вы хотите встретиться, — понимает его по-своему Марина.

— Нет... Я п-п-просто...

— Степан Сергеевич, возраст не имеет роли.

— Я только хотел бы поговорить с вами п-п-по-дробнее...

— Так без проблем. Выйдем на волю — и хоккей.

— Нет...

— Шо нет?

— К сожалению, п-п-поздно.

— У мужчин не бывает поздно.

— Бывает. Я здесь нахожусь, Мариночка, потому что меня, наверное, сегодня уб-б-бьют.

— Вы так юморите? — настораживается Марина.

— Нет. П-п-просто я отношусь к этому факту ф-ф-философски.

Это правда. Гаишников папа боится, а смерти — нет. Может быть, втайне ему кажется, что он никогда не умрет.

— Степан Сергеевич, ну шо вы такое придумали? — говорит Марина. — Кто вас тут, в милиции, убьет? У них не та зарплата, шоб людей убивать. Они ж с нас живут. Расслабьтесь. Отдыхайте.

— Меня не здесь убьют. Я слышал, что они говорили. За мной сюда кто-то п-п-приедет и увезет.

— Кто?

— Я не знаю.

И в этот момент дверь камеры открывается. На пороге стоит пожилой милиционер, незнакомый, не из вчерашних. Манит Степу пальцем.


Бродячая кошка греется на солнце на крыше гаража. Рядом с кошкой двое ее котят. Третий котенок отправился на экскурсию в узкое пространство между железными коробками гаражей.

Тут стоит машина. Котенок входит под нее. Под машиной лежит приезжий с Камчатки. Прижав плечом к уху мобильник, он привязывает к трубе глушителя пакет с висящими из него проводами.

Котенок трогает провода лапой. Приезжий шикает на него. Котенок улепетывает прочь.

— Зайка, не плачь, — говорит в мобильник человек с Камчатки. — Я не могу, когда ты плачешь... Ну., такая страна, что делать... Переживем...

В трубке мобильника слышны всхлипывания, руки у приезжего дрожат.

— Ну, не психуй, Зая, — говорит он. — Ну, тридцать две штуки пропало. А мы плюнем и забудем. Нет, нет, это не все, что у нас было. Главное осталось — ты и я. А бабки я обратно заработаю. Пара командировок — и заработаю. Только хранить теперь будем в матрасе, да?

Он начинает подсоединять детонатор. Изолента перепуталась, склеилась в комок.

— Да, Зайка... Да, я тут почти кончил... Да...Все... Завтра вылетаю к тебе... Я ужас как тебя хочу...

Руки у него сильно дрожат, когда он распутывает изоленту.

Взрыв.

Кошку с котятами сдуло с крыши гаража, забросило через кирпичную стену на детскую площадку.

За стеной взметнулся клуб пламени и черного дыма.

Ахнуло эхо. Вылетели оконные стекла. Посыпался с неба исковерканный металл. Черной дрянью залепило песочницу, беседку, белье на веревке. Голуби взлетели к небу. Дети запищали. Мамаши заголосили, Побежали прочь с колясками.


Пожилой милиционер привел Степу в дежурку. На деревянном диване пусто. За стойкой сидит уже другой дежурный, не вчерашний. По телевизору показывают медленно говорящего что-то Ельцина.

— За вами приехали, — говорит Степе пожилой милиционер. — Вот здесь распишитесь.

На стойке перед Степой лист бумаги с каким-то неразличимым без очков текстом и ручка.

— Что это я п-п-подписываю? — спрашивает Степа.

— Что все изъятое у вас при обыске вам возвращено. Проверьте и подписывайте.

Отдает Степе очки, часы и бумажник. Степа расписывается.

— Все. Можете идти.

— Куда?

— Туда.

И показывает на дверь, у которой стоят Макс и Антон. Только теперь Степа замечает их и поворачивается к дежурному с мгновенно вернувшейся уверенностью:

— Здесь нет ключей от машины. Где моя машина?

— Без понятия.

— Но это машина моей внучки, я должен ее вернуть!

Макс поспешно подходит и берет Степу под руку:

— Папа, идем, идем, человек не знает, где ты бросил машину.

— Но кто-то же знает.

— Идем, дед, — Антон тоже подходит к нему, — идем отсюда.

Выводят Степу на улицу.


На улице светит солнце.

— Все, тетя Нина, — говорит в мобильник Антон, — мы его нашли. Живой. Сейчас приедем.

Они идут к машине Антона.

— Папа, ты хоть понимаешь, что мы все пережили?! — говорит Макс. — Ты сказал Нине, что приедешь, и она два часа ждала тебя, прежде чем разбудила меня. Я же обзвонил все больницы и морги! И тебя нигде нет. И вообще никаких сведений в этой средневековой стране ни у кого получить невозможно!

— Помолчи, Макс.

— Что значит «помолчи»?! Ты хоть помнишь, что сегодня открывается наш аукцион? И в такой день ты это устраиваешь! Тебе нельзя больше садиться за руль. И тебе совсем нельзя пить! Тебе же восемьдесят пять лет!

— Помолчи, ради Бога, — просит Степа и обращается к более спокойному Антону: — Антоша, этот дефолт к нам имеет какое-то отношение?

— Да. Идем, я потом тебе все расскажу.

— А если кратко?

— Если кратко, то получить недостающую сумму через аукцион теперь почти нереально. А давить на нас, чтоб мы вернули девять миллионов, будут сильнее.

За углом — переулок, который Степа видел из окна камеры. Толпа теснится у бакалейного магазина. Старуха все еще собирает с асфальта вермишель. Степа останавливается и смотрит на полуподвальные окна КПЗ.

— Папа, что ты стал? — тянет его к машине Макс. — Нам надо отсюда скорей уехать. Тебя выпустили за взятку. Антон дал дежурному триста долларов. Он еще может передумать. Предыдущий дежурный брать не хотел. Садись в машину.

— Подожди. Антоша, дай мне свою карточку, ту, с картинкой твоего «Толстоевского» и телефонами.

— Папа, садись в машину! — увещевает Макс.

— Оставь меня в покое.

— Папа, почему ты так со мной разговариваешь?

Антон вынимает из кармана и дает Степе карточку.

— Папа, почему ты всегда стремишься меня унизить? — обижается Макс. — И так всю жизнь. С детства! Но я уже пожилой человек! И между прочим, если б не я, тебя бы здесь вообще не нашли! Тебя нашли только потому, что я — гражданин Великобритании и позвонил ночью нашему послу. И он через ваш МИД связался с вашим МВД...

— Подождите, я сейчас, — говорит Степа и, не дослушав, уходит в переулок.

Приседает перед окном КПЗ.

На улице яркий свет, поэтому в окне ничего не видно. Степа видит Марину, только когда девушки подзывают ее и она подходит к окну. Марина пытается открыть форточку, но форточка наглухо забита гвоздями.

