Часть восьмая

1

Аукцион продолжается. На стенде рядом с Сорокиным пожелтевшая от времени тоненькая книжка.

— Лот номер четыреста тридцать три, — торжественно провозглашает Сорокин. — Первое издание всенародно известной поэмы Степана Николкина «Тетя Поля».

Степа просыпается.

— Я бы взял, — неожиданно говорит Жорик Каткову. — На память, в натуре.

— Идея хорошая. Только «Тетю Полю» не Алексей, а отец его написал.

— Все равно. Дашь взаймы?

— Не дам. Так тебе подарю. На память о нашей дружбе.

И хлопает Жорика по коленке.

— Ну, Валера, ты, в натуре, человек...

— Стартовая цена пятьдесят долларов, — объявляет Сорокин.

Катков поднимает руку.

— Пятьдесят долларов раз. Пятьдесят долларов два...

— Так вот я про Сорокина, — говорит Панюшкин, заметив, что Степа проснулся. — Это очень умно, что вы его уговорили аукцион вести.

— Откуда ты знаешь, что я его уговорил?

— Мысли ваши опять прочитал. Ведь вы сейчас думаете, что роль его в эти моменты решающая.

От него зависит, удастся ли вам деньги собрать. — И, понизив голос до шепота, продолжает: — Тем более что тот, кому их отдавать придется, небось тут сейчас сидит и подсчитывает.

— Кто сидит? — настораживается Степа.

— Тот, кто Алексея Степановича убил. Он наверняка сейчас тут. Ему надо же точно знать, что вы деньги имеете, что вы не «куклу» ему собираетесь подсунуть.

— Какую к-к-куклу?

— «Кукла» — это когда деньги не настоящие. Ему же надо убедиться, что деньги у вас реально существуют. И как только убедится, так сразу войдет с вами в контакт. Объяснит, как миллионы эти ему отдавать. И когда он за ними явится, мы его и схватим.

— Кого?

— Вот он за деньгами явится, тогда и узнаем. А пока я и сам не знаю. Только вы моментально, как только он с вами войдет в контакт, мне сообщите. И, Бога ради, не начинайте опять самостоятельность проявлять.

Степа молча жует губами, думает.

— Сто двадцать долларов раз, — выкликает Сорокин. — Сто двадцать — два. Сто двадцать — три!

Удар молотка. Катков улыбается Жорику и идет расплачиваться. Степа оглядывает сидящих в зале. Он понимает, что Панюшкин прав, кто-то в этом зале сидит и считает деньги. Но в глазах у папы выражение не тревоги, а уныния. Шишкина Леса больше нет. И ни о чем другом он сейчас думать не может.

— Какой ужасный сегодня день, — говорит читающий, как всегда, мысли Панюшкин. — А вы, Степан Сергеевич, вспомните какой-нибудь хороший свой день и думайте о нем. Господь любит, когда люди думают о хорошем.

Степа морщится.

Папины хорошие дни — это когда он чувствовал себя любимым мужем, крупным писателем и полезным Родине гражданином одновременно. Но таких дней было немного, потому что наедине с Дашей папа не чувствовал себя крупным писателем, в Президиуме Верховного Совета он подолгу оставался без Даши, а в одиночестве за письменным столом он скучал без Даши и без Верховного Совета.

И только раз в жизни все совпало. Это когда папа возглавил группу передовых работников искусств, плывших на теплоходе «Иосиф Сталин» на торжественное открытие Волго-Донского судоходного канала. И Даша была рядом с ним.

2

Изумительный солнечный день. Большой ослепительно белый теплоход «Иосиф Сталин» входит в новенький шлюз канала Волго-Дон. Толпящиеся на его палубе работники искусств веселы, счастливы и нарядны. Степе сорок один год. Даше сорок два, но она все еще очень красива.

Играет музыка Дунаевского. Многотысячные толпы советских людей приветствуют теплоход с берегов канала. Они кричат «ура» и машут руками.

Стоящие на палубе писатели, художники, музыканты и артисты кричат «ура» и машут руками в ответ.

Когда через много лет я прочитал у Солженицына и сообщил папе, что толпы состояли из пригнанных на берег зеков и махали руками только стоявшие в первых рядах охранники, папа мне не поверил. И он был прав. Зеки тоже радостно махали теплоходу «Иосиф Сталин». Они же в тот день не работали.

На Даше белоснежное платье. На шее нитка жемчуга. Многотысячные толпы маленьких людей на берегах канала рукоплещут и кричат «ура».

— Урррра! — кричат на палубе.

— У-у-ура! — кричит вместе со всеми мой папа. И говорит Даше: — А ты знаешь, что самое п-п-приятное? Этот рейс должен был к-к-курировать Левко. Но мне удалось договориться в ЦК, и вот мы с тобой з-з-здесь, а он сейчас сидит дома.


Левко выходит из большой черной машины у своей калитки. Недавно он произведен в маршалы, и на нем новый мундир и ордена. С ним вместе приехал в Шишкин Лес рослый краснолицый капитан, тоже в новеньком мундире с орденами. Капитан широко улыбается. Во рту его блестят золотые зубы. В руках большой букет гладиолусов. Солдатик-шофер вынимает из машины коробку с закусками и выпивкой.

Входят в калитку.

За забором, со стороны дома Николкиных, доносится стук молотка. Это Варя в своей мастерской тюкает молотком по куску мрамора.

Жаркий летний день. Варя тюкает. Стрекочут кузнечики. В воздухе неподвижно висит стрекоза. Я сплю в гамаке, закрыв лицо книжкой «Робинзон Крузо». Мне в том году исполнилось одиннадцать лет, а Максу было уже пятнадцать, и он думал только о женщинах.

Из окна своей комнаты, притаившись за занавеской, Макс смотрит на окно второго этажа дома Левко. В окне видна полуголая двадцатилетняя Зина.

Стоя перед зеркалом на дверце шкафа, Зина пристегивает к поясу коричневый чулок. Лифчик у Зины розовый, панталоны черные. Кожа у Зины бледная, волосы неопределенного цвета, глаза испуганные. Она снимает с гвоздя плечики с шелковым платьем и прикладывает платье к себе. Отражение в зеркале Зине очень не нравится.

А Максу все равно нравится. Прячась за оконной занавеской, потея от волнения, левой рукой он прижимает к глазам бинокль, а правую запускает в трусы.

На стекле перед ним жужжат мухи.

— Зинаида! — кричит у себя во дворе маршал Левко. — Ау! Принимай гостя!

Макс переводит бинокль на Левко и капитана с букетом. Они уже подходят к дому.

Макс опять смотрит на Зину. Она бросается к двери своей комнаты, запирает ее на задвижку, садится на пол и обхватывает голову руками.

Она сидит на полу к Максу спиной, и в бинокль он видит нежные косточки ее позвоночника над верхней резинкой панталон, а под нижними резинками панталон — ее белые ноги, одну в чулке, другую голую.

Левко и капитан входят в дом.


За окном в кухне Николкиных кормушка для птиц. Моя двадцатидвухлетняя сестра Аня подсыпает в нее из стеклянной банки пшена. На Ане кухонный передник. С годами лицо ее стало грубее, домашнее. Она раскрывает «Книгу о вкусной и здоровой пище».

На кухонном столе пронизанный солнцем натюрморт — мясо, картофелины, помидоры и лук. Возле мольберта, с кистями и палитрой в руках, стоит семидесятилетний Полонский.

— Анечка, глянь, какой свет. Она послушно смотрит.

— Ты ни о чем не думай, а просто смотри. Овощи, солнце. Если это нарисовать, можно остановить мгновение навсегда. А?

Протягивает ей кисть.

Полонский надеялся, что пережитый Аней в детстве шок постепенно забудется и она вот-вот опять начнет рисовать. И как раз в этот день, в день открытия Волго-Донского канала, многолетние терпеливые уговоры возымели действие.

Аня берет из руки Полонского кисть и подходит к мольберту. Полонский со слезами старческого умиления видит, как она наносит первые мазки.

— Ты моя радость, — улыбается он сквозь слезы, — ты самая талантливая из всех.

И тут из дома соседей раздается крик Левко:

— Зинаида, открой дверь немедленно! Открой, дрянь паршивая, или я не знаю, что с тобой сделаю!


Макс видит в бинокль, как Зина в своей комнате, сидя на полу, зажимает уши руками и трясет головой.

Слышно, как Левко молотит в дверь кулаком.

Приехавший с Левко капитан уже в гостиной. Он настраивает радиоприемник. Передают трансляцию открытия Волго-Донского канала: играет музыка Дунаевского и гремят дружные крики «ура».

— Открой, Зина, или будет хуже! — стучит в дверь Левко.

Зина вскакивает с пола, торопливо надевает халат, идет к двери, но не открывает, медлит.

Грохот. Левко ударом ноги выламывает задвижку и входит в комнату Зины.

Макс вынимает руку из трусов.

— Почему не одета? — орет Левко на Зину.

— Я больше не буду! — Она привычно заслоняется от него рукой.

— Опять «больше не буду»! Тебе двадцать лет. Ты уже взрослая корова. Я же утром тебе сказал, что привезу его. Это Степанов. Степанов! Я же тебе говорил, это твой жених. Он приехал сделать тебе предложение. Оденься и выйди.

— Палочка, не надо, пожалуйста!

— Надо! Ты же сама никого не приведешь. Почему ты стоишь в одном чулке? Одевайся! Ну одевайся же, не позорь меня!

— Нет!

- Да!

Левко сдергивает с нее халат и сует ей платье. Она хватает отца за руки.

— Папочка, не надо! Папочка, я больше не буду!

— Не делай себе хуже. Или опять по жопе бить? Ты этого хочешь? Ты меня доведешь! Ты этого хочешь?

— Не надо, пожалуйста!

Но он, озверев, уже расстегивает ремень. Зина бросается в угол комнаты, садится на корточки и закрывается руками.

— Ну какое же ничтожество! — идет за ней Левко. — За что мне это наказание? Как мне все это надоело! Одеваться!

— Не надо!..

Он одним рывком вытаскивает ее из угла и швыряет на кровать. Сдергивает с нее панталоны и взмахивает ремнем.

Макс зажмуривается.

Аня слышит крики из дома соседей, кладет кисть на этюдник и выходит на крыльцо. Полонский идет за ней. Стоят на крыльце, прислушиваясь. Варя в мастерской перестает стучать своим молотком.

Потом крики прекращаются, и постепенно возвращаются обычные летние звуки, жужжание и стрекот насекомых, пересвист птиц, марш Дунаевского и крики «ура» по радио. Варя опять начинает постукивать молотком.

Полонский жестом напоминает Ане об оставленном на кухне натюрморте, но она мотает головой и спускается с крыльца в сад.

Подходит к гамаку, в котором сплю я, срывает травинку и щекочет мою пятку. Я дергаю ногой, но не просыпаюсь.

Макс опять смотрит в окно. Зины нигде не видно.

Василий Левко внизу, в гостиной объясняет что-то капитану. Тот понимающе смеется, и они вдвоем выходят из дома. Садятся в машину. «ЗИМ» уезжает.

Макс продолжает смотреть на Зинино окно. Зины не видно. Потом она выглядывает из-под кровати. Прислушивается. Выползает оттуда, в лифчике, в одном чулке и без панталон.

Макс опять сует руку в трусы, но сразу ее вынимает, потому что даже отсюда, издалека, из его комнаты видно, что выражение лица у Зины совершенно бессмысленное.

Она встает и, нетвердо ступая, как была без панталон, выходит из своей комнаты.

Приемник в гостиной дома Левко продолжает передавать репортаж с открытия Волго-Донского канала. Вновь и вновь звучит бодрый марш Дунаевского. Зина входит в гостиную и, пытаясь попасть в ритм марша, начинает кружиться по комнате.

Потом громко хохочет и выбегает на улицу.

Макс видит в окно, как Зина, подставив лицо солнцу, кружится в саду. Потом она бежит к забору и пролезает в дырку на участок Николкиных.

Макс выскакивает из своей комнаты и скатывается вниз по лестнице. Спрыгивает с крыльца, оглядывается. Зины не видно.

Стрекочут кузнечики. Я сплю в гамаке.

Всматриваясь в заросли кустарника, Макс идет через сад и замечает Зину только в тот момент, когда чуть не наступает на нее.

Она лежит на спине в траве, раскинув руки, голая, окруженная флоксами и лилиями. Смотрит на Макса с идиотской улыбкой.

— Что с тобой, Зина, а? — осторожно спрашивает Макс.

— Я красивая?

Он делает шаг назад, но она быстро ловит его за ногу.

— Максик, ты меня любишь? — Целует его ногу. — Ну вот, теперь все.

— Ты чего? — пугается Макс.

— Теперь все. У меня от тебя теперь будет ребеночек.

— Анька, иди скорей сюда! — кричит Макс. Зина отпускает его ногу и начинает тихонько по-собачьи скулить.

Макс пятится прочь, но острое чувство жалости превозмогает страх. Он снимает с себя майку и, стараясь не смотреть, укрывает ею голую Зину.

Аня подходит и испуганно вскрикивает.

— Позови наших, — говорит Макс.

Она убегает. Зина смотрит в небо и скулит. Макс приседает рядом, гладит ее руку, успокаивая. Подходят встревоженные Варя и Полонский.

— Почему она здесь? Надо же сказать Левко, — говорит Полонский.

— Он уехал, — говорит Варя.

— Я вызову «скорую»? — спрашивает Макс.

— Нет, нет, этого без него нельзя делать, — говорит Полонский.

Макс гладит Зинину руку. Она тихо скулит.

В пятьдесят втором году нам уже провели телефон. Ни у кого вокруг телефона не было, а у нас был. «Скорую» можно было вызвать, но Полонский боялся вызывать без ведома Левко.

— Это у нее просто нервное, — говорит Полонский. — Ей надо отдохнуть, выпить валерьянки.

— Пусть отдохнет у нас, — говорит Варя.

— Почему у нас?

— Потому. Нельзя же ее одну оставлять. Аня, помоги мне.

Вдвоем с Аней они помогают Зине встать и ведут ее к дому. Зина не сопротивляется.

Завернутая в простыню, она сидит на кровати в комнате на втором этаже. Аня и Варя поят ее валерьянкой. Макс стоит рядом. Зина берет его за руку и целует ее. Макс свою руку у нее осторожно забирает.

— Меня никто не любит, — расслабленно улыбаясь, говорит Зина Ане.

И вдруг с диким криком бросается к окну и выпрыгивает в него со второго этажа.

Макс и Варя выбегают из комнаты.

Аня остается одна. У нее совершенно мертвое лицо, как в ту ночь, когда Зина показывала ей клад.


Санитары выносят из калитки Николкиных носилки с привязанной к ним истерически смеющейся Зиной. Задвигают носилки в машину «скорой помощи».

Соседи выглядывают из своих калиток. «Скорая» уезжает. Макс смотрит вслед.

Через год Зину подлечили, и Левко выдал ее замуж за капитана. Потом у нее родились дети, Женя и Павел. Потом ей опять стало хуже. Но это было потом, а в тот день Полонский решил, что жизнь кончилась.

Варя смотрит, как, заламывая руки, он расхаживает по комнате.

— Я же говорил — это не наше дело. Надо было отвести ее домой. Он же не хочет, чтобы все знали о том, что она сумасшедшая. Теперь все про это знают, и он нам не простит. Теперь он меня посадит. Степа недоступен, а меня он сгноит.

— За что он тебя сгноит?

— За мои картины.

— Ты совсем сумасшедший.

Нет. Полонский сумасшедшим не был. В России могли сгноить всегда и любого.

— Миша, — успокаивает моя бабушка моего дедушку, — ты же народный художник СССР, лауреат Сталинской премии, автор знаменитых портретов Ленина. Никто тебя не сгноит.

— За это меня и посадят. За Ленина.

— Миша, что ты несешь!

— Варя, ты ничего не понимаешь, — говорит Полонский свистящим шепотом. — Сталин восстанавливает империю. Сперва он вернул погоны в армии, теперь ввел форму в школах и даже в министерствах. Все как в царской России. Возвращаются все внешние атрибуты империи. Даже деньги! Вот! Вот! Это же только слепой не видит! — Полонский вытаскивает из ящика буфета две денежные купюры. — Это царская сторублевка, а это наша, новая. И все делают вид, что они не похожи! Но это одно и то же! Тот же рисунок, та же композиция, тот же размер!

— Ну и что?

— А то, что Сталин ненавидит революцию и восстанавливает то, что было до нее. Это не замечают только слепые. Сталин стремится к порядку, а все, что связано с Лениным, — хаос и террор. Ленин скоро отовсюду исчезнет, и за мое увлечение Лениным меня посадят, не говоря уже о том, что в молодости я был абстракционистом. Абстракционизм — это тоже революция.

— Миша, ты это все всерьез? — вопрошает моя бабушка.

Да, это было всерьез. Не так давно вышло постановление ЦК по вопросам литературы и искусства с обличением Ахматовой, Зощенко и других. До художников дело еще не дошло, но мой дед чувствовал, что дойдет, и чуть не умер от страха. Однако он прожил еще десять лет и умер от страха только после того, как искусством занялся Никита Сергеевич Хрущев.

3

Шестьдесят второй год. Среди выставленных в Манеже картин висит портрет Вари работы Полонского, состоящий из разноцветных треугольников и ромбов. У портрета плотная толпа людей в темных костюмах. Среди них испуганный Степа. В середине толпы разглагольствует возмущенный Хрущев:

— Это же педерастия в искусстве, а не искусство! — визжит Хрущев. — Так почему, я говорю, педерастам десять лет дают, а этим орден должен быть? Почему?

Стоящие вокруг издают гул одобрения и аплодируют.

— Потому что он творит, и он, так сказать, хочет воздействовать на общественность? — разглагольствует Хрущев.

Гул возмущения.

В стороне от толпы очень старый Полонский прислоняется к колонне. Лицо его мертвенно бледно.

— Пидарасы! — поддерживает вождя толпа... — Арестовать! Уничтожить! Расстрелять!

— Папа, зачем вы это в-в-выставили? — с ужасом спрашивает у Полонского Степа.

— Я думал, раз сейчас оттепель.

— Это б-б-была ошибка, — шепчет Степа. — Очень большая ошибка.

Но тут к Полонскому устремляется бородатый, коротко стриженный молодой человек в грубом свитере. Это Эрик Иванов.

— Товарищ Полонский. — Эрик тоже говорит с Полонским шепотом. Но не испуганным шепотом, а восторженным: — Товарищ Полонский, я писатель Эрик Иванов. Вы гений! Этот портрет гениален!

Стоящие в задних рядах толпы оборачиваются и прислушиваются. Эрик Иванов в своем творчестве и даже внешне подражал американскому писателю Хемингуэю. За это его только что изругали в «Правде», и мой папа об этом знал.

Степа смотрит на Иванова страшными глазами, но тот продолжает нести свое:

— Полонский, мы все за вас. Вся молодежь: Василий Аксенов, Белла Ахмадулина, художник Глазунов, Олег Ефремов. Все новые силы за вас. Вы один из нас!

И тут, не выдержав накала страстей, Полонский теряет сознание и начинает падать. Степа и Эрик Иванов едва успевают подхватить его.


За окном кухни воробьи клюют пшено в кормушке. Аня, Варя и Даша стоят у плиты. В доме поминки. В гостиной зеркало завешано простыней. Портрет Полонского обрамлен траурными лентами. Народу собралось очень много.

Мой дед, бывший бубновый валетчик, а впоследствии Герой соцтруда и народный художник СССР, умер весной шестьдесят третьего. На поминки пришли все, и правые, и левые, и даже член политбюро ЦК КПСС, министр культуры Екатерина Алексеевна Фурцева.

Фурцева, красивая женщина в элегантном французском костюме, пробует Степину красную водку, погружается в глубокую задумчивость и смотрит на Степу. Напряженная тишина.

Поминки были сложные. Все знали, что инсульт хватил Полонского в Манеже, но говорить об этом в присутствии Фурцевой было нельзя. И как себя вести, было непонятно. Поэтому все молчали. И говорить пришлось папе:

— Уважаемая Екатерина Алексеевна, д-д-д-дорогие товарищи, почему здесь так тихо? Мне кажется, мы с вами сейчас что-то д-делаем не так. Ведь Михаил Полонский был не только великим русским художником. Он был еще и очень живым, веселым и остроумным ч-ч-человеком. Он любил, когда в доме бывали гости. И мне кажется, ему было бы приятно, если бы мы его таким, веселым и жизнерадостным, сегодня и помянули. Пусть сегодня все будет так, как было при нем. Шутки. Музыка. Пение.

— Это очень правильно! — поддерживает его кто-то уже успевший принять.

Но голос один, а остальные смотрят на Фурцеву. А она продолжает созерцать рюмку с красной Степиной водкой, и Степа понимает, что отношение к покойному надо сформулировать определеннее.

— И вот еще что я хочу д-д-д-добавить, — говорит он. — Да, в юности Полонский увлекался абстракционизмом. Но с этим прошлым он безжалостно п-п-порвал и стал реалистом. А реализм, товарищи, это будущее мирового искусства. И кто в этом сомневается, пусть вспомнит, что мы запустили в космос Г-г-г-агарина, а Америка с ее любовью к абстракционизму осталась в хвосте истории.

Чиновники в свите Фурцевой переглядываются.

Это был политический ляпсус. Недавно разразился Кубинский кризис, и чуть не началась ядерная война. В последний момент Хрущев и Кеннеди замирились, и сейчас Америку временно не ругали. Мой папа впервые в жизни ошибся, не нашел верные слова. Это потому, что он не выспался. Накануне нам сообщили, что приедет Фурцева, и мы всю ночь перетаскивали на чердак раннего Полонского и остальную живопись начала века. Папа устал и плохо соображал.

— Так оставим же абстракции всяким прозападным пидарасам, — пытается выкрутиться он, — а сами будем, как обещает нам п-п-п-партия, через двадцать лет жить при коммунизме.

— Старичок, что он несет? — шепотом спрашивает у Макса Эрик Иванов.

И тут Фурцева отрывает взгляд от рюмки и мановением изящной руки просит Степу подойти.

Степа, готовый к самому худшему, покорно приближается, но происходит неожиданное.

— Степан Сергеевич, — говорит Фурцева, — вы правда эту водку сами настаиваете?

Степа не понимает, что министр ему говорит. А чиновники из ее свиты уже поняли, улыбаются и причмокивают.

— Мне сказали, что вы ее на рябине настаиваете? — спрашивает Фурцева.

— Да.

— И вы сами придумали этот рецепт?

— Нет, эту в-в-водку сочинил д-дед моей жены к-к-композитор Чернов, — заикается мой папа. — Он передал рецепт П-п-полонскому, Полонский мне. Но я его усовершенствовал.

— А вы мне этот рецепт дадите?

— Дам.

И страх мгновенно прошел, и папа стал самим собой. То есть обаятельным.

— Я рецепт, Екатерина Алексеевна, никому не д-д-д-даю. Но вам дам. Но не как министру, а как человеку, с которым мне всегда удивительно легко. Я, Екатерина Алексеевна, вообще-то человек крайне замкнутый. С людьми схожусь плохо. Но с вами у меня как-то сразу возникла какая-то душевная близость.

— Спасибо. — И министр культуры застенчиво, по-девичьи, улыбается.

Эрик Иванов, внимательно наблюдающий эту сцену из дверей кухни, впадает в полный восторг и обнимает за плечи Макса.

— Старичок, твой папаша гений. И дед был гений. И прадед гений. У вас вся семья гениальная. Возьмите меня в Николкины. У тебя же есть сестра. Я на ней женюсь. Где она?

— Вот она, — показывает Макс на Аню.

— Которая в переднике?

— Она всегда в переднике.

— Старичок, нет ничего сексуальнее девушек в кухонных передниках. За что и предлагаю немедленно выпить.

— Я больше не пью, — отказывается Макс. — Мне сегодня еще в Ашхабад лететь. Я завтра сдаю «Как закалялась сталь» Туркменскому ЦК. Боюсь, что запретят.

— Понял, — подмигивает Эрик. — Вставил клизму большевикам?

— Что-то удалось сделать, — с гордостью и смущением признается Макс. — Жаль только, что в Ашхабаде и никто не увидит.

— Старичок, почему никто? Я увижу. Я лечу с тобой.

— Шутишь? Я еду в аэропорт прямо отсюда.

— Ну и что? Я куплю зубную щетку по дороге. Надо совершать резкие поступки.

Эрик был всегда такой, он умел совершать резкие поступки.

— Ну ты даешь! — удивляется Макс.

Аня, в кухонном переднике, проходит мимо, несет из кухни поднос с закусками.

— Познакомь с сестрой, — дергает Макса за рукав Эрик.

— Аня, это знаменитый писатель Эрик Иванов. Эрик и Аня пожимают друг другу руки.

— Старушка, я с Максом лечу в Ашхабад на премьеру, — говорит Эрик. — А ты?

— А я не лечу.

— Как это «не лечу»? У тебя же брат гениальный режиссер. А гениев надо поддерживать. Нет, ты летишь. Решено. Мы летим в Ашхабад втроем. Группа поддержки гения.

— Ну, я не знаю, — переглядывается с Максом Аня.

— Старушка, надо совершать резкие поступки, — говорит Эрик. — Только этот передник ты возьми с собой.

— Зачем?

— Объясню после премьеры. Билеты за мой счет. Мне должны заплатить за повесть в «Юности», а пока займу у Андрона Кончаловского.

И устремляется к молодому человеку в больших черных очках.

А к Максу подходит Зина Левко. Ей уже тридцать лет. На руках у нее запеленатый ребенок. Это Женя. Другой ребенок, пятилетний Павлик, цепляется за ее юбку.

— Здравствуй, Макс, — тихо говорит Зина. — Ты хоть посмотри на нее.

— На кого?

— На нашу Женечку. Посмотри, как она на тебя похожа.

— Зина, послушай. — Макс берет Зину под руку и поспешно уводит из комнаты. — Зина, Женечка не может быть на меня похожа. Потому что у нас с тобой ничего никогда не было. И я уже несколько лет живу в Ашхабаде. Пойми, я впервые за полтора года сюда приехал.

— Но она правда похожа.

— Мама, пойдем домой, — дергает Зину за юбку Павлик.

Взгляд у него серьезный, взрослый.

4

В самолете Эрик, сидящий между Аней и Максом, разливает по стаканам кубинский ром и чокается с Аней.

— За лучшую часть человечества. За женщин в передниках.

Анька не могла понять, почему этот блистательный плейбой ухаживает за ней, такой тихой и незаметной. Но она влюбилась в него с первого взгляда.

— При чем тут мой передник? — смущается она. — Выпьем лучше за Макса.

— Чуваки, я честно больше пить не могу, — говорит Макс. — У меня же сдача спектакля.

— Старичок, это не аргумент, — возражает Эрик. — Художники не должны себе ни в чем отказывать. Кстати, этот ром подарил мне Фидель. Гениальный мужик. Я был у него на Кубе. Мы там ловили рыбу с Хэмом.

— С кем? — спрашивает Аня.

— С Эрнестом Хемингуэем. Мой друг и тезка. Между прочим, на Кубе гениальные зубные врачи. Я там за копейки сделал все зубы. — Эрик чокается с Максом. — Старичок, ты, кстати, за границей где был?

— Пока только в Польше.

— Старичок, надо ездить. Но не в тургруппе со стукачами, а одному. Только тогда чувствуешь себя за границей человеком.

— А разве так выпускают? — спрашивает Макс.

— Конечно выпускают. В творческую командировку. А для чего еще я пошел в писатели?

Аня настораживается.

— Шучу. Не только для этого. Я собирал на Кубе материалы для романа.

— Ты пишешь роман? — все больше влюбляется в него моя сестра.

— Аск. Гениальный сюжет. Действие происходит в шестьдесят втором году. Вот-вот начнется ядерная война, и ее предотвращает наш человек, некто полковник Шерлинг, нелегал, работающий в ЦРУ. Он дает америкосам наводку, что большевики везут на Кубу ракеты. Естественно, он это делает с ведома наших органов. И в финале их дурачок Кеннеди договаривается с нашим дурачком Никитой. И мир спасен.

— Спасен кагэбэшниками?! — в ужасе переспрашивает Макс.

— Внешней разведкой, старичок. Это совершенно разные вещи. Верь мне, там сидят гениальные люди. И если кто-то спасет этот безумный, безумный, безумный мир — то только наша разведка.

— КГБ спасет мир? — удивляется Макс. — Гениально.

Залпом опустошает стакан, бледнеет, встает и быстро уходит в хвост самолета, в туалет. А там, в хвосте, в клубах сигаретного дыма сидят студенты, направляющиеся в стройотряд. Они тоже здорово назюзюкались и поют хором:

Ой, Семеновна,

Тебя поют везде,

А молодой Семен

Утонул в реке.

Утонул Семен

По самы усики,

Оставил женушке

На память трусики.

Да, тогда в самолетах курили, пели и пили. Времена были совсем другие, и прогрессивный человек Макс не верил, что КГБ спасет мир. При этом Эрик был ему симпатичен. В этом мы тоже с Максом похожи. Когда я напиваюсь, я тоже всех на свете люблю.


Идет спектакль «Как закалялась сталь». Перед сценой в темном зрительном зале пятно света. Маленькая лампа освещает бутылку боржома, блокнот, авторучку и жужжащий вентилятор. За столом сидит принимающий спектакль секретарь ЦК КПСС Туркмении товарищ Касымов. Рядом с ним секретарь по культуре ЦК ВЛКСМ Туркмении Иван, в будущем помощник камчатского губернатора Иван

Филиппович.

Сбоку, из ложи, за выражением лица товарища Касымова напряженно следит Макс.

Лицо товарища Касымова непроницаемо.

Модернистская декорация состоит из железных решеток. На переднем плане эмалированная ванна, около которой стоят молодой большевик Павка Корчагин и богатая красивая гимназистка Тоня.

— Тоня! — Корчагин хватает Тоню за плечи.

— Пусти, Павка, больно! — У аристократического вида Тони звучный, аристократический выговор. — Павка, пусти. Ты должен выкупаться. Ты грязен, как настоящий кочегар.

Главную женскую роль в спектакле Макса играла артистка Лариса Касымова. Она была дочерью принимавшего спектакль товарища Касымова, и недавно Макс лишил ее невинности. Этого товарищ Касымов еще не знал.

— А почему в ванной решетка? — спрашивает товарищ Касымов у Ивана.

— Решетка у Николкина во всех сценах. Царская Россия изображена им как тюрьма народов. Решетки — это художественный образ.

— Но не абстракция?

— Нет.

— Потому что мы сейчас боремся с абстракционизмом.

— Нет, Николкин не абстракционист, — твердо говорит Иван.

— Ты должен все с себя снять, — говорит на сцене Тоня Корчагину, — твою одежду нужно выстирать.

— Сейчас будет очень острая сцена, — предупреждает Иван Касымова.

Тоня на сцене отступает в темноту. Корчагин раздевается и садится в ванну. И тут из темноты сзади к нему протягиваются две белые девичьи руки, и появляется светящаяся в тусклом луче прожектора Христинка.

— Ты забыл меня, Павка? — певучим потусторонним голосом вопрошает Христинка. — Ты забыл меня?

— А это еще кто? — не понимает Касымов.

— Это девушка из народа Христинка, — объясняет Иван. — Корчагин встречал ее в тюрьме.

— Это я помню. Это в романе у Островского он ее встречал в тюрьме. А тут она пришла к Тоне в ванную комнату. У Островского этого нет.

— Это Корчагину кажется, — объясняет Иван. — Это не живая девушка. Это такое режиссерское допущение.

— Но не абстракция?

— Нет.

— Ты забыл меня, Павка? — приникает к Корчагину режиссерское допущение. — Я Христинка. Слухай, голубе, мени все равно пропадать: як не офицер, так солдаты замучат. Бери мене, хлопчику милый, щоб не та собака дивочисть забрала.

— Что ты говоришь, Христинка? Что ты говоришь? — звонко вопрошает Павел Корчагин.

— Бери меня!.. Бери меня, хлопчику...

И обнимает сидящего в ванне голого Павку.

— Это как бы измученный самодержавием простой народ видит в Павке Корчагине своего спасителя, — объясняет Иван товарищу Касымову и облизывает пересохшие от волнения губы.

Иван влюблен в артиста, играющего Корчагина, и весь театр об этом знает.

Из темноты на сцене возникает Тоня и тоже тянет руки к Павке. В руках Тони матросская блуза с полосатым белым воротничком и брюки клеш.

— Павка, ты наденешь вот это. Это мой маскарадный костюм, — говорит Тоня тоже протяжным посторонним голосом. — Он тебе будет хорош. Ты останешься здесь. Я тебя никуда не отпущу.

— А-аааа! — кричит Христинка.

Это появившиеся из темноты солдаты Белой армии, срывая с нее одежду, волокут в глубь сцены.

— О чем ты думаешь, Павка? — вопрошает Тоня. — Павка, что с тобой? О чем ты думаешь?

— Тоня, мне с тобой хорошо. Но я не могу здесь оставаться. Я должен уходить.

Солдаты в глубине сцены что-то впотьмах делают с Христинкой. Очевидно, насилуют.

— О чем ты все время думаешь, Павка? — протяжно вопрошает Тоня.

— Тоня, у тебя бездонные синие глаза, — глядя при этом на Христинку, говорит Тоне Корчагин. — Они как море.

— Ты боишься в них утонуть?

Солдаты, сделав свое грязное дело, расползаются по углам сцены. Христинка встает, простоволосая, в разорванной рубашке, и медленно, простирая перед собой руки, идет на авансцену. Сцену заливает красный свет. Слышится пение «Варшавянки» и цокот лошадиных копыт. Очевидно, надвигается Октябрьская революция.

Зал рукоплещет.

— Браво! Браво! — Эрик в ложе оглушительно хлопает в ладоши, а потом от избытка чувств мутузит и лобызает Макса. — Ну, старик, ну, ты гений! Христинка — это же образ изнасилованной России, а Тоня — образ России несостоявшейся! Гениальная антисоветчина!

Последнее — шепотом.

— А публика поймет? — жаждет дальнейших комплиментов Макс.

— Публика-то поймет. Но Касымов-баши этого не пропустит.

Не пропустит — это по тем временам был высший комплимент. Но Эрик не угадал. Спектакль разрешили. Сексуально озабоченный Иван из ЦК ВЛКСМ Туркмении был влюблен в Корчагина, поэтому разрешили.

— Но ты уверен, что Москва нас не обвинит в абстракционизме? — спрашивает Касымов у Ивана.

— Уверен, Мамед Касымович. Тем более режиссер — сын Героя Социалистического Труда, автора «Нашей истории» Степана Николкина. Спектакль можно одобрить.

— Якши, — соглашается Касымов.

И одобрил. А через восемнадцать лет Макс поехал на фестиваль в Англию и стал невозвращенцем. За это его жену Ларису Касымову выгнали из театра, а самого Касымова отправили на пенсию. Но это было потом, а в ту ночь они вчетвером праздновали приемку спектакля «Как закалялась сталь».


Небольшой Ленин с простертой в будущее рукой стоит на кубе, украшенном керамикой в виде туркменских ковров. У подножия памятника клумба с розами. Ночь.

Эрик разливает шампанское в стаканы Макса, Ларисы Касымовой и Ани. Кроме них на площади никого нет.

— За Россию без большевиков! — провозглашает тост Эрик, перешагивает через клумбу и чокается с постаментом.

— Старичок, — трусит Макс. — Напоминаю, что с нами дочь секретаря ЦК.

— Лариска — наш человек. И гениальная артистка, — уверенно заявляет Эрик. — Ильич, прости, но девушкам надо дарить цветы...

И, поставив бутылку на асфальт, начинает срывать с клумбы розы.

— Эрик, — оглядывается Макс, — ты с ума сошел. Что ты делаешь?!

— Старик, мы художники. Нам можно все.

Лариса Касымова хохочет и аплодирует. Это яркая, уверенная в себе девушка с черными длинными косами, одетая в необыкновенной красоты шелковое туркменское платье. Аня Николкина рядом с ней выглядит серой мышкой, но Эрик подает розы не Ларисе, а ей, моей сестре Аньке.

Максу ничего не остается, как последовать его примеру. Испуганно поглядывая по сторонам, он влезает на клумбу, срывает розу, подносит Ларисе и окончательно пугается, когда Лариса при всех обнимает его и целует в губы.

— И молодых оставили наедине, — понимает ситуацию Эрик, берет Аню под руку и уводит.

Улица. Тишина.

— Старушка, я должен тебе кое-что объяснить, — говорит моей сестре Эрик. — Иванов — это мой псевдоним. А по паспорту я Нахамкин.

— Я знаю.

— И ты знаешь, что мой папаша, Леонид Нахамкин, был следователем на Лубянке, который в тридцать седьмом году вел дело поэта Зискинда?

— Да, — кивает Аня. — Папа мне все рассказал.

— И что ты дочь не Степы Николкина, а Зискинда, он тоже тебе рассказал?

— Да, конечно.

— Старушка, ты не врубаешься. Мой отец был тем самым следователем, который в тридцать седьмом году пытал на допросах твоего отца.

Аня молчит.

— Зискинд всю жизнь провел в лагерях, — продолжает Эрик. — Он только недавно вышел. Он попытался тебя найти?

— Нет.

— Но это же чудовищно! Вы с Зискиндом чужие люди. И виноват в этом мой папаша. Его самого расстреляли тогда же, в тридцать седьмом, но это ничего не меняет. Я сын человека, который искалечил жизнь твоего отца. А мы с тобой встречаемся и ведем себя как ни в чем не бывало. Это же какой-то бред!

Аня молчит.

— Это ненормально, старушка, когда дети жертв встречаются с детьми палачей, и все ведут себя так, как будто тридцать седьмого года вообще не было. Но он, старушка, был! И я об этом все время думаю.

Пока все делают вид, что его не было, он как бы продолжается. Страна как бы спит. Смотри — здесь она спит буквально.

И действительно, ночью в Ашхабаде во дворах и даже на тротуарах стоят кровати. Аня и Эрик идут мимо жителей, спящих под открытым небом.

— Это они после землетрясения боятся спать в домах, — объясняет Эрику Аня.

Моя сестра Аня была ясным и простым человеком и во всем любила простоту и ясность. Но Эрик мыслил образами.

— Старушка, у моего друга Хемингуэя есть гениальный роман «Фиеста», — говорит он. — Про то, как вокруг сплошной праздник, но герой — импотент, и этот праздник не для него. Мне кажется, это про всех советских людей. Особенно это чувствуешь, возвращаясь из-за границы. Ты была за границей?

— Нет.

— Будешь. Это я тебе обещаю. Будешь. Потому что, старушка, мне все это осточертело. Я хочу жить в свободной стране. И я хочу там, в свободной стране, каждый день видеть тебя в переднике и знать, что ты меня не ненавидишь. Теперь понимаешь?

— Нет.

— Объясняю. Я уверен, что наша с тобой встреча — это судьба. И предлагаю тебе стать моей женой и рвануть вместе из этого кошмара в Англию или Америку.

Это Анька поняла. И скоро она вышла замуж за Эрика. И они уехали в Англию. Потому что за роман про Шерлинга Эрик получил литературную премию КГБ и его назначили постоянным корреспондентом «Известий» в Лондоне. Маша у них с Аней родилась уже там. Но это было потом, а в ту ночь, в шестьдесят втором году, они оказались в доме товарища Касымова. Лариса пригласила их переночевать.


Они стоят у ворот дома Касымова на улице Карла Маркса. Из караульной будки на них смотрит милиционер.

— Ты уверена, что это удобно? — спрашивает у Ларисы Макс.

— Иначе я бы не приглашала. У нас полно комнат. Ане и Эрику здесь будет лучше, чем в гостинице.

— Гениальная идея! — радуется Эрик.

— И ты тоже можешь здесь остаться, — говорит Максу Лариса. — Тебя никто не съест.

— Нет, спасибо. Я пойду в гостиницу.

— Старик, но это же чертовски спортивно! — уговаривает его Эрик. — Переночевать в логове зверя, а?

— Эрик, представляешь, — говорит Лариса, — Макс ко мне даже никогда не заходил. Он стесняется, что у него, такого инакомыслящего, роман с дочкой секретаря ЦК.

Она берет Макса под руку и прижимается к нему.

— Лара, он же на нас смотрит, — косится на милиционера Макс.

— Дядя Вася, ты чего подглядываешь? — кричит милиционеру Лариса.

Милиционер отворачивается.

— Ну пошли, Макс! — тянет Макса за руку Лариса. — Ну что я могу сделать, если это мой дом? Ну пошли же!

— А что скажет твой отец?

— Ничего не скажет. Он дома робкий и забитый. У нас всем управляет мама. А она давно спит. Мы тихонечко.

Из темноты проступают резные колонны каких-то беседок и навесов. Журчит вода в фонтане. Пышные кусты роз. Лариса тащит Макса за руку к подъезду.

— Старушка, а ты не хотела ехать, — шепчет Эрик на ухо Ане. — Это же полный сюр. Это как в фильме Феллини!

В передней высокое, до потолка, зеркало, чучело медведя, по стенам ковры, головы и рога. Лариса беззвучно закрывает дверь и, прижав палец к губам, ведет гостей в глубь квартиры.

— Так вот как живут слуги народа, — радуется Эрик. — Гениально! Смотри, Макс! Смотри!

К доске, на которой стоит медведь, привинчена медная бирка.

— Старичок, это же инвентарный номер, — шепчет возбужденный Эрик. — Мишка-то государственный. Здесь все принадлежит нашему родному государству. То есть всем нам. Это все — наша собственность, старичок! Так что не бзди, мы у себя дома!

— Тихо! — прижимает палец к губам Лариса. — За этой дверью спят мама и папа. А здесь, в моей комнате, будет спать Аня. А тут, в папином кабинете, Макс с Эриком.

— А сама ты где? — шепчет Макс.

— А сама я всегда сплю в беседке, в саду. Ты это учти.

— Лара, ты мне все больше нравишься! — шепчет Эрик.

— А товарищ режиссер меня стесняется, — смеется Лариса. — Пошли пока в кабинет. Оттуда никакой слышимости. Посидим еще.

— Гениально! — восклицает Эрик. Проведя всех в кабинет, Лариса плотно закрывает дверь и включает свет.

За стеклянными дверцами дубовых шкафов поблескивают золотыми буквами корешков ровные ряды полных собраний сочинений. Колоссальный дубовый письменный стол с несколькими телефонами. Такие же колоссальные диван и кресла. Повсюду фотографии с автографами, где товарищ Касымов запечатлен с самыми известными людьми планеты.

— Это папа с Хрущевым, это с президентом Насером, — показывает Лариса, — а это с Юрием Гагариным. А это на приеме нашей делегации в Белом доме у Кеннеди. А это он с Ивом Монтаном.

— Конец света! — Эрик в полном восторге. — Товарищ Касымов и Ив Монтан!

— А то! — доставая из шкафа простыни и полотенца, Лариса напевает песню Монтана:

Я так люблю в вечерний час

Кольцо Больших бульваров обойти хотя бы раз.

Там шум веселья не угас.

Весело сверкая, там течет река людская...

— А курят слуги народа, значит, не «Дымок», а «Мальборо»? — Эрик находит на столе пачку американских сигарет. — Понятно. И выпить здесь есть?

— В Греции все есть, — смеется Лариса.

Эрик с наслаждением закуривает сигарету товарища Касымова. Лариса достает из бара товарища Касымова бутылку виски и стаканы.

— Гениальная девка, — восхищается Эрик. — За тебя, Ларка! И за твой спектакль, старик. И вообще за эту ночь! Чтоб у нас всегда все так же получалось! Ура!

Пьют.

— И немедленно по второй за здоровье присутствующих дам, — опять наполняет стаканы Эрик, — которые пышным букетом украшают...

Похоже, он уже пьян. Макс это видит и настороженно поглядывает на Ларису. Но Лариса смеется.

Над диваном висит громадный ковер. На нем коллекция старинных сабель и кинжалов.

— Это все тоже государственное? — снимает со стены кинжал Эрик.

— Нет, — смеется Лариса, — это дарят папе другие восточные владыки.

Эрик размахивает кинжалом.

— Осторожнее, — просит Макс.

Думал ли Макс, что эта коллекция через тридцать лет будет украшать кабинет его сына Антона в «Толстоевском» и ее придется срочно продавать? Но это случилось потом, а в эту ночь вино лилось рекой.

— А это и есть знаменитая «вертушка»? — спрашивает у Ларисы Эрик, положив руку на белый телефон с гербом СССР вместо диска.

— Она и есть.

— И можно позвонить дорогому Никите Сергеевичу?

— Запросто.

— И президенту Кеннеди?

— Аск! — смеется Лариса.

— Мне как раз надо с ним потолковать, — и Эрик снимает трубку вертушки.

— Я тебя умоляю! Что ты делаешь? — страшно пугается мой старший брат.

— Старичок, художнику можно все, — убежденно втолковывает ему Эрик.

Макс обмирает от ужаса, не заметив, что Эрик придерживает другой рукой рычажок.

— Говорит писатель Иванов. — В голосе Эрика металлические начальственные нотки. — Соедините меня с Джоном Кеннеди. Хеллоу, Джон. Зис из ё московский френд Эрик Иванофф. Здорово, старичок. Как вообще?.. Гуд? У меня тоже все гуд. Ай вонт то мейк интервью виз ю. Интервью. О'кей? Гуд. До встречи в Вашингтоне. Привет Жаклин и Мерилин.

Он не успевает положить трубку, как дверь кабинета приоткрывается и входит товарищ Касымов. На нем полосатая пижама и шлепанцы.

Эрик трезвеет и вскакивает с кресла, Макс зажмуривается. Но ничего страшного не происходит.

— Сидите, ребята, сидите. — Касымов успокаивающе машет рукой. — Я только на секунду. Извините...

Он берет со стола блокнот и ручку