Поздно вечером в тот же день Степа сидит с Машей и Сорокиным в машине у входа в гостиницу.
— Лева, а ты не хочешь подъехать сейчас со мной в Лешину квартиру? — спрашивает он.
— Я больше никуда не поеду.
— Можно бы там п-п-поискать.
— Поискать что?
Степа не отвечает. Жует губами.
— Вы хотите узнать, как погиб Леша? — спрашивает Сорокин. — А зачем это знать? Даже если вы узнаете, кто его убил, что дальше? Вы обратитесь в милицию? Или прямо к вашим друзьям в Кремле?
Степа молчит.
Монументальный швейцар в ливрее с галунами прохаживается перед входом в гостиницу. В тамбуре маячит охрана в камуфляже, с автоматами. За Степиной машиной запаркован роскошный лимузин с темными стеклами. Оттуда доносится разухабистая блатная музыка.
— Если его смерть связана с золотом на Камчатке, — говорит Сорокин, — никто не станет вам помогать. Наоборот, как только те, кому Леша должен, поймут, что вы занимаетесь этими изысканиями, вас сразу уничтожат.
Степа молчит.
— Или вы собираетесь отомстить за его смерть? Как? Вы наймете бандитов? Вы на это способны?
Степа молчит. Рот его раскрыт. Глаза остекленели.
— Степа! — пугается Сорокин. — Маша, смотри, что с ним?
— Ничего. Он уснул.
— Как уснул? Прямо так, сразу?
— С ним такое бывает.
— В последнее время?
— Нет, он всегда так, всю жизнь, сколько я себя помню.
Это правда. Это у папы уже давно. Он научился спать с открытыми глазами на заседаниях, когда он был депутатом Верховного Совета СССР. Когда я читал ему вслух сценарий своего первого фильма, он тоже уснул. Я страшно на него обиделся, но потом выяснилось, что он во сне все слышал и помнит сценарий лучше меня самого.
— Ну, господа Николкины, извините, но я от вас устал, — объявляет Сорокин. — Все. Спокойной ночи, Маша. Я пошел спать.
— Ты уходишь не потому, что хочешь спать.
— А почему?
— А потому, что ты трус. Ты и в органы пошел из трусости. Тебе предложили, а отказаться ты боялся. Не посмел сказать твердое «нет».
— Маша, ты мне уже давно не жена, — теряет терпение Сорокин. — И перестань все время хамить! Я приехал из Парижа помочь вам с аукционом. И извольте воспринимать меня исключительно в этом качестве. И я не хочу сам платить за гостиницу! Я работаю на вас!
— Пожалуйста, пожалуйста, мсье Сорокин из Парижа, я за вас заплачу.
— И за билет на самолет, между прочим.
Выскакивает из машины. Маша выскакивает за ним. Хлопает дверцей. От хлопка Степа просыпается и смотрит, как Маша и Сорокин проходят в вестибюль мимо швейцара и автоматчиков.
Переливчатый сигнал мобильника. Степа не сразу понимает, откуда идет звук. Ищет и в конце концов обнаруживает мобильник в стоящей на полу Машиной сумке.
— А, черт... — Степа вертит в руке мобильник. — Куда тут у нее нажимать?.. — Тычет наугад в кнопки. — Алло? Алло?..
Из окон моей с Ниной квартиры открывается роскошный вид на Москву. Наша квартира огромна и изящно обставлена, но, в отличие от дома в Шишкином Лесу, кажется холодной, неуютной. Не потому, что мы в ней не живем. Последние годы мы проводили здесь больше времени, чем в Шишкином Лесу, но тепла в ней никогда не было и нет.
— Степа, это вы?.. — Нина с телефонной трубкой в руке стоит в огромной, сверкающей голой хирургической чистотой кухне. — Я звоню Маше. Я хотела попросить ее ко мне приехать. Тут Ксения появилась в очень плохом состоянии. Да, совсем в плохом.
Ксения — артистка, которую я снимал во всех своих фильмах. Когда у нее возникают проблемы, она приходит к моей жене Нине. В последние годы проблемы возникают часто, и Ксения приходит к Нине почти каждый день. Эта их дружба сперва казалась мне странной, а потом я привык.
Слышится грохот и звон рухнувшей полки с косметикой, и Ксения кричит из глубины квартиры:
— Мать твою! Ну вот! Нина! Ну вот! Я все у тебя переколотила!.. Кровь... Нина, я порезалась! Ну где же ты?
— Я иду, иду, — говорит Нина и продолжат тихо, в телефонную трубку: — Я сегодня одна с нею не справлюсь. Вы приедете? Спасибо.
Степа опускает стекло дверцы и пальцем подзывает стоящего у двери гостиницы швейцара. Швейцар величественно приближается.
— Деточка, у меня к тебе п-п-просьба, — говорит ему Степа. — Ты видел, тут сейчас двое к вам вошли — молодая дама в этаком б-балахоне и с ней такой... в общем, он генерал ФСК.
Швейцар уважительно кивает.
— Как они опять появятся, ты передай им, что они мне оба осточертели и я уехал.
Ошеломленный швейцар наблюдает, как Степа неторопливо разворачивается, сильно стукнув бампером стоящий сзади лимузин, и медленно удаляется.
Ксения Вольская, сильно пьяная сорокасемилетняя женщина со следами редкостной красоты на обезображенном пластической операцией и выпивкой лице, сидит на полу ванной среди осколков. Нина промывает порез на ее руке и накладывает пластырь.
— Прости меня, Нина, прости меня, прости меня, — раскачивается и монотонно повторяет Ксения. — Я больше не могу, я больше не могу.
— Чего ты не можешь? — спрашивает моя бесконечно терпеливая жена.
— Я не могу это в себе носить. Я желала его смерти. Он погиб из-за меня.
— Ну что ты мелешь?
— Он погиб из-за меня. Он погиб из-за меня.
В машине у Степы опять звонит мобильник. Вести машину и говорить одновременно Степа не может, поэтому останавливается среди потока машин. Его с трудом объезжают, гудят и матерятся, а Степа ищет кнопку на мобильнике.
— Алло? Таня? Таня, это не Маша. Это я. Я в ее машине. Да, это ее телефон. Что случилось? Кто п-п-пропал?
— Коти нигде нет! — кричит Таня. — Он уже несколько дней дома не ночевал! Он опять в Шиншкином Лесу. И когда я звоню, он не хочет со мной говорить. А теперь совсем пропал!
— Тихо, деточка, тихо. Я ему сам сейчас позвоню.
Котя сидит за столом в саду Левко рядом с Иваном Филипповичем и ест шашлык. Вокруг другие гости Левко: банкир, который открывал Коте валютный счет, жена банкира и юный кавказец, тоже с женой. Женам на вид лет по пятнадцать. Они сверкают бриллиантами и красивыми зубами. Веселые, живые собрались гости. Павел Левко сдвигает с шампура шашлык в Котину тарелку. Иван Филиппович подливает ему вина. Котя уже пьян и расслаблен.
Это единственное, что мой сын от меня унаследовал. Выпив, я тоже не отличаю приличных людей от подонков и люблю весь мир.
Звонок мобильника. Котя достает его из кармана. Язык его уже слегка заплетается.
— Степа? Я у Паши в гостях. Все нормально. Что Таня? Что Таня? Ты сам ей позвони. Скажи — все нормально.
Кладет телефон в карман.
— Дед беспокоится? — спрашивает Левко.
— Да. Тебе привет.
— Я так понимаю, что аукцион — это его идея?
— Его, — кивает Котя.
Иногда, когда Котя пьет, в тумане его сознания вдруг обозначается просвет. Когда он пьет с Павлом, он вспоминает, что он Павла знает сто лет, с первого класса школы. Что Павел был его лучшим другом. Что Таня появилась потом и сама все испортила. Что только она во всем виновата.
— Ну, ты этот аукцион прокоцал, — говорит Павел. — Я же тебе сказал, что сам найду покупателей. Вот тут все, кто сидит, — собиратели искусства. И все ваши вещи ушли бы тихо за хорошие бабки. А через аукцион — кто захочет свои доходы светить?
— Иностранцы купят, — говорит Котя.
И тут юный кавказец обнаруживает неожиданно чистый русский язык и знание предмета.
— Иностранцы ничего у вас на аукционе не купят. Все в вашем доме — антиквариат и вывозу не подлежит. Через аукцион вы сможете продавать вещи или за гроши, или музеям.
— А музеи в России нищие, — добавляет банкир.
— У тебя есть мои три миллиона, — втолковывает Коте Павел, для того его и позвал, чтоб вразумить. — Вам нужно собрать еще шесть. Но на шесть миллионов аукцион не проканает.
— Да не пугай ты его, Паша, — вступает в разговор Иван Филиппович. — Ты же что-нибудь придумаешь.
— Теперь мне придется влезать в этот аукцион, — говорит Павел. — Но ты больше не буксуй. Ты держи меня в курсе.
— Что-то мы давно с вами, ребята, не пели, — говорит пятнадцатилетняя жена банкира.
И запевает:
В траве сидел кузнечик,
В траве сидел кузнечик.
Совсем как огуречик,
Зелененький он был.
И все хором подхватывают:
Представьте себе, представьте себе.
Совсем как огуречик.
Представьте себе, представьте себе,
Зелененький он был.
Поют они явно уже не в первый раз, сразу умело разбиваются на голоса, и получается смешно и музыкально.
Степа проезжает мимо памятника Пушкину и сворачивает в арку ворот на Тверской.
У нашего подъезда импровизированный мемориал — свечи в банках и букеты цветов перед моей фотографией. Тут я совсем молодой, им приятнее помнить меня таким.
Нина открывает Степе дверь, Степа обнимает ее, и вдруг, на одно мгновение, обычная сдержанность моей жены испаряется, и, уткнувшись лицом в Степину грудь, она начинает рыдать.
— Деточка, ну п-перестань, успокойся, — шепчет, обнимая ее, Степа. — Я сейчас п-п-прогоню Ксению к чертовой матери.
— Я вернулась домой, — рыдает Нина, — а она сидит там, у подъезда, у его фотографии, совершенно невменяемая. Говорит, что ей больше некуда пойти. И мне ее опять стало жалко, и я ее впустила.
— Ты не должна ее жалеть.
— Нина, кто там пришел? — кричит из другой комнаты Ксения. — Кто пришел?
— Это Степа, — отвечает Нина.
— Не говори ему ничего! — кричит Ксения. — Не говори того, что я тебе сказала! Этого никому нельзя говорить!
— Я ничего не скажу.
— И пусть он сюда, ко мне, не входит! Я не хочу, чтоб он меня видел! Слышишь?
— Я слышу, слышу, — отвечает Нина.
— Что ей от тебя нужно? — спрашивает Степа.
— Она хочет со мной говорить. Она все время хочет говорить со мной о Леше.
— Но это какая-то п-п-патология. Ты же все-таки его жена.
— Но она прожила с ним двадцать три года.
— Он жил не с ней, а с тобой. Нинон, опомнись. Да, у Лешки были романы. Но ты — жена. Это совсем другое.
— У него не было романов. Была только Ксения.
— Прекрати! — сердится Степа. — Любил-то всерьез он только тебя. А она... Деточка, она очень средняя артистка, и, кроме Леши, ее никто не снимал. Вот она и крутила им, чтобы сниматься. А теперь чего она хочет? Наследства его? Денег?
— Она говорит, что Леша умер из-за нее.
— Что?
— Она все время это повторяет. Слышен грохот опрокинутого стула.
— Я упала! — кричит Ксения. — Нина, ты слышишь, я упала! Иди же сюда!
— Я эту мерзавку сейчас приведу в чувство, — говорит Степа. — Не ходи туда со мной.
— Но я должна там убрать. Ее там вырвало.
— Потом уберешь.
Степа входит в гостиную. На полу осколки разбитой чашки и женская туфля. Степа заглядывает в соседнюю комнату, в мой кабинет.
На стене огромная старая афиша «Немой музы» с прекрасным лицом юной Ксении. Под плакатом Ксения стоит на четвереньках и вытирает газетами испачканный ковер.
— А, Степа п-п-п-пришел! — оборачивается она и передразнивает его, заикается: — П-п-посмо-треть на п-п-пьяную женщину п-п-пришел? Ну, смотрите! Смотрите! Мне уже все равно.
Степа входит и плотно закрывает за собой дверь.
— Ксенечка, — тихо говорит он, — солнышко, я понимаю, что ты сейчас чувствуешь.
— Ничего вы не понимаете! — кричит Ксения.
— Девочка, я знаю, как вы были с Лешей душевно б-б-близки.
— Мы с ним не были д-д-душевно б-б-б-б-близ-ки! — кричит Ксения. — Он просто меня трахал! Ваш сын, Степан Сергеевич, меня трахал в этом самом кабинете, вот на этом самом диване!
Степа присаживается на диван рядом с сидящей на полу Ксенией и начинает гладить ее по голове.
— Успокойся, деточка. Зачем ты так?
— Но это же правда! Как только появилась эта квартира, он меня здесь трахал! А раньше он на Маросейке меня трахал! Когда Нина с Котей уезжали в Шишкин Лес, он меня в Москве трахал! А когда Нина была в городе, он меня в Шишкином Лесу трахал. И на студии он меня трахал! И в гостиницах, когда мы снимали на натуре! И в Каннах на фестивале трахал! И в аэроклубе, в раздевалке трахал.
— Тише, голубчик, тише, — просит Степа.
— Он меня, Степан Сергеевич, десятилетиями трахал, и вы все об этом знали, — кричит Ксения. — И Нина прожила с этим целую жизнь, а Котя вырос неврастеником. И никто из вас никогда об этом не говорил вслух! И все из-за меня мучились поодиночке, а больше всего он сам! Трахал и мучился! Трахал и мучился!
— Он не мучился, деточка, — гладит ее по голове Степа, — он был с тобой очень счастлив. И ни с кем больше счастлив он не был.
— А Нине вы то же самое говорите? — кричит Ксения.
— Да, деточка, — тихо признается мой папа. — Она ж тоже человек. Но ты знаешь правду, и ты знаешь, как я тебя люблю. Помнишь, как Лешка тебя впервые п-п-привел и объявил нам с Дашей, что ты его муза. А ты весь вечер от полного зажима краснела и молчала. Ты была такая смешная, тихая и неправдоподобно красивая. И Дашенька тебя дразнила «немой музой». А Лешка взял да и сделал это названием фильма. И знаешь, так в жизни всегда. Самое главное всегда возникает так — легко, как бы не всерьез.
Это правда. Иногда мой папа говорит удивительно мудрые вещи. Раньше я этого не замечал. Он с годами умнеет. И это правда, главное всегда начинается не всерьез.
— Почему ж вам в голову не приходит, Степа, — кричит Ксения, — что он и погибнуть мог так же — не всерьез?.. Боже мой, который час? — Она смотрит на часы, близоруко уткнувшись в них лицом. — Мне же надо ехать на студию.
— На какую, деточка, студию? — осторожно спрашивает Степа.
— На киностудию «Мосфильм». У меня сегодня ночная съемка.
— У т-т-тебя съемка?
— Да. Я же снимаюсь у Леши.
Степа жует губами. Ксения, цепляясь за диван, встает на ноги.
— Вы до «Мосфильма» меня довезете?
— Да, деточка, к-к-конечно, — кивает Степа. — Ты в каком же это фильме снимаешься?
— В «Шишкином Лесу». Я играю Дашу.
— Кого?
— Дарью Михайловну. Вашу жену. Леша вам что, не рассказывал о нашем фильме?
— Ну естественно, рассказывал, — врет папа.
— Я так и думала, что рассказывал. Поэтому вы и вспомнили сейчас, как он меня тогда к вам в Шишкин Лес привез показывать? Вот про это и есть наше кино. Я пойду в душ. Нина!
— Нина, иди сюда! — зовет Степа.
Входит Нина. Вдвоем со Степой они помогают Ксении встать.
Из ванной слышен звук льющейся воды. В кухне шипит кофеварка. Нина курит. Теперь Степа гладит по голове ее.
— Потерпи, деточка. Я сейчас ее увезу.
— Что она тебе сказала?
— Ей мерещится, что она снимается в кино.
— Но это правда. Ей не мерещится. Они доснимают Лешин последний фильм. Продюсер решил доснять, чтоб не пропали вложенные деньги. Там осталось несколько кадров, и Леша успел почти все смонтировать.
— Он мне ничего не рассказывал.
— Мне тоже. Но я прочитала сценарий. Это кино про Шишкин Лес, про всех нас. Там и вы с Дашей есть. И он сам. И Ксения. Но ее играет молодая артистка.
— Про нас про всех? 3-з-зачем это он? — жует губами Степа.
— Это как бы итог всего, — говорит Нина. — Как бы его главный фильм. Так он к этому относился. Он боялся, что вы не поймете.
— Это что? Н-н-нечто ироническое? — спрашивает Степа.
— Скорее трагическое.
Из ванной выходит Ксения, трезвая, умытая и накрашенная.
— Ксюша, вот, я тебе кофе сварила, — говорит Нина.
— Спасибо, — целует ее в щеку Ксения, — я не успею. Мне уже надо бежать на съемку. Там декорация похожа до ужаса. Степа, вы, может быть, хотите посмотреть?
- Да.
В темноте светят редкие мутные огни. Мелкий дождь. Степа и Ксения идут сквозь сюрреалистическое нагромождение обломков декораций к бесформенной громаде главного корпуса «Мосфильма». Мусор и запустение.
— Вся моя жизнь как эта студия, — говорит Степе Ксения. — Все в прошлом, и такой уродливый конец. Но Лешино кино не об этом. Кино про то, как все начиналось. Про любовь. И эта девочка, которая меня играет, очень талантливая. Вы сейчас ее увидите. Лепта долго искал героиню, пока не нашел ее в театре на Камчатке.
— Где? — настораживается Степа.
— В Петропавловске-Камчатском. Он там бывал по делам своего Фонда и увидел ее в местном театрике.
— Он п-п-привез ее с Камчатки? — спрашивает Степа.
— Да. Ей двадцать лет. Школы никакой. Ему пришлось очень много с ней возиться. Он все время с ней вдвоем репетировал. А я сходила с ума от ревности. И я сдуру это сделала...
— Что ты сделала?
— Смотрите! Смотрите! — показывает Ксения. В темноте руин студии видно какое-то движение, блеск звериных глаз. Это стая бродячих собак.
— Они вот-вот на людей начнут бросаться, — говорит Ксения, — а я тут ночью ходила одна. Он репетировал с этой Игнатовой, а меня забывал встретить.
Разбитый кафель пустого, тускло освещенного громадного коридора «Мосфильма» залит водой из протекшего водопровода. Ворота павильонов наглухо закрыты.
— В тот день я напилась и позвонила ему, — говорит Степе Ксения.
— В какой день?
— В тот день, когда он умер. Нина подошла к телефону и сказала, что Леши дома нет, что он на «Мосфильме» репетирует с Игнатовой. И я помчалась на студию. Но когда я сюда приехала на такси, его машина уже выезжала из ворот студии. И я велела шоферу поехать за ним. С ним в машине рядом кто-то сидел.
— Эта Игнатова?
— Я не видела, кто с ним сидит, но тогда я была уверена, что это она. И я поехала за ним в аэроклуб. Это меня больше всего взбесило. Что он летает не со мной, а с ней. Я застряла на железнодорожном переезде, и, когда туда приехала, Леша был уже там, и ворота были заперты, и в проходной никого не было. Я видела его машину у ангара. Потом взлетел самолет. Я отпустила такси и осталась там ждать. Непонятно чего. У меня было с собой вино. В общем, я уснула. А когда я проснулась, бутылку сперли какие-то бомжи, мужик и баба. Я успела увидеть, как они уходят с моей недопитой бутылкой, страшная, чудовищно грязная и оборванная парочка. И вдруг мне стало на все наплевать, и я встала и пошла через поле к шоссе. По дороге меня подобрал Жорик, мальчик, который работает у Каткова, он возвращался в клуб из магазина. Он довез меня до станции, и я взяла там такси. И как раз в это время все случилось. Когда я ехала с Жориком к станции, разбился Лешин самолет.
— Значит, Жорик в это время не был в клубе? — спрашивает Степа.
— Нет, его там не было, он на час уезжал в магазин за водкой, он должен был кому-то бутылку, а потом подвозил меня, и тут все и произошло. Леша сел в самолет и взлетел один. Он часто так делал. Жорик оставлял ему ключи, Леша приезжал, прятал свои вещи в раздевалке и летал. Один. Но в этот раз кто-то успел что-то сделать с самолетом. Когда меня допрашивал следователь, я про бомжей рассказала, а про то, что Жорика там не было, — нет. Жалко его. Он и так был страшно перепуган. Тем более виноват не он, а я.
— Почему ты? — морщится Степа.
— Если б я окликнула Лешу у «Мосфильма», он, может быть, не поехал бы туда и сейчас был бы жив. Но я его не окликнула, потому что ревновала его к этой девочке. А в машине, как выяснилось, была не она, не Игнатова.
— А кто?
— Я не знаю, но не она. Игнатова в это время была здесь, на студии. Она к этому не имеет никакого отношения.
Степа жует губами и напряженно думает. Навстречу им, шлепая сапогами по лужам, бежит ассистентка режиссера:
— Ксения Георгиевна! Ну где же вы? Там уже свет поставили, а вам еще на грим!
— Вы пока отведите Степана Сергеевича в декорацию, — просит Ксения ассистентку и уходит.
— Здравствуйте. Меня зовут Валентина, — говорит Степе ассистентка. — А я вас всего знаю наизусть. «Наша Таня горько плачет, уронила в речку мячик. Тише, Танечка, не плачь. Не утонет в речке мяч».
— Это не я, деточка, — терпеливо поправляет ее мой папа, — это писательница Б-барто написала.
— Извините.
Декорация в павильоне изображает часть нашего дома в Шишкином Лесу — гостиная, веранда и кухня. Я просил художника, чтоб все было точно как в реальности. И он постарался. Все похоже, но, конечно, другое, как реальность, искаженная во сне.
Ошеломленный Степа подходит к буфету. Буфет не тот, но очень похож, тоже как во сне, даже бутылка с чем-то красным стоит за стеклом.
Когда я привез Ксению в первый раз в Шишкин Лес, погасло электричество, и пока искали свечи, папа рассматривал Ксению при свете фонарика. Теперь в этой, похожей на сон, декорации папа все это вспоминает.
На буфете лежит фонарик. Степа берет его в руки.
— Степан Сергеевич, здесь ничего трогать нельзя, — шепотом предупреждает ассистентка. — Это же реквизит.
— Я больше не б-б-буду.
— А вон там наш режиссер Дато Асатиани, — показывает в просвет между выгородками ассистентка. — Вы с ним потом можете поговорить. Сейчас он репетирует с нашей главной героиней.
За стеной дома в Шишкином Лесу, состоящей с изнанки из фанеры и палок, Степа видит Асатиани, молоденького, но уже лысого паренька, сидящего в кресле перед очень хорошенькой девочкой. Это и есть Игнатова.
— Асатиани — ученик Алексея Степановича, так что вы можете быть совершенно спокойны, — шепчет Степе ассистентка.
— Я совершенно с-с-с-спокоен, — говорит Степа.
— Давай пройдем сцену еще раз, но без эмоций, — говорит Игнатовой Асатиани. — Пойми, уже все кончено. Надежды никакой нет. Ты, как только вошла в этот дом, почувствовала, что он на тебе не женится. Начали.
— Ты на мне не женишься, — говорит Игнатова слова роли, — потому что знаешь — со мной не получится, как у папы с мамой.
— При чем тут мои папа с мамой? — отвечает текстом сценария Асатиани.
— Ты хочешь прожить жизнь, как прожили ее твои мама с папой, — говорит слова своей роли Игнатова. — Чтоб она была очень ровной, очень долгой и счастливой. Ты знаешь, что на свете такого почти не бывает, но у них же каким-то образом получилось. Вокруг бури, ураганы, войны и революции, тюрьмы и нищета, а они живут долго, ровно и счастливо. Тебе кажется, что они знают какой-то секрет, и ты хочешь прожить свою жизнь так же. Это твой идеал. И тебе нужна женщина, которая сможет тебе это дать.
— Ты меня упрощаешь, — говорит Асатиани.
— А ты очень простой, Лешенька, поэтому ты женишься не на мне, а на этой Нине. И будешь с нею жить долго, ровно и счастливо. И у вас будут дети, которые тоже будут жить долго, ровно и счастливо. Но меня ты не забудешь никогда, никогда.
Она приближается к Асатиани и, в соответствии с ролью, целует его, едва касаясь губами, целует его глаза, руки, снова целует.
Игнатова бесконечно талантлива. Это мое главное открытие последних лет. Но это новое поколение. Мне кажется, что она вообще ни черта не чувствует.
Степа морщится, жует губами, напряженно думает, потом берет с буфета фонарик, кладет его в карман и уходит в темноту между стенами декорации.
— Все. Молодец, — говорит Игнатовой Асатиани. — Теперь пробуем со светом. А где фонарик? Я сказал, чтоб фонарик лежал здесь, а его нет. Где фонарик?
— Дато Вахтангович, все в порядке. Вот вам другой фонарик, — спешит к нему ассистентка. — У нас есть еще два фонарика.
В темноте за изнанками декораций, переступая через кабели, навстречу Степе идет Ксения в гриме Даши. Грим так хорош, что в темноте павильона на какую-то секунду Степе кажется, что это Даша. А рядом с нею навстречу ему идет он сам, Степа, молодой Степа, очень похоже загримированный артист.
— Ну, как я вам? — спрашивает Ксения.
— Похожа. Похожа. — Степа с трудом возвращается к реальности. — Ну, я п-п-поехал.
Степа так и ездит в Машином автомобиле, в котором уехал от гостиницы, где оставил Машу с Сорокиным. Глубокой ночью он выезжает со студии, но сразу останавливается, вытаскивает из Машиной сумки ее мобильник и тычет в кнопки.
В темноте гостиничного номера звонит телефон. Лежащий в кровати Сорокин протягивает руку к тумбочке, включает свет и берет трубку.
— А? Кто это? Степа? Вы знаете, который сейчас час? Что?! Нет, я никуда в это время не поеду!
Кладет трубку и поворачивается к лежащей рядом женщине. Она укрыта простыней с головой.
— Твой дед совсем с ума сошел, — говорит Сорокин. — Хочет, чтобы я сейчас, ночью, опять поехал с ним в этот аэроклуб.
Из-под простыни выныривает Маша.
— Ты ему сказал, что я здесь?!
— Нет. Слово чекиста.
Маша спрыгивает с кровати и начинает поспешно одеваться.
— Ты куда?
— Домой.
— Но это же глупо.
— Я живу так, как считаю правильным, — яростно шипит Маша.
— Зачем? Нам же с тобой хорошо.
— Чтобы жить вместе, Лева, этого мало. И твой приезд — это не моя инициатива. Тебя вызвал Степа.
— Я знаю. Кстати, мы до сих пор об этом всерьез не поговорили. Оценку картин и прочего я могу произвести. И помогу все продать. Но Кристи не занимается аукционами в России.
— В каком смысле не занимается? — настораживается Маша.
— Не занимается — и все тут. Продать то, что вы хотите, через Кристи можно только в Нью-Йорке, Париже или Лондоне. Но ваши вещи не выпустит туда Министерство культуры. Вывезти их можно, только минуя таможню, контрабандой. Это очень долго, опасно, и я в этом смысле совершенно вам бесполезен.
— Зачем же ты тогда приехал, если бесполезен? — яростно шипит Маша.
— Чтоб увидеть тебя.
— Но ты понимаешь, что эти деньги нам необходимы?!
— Понимаю конечно. И я предлагаю тебе, без всякого Кристи, устроить аукцион здесь, в Москве, в твоей галерее. Я все организую и попробую все продать новым русским.
Глубокой ночью у щита с надписью «АЭРОКЛУБ ШИШКИН ЛЕС» Степина машина сворачивает с шоссе.
Останавливается у проходной. Светит фонариком в окно. Телевизор в будке все еще включен, но убитой женщины в кресле перед ним уже нет.
Ворота раскрыты. Степа въезжает в них.
С фонариком в руке, он входит в темный ангар.
Обойдя разобранный самолет, он открывает фанерную дверь «Учебно-тренировочного центра» и заглядывает в узкое пространство за стенкой с приборным щитом. Тело убитого бомжа тоже исчезло. Кровь вытерта. Пол совершенно чист.
Кто убрал трупы — милиция или те, кто убил бомжей, — Степу сейчас не интересует. Он приехал сюда за другим.
Дверь в раздевалку он обнаруживает за конторой. Осматривает крошечную каморку. Пусто. Степа ложится на пол, заглядывает под скамью и при свете фонарика находит мою сумку. Вытаскивает ее.
В сумке папка со сценарием «Шишкин Лес» и мобильный телефон.
Папа гасит фонарик, некоторое время отдыхает в темноте, лежа на спине, потом с трудом встает.
Котя уже не в гостях. Сморило Котю, и он спит в одежде, на диване в своей комнате на втором этаже нашего дома. А у соседей гости еще не разошлись, и там опять стройно поют про кузнечика:
Он ел одну лишь травку.
Он ел одну лишь травку,
Не трогал и козявку
И с мухами дружил.
Представьте себе, представьте себе.
Не трогал и козявку.
Представьте себе, представьте себе,
И с мухами дружил.
Степа стоит над Котей и пытается его разбудить:
— Проснись, деточка. Ну проснись же.
— Что? Я хочу спать! — отбрыкивается Котя.
— Помоги мне, — трясет его за плечо Степа. — Скажи, на мобильном телефоне можно узнать, от кого были последние звонки?
— Отстань от меня!
— Я не отстану, пока ты мне не скажешь. Я хочу знать, с кем Леша говорил в тот день, перед смертью. Вот его мобильник. Я не знаю, что тут надо нажимать. Ну проснись же!
Котя садится, трясет головой и нажимает кнопку на мобильнике.
— Вот номер, кто последний звонил, — бормочет он. — Если хочешь с ним соединиться, нажми сюда.
Падает на кровать и мгновенно засыпает. Степа нажимает кнопку и ждет ответа.
В доме Левко звонит телефон.
Павел Левко моет в кухне шампуры. Зина моет посуду. Доберман вынюхивает и слизывает с полу крошки.
— Алло? — Павел берет трубку.
Степа узнает его голос. Одновременно он видит Павла в окне кухни дома Левко. Смотрит на Павла, жует губами и молчит.
— Козлы, — Павел вешает трубку.
— А ты зачем подошел? — волнуется Зина. — Ну зачем? Это же мне звонили!
— Ночью? Кто тебе мог звонить?
— Это был Макс! Я чувствую, что это был он! А теперь он тебя испугался, и опять придется ждать и ждать, и ждать!
— Мамуль, ты иди ложись, — говорит Павел. — Отдыхай. Я все сам уберу.
А гости во дворе все поют:
Но вот пришла лягушка,
Но вот пришла лягушка.
Прожорливое брюшко,
И съела кузнеца.
Степа кладет мобильник в карман. Лицо у пьяного спящего Коти совершенно детское. Степа жует губами и крестит его.
Папа верит в Бога, как он объясняет, «на всякий случай». Но всех детей и Енуков он крестил. Дочку Зискинда Аню, Машину маму, он крестил в самое неподходящее для этого время.
1932 год. Полонский работает у мольберта. Варя тюкает молотком в своей мастерской. Из сада доносятся пронзительные звуки Дашиной скрипки. Двадцатилетний Степа кормит из соски Аню, одновременно развешивая на веревке ее пеленки.
— Ребенка надо к-к-к-крестить, — говорит Степа.
— Зачем крестить? — спрашивает Полонский.
— На всякий случай.
— Что значит «на всякий случай»?
— Может, будет меньше б-б-болеть.
— Я против.
— Вы же не член п-п-партии, — заикается Степа.
— Я не член партии, но идеи коммунистов, Степа, в общем, разумны.
Стук молотка прекращается. Варя прислушивается к разговору. Звуки Дашиной скрипки тоже умолкают.
— А что? — говорит Полонский. — Первый шок прошел, и теперь понятно, что они хотят не уничтожить аристократию, а наоборот — мечтают превратить все человечество в своего рода аристократию. Через широчайшее культурное воспитание масс. Этим и занимается наша семья. Мы — воспитатели масс. И на нас лежит поэтому огромная ответственность. К тому же Даша готовится к международному конкурсу. И за это крещение ее моментально выпрут из консерватории.
— Миша, ты стал болтлив, как Семен Левко, — подает голос Варя.
— Ну крестите! Крестите! — обиженно восклицает Полонский. — Но чтоб никто, не дай Бог, не узнал.
— Ну это п-п-понятно, — соглашается Степа.
Крестить Аню повезли подальше от Москвы, в город Клин. Потом так же вывозили крестить Макса и меня.
Даша, до бровей замотанная деревенским платком, и Степа в надвинутом на глаза треухе сидят на верхней боковой полке общего вагона ночного поезда. Аня спит у Даши на руках. Степа пишет что-то в блокноте.
Снизу поднимаются облака папиросного дыма. Гомон молодых голосов. Во всех проходах комсомольцы и красноармейцы спорят, поют, пляшут и пьют водку, закусывая черным хлебом и огурцами.
Молодой политработник высовывается из толпы и улыбается Даше:
— Вы, товарищи, тоже строить Беломор?
— Нет, — говорит Даша, — мы к родственникам в деревню.
— Жаль. А то давайте! Оформим в один момент. И исчезает в толпе.
— Тебе не стыдно, что мы не едем с ними? — спрашивает Даша у Степы.
— Нет. — Степа что-то быстро пишет в блокноте.
— А мне стыдно и страшно. Мне кажется, что они все знают, куда мы едем.
— Никто этого не знает.
— Что ты пишешь?
— Я пробую писать п-п-прозу. Это рассказ о молодой женщине п-п-по имени Надежда. П-п-про-сто один обыкновенный день жизни обыкновенной советской жены и матери. Про п-п-просто счастливого человека. Интересная идея, да?
— Ну-ну, — пожимает плечами Даша. — И ты можешь работать в таком шуме?
— Знаешь, у меня, наоборот, в экстремальной ситуации очень хорошо работают мозги.
— Станция Троицкая. Стоянка одна минута, — объявляет проводник.
— Приехали, — говорит Даше Степа. — И перестань психовать.
Даша спускается с полки и, с ребенком на руках, протискивается сквозь толпу в тамбур. Степа идет за ней, дописывая на ходу в блокноте слова.
Ночь. Пустой перрон. Поезд, на котором они приехали, удаляется. В темноте еле видны заборы, яблони и избы спящего поселка.
— Ты знаешь, куда идти? — спрашивает Даша.
— Сказали, в конец по ходу поезда. У переезда налево и в гору.
Они идут в конец перрона, но не успевают спуститься с него, как с воем паровозного гудка надвигается и, с бесконечным лязгом железа, начинает мелькать мимо длиннющий товарняк. На площадках вагонов солдаты с винтовками. За решетками крошечных окон мелькают еле различимые лица.
Вдруг слышен тонкий, резкий вскрик, и из одного окошка вылетает нечто крошечное и белое и приземляется на перрон к ногам Степы.
Красные огни последнего вагона проносятся мимо и растворяются во тьме. Опять тишина.
Степа оглядывается и, убедившись, что они на перроне одни, поднимает с асфальта туго смотанную и согнутую углом бумажку.
— Что это было? — Даша испугана.
— Поезд с заключенными, — смотрит вслед товарняку Степа.
В конце перрона фонарь. При тусклом свете его Степа разворачивает трубочку. Это исписанная круглым ученическим почерком тетрадная страничка.
Аня начинает попискивать. Даша укачивает ее. Степа читает.
— Что там? — спрашивает Даша.
— Письмо невесте, — вглядывается в бумажку Степа. — Так и написано: «Дорогая моя невеста Д-д-дарья». Ее зовут так же, как тебя. Я не буду читать письмо. Тут есть адрес, куда отправить.
— И что теперь с этим делать? — говорит Даша. Степа опять оглядывается.
— Нет, никто нас не видел, — говорит Даша.
— Ну, пошли. — Степа кладет письмо в карман. — Наверное, надо купить конверт и марку и отправить.
— Да, конечно, — соглашается Даша.
Они спускаются с платформы и идут через рельсы к поселку
— По штемпелю, наверное, могут узнать, откуда отправлено письмо, — говорит Даша.
— Ну и что?
— Поймут, что его отправили мы.
— Кто п-п-поймет?
— Органы. И нас найдут.
— Как они нас найдут?
— Не знаю. Как они всех находят, — говорит Даша. — Может, лучше здесь его и отправить, а не в Москве.
— Здесь-то нас на почте точно запомнят.
— Ну, я не знаю, — тихо говорит Даша. — Ты понимаешь, что это пособничество? Мало того что мы крестим ребенка...
— Выбросить? — спрашивает Степа и достает записку из кармана.
— Не знаю. Он же теперь надеется.
Улица засыпана осенней листвой, темна и пуста. За заборами лают собаки.
— Я не думаю, что он именно на нас надеется, — говорит Степа. — Он наверняка выбросил несколько таких записок в надежде, что хоть одну подберут и отправят. Не мы — так кто-нибудь отправит.
— Кто отправит?
— Кто-нибудь. Если ты так волнуешься, проще выбросить, — говорит Степа. — Ну? Выбрасываю?
— А совесть? — неуверенно говорит Даша.
— П-п-понимаешь, Дарья, совесть, как и все на свете, имеет определенные размеры, — рассуждает Степа. — Мы сейчас идем крестить ребенка. Мы сегодняшнюю норму совести этим уже как бы отрабатываем.
— Удобная теория, — говорит Даша.
— Ну хорошо, — решает Степа, — я завтра отправлю из Москвы. Там миллионы писем отправляют. Никто не узнает, что его отправили мы.
— Я не знаю, как они находят, но они всех находят, — говорит Даша.
— Я все равно отправлю, — и Степа кладет записку в карман.
— Тихо. За нами кто-то идет, — говорит шепотом Даша.
— Это уже психоз.
— У меня слух лучше, чем у тебя. Там за нами двое идут. Или даже трое.
— Теперь и я слышу.
— Где ты узнавал про этого батюшку?
— У нищего на станции.
— На какой станции?
— В Шишкином Лесу.
— Молодец. Ты понимаешь, что это мог быть вообще не нищий.
— А где я должен был узнавать?
— Теперь уже все равно. Слышишь — догоняют. Они за нами все время следили.
- Так что? Выбрасывать?
— А ты еще не выбросил?
— Нет.
— Чего ты ждешь?
Степа бросает скомканное письмо на обочину, в траву.
— Ты с ума сошел?! — шепчет Даша. — Что ты сделал?!
— Выбросил.
— Ты ж прямо под ноги выбросил. Они же сейчас подберут и поймут, что это мы выбросили.
Степа инстинктивно ускоряет шаги.
— Теперь не беги. Теперь идем так же, как шли.
Дорога поднимается вверх в гору. В конце улицы чуть брезжит рассвет. В темноте на горе проступают очертания церкви.
— Значит, так, — еле слышно говорит Даша. — О записке мы ничего не знаем. Мало ли кто ее бросил. Не мы — и все. А про церковь — ничего страшного за это не будет. В Берлин на конкурс теперь, конечно, меня не пошлют. И черт с ним, с Берлином.
— Ты здесь ни при чем, — шепчет Степа. — Это я тебя потащил.
— Ах, какое благородство! Мало того что ты религиозный мракобес, но ты еще и болван. Ты же детский писатель. Если узнают, что ты крестишь детей, тебя перестанут печатать.
Топот шагов приближается, и их нагоняет двенадцатилетняя девчонка в рваном пальто, ведущая на веревке козу. Девчонка глухонемая. Она радостно мычит, кивает, улыбается Даше и Степе, обгоняет их и уходит вперед.
— Глупо п-п-получилось, — говорит Степа.
— Может, вернемся и п-п-поищем? — предлагает смущенно Даша.
— А ты помнишь, где я ее бросил?
— Нет.
— Значит, не судьба.
— И что теперь будет? — после некоторой паузы спрашивает Даша.
— В каком смысле?
— В смысле, мы теперь с тобой кто? Негодяи?
— Ерунда. Мы очень хорошие люди, — говорит Степа.
— Почему?
— Не знаю. П-просто мне так кажется.
Светает. Древний батюшка отпирает амбарный замок на дверях церкви. Глухонемая девчонка подметает перед крыльцом осенние листья. Коза щиплет траву.
— Деточки, — обращается к Степе и Даше батюшка, — а крестные ваши где же?
— Мы д-д-думали, у вас тут кто-нибудь будет, из местных, — говорит Степа.
— Откуда ж, деточки, я их сейчас, в такую рань, достану. Не по избам же ходить. Да и опаслив народ стал.
— А без крестных никак нельзя? — спрашивает Степа.
— Это в загсе можно, — ласково улыбается батюшка, — а в Божьей церкви, деточки, нельзя.
Этот священник всех звал деточками. Теперь мой папа всех так же зовет. Где кончается одно и начинается другое, понять совершенно невозможно.
— Сейчас сюда пара венчаться приедет, — говорит батюшка. — Может, Бог даст, из их компании кто согласится вам помочь. Подождем.
Ждут. Светает. Коза ест траву.
Подъезжает черный автомобиль и останавливается в сторонке. Из него долго никто не выходит. Батюшка идет к машине. Дверь чуть приоткрывается. Батюшка наклоняется к ней. О чем-то долго переговариваются.
— Может, уйдем отсюда, пока не поздно, — предлагает Даша.
— Уже п-п-поздно, — говорит Степа. Батюшка уже возвращается от машины, а за ним идет одетый в штатское Василий Левко. Рядом с ним молодая женщина в пышном белом венчальном платье.
— Все хорошо, деточки, — говорит Степе батюшка. — Жених с невестой тоже вдвоем приехали. А без свидетелей нельзя же венчать. Они говорят, если вы согласны свидетельствовать, они будут у вас крестными.
Я давно заметил, что все главные события в нашей семье происходили в присутствии Левко.
Батюшка и глухонемая девчонка зажигают в церкви свечи.
— Но мы, товарищи, здесь с вами не встречались, — говорит Степе Левко.
— Б-б-безусловно, — соглашается Степа.
— Моя невеста, солистка Большого театра Тамара Гавриловна Вольская, — представляет невесту Василий Левко.
— Рад п-п-познакомиться. — Степа целует ручку невесте.
— А уж как я рада, — улыбается Вольская. — Я читала вашу прелестную «Тетю Полю». И на ваших концертах, Дарья Михайловна, я бывала в консерватории. Я ваша поклонница. А теперь я буду вашей соседкой. Будем дружить домами, да?
— Б-б-будем, — с готовностью соглашается Степа.
Вольская была примадонной Большого театра и считалась первой красавицей Москвы. В те годы у комиссаров НКВД пошла мода посещать Большой театр и жениться на певицах и балеринах. А Василий Левко к этому времени комиссаром уже стал.
— Тамара настаивала на церковном обряде, — объясняет свое здесь присутствие Левко. — Платье, свечи и так далее. Тем более поп проверенный. Не выдаст. Тут все наши женятся.
Первый луч утреннего солнца проник в окошко церкви. Глухонемая девчонка, держа на руках Аню и раскрыв рот, наблюдает таинство бракосочетания.
Батюшка крестообразно знаменует венцом Левко и дает ему поцеловать образ Спасителя.
— Венчается раб Божий Василий рабе Божией Тамаре во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа.
Потом он благословляет невесту, давая ей приложиться к образу Богородицы, украшающему ее венец.
— Венчается раба Божия Тамара рабу Божиему Василию во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа.
Степа и Даша держат венцы над головами Левко и Тамары.
— Господи, Боже наш, славою и честию венчай их.
На улице совсем рассвело. Теперь луч солнца из окошка церкви падает на купель.
— Помазуется раба Божия Анна елеем радования, — батюшка прикасается кисточкой к младенцу Анне, — во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа.
Глухонемая девчонка наблюдает обряд крещения.
— Крещается раба Божия Анна во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь.
Батюшка обносит младенца вокруг купели. Вслед за священником идут крестные, чекист Василий Левко и примадонна Тамара Вольская.
Про совершенные в тот день обряды никто никогда не узнал, и мой папа на какое-то время перестал бояться Василия Левко. А батюшку скоро расстреляли. Наступило время большого террора.
Ночные бабочки летят на огонь керосиновой лампы в саду Левко. Даша играет на скрипке музыку Чернова. В плетеных креслах сидят и восторженно слушают ее гости Василия, чекисты, балерины и певицы. Блестят ордена, ромбы, драгоценности дам, рюмки и бокалы. У Степы на коленях годовалая Аня. У Тамары Вольской — новорожденная ее дочь Зиночка.
Даша заканчивает играть. Аплодисменты.
— Браво! Бис! — кричат гости. Варя снова играет.
Так совпало, что в самое страшное время террора мои родители сблизились с Левко. Вокруг все время кого-то арестовывали, а они каждый вечер собирались или у наших, или у Левко, устраивали музыкальные вечера, играли в шарады, выпивали, танцевали и веселились ночи напролет. Жить стало веселее. Левко даже построил в своем доме первый в Шишкином Лесу городской сортир.
Пораженный великолепием фаянса и кафеля, Степа застывает на пороге ванной.
— Вот, пожалуйте бриться, — с тихой гордостью демонстрирует Степе невиданное новшество Левко. — Это унитаз. Это ванна. Это биде. Как в лучших домах Лондона. Вода пока не подведена, прислуга носит ведрами. Но уже тянут от станции водопровод.
В спальне Левко на стене висит ковер. На ковре сабля Левко и фотография Сталина, курящего трубку. Вольская показывает фотографию Варе.
— Видите, здесь автограф Иосифа Виссарионовича. «Другу Васе от Coco». А это Васина золотая сабля, которой его наградили под Царицыным. Вася же герой Гражданской войны. Но он очень замкнутый человек. Мы с ним мало разговариваем. Это счастье, что у нас такие соседи, как вы. Есть хоть с кем поболтать. Но он очень добрый и страшно меня балует. И у него очень хороший вкус. Я вам просто, как художнику, хочу показать, что он мне дарит.
Вольская открывает шкатулку, стоящую на трюмо, и начинает вынимать оттуда драгоценности.
— Но это же старинные бриллианты, — удивляется Варя.
— Да, это Васины военные трофеи. Настоящие фамильные драгоценности. И, по-моему, очень изящно подобраны. Да?
— Да. Поразительно, — растерянно кивает Варя. Она достает из шкатулки и рассматривает золотые карманные часы.
— Это Васины наградные золотые часы. Он их никогда не носит, — говорит Вольская. — Он очень скромный человек.
А в саду гости поют хором. Полонский поет и дирижирует. У него приятный бас. Даша смеется и подыгрывает на скрипке. У Левко за нашим забором всегда поют шуточные, веселые песни — сейчас все больше про кузнечика поют, раньше пели другое, но тоже веселое:
На столе стоит чернило,
А в черниле два пера,
Прощай, папа, прощай, мама,
Я поеду на Кавказ.
Отчего да почему,
По какому случаю
Одного тебя люблю,
А десяток мучаю!
Варя и Тамара Вольская выходят из дома, и Вольская присоединяется к поющим, выводя мощным оперным голосом:
Юбку новую порвали
И разбили правый глаз,
Не ругай меня, мамаша,
Это было в первый раз.
И гости хором подпевают:
Отчего да почему,
По какому случаю
Одного тебя люблю,
А десяток мучаю!
А Варя отводит Полонского в сторону и тихо сообщает:
— Миша, у Левко папины часы.
— Какие часы?
— Которые пропали, когда папа умер.
— Ты уверена? — пугается Полонский.
— Да. Вот же его вензель.
И показывает зажатые в кулаке часы.
— Боже мой! Что ты наделала! — тихо пугается Полонский. — Ты их украла?!
— Я украла? Это он украл.
— Варя, ну так же нельзя думать о человеке! Наверно, он просто нашел тогда этих мерзавцев, которые убили Ивана Дмитриевича. И взял у них часы.
— И ничего нам не сказал?
— Ну да. И это с его стороны очень тактично. Чтоб нас лишний раз не травмировать...
— Миша, что ты несешь? — в тихой ярости спрашивает Варя. — Это часы моего отца. Они наши. И ты будешь их носить назло этой сволочи.
— Я? Никогда я не буду их носить!
Полонский боялся Левко откровенно, а Варя боялась в скрытой форме, но оба сильно боялись. Поэтому про эти часы Варя и Полонский никому не рассказали. И Полонский их никогда не носил. Но позже их стал носить мой папа. Не при Левко, конечно.
Это через несколько лет, а сейчас Вольская поет своим великолепным голосом:
Елки-палки, лес густой,
Ходит папа холостой.
Когда папа женится,
Куды ж мама денется?
И гости хором:
Отчего да почему,
По какому случаю
Одного тебя люблю,
А десяток мучаю!
Василия и Степы среди поющих нет. Они все еще в ванной. Василий Левко сидит на унитазе.
Степа — на краю ванны. Они смотрят на биде и пьют красную водку. Василий уже сильно пьян. Степа тоже.
— И все это, Степа, только для Тамарки, — говорит Василий, — только для нее. Мне это, Степа, и на хер не нужно. У меня папаша родился крепостным Черновых. Мы к роскоши не привыкшие. Это все только ей.
— Это настоящая л-л-любовь. — Степа старается, чтобы голос его звучал искренне.
— Я тебе говорю, Степа, не про любовь, а про совсем другое. Я ей обещал: Тома, родишь сына, будет у тебя биде. И вот биде стоит. А она родила мне девку.
— Она еще родит вам сына, Василий Семенович, — говорит Степа.
Уже небо порозовело за деревьями на востоке, а гости все еще веселятся, теперь они танцуют на утоптанной площадке перед домом Левко.
Степа танцует с Дашей.
— В общем, я решил, — говорит он. — Если ты родишь сына, я тоже д-д-достану биде.
Биде у нас в доме до сих пор нет. Хотя мама родила Макса, а потом меня. А Вольская родить сына так и не успела. Это была последняя ее веселая ночь. Скоро ее арестовали.
В комнате на втором этаже дома Николкиных потушен свет. Занавески задвинуты. Прижавшись к окнам, Степа, Даша, Полонский и Варя смотрят на двор соседей. Тишина. Кукует кукушка. Плачет ребенок.
Василий Левко с плачущей Зиночкой на руках стоит на крыльце.
Двое в шинелях сажают Вольскую в черную машину.
— Сейчас везде берут жен, — говорит Полонский. — Ну, это хотя бы понятно.
— Что тебе понятно? — спрашивает Варя.
— Жены слышат дома разговоры мужей, — говорит Полонский. — Иногда спьяну обсуждаются государственные секреты. Потом жены эти секреты где-то выбалтывают. Тем более Большой театр. Там бывает полно иностранцев.
— Миша, что ты опять несешь?
— Я не несу. В Большом уже взяли несколько человек. В этом же есть какая-то логика.
— Никакой логики нет, — говорит Варя. — Если арестуют меня, Дашу или Степу, ты в этом тоже увидишь какую-то логику?
— Наверное, надо к Василию Семеновичу зайти, — говорит Даша.
— Ну, это лишнее, — говорит Варя. — Зачем это делать? Мы не так с ним близки.
— Зиночка плачет. Он же один с нею не справится. У них сегодня няня выходная.
— Никуда ты не п-п-пойдешь, — говорит Степа.
— Почему я не пойду?
— Потому что каждую ночь могут прийти и к нам.
— Тем более, — говорит Даша.
— Почему к нам могут прийти? — спрашивает Варя.
— П-п-потому что про меня статья лежит в «Правде», — говорит Степа.
— Какая статья?
— П-п-плохая, — говорит Степа. — Про «Тетю Полю». Меня хотят объявить формалистом. У Зискинда тоже началось со статьи.
— Тем более я туда пойду, — говорит Даша.
— Почему «тем более»? — спрашивает Полонский.
— Потому что я вспомнила про козу.
— Про какую козу?!
— Степа знает, про какую козу. Это когда потом бывает стыдно.
Василий Левко разжигает примус и ставит на него кастрюльку с молоком. Из соседней комнаты слышен плач Зиночки. Левко уже пьян, но он наливает из бутыли еще стакан красной водки, залпом выпивает ее и занюхивает рукавом.
После того как Полонский дал Василию Левко рецепт нашей рябиновой, комиссар пил только ее и делал все точно по рецепту, но у него она отдавала сивухой.
Стук в дверь.
Левко вынимает из кухонного ящика наган, кладет его в карман и идет открывать.
В дверях стоит Даша.
— Василий Семенович, я пришла... Не нужно ли вам чего?
— Ну, заходи, раз пришла. Она входит.
— Вот такие дела, — говорит Левко.
— Я могу как-то помочь с Зиночкой.
— Ничего не надо. Молоко уже закипает. — Левко в упор, мрачно смотрит на нее, шевелит желваками.
— Она уже час плачет, — говорит Даша. — Я могу ее перепеленать.
— Пусть развивает легкие. Будет певица, как ее мамаша.
— Я могу взять пеленки постирать вместе с нашими, — предлагает Даша.
— Утром прислуга постирает, — неподвижно смотрит на Дашу Левко. — Я, Дашенька, знал, что ты сегодня придешь. И ты пришла.
— Я просто подумала...
— Я знаю, что ты подумала. Я знал, что ты сразу придешь, когда ее здесь не будет.
— Она же ни в чем не виновата, — говорит Даша.
— Значит, виновата.
— Но вы же в это не верите.
— Это, Дашенька, вопрос не веры, а государственной безопасности, — глядя ей неотрывно в глаза, говорит Левко. — И я проглядел. И за это отвечу.
Зиночка за дверью плачет громче.
— Я ее на ручки возьму.
— Не надо.
— Тогда я пойду?
— Ты, я вижу, меня не понимаешь, — говорит Левко. — Что я сейчас сказал?
— Чего я не понимаю?
— Того, что я сейчас тебе сказал. Я сказал, что я за это отвечу. — И Левко показывает ей спрятанный до этого момента за спину револьвер. — Я знаю, что должен за все ответить. Поэтому, когда за мной придут, меня уже не будет. Я, Дашенька, накажу себя сам.
Не совсем понимая, что происходит, но уже сильно испугавшись, Даша начинает пятиться к двери:
— Василий Семенович, это у вас нервная реакция. Вы успокойтесь. Это у вас потому, что вы ее очень любите...
— Нет, Дашенька, — и Левко вдруг улыбается, — я ее не люблю и никогда не любил. Любил я совсем другую женщину. Любил я всегда, Дашенька, только тебя.
И становится между Дашей и дверью. Теперь Даша пугается не на шутку.
— Разрешите мне выйти.
Но Левко оттесняет ее от двери.
— Потому я и знал, — улыбается он, — что ты перед смертью моей придешь. И ты пришла.
— Извините, мне пора домой.
— Нет. Нет. Куда домой? Раз решилась прийти, теперь уходить нельзя. Ты и сама это понимаешь. Теперь все. Раз уж пришла.
Только сейчас она понимает, насколько он пьян.
— Василий Семенович, я вас боюсь.
— Ты? Меня? Не верю я тебе, Дашенька. Ты никогда меня не боялась, да и чего бояться? Это судьба. Ты за забором еще в одних трусиках бегала, а я уж не мог глаз от тебя отвести. Уже знал, что дождусь. Долго ждать пришлось. А что делать? Надо было дождаться. Иногда думал — с ума схожу. Твои ж родичи моего отца сгноили, их всех сажать надо. А из-за тебя, Дашенька, я их терпел.
Он хватает ее за плечи и пытается поцеловать. Даша отталкивает его, но он держит ее крепко, дышит в лицо.
— С работы, бывало, приезжаешь, усталый как черт, — улыбается он совершенно безумной улыбкой, — а ты тут как тут, ждешь меня, за забором на скрипочке своей гаммы разыгрываешь, и я знаю — это ты мне знак подаешь. И в животе внизу все так и замирает. А что делать — мала еще. Надо ждать. А потом ты лифчики стала носить. Ну, думаю, теперь скоро. А ты за Степку вышла. Зачем все это было, Дашенька? Зачем мы с тобой все это натворили? Я ж из-за тебя на этой сволочи женился. Зачем все это с Тамаркой было, если ты — вот она, если ты все равно ко мне в конце концов пришла?
Даша пытается вырваться. Он лезет к ней за пазуху, ощупывает.
— Отпустите меня!
— Теперь уж не отпущу. Я, Дашенька, тебя перед смертью, но дождался. А раз дождался — хрен отпущу.
Прижимает ее к стене. Тискает.
— Молоко выкипает! — вдруг пронзительно кричит Даша.
Левко инстинктивно оборачивается, и тут моя будущая мама вырывается, прыгает к примусу, хватает кастрюльку и выплескивает кипящее молоко комиссару в физиономию.
В глаза не попало, обварило ему только щеку и шею. Он охает, садится на пол и, обхватив руками лицо, начинает молча раскачиваться. Вперед-назад, вперед-назад.
Даша выскакивает в соседнюю комнату, хватает плачущую на диване Зиночку, выбегает вон и, подвывая от стыда и страха, бежит с Зиночкой на руках через сад к нашему дому, где Степа уже ждет ее на крыльце.
А Левко от боли протрезвел и не застрелился. Следы ожогов остались навсегда, но его вслед за женой не арестовали, так что моя мама спасла его от самоубийства. Мой папа после этого происшествия стал бояться Левко еще больше, чем раньше. Дружба домами прекратилась надолго.
С Вольской Василий Левко сразу развелся. Тогда можно было развестись заочно. И она, отсидев шесть лет, вышла замуж за академика Яблокова. Зиночку он ей назло не отдал. А у Вольской и академика родилась потом дочь Ксения, да, та самая Ксения Вольская, которую я много лет спустя стал снимать в кино и в которую я всю жизнь был влюблен. Был влюблен, а женился на Нине. Но я сейчас не об этом. Я сейчас о том, что ненависть и любовь между нами и Левко всегда были так перепутаны, что понять, где кончается одно и начинается другое, совершенно невозможно.
Это было давно, в тридцатом году. А сейчас август девяносто восьмого, точнее, два часа пополуночи семнадцатого августа, и красный свет светофора меняется на зеленый, зеленый опять на красный, а машина моей сестры Маши, в которой в эту ночь ездит Степа, стоит на пустом перекрестке.
Степа спит за рулем.
Машин мобильник рядом с ним пищит и пищит. Наконец Степа просыпается, морщась, тычет наугад в кнопки и слышит голос Нины.
— Степа! Степа! Где вы? Что с вами?
— Ничего. Я, деточка, жив и здоров. Что ты говоришь? Кто к тебе приехал?
Нина в домашнем халате говорит со Степой из кухни. Здесь опять шипит на столе кофеварка. Бесконечная какая-то выдалась ночь.
— Ксения опять сюда приехала, — говорит Нина. — И она привезла эту девочку, Игнатову, которая у Леши снималась. Она хочет что-то тебе рассказать.
— Да? Я сейчас приеду, — говорит измученный Степа.
Светофор опять красный. Степа жует губами, думает. Закрывает глаза.
И опять засыпает.
В это время полусонный Павел Левко курит, сидя на ступеньках своего крыльца. Доберман уморился, спит у его ног, а во дворе его гости — Иван Филиппович, банкир, кавказец и их пятнадцатилетние жены — никак не могут угомониться:
Представьте себе, представьте себе.
Совсем как огуречик.
Представьте себе, представьте себе,
Зелененький он был.
Особенно стараются жены. Молодые. Сна ни в одном глазу.
Не думал, не гадал он,
Не думал, не гадал он,
Никак не ожидал он
Такого вот конца.
Иван Филиппович, помощник камчатского губернатора, даром что человек уже в летах и крупный чиновник, но тоже ведет себя как молодой:
Представьте себе, представьте себе.
Никак не ожидал он.
Представьте себе, представьте себе,
Такого вот конца.