Степа прижимает карточку Антона к стеклу. Марина вглядывается в нее и кивает, запоминая телефонный номер «Толстоевского».

И Марина теперь верит, что у нее со знаменитым писателем Николкиным установились какие-то особые, доверительные отношения. Но это не совсем так. Мой папа каждой встречной женщине говорит, что он очень замкнутый человек и только с ней одной чувствует себя легко и свободно. И это действует на них неотразимо. Этих женщин, связанных с папой таинственной душевной близостью, — сотни. Папа их всех помнит и поддерживает с ними отношения годами и десятилетиями. И вовсе не потому, что каждая из них рано или поздно оказывается ему полезна. Он заранее об этом даже не думает.

Степа возвращается к машине.

— Макс, деточка, не сердись на меня, — говорит он.

— Папа, мне шестьдесят один год! — еще больше обижается Макс. — Меня тошнит, когда меня называют деточкой!


Машина едет по Тверской.

— Обижаться вообще-то должен не ты на меня, а я на тебя, — говорит Максу Степа.

— За что ты можешь быть на меня обижен?! За то, что я тогда остался в Англии? И тебе не стыдно?

— Нет, я не про Англию. Я о том, что в какой-то момент вы от меня отдалились. И ты, и Леша. Я даже не заметил, как это произошло. Но с какого-то времени вы оба перестали со мной разговаривать всерьез. И ты, и Леша. Вы перестали со мной делиться.

— Делиться чем?

— Своими мыслями, т-т-творческими замыслами.

- Папа, мы и раньше с тобой не очень делились. Мы никогда с тобой особенно не делились. Мы делились с мамой. Ты был слишком занят самим собой.

— Может быть, я не уделял вам д-д-достаточно внимания, но все равно между нами была душевная б-б-близость. А теперь... Ты мне так и не рассказал про свой новый спектакль. И Леша тоже ничего мне не рассказал.

— О чем он тебе не рассказывал?

— Об этом своем последнем фильме.

— Ты просто забыл, папа, — говорит Макс. — Он тебе уже двадцать лет назад про эту идею рассказывал, и был готов сценарий, но ты объяснил Леше, что это претенциозно — снимать фильм о самом себе. И что зрителю это будет скучно. Более того, ты поделился этим своим мнением с начальством из Госкино. Из лучших соображений поделился, чтоб оградить Лешу от неизбежных, по твоему мнению, неприятностей. И сценарий запретили. Через двадцать лет Леша вернулся к этой идее, но теперь не мог найти продюсера. У вас же деньги дают только под боевики и комедии.

— Но деньги на этот фильм все-таки где-то достал, — задумчиво говорит Степа.

— Нет, папа, Леша их не украл из Камчатского фонда, если это тебя волнует. Фильм финансировал Паша Левко. Я уже говорил тебе: у них с Лешей были нормальные отношения.

— Но кто-то же его убил.

— Папа, я знаю, что кто-то его убил, но это не обязательно Левко!

— Что ты сердишься? Я же п-п-просто сп-п-про-сил, где он взял деньги на этот фильм, — пожимает плечами Степа и обращается к Антону: — Деточка, а когда ты начинал «Толстоевского», ведь это тоже Паша Левко тебе помог?

— Я до сих пор с ним не рассчитался.

— И сейчас он одолжил Коте три миллиона, — да мы у него в долгах как в шелках.

Степа думает. Жует губами. Машина сворачивает в арку ворот и останавливается у подъезда. У моей фотографии все еще горят в банках свечи и стоит небольшая толпа поклонников. Кладут у фотографии цветы. Поглядывают на Степу, узнают, перешептываются.

— Чудесные у нас все-таки люди. Дефолт — а они все равно сюда приходят, — говорит Степа, войдя в подъезд. — Кстати о дефолте. Мне, наверное, надо позвонить Борису Николаевичу.

— Кому? — не понимает Макс.

— Борису Николаевичу Ельцину. Нашему президенту.

— Зачем?!

— Ну как же. Такое в стране случилось, — говорит Степа, — надо его как-то п-п-поддержать.

Макс закатывает глаза.

— Дед, не надо этого делать, — говорит Антон.

— П-п-почему?

— Потому что ему на твою поддержку наплевать.

— Может быть. Но позвонить я должен. Дай мне свой телефон.

— Ты прямо сейчас собираешься ему звонить?

— А почему не сейчас?

Антон покорно дает ему мобильник. Степа неуклюже тычет в кнопки.

Папа играет в маразматика, но тысячи телефонных номеров он помнит наизусть.

— Алло! Деточка, это ты? Да, это Степан Николкин, — говорит он в трубку. — Да, солнышко, ужасно... Ужасно... Твой шеф у себя? У президента? Я хотел сказать президенту пару слов. Можешь соединить?.. Нет? Понимаю... Понимаю... Тогда передай сердечный привет. Скажи, что я... Нет. Не я — весь народ сейчас душой с ним... Все. Обнимаю. — Отдает Антону мобильник. — Президент неважно себя чувствует. Макс, почему ты так вздыхаешь и кривляешься?

— Папа, но ты же и Горбачеву так же звонил, — говорит Макс.

— Естественно.

— И Брежневу! И Сталину!

— Да, звонил. И это нормально — в тяжелые времена поддерживать свое государство. Иначе наступит всеобщий б-б-бардак.

— Папа, а тебе все равно, что люди про тебя подумают?

— Я не понимаю, о чем ты, но вообще в восемьдесят п-п-пять лет меня уже не трогает, кто про меня что думает. Впрочем, и раньше меня это не волновало. Мне важно было, что думает обо мне Дашенька, твоя мама. А она меня любила и ув-в-в-в-важала.


Нина открывает дверь, обнимает Степу и целует его. За спиной Нины радостно улыбается Маша. Ксения нервно курит, кутаясь в Нинин домашний халат. Плачущая Таня повисает у Степы на шее. Рядом прыгает Петька.

— Степа! Степа! — вопит Петька. — А почему тебя не убили?

— Молчи, болван! — кричит Таня.

— А сама говорила, что убили! Сама говорила!

— Я не знаю, что я с тобой сейчас сделаю!

— Почему вы тут все? — удивляется Степа. — Макс, это ты всех п-п-перебудил?

— Папа, я никого не будил!

— Деда, это не Макс, — говорит Маша. — Я узнала, что ты пропал, потому что мне позвонили из милиции. Они нашли мою машину. Где ты ее бросил? Впрочем, теперь это неактуально. Ее больше нет. Ее взорвали.

— Взорвали машину! — радостно орет Петька. — Взорвали! Взорвали!

Степа задумчиво жует губами.

— Менты говорят, что ее угнали и использовали для каких-то воровских разборок, — говорит Маша.

— Но машина у тебя б-б-была застрахована? — подумав, спрашивает Степа.

- Да.

— Ну, это хорошо. Хоть какие-то деньги получишь. В такой день — очень кстати.

— Папа, ты невозможен! — хватается за голову Макс. — Маша из-за тебя лишилась машины, а ты говоришь, что это хорошо!

— Помолчи, наконец, — морщится Степа. — Машенция, а что Сорокин? Он уже занялся нашим аукционом? Что-то уже делает?

— Да, но я не хочу иметь с этим человеком ничего общего.

— Как я от вас от всех устал. — Степа подходит к стоящему в конце коридора мрачному Коте. — Деточка, ты сбрил бороду? Умница. Так, конечно, лучше. И я теперь, кажется, знаю, как организовать съемки нашего фильма. — И принюхивается: — А чем это, друзья мои, здесь у вас так воняет?

- Это не я! Это не я! — кричит Петька.

— Тише, пожалуйста, — шепчет Степе Нина. — Неудобно, она услышит. Это пахнет кимчи.

— Что? — переспрашивает Степа.

— Капуста по-корейски, — шепчет Нина. — Это Игнатова нам угощение принесла. Камчатский сувенир.


На столе стоит открытая банка с кимчи и бутыль с красной водкой. Все сидят за столом, осторожно жуют и смотрят на Игнатову. Тихая, внимательная девочка.

— Это я в плане, чтоб не приходить с пустыми руками, — говорит Игнатова. — Вам что, не нравится?

— Мне нравится, — говорит Нина.

— Своеобразно, — говорит Степа.

— Это кимчи с вяленой рыбой, — говорит Игнатова. — Мама сама готовила. Алексею Степановичу это блюдо сразу понравилось. Когда он к нам впервые в Магадан приехал, мама его угостила, и ему сразу понравилось.

— В Магадан? — переспрашивает Степа. — Разве Леша нашел вас не на Камчатке?

— Нет. На Камчатке я работала в театре. А сама я магаданская. Мой дедуля после лагеря не вернулся в Москву, а остался жить в Магадане. Потому что...

— Погодите, — говорит Маша. — Вы скажите Степану Сергеевичу, кто ваш дедушка. Он же еще не знает.

— Мой дедуля — великий русский поэт Зискинд, — говорит Степе Игнатова. — Он, как освободился, сразу влюбился в бабусю, и они сразу поженились. А из Магадана ее не отпускали, потому что она была завотдела обкома. А когда Алексей Степанович приехал в Магадан его искать, дедуля уже недавно умер, и мы все жили на бабусину пенсию. Ну, мама ему все про дедулю рассказала, и потом Алексей Степанович все время звонил нам из Москвы и присылал деньги. А на Камчатку он уже потом приехал. Он сказал, что познакомит меня с вами, когда мы кончим фильм. И сегодня мы все досняли... А он погиб...

Умолкает.

— Я не знал, что Леша ездил в М-м-магадан, — говорит Степа.

— Ну да, ездил, — говорит Игнатова. — Он же дедулю искал. Потому что ваша жена, Дарья Михайловна, собиралась раньше вас за дедулю выйти замуж. Поэтому Алексей Степанович его и искал. Ведь если бы дедулю не посадили, она бы за вас, Степан Сергеевич, не вышла, и Алексей Степанович бы на свет не родился. И вас, Максим Степанович, тоже бы не было. Никого из вас бы тут сейчас не было. И меня бы не было. А его посадили — и теперь мы все есть.

Это правда. Мама стала женой папы потому, что Зискинд из ее жизни исчез. Вот об этом я все время думаю. Вся моя жизнь зависит от совершенно мне незнакомого Зискинда. Где кончается одно и начинается другое, понять совершенно невозможно. Один взгляд, одно слово — и вдруг вся жизнь получает совсем другое направление.

2

Очень ранним летним утром в тридцать втором году автомобиль с двумя чекистами едет по проселочной дороге.

Предутренний туман. На опушке леса красный флаг. Деревянные ружья в пирамиде. Палатки. Из палатки выскакивает и мчится за автомобилем собака. Писающий на дерево двенадцатилетний пионер-часовой поспешно поправляет трусы и отдает вслед машине салют.


Степе двадцать один год. Даше — двадцать два. В дверь внизу стучат. Они просыпаются одновременно.

— Вот и все, — прислушивается к стуку Степа. — За мной п-п-п-пришли.

На цыпочках, мимо Аниной кроватки, он подходит к балконной двери и осторожно выглядывает.

В тумане за лесом едва брезжит рассвет. Внизу, на крыльце, стоят люди в фуражках. Стучат в дверь.

— Да. Они, — шепчет Степа, метнувшись обратно к кровати. — И с ними Левко.

— Иди ко мне. — Даша ловит его за руку.

— Надо же открыть, — шепчет Степа.

— Подождут.

Степа ныряет обратно под одеяло. Даша обнимает его и прижимает к себе.

— Зато мы с Зискиндом н-н-наконец б-б-будем теперь на равных, — шепчет Степа.

— При чем тут Зискинд?

— Я все это время думаю, что я тебя у него украл и ты об этом помнишь. А теперь меня тоже посадят, и мы с ним будем на равных.

— Ты что, об этом все время думаешь?

— Да.

— Ну и дурак. — И Даша обвивает его руками и ногами, целует его. — Я его никогда не любила. Я любила только тебя.

В дверь продолжают стучать.

Анечка просыпается в своей кроватке, начинает плакать.

К стуку снизу присоединяется другой, тихий стук в дверь их комнаты.

Это испуганный Полонский стучит в дверь согнутым пальцем. Варя стоит за его спиной.

— Степа, Даша, проснитесь! — зовет Полонский.

— Успокойся, Миша. Они слышат, — говорит ему Варя.

— Тогда почему они лежат? Это же пришли за ним.

— Ты уверен, что за ним?

— Это из-за его рассказа.

— Из-за какого рассказа?

— Он отнес рукопись в «Правду».

— Ну и что?

— Героиню рассказа зовут Надежда, — шепчет Полонский. — Я же ему говорил.

— Говорил что?

— Что так зовут жену Сталина. Я предупредил его, что надо поменять имя. Тем более теперь, когда его «Тетю Полю» ругают во всех газетах за формализм. Наверху, конечно, решили, что это вызов.

Внизу уже колотят в дверь ногами.

— Они же сломают дверь, — говорит Полонский.

— Пусть ломают, — говорит Варя. — Куда теперь торопиться?


Даша вскрикивает и затихает. Степа тоже затихает, скатывается с Даши, лежит рядом, уткнувшись лицом в ее шею.

Чекисты перестали стучать. Переговариваются. В открытое окно слышны их голоса.

— Их и дома нет никого, — говорит незнакомый голос.

— Да здесь они, где им быть. Спят, — говорит Левко. — Можно через окно войти на веранду.

Колотят в дверь еще громче.

— Ладно. Пошли открывать, — шепчет Даша, — все равно войдут.

Она спрыгивает с кровати. Надевает трусы и майку.

— Подожди, — шепчет Степа.

— Что? — Даша наклоняется к нему.

— Ты не знаешь п-п-про меня еще одну вещь, — говорит шепотом Степа.

— Что еще?

— Я хотел стать настоящим п-п-писателем. Ты понимаешь, не просто, а настоящим.

— Это как?

— Ну, в общем, к-к-к-классиком.

— Как Лев Толстой, что ли?

— Да. Или как Алексей. Мне кажется, я бы смог. П-п-понимаешь, классики так пишут, что у читателя в-в-в-возникает чувство, будто его, как ребенка, ведут куда-то за руку и будто ведет его кто-то очень умный и д-д-добрый, кому можно довериться, потому что он хорошо знает, куда идти. Я бы мог научиться так писать. А теперь этого не будет.

— Фигня. Пока мы живы, никто не знает, что дальше будет.

И мама, как всегда, была права. Стал папа классиком или нет, до сих пор непонятно, но мама в него верила, поэтому счастливым и гордым человеком он стал, и оставался таким, счастливым и гордым, долгие, долгие годы, несмотря на разные, очень разные времена. Моя мама была очень мудрым и спокойным человеком, а Ксения ни мудрой, ни спокойной не была, поэтому я женился не на ней, а на Нине. Вот об этом я и думаю: где кончается одно и начинается другое — понять невозможно.

Полонский стоит на лестничной площадке, держит на руках плачущую Аню и смотрит, как Степа и Даша спускаются вниз. Варя спускается за ними следом.

У Степы трясутся руки. Он не может открыть дверь. Даша помогает ему.

На крыльце стоит Василий Левко и незнакомый чекист, держащий в руках стопку газет.

— Ну вы и спите. Я вам завтрашние газеты привез. Иосиф Виссарионович хотел вам позвонить и поздравить лично. Но у вас нет телефона. И мне поручено, как соседу, газеты вам доставить.

Степа пятится в глубь передней, зажимает ладонью рот и убегает.

— Что это с ним? — спрашивает Левко у Даши.

— Извините, Василий Семенович, — говорит Даша и убегает вслед за Степой.

— Вася, я не поняла. Что ты сказал? — спрашивает Варя.

— В «Правде» напечатан рассказ Степана Сергеевича «Надежда», — объясняет Левко, впервые называя моего папу по имени и отчеству. — И этот его рассказ крепко понравился вождю.

Степа стоит на коленях перед унитазом. Его от волнения рвет. Даша придерживает его за лоб.

Так что папу опять не посадили. Более того, его «Тетю Полю» перестали ругать, а наоборот, начали хором во всех газетах и журналах расхваливать. И вообще, жизнь совершенно изменилась. Мама была права. Пока мы живы, никогда не знаешь, что будет дальше.


Самая красивая и счастливая в Москве молодая семья — Степа, Даша и Анечка, — взявшись за руки, шагает по Тверскому бульвару к Пушкинской площади.

— Анюта! — зовет Степа.

— Я тута! — отвечает Анечка и подпрыгивает.

— Анюта!

— Я тута! — подпрыгивает Анечка.

— Идиотский, товарищи, у вас диалог, — говорит Даша.

— Это от радости жизни, — объясняет Степа.

На моем папе шляпа, вышитая рубашка и галстук. В руках новенький портфель. В кармане — часы Полонского. Он больше не боится Левко. Крошечная Анечка в матроске и сандаликах. В руках у нее новая резиновая кукла. Даша только что из парикмахерской, в новом коротком пальто с кошачьим воротником. Ножки у Даши просто потрясающие. Мужчины оборачиваются и смотрят вслед. Степа эти взгляды замечает, но трактует по-своему.

— По-моему, м-м-меня уже п-п-прохожие узнают, — говорит он Даше. — Вот про такой день, Дарья, и написан рассказ «Надежда». П-п-просто хороший день. Просто идем по Москве. Просто хорошее настроение. Помнишь, я тебе рассказывал в поезде, но ты не поняла.

— Я тогда не знала, что твою «Надежду» напечатают в день рождения Надежды Аллилуевой. Но ведь и ты этого не знал.

— Почему? Я знал.

— Что ты знал?

— Что будут печатать как раз в этот день.

— Разве это не случайное совпадение?

— Нет, что ты. П-п-просто редактора убедили, что Сталин поймет и оценит.

— Ничего себе. А если бы он не оценил?

— Тогда мы бы тут сейчас так весело не гуляли. Я, конечно, п-п-понервничал. Зато теперь я знаменитый и иду в Дом Герцена получать путевку в Сочи.

Они останавливаются у калитки в чугунной решетке бульвара против ворот Дома Герцена, где в то время помещались все писательские учреждения.

— Подождите меня тут на скамеечке, — говорит Степа. — Я быстро.

— Ты не хочешь, чтоб мы пошли с тобой?

— Не надо. Там одни писатели — это зрелище не для ребенка. Анюта!

— Я тута!

— Ждите здесь.


Таблички на двери комнаты оповещают, что в ней размещаются одновременно: КСУ, МАПП и «На литературном посту».

В комнатах рядом живут. Двери открыты настежь. Сушится белье на веревке. Дети делают уроки. На плите кипит суп.

На стенах комнаты КСУ лозунги юмористического характера. «НЕ ПИШИ ПРО ДОЯРОК, ЕСЛИ НЕ УМЕЕШЬ ОТЛИЧИТЬ КОРОВЫ ОТ ВОВКИ ЕРМИЛОВА» и «НАШЕ КОМЧВАНСТВО НИ В ЧЕМ НЕ УСТУПАЕТ ВАШЕМУ».

Судьбами писателей здесь распоряжается секретарша Вера Зиновьевна — пожилая дама в пенсне, с пышными подсиненными волосами, с папиросой в длинном мундштуке. Степа достает из портфеля и кладет перед ней экземпляр «Правды» с «Надеждой». Целует ей руку.

— Вера Зиновьевна, — робко начинает Степа, — я тут н-н-написал вам слова.

— Спасибо, милый, — отвечает Вера Зиновьевна прокуренным барственным басом. — Очень трогательно. Ну, вы теперь счастливы?

— Б-б-благодаря вам.

— Не преувеличивайте.

— Но это же так, — настаивает Степа. — Если бы не вы, рассказ бы ни за что не напечатали. Я бы его сам в «Правду» отнести никогда не р-р-ре-шился. Я, Вера Зиновьевна, человек страшно замкнутый и п-п-плохо схожусь с людьми. А с вами сразу возникла эта душевная б-б-близость. С первого же мгновения я с вами почему-то почувствовал себя так легко и свободно, будто мы уже знакомы сто лет...

— Сто лет назад, Степа, вас не было на свете, — обрывает его привыкшая к комплиментам Вера

Зиновьевна, — а я давно уже была. Поэтому не морочьте мне голову, а ступайте вниз, в ресторан. На вас хочет посмотреть Алексей Толстой.


Степа идет по ресторану между столиками литературного Олимпа. Вокруг него едят и пьют знакомые по фотографиям и портретам Юрий Олеша, Виктор Шкловский, Всеволод Иванов и Леонид Леонов. А в лучшем углу, под пальмой, — сам Алексей Толстой.

Он обедает один. Перед ним снайдеровского масштаба астрономическое великолепие. От его просторного лица исходит сияющее спокойствие великого человека.

— Здравствуйте, Алексей Николаевич, — стоит перед ним Степа. — Я — Степан Николкин. Мне сказали, что вы хотите на меня п-п-посмотреть.

Толстой смотрит, кивает и жестом приглашает Степу присесть.

Степа садится на край стула.

Толстой наливает ему рюмку и кивком велит пить.

— Спасибо. За ваше здоровье, — говорит осчастливленный Степа и выпивает. — Я еще н-н-никогда здесь не был, в писательском ресторане.

Толстой кивает и, глядя на Степу, с удовольствием ест.

Папа всегда восхищался Алексеем Толстым. Я назван Алексеем в его честь. Папа считал его самым гармоничным из советских писателей. Толстой был и талантливый, и счастливый, и богатый. Обычно такого сочетания не бывает.

Степа ждет, что скажет ему Толстой. А тот ничего не говорит, только улыбается и ест.

Во время их первой встречи Толстой молчал как рыба. Говорил только папа. Он не знал, что сказать Толстому, и решил говорить о литературе.

— Я, Алексей Николаевич, начинал как детский п-п-поэт. Но сейчас я пробую п-п-писать прозу, — говорит Степа.

Толстой кивает и ест.

— Я прочитал всего вас, — говорит все более уверенно Степа, — и мне очень близок ваш художественный метод. Чтоб было глубоко и при этом понятно п-п-простому читателю. Потому что так писали русские к-к-классики.

А Толстой все ест и кивает.

— В этом смысле ваша «Аэлита» — в-в-выдаю-щийся роман, — продолжает Степа. — Читают все, и оторваться невозможно, и веришь в этих ваших м-м-марсиан. И при этом мощный философский з-з-заряд. И вот я тоже мечтаю написать нечто к-к-крупное. Не роман — тут с вами соперничать т-т-трудно. Я задумал нечто другое. Я еще никому не говорил...

Толстой кивает. Вид у него несколько сонный. Он уже закончил есть и аккуратно вытирает рот салфеткой.

— Я сейчас пишу историю России, — сообщает ему Степа.

Толстой перестает кивать.

— Дня детей, — уточняет Степа. — С самого начала и до наших дней. Так и называется: «Н-н-на-ша история». Мне кажется, что это н-н-нужно для народа. Я уже три месяца п-п-просидел в библиотеке — теперь осталось только записать. Что вы скажете о таком замысле, Алексей Николаевич? Может п-п-получиться?

Толстой складывает салфетку, встает и выходит из-за стола.

— Получится, — говорит он, хлопает Степу по плечу и удаляется.

Степа смотрит ему вслед в крайнем удивлении. Потому что тут же после ухода божества к столу подлетает официант и подает Степе счет.

Папа так и не понял, что произошло. То ли Толстой забыл заплатить за свой обед, то ли проделал этот фокус нарочно. Но настроение было подпорчено.


А дальше стало еще хуже. Вернувшись на бульвар, Степа видит, что рядом с оставленной им на скамейке Дашей стоит лысый нищий в драной шинели до пят и солдатских обмотках. Размахивая руками, нищий говорит что-то Анечке. Анечка весело хохочет. Степа подходит ближе и узнает в нищем облысевшего в тюрьме, но по-прежнему бешено энергичного и самоуверенного Зискинда.

Зискинд еще не видит Степу, он читает Ане стихи Хармса:

А вы знаете, что НА?

А вы знаете, что НЕ?

А вы знаете, что БЕ?

Что на небе

Вместо солнца

Скоро будет колесо?

Скоро будет золотое —

Не тарелка,

Не лепешка, —

А большое колесо!

Ну! Ну! Ну! Ну!

Врешь! Врешь! Врешь! Врешь!

И, заметив Степу, здоровается с ним крайне небрежно, будто расстались только что:

— Здорово, Николкин! Представляешь, Хармса и меня выпустили. А твоя дочка здорово на тебя похожа!

Степа ошарашенно молчит. А Зискин продолжает декламировать:

Ну, тарелка.

Ну, лепешка.

Ну еще туда-сюда,

А уж если колесо —

Это просто ерунда!

Папу в этот момент поразило не само появление Зискинда, а совпадение. Прямо подряд два человека забыли очень важные вещи. Толстой забыл заплатить за обед, а Зискинд забыл, что Анечка вовсе не Степина, а его, Зискинда, дочь. И оба раза было непонятно — то ли Толстой и Зискинд притворились, что забыли, то ли такая забывчивость — свойство настоящих больших писателей. Это было бы грустно, потому что сам пала не забывал ничего и никогда.

— Ты когда вернулся в Москву? — спрашивает Степа.

— Сегодня.

А вы знаете, что ПОД?

А вы знаете, что МО?

А вы знаете, что РЕМ?

Что под морем-океаном

Часовой стоит с ружьем?

Не с дубинкой,

Не с метелкой,

А с заряженным ружьем!

Анечка пищит от восторга и хлопает в ладоши.

— Где ты остановился? — спрашивает Степа.

— Пока нигде.

Ну! Ну! Ну! Ну!

Врешь! Врешь! Врешь! Врешь!

— Он думал, что ему здесь, в Доме Герцена, комнату дадут, — говорит Даша. — Но не дали.

— Говорят, что ни фига нет. Врут, конечно. Боятся, — говорит Зискинд и, хищно зыркая глазами по сторонам, поглядывает на проходящих по бульвару девушек.

— Ты можешь п-п-пока пожить у нас, — предлагает Степа.

В глазах Даши восхищение. Только восхищена она не Степиным приглашением, а Зискиндом.

А Зискинд все зыркает по сторонам и декламирует Хармса хохочущей Анечке:

А вы знаете, что ДО?

А вы знаете, что НО?

А вы знаете, что СА?

Что до носа

Ни руками,

Ни ногами

Не достать? —

и тихо спрашивает у Степы: — Слушай, Николкин, а действительно проституточки теперь все поголовно ходят в белых теннисных туфлях? Или мне только кажется?

— Д-д-действительно, — растерянно говорит Степа.

— Кстати о девушках, — продолжает Зискинд. — Я прочитал твою «Надежду». Полное говно.

И Зискинд, пока его опять не посадили, поселился в Шишкином Лесу и оставался там с мамой, когда папа уехал осенью в Сочи. В Сочи папа все время думал о маме и Зискинде и страшно мучился ревностью. Зато в Сочи он впервые увидел живого Сталина.


Октябрь. Вечера в Сочи уже холодные. На круто идущей в гору улице под проливным дождем стоит под зонтиком одинокий Степа и смотрит вверх, где высоко над скалистой стеной видна каменная балюстрада террасы, на которой под полотняным навесом за круглым бетонным столом, совсем маленький на таком расстоянии, спиной к Степе сидит Сталин.

Глядя в туманную даль дождя и моря, Сталин держит в руках письмо из Москвы от жены Нади.

Степе не видно, что написано в письме, но мы можем прочесть последнюю строчку: «P. S. ИОСИФ, ПРИШЛИ МНЕ, ЕСЛИ МОЖЕШЬ, РУБ. 50, СИЖУ ВЕЗ КОПЕЙКИ. НАДЯ».

Степа стоит под дождем и смотрит вверх. Подошедший сзади чекист тычет его в спину пальцем, и Степа поспешно уходит.


Папа вернулся из Сочи домой сразу после ноябрьских праздников. В Москве идет первый снег. Уходит электричка, на которой он приехал в Шишкин Лес. Степа тащит чемодан и сумки с южными бутылками и фруктами. Под мышкой у моего папы огромная связка роз.

Навстречу едет автомобиль. Останавливается. В автомобиле Василий Левко с дочкой Зиночкой.

— Ну, с возвращением тебя, Степан Сергеевич. Как отдохнул?

— Отлично отдохнул. Спасибо, Василий Семенович.

Степа видит, что Василий хочет ему сообщить нечто важное, но колеблется.

— Ты, я вижу, прямо с поезда? — говорит он.

— Да.

— Еще ничего не знаешь?

— Что случилось?

— Надежда Аллилуева покончила с собой.

— Что?!

— Вот, вызвали по тревоге. Иосиф Виссарионович крепко на нее обижен. Он это расценивает как ее предательство.

— Почему предательство? — испуганно спрашивает Степа.

— Потому что они, бабы, все такие. — Василий Левко внимательно глядит на Степу, наслаждаясь его реакцией. — Так что ты, Степан Сергеевич, со своим рассказом влип. А что ж тебя никто не встречает?

— Я хотел сделать сюрп-п-приз.

— Ну-ну, — кивает Левко.

Автомобиль уезжает, а Степа, скользя по замерзшим лужам, торопится домой.


В доме темно. Все, должно быть, спят. Степа, с розами и бутылкой, на цыпочках поднимается по лестнице, тихо подкрадывается к двери их с Дашей комнаты и в ужасе замирает. За дверью слышится ритмическое мужское уханье.

Степа прислоняется к стенке и одним духом выпивает из горлышка полбутылки вина. К уханью за дверью присоединяется такое же ритмическое женское постанывание.

Степа бросает розы на пол, ногой выбивает дверь и включает свет.

Пронзительный визг. Со Степиного супружеского ложа глядят на него застигнутые врасплох неприятно голые люди — Зискинд и незнакомая толстая женщина.

— Николкин, ты откуда взялся? — говорит Зискинд. — Здорово! Дарья в город на концерт уехала, и я воспользовался. Тут же у вас пространство. Это актриса театра Таирова Капа Мышкина. Поздравь нас. Мы будем мужем и женой. Что с тобой? Что ты так смотришь?

— Зискинд, — заикаясь сильнее обычного, с трудом выговаривает Степа, — я п-п-прошу тебя н-н-немедленно п-п-покинуть этот д-д-дом.

— Почему?

— Потому. И вообще, мне намекнули, что меня за «Надежду» теперь в любой м-м-момент могут арестовать.

— Николкин, не морочь голову. Куда я пойду? Некуда мне идти! Никуда я не пойду!

И легкомысленный Зискинд остался и прожил в Шишкином Лесу еще два месяца. Об этом мне рассказала Капа Мышкина, которую я в восемьдесят третьем году нашел в доме ветеранов сцены. Зискинд на ней так и не женился, потому что его вскоре снова посадили. Женился он только в пятьдесят седьмом году на работнике Магаданского обкома.

— Николкин, кончай дурака валять. Давай лучше выпьем, — предлагает Зискинд.

Оказывается, на столике около оккупированной им Степиной кровати у Зискинда припасена бутыль со Степиной красной водкой. Здесь же стоят у него Степины рюмки и даже банка со Степиными маринованными грибами.

— Слушай, я тут без спроса прочитал твою рукопись, «Нашу историю», — разливая по рюмкам водку и подавая одну из них Степе, а другую голой Капе Мышкиной, говорит Зискинд. — И знаешь, очень странное впечатление. С одной стороны — полное говно. А с другой стороны — это наша история и другой у нас нет.

Так впервые была произнесена эта фраза. Потом папа вставил ее в свою «историю» и фраза стала знаменитой.

3

В августе девяносто восьмого оглушенная дефолтом Москва притихла, но у Машиной галереи на Кропоткинской собралась целая толпа. У нас же всегда так. Стоит кому-нибудь из известных людей погибнуть, как интерес к нему проявляется живейший. Да еще этот скандальный аукцион. Вот все и понаехали. Вот и мелькают в толпе знакомые лица политиков, предпринимателей и звезд эстрады. И лимузины запаркованы вдоль всей улицы.

Степа подъезжает и останавливается против входа во втором ряду. Сзади гудят. Степа не обращает внимания. Рядом с ним останавливается машина Коти, и из нее выходят мрачный, как всегда, Котя и молодая журналистка с голыми, как всегда, коленками.

Степу настораживает то, что они приехали вместе. Виду он не подает, но на всякий случай осведомляется у Коти:

— А Таня где? Дома с Петькой осталась?

— Я не знаю, где Таня, — безо всякого интереса говорит Котя.

А эта здоровается со Степой, а сама при этом с Коти сигаретный пепел отряхивает, привычно так, по-хозяйски отряхивает.

— Понятно, — жует губами Степа. — Однако, смотрите, что т-т-творится. Вся Москва тут. Гусинский, Алла Пугачева. Немцов. Все тут.

— Bay, — говорит журналистка.

— А все, деточка, твои статьи, — говорит Степа. — Ишь как ты народ расшевелила. Умница.

И идет дальше. А она действительно умница.

— У меня такое чувство, — говорит она Коте, — что меня Николкины всей семьей трахают. Для тебя я бесплатный секс, для Степы бесплатный пиар.

У этого поколения неприятная привычка вслух называть вещи своими именами.

— Степан Сергеевич, я вас поздравляю! — Из толпы выныривает и устремляется к моему папе помощник камчатского губернатора Иван Филиппович.

Ах, какая блестящая идея этот ваш аукцион! У нас в России такого еще не было. А ведь как это верно! Действительно же, любая мелочь принадлежит истории. Особенно если это ваша семья. Я же во всех вас влюблен! Непременно что-нибудь куплю! Непременно! Извините...

И, кокетливо сделав ручкой, уносится к группе политиков.


Стены галереи сплошь завешаны картинами из Шишкина Леса. Мебель и музыкальные инструменты расположены на постаментах, в витринах поместили предметы помельче, посуду, серебро, театральные макеты, рукописи, альбомы с фотографиями, одежду и игрушки. Рояль Чернова, скрипка Даши Николкиной, мольберт Полонского, суповая ваза с пастухом и пастушкой, в которую однажды плюнул Семен Левко, — все здесь выставлено напоказ, все, что за столетие было накоплено в Шишкином Лесу Черновыми, Полонскими и Николкиными.

И теперь по залам бродят любопытствующие москвичи, изумленно созерцая самые неожиданные предметы, и Степа за занавеской, отвернувшись к окну, жует губами, слушая, о чем они говорят.

— Совсем свиньи, — говорит рядом с ним пожилая дама. — Старые сапоги за четыреста долларов!

— Как вы не понимаете? — возражает другая дама. — Это же сапоги Чернова. Он в них, может, своих «Вурдалаков» сочинял.

— Все равно хочется плюнуть в морду, — говорит первая дама.

— Значит, вам плевать на нашу историю.

— При чем тут наша история и эти сапоги? — вступает в беседу третья.

— Как вы не понимаете? В этих сапогах отражается прошлое. Эти сапоги Чернов носил в те годы, когда была настоящая Россия. Когда было у нас это короткое человеческое время. А потом все посыпалось в тартарары.

— У Николкиных ни хрена не посыпалось, — влезает пожилой мужчина. — Они всегда были в полном порядке.

У витрины с посудой перешептываются двое поинтеллигентнее.

— Апофеоз николкинского духа, — саркастически усмехается первый интеллигент, — из всего извлечь выгоду.

— Нет, они сложнее. Они гораздо сложнее, — возражает другой.

— Не преувеличивайте, — отмахивается первый.

— Но, согласитесь, такое мало кому удалось. Из поколения в поколение, наперекор всем катаклизмам, сохранить не только семью, но и талант, и богатство, и любовь к отечеству. Они будто знают какой-то секрет.

— Какой, к черту, секрет? Все они начинали с бунта, а кончали служением отечеству и государству. Лизали жопу царю, потом большевикам.

— Вроде бы так. Да не так, — вступает в беседу человек подвыпивший и ощущающий от этого некое вдохновение. — Вовсе, господа, это не так! Ведь у нас даже самого Гоголя объявляли подлецом за «Избранные места из переписки с друзьями». У нас не только при большевиках, а вообще во все времена считалось, что ежели художник вознамерился служить государству, а не разрушать его, значит, скурвился, подлец. И так, господа, в России было всегда! Вбили мы себе в башку, что служение — это для бездарей и предателей высоких идеалов, и не служим. Времена меняются, а мы все не служим. И гордимся, что не служим! А может, у нас и все безобразие оттого, что никто из приличных людей служить не хочет?

— А кому служить? — усмехается первый интеллигент.

— Тоже правильно, — соглашается подвыпивший.

Послушав и задумчиво пожевав губами, Степа уходит в зал, где уже начался торг.


Сорокин, с молотком в руке, объявляет очередной лот.

— Лот номер семнадцать. Эскиз Добужинского ко второму акту оперы «Финист-Ясный сокол». Десять тысяч долларов.

Сидящий в первых рядах банкир Павла Левко поднимает карточку с номером.

— Десять тысяч, — показывает на него Сорокин. — Десять тысяч — раз. Десять — два. Десять... Одиннадцать тысяч.

Банкир оборачивается.

Это в последнем ряду поднял свою карточку невзрачный пожилой мужичок. По бокам мужичка двое таких же невзрачных, с незапоминающейся внешностью мужчин помоложе. У одного на коленях туго набитая сумка, у другого чемодан. У обоих из ушей свисают провода. Музыку, должно быть, слушают. Или телефоны.

Банкир поднимает карточку.

— Двенадцать тысяч, — показывает на банкира Сорокин. — Двенадцать тысяч — раз...

Мужичок подает знак.

— Я вас правильно понял? Пятнадцать? — смотрит на него Сорокин. — Пятнадцать тысяч — раз...

— Двадцать, — говорит банкир, приятель Левко.

— Двадцать тысяч за эскиз Добужинского — раз. Двадцать тысяч — два, — заводит зал Сорокин. — Кто больше, господа? Кто больше за подлинник Добужинского? — И показывает на мужичка в последнем ряду. — Сорок тысяч. Сорок тысяч — раз. Сорок тысяч — два. Банкир разводит руками.

— Сорок тысяч — три!

Удар молотка. Добужинский становится собственностью невзрачного мужичка.

— Лот номер восемнадцать, — объявляет Сорокин. — Акварельный портрет Варвары Черновой работы великого русского художника Сомова. Тридцать тысяч долларов.

Сидящий в первом ряду Иван Филиппович кладет руку на колено сидящего рядом с ним юного блондина. Блондин поднимает карточку с номером.

— Тридцать тысяч долларов — раз, — видит его Сорокин. — Тридцать тысяч — два...

— Пятьдесят, — подает голос мужичок из последнего ряда.

Блондин в азарте торга поднимает было карточку, но Иван Филиппович одергивает его.

— Пятьдесят тысяч долларов — раз. Пятьдесят тысяч — два. Пятьдесят тысяч — три!

Удар молотка. Невзрачный мужичок выигрывает очередной лот.

— Деда, я знаю этого человека! — шепчет Степе на ухо стоящая рядом с ним Маша. — Это знакомый Сорокина! Это КГБ. Он был на нашей с Сорокиным свадьбе!

— Тихо, деточка.

Степа отводит Машу от дверей аукционного зала подальше, в глубину фойе.

Машу буквально трясет от злобы. Они стоят у абстрактного портрета Вари Черновой, написанного Полонским «по внутреннему видению» в день, когда они решили стать мужем и женой, в день, когда убежал из дому побитый ремнем мальчик Вася.

— Ну, был он на вашей свадьбе, ну и что? — морщится Степа.

— Там было много этих ужасных людей, но этого я запомнила, — говорит Маша. — Он сказал этот чудовищно пошлый тост.

— Какой, деточка, тост?

— Он сказал: «Разрешите уподобить данное торжество отправлению в плавание большого океанского парохода и пожелать, чтобы на этот пароход все время подсаживались маленькие пассажирчики!»

Степа, жуя губами, улыбается и гладит Машу по голове:

— А может быть, он был п-п-прав?

— Что?!

— Может быть, это ошибка, что у вас нет этих п-п-пассажирчиков. Но еще не поздно, деточка, еще все впереди...

— Деда, что ты говоришь?! Ты понимаешь, что я тебе говорю? Ты понимаешь, кто покупает наши вещи?

— Аукцион открыт для всех. Успокойся, — говорит Степа. — П-п-пока все идет нормально.

Степа надеется, что требуемую сумму Сорокин из публики вытянет. Но Степа хочет не только отдать девять миллионов и оградить семью от беды. Он хочет еще и наказать.


Поздно вечером лимузин Ивана Филипповича останавливается у закрытого клуба в переулке на Чистых прудах. Сперва из лимузина выходит охранник, оглядывается и, убедившись в том, что переулок безлюден, звонит в медный звонок под узорчатым чугунным навесом. И только когда дверь открывается, из лимузина выходят и, пригнувшись, шмыгают в подъезд Иван Филиппович и молодой блондин.

В пятидесяти метрах от крыльца — автостоянка. Степа сидит в машине с потушенными фарами. Мокрые стекла окон облеплены осенними листьями. Степа смотрит в сторону особняка. Рядом с ним Марина, его сокамерница из КПЗ.

— Деточка, ты даже не п-п-представляешь себе, как я тебе благодарен, — говорит он ей.

— А шо я такого сделала? Показала вам места. Но то, шо вы, оказывается, голубой... Это для меня такой удар.

— Это от меня не зависит, милая. Уж т-т-такой я родился. И скрывал это всю жизнь. И открылся вам только потому, что вдруг почувствовал к вам это особенное доверие...

Чтоб получить у нее адреса мест, где встречаются геи, Степе пришлось поднаврать насчет своей сексуальной ориентации, и теперь эта добрая душа утешает его:

— Степан Сергеевич! Перестаньте! То, шо вы такой, — это нормально! Это часто бывает. Вот шо вы всю жизнь так промучались и скрывали — вот это кошмар. Я только за это переживаю. Я представляю этот ад, в котором вы жили! Вы же были женаты? Ой, шо я говорю. Конечно были...

— Сорок семь лет, — подтверждает Степа. Истинную причину своего интереса к этому клубу

Степа раскрыть не может. Люди, которых он хочет наказать, сами его накажут, и не просто убьют, а, пожалуй, будут перед этим мучить, истязать его, Степину, восьмидесятипятилетнюю, но такую живую плоть. И так у него всегда, всю жизнь в нем непонятным образом уживается и трусость, жалкая, до дрожания рук трусость, и дикая, безотчетная храбрость. Все в моем папе соединяется, и все перемешано, и где кончается одно и начинается другое — понять я не могу.

— Ну, теперь такое время, шо голубым быть можно, — утешает его Марина. — Ну, скажем так, почти можно. И тут вам будет хорошо. И вы нашли такого хорошего мальчика. Не нервничайте.

На заднем сиденье нахохлился Котя. Глаза и губы подкрашены.

— Но я не хотел бы, чтоб кто-то это узнал, — просит ее Степа.

— Ой, расслабьтесь. Я ж профессионал. И тут работают не люди, а могила, — заверяет его Марина. — Вы даже не представляете себе, кто сюда к ним ходит. Но если вам эта сауна не нравится, я вам другие покажу...

— Нет. Мы п-п-пойдем сюда. Здесь как-то м-м-мило, как-то не на виду, да? — поворачивается он к Коте. — Тебе тут нравится?

Котя скорбно молчит.

— Так я вам дам сюда телефон, и вы договоритесь, и все будет хоккей, — говорит Марина.

Атлетически сложенный массажист улыбается Степе и Коте понимающей улыбкой, вводит в мраморный зал сауны с бассейном, баром и тропическими растениями в кадках, выходит и закрывает за собой дверь.

Котя оглядывается с омерзением. Степа — с живым любопытством.

Котя сразу начинает распаковывать свою сумку, достает из нее миниатюрные камеры, микрофоны и мотки проводов.

Степа обходит зал, пальцем пробует воду в бассейне и начинает раздевается.

— Дед! Что ты делаешь?! — вскрикивает Котя.

— За такие сумасшедшие д-д-деньги можно заодно п-п-помыться, — говорит Степа.

— Ну, с тобой не соскучишься.

Степа прыгает на одной ноге, путаясь в подштанниках.

Котя прикрепляет крошечную камеру в листве пышного цветущего куста.

Голый, завернутый в простыню Степа заглядывает в парную.

Внимательно изучает бутылки на стойке бара:

— Тут такой выбор, — говорит он. — Не хочешь со мной выпить?

— Если я тут выпью, меня вырвет, — угрюмо отвечает Котя.

— А я выпью, — решает Степа. — Чтоб д-д-добро не пропадало.

Он наливает коньяк в рюмку и пьет. Берет из ящика сигару. Откусывает кончик.

— Ты ведь не куришь? — удивляется Котя.

— А я в виде исключения.

Котя прикрепляет вторую камеру. Степа с сигарой в зубах влезает в бассейн. Лежа в воде, пускает кольца дыма.

Котя, ругаясь сквозь зубы, прикрепляет микрофон.

— Да, деточка, — говорит Степа, — то, что мы сейчас делаем, не очень красиво. Но мы знаем, что это сделал Левко, и он хоть как-то должен быть наказан.

— Если это точно он.

— А кто же еще? Устроить эту диверсию мог только тот, кто знал, что Леша в тот день полетит. Никто из посторонних этого не знал, Леша поехал туда неожиданно. А Левко звонил Леше, когда Лешенька был в аэроклубе. Он знал, что Леша там.

— Что бы мы ни сделали, это его не оживит, — говорит Котя.

— Да, конечно, — говорит, лежа на воде, Степа. — Но вот я на «Мосфильме» встретил артиста, который играет его в этом последнем папином фильме. Он был в гриме, и на какую-то секунду мне п-п-показалось, что это он, Лешенька. Удивительная вещь кино. Человека нет на свете, а он п-п-продол-жает жить в луче света из проектора на экран. И можно п-п-прокрутить назад и увидеть, что было раньше. Старика можно увидеть молодым. И ребенком. Леша, когда был маленький, обожал играть в п-п-прятки. Он прятался на чердаке, в этой нашей столетней свалке, и было совершенно невозможно там его найти. Может быть, и сейчас он где-то спрятался.

Мой папа всю жизнь носит крест, в самые тяжелые времена отважно носил его, и крестил детей, но он самый настоящий атеист. Ему легче поверить, что я спрятался, чем поверить, что я умер. Все же боится мой папа смерти, ужасно боится.

Степа лежит на спине в воде, в мраморном бассейне, в сигарном дыму, и глаза его полны слез.

Загрузка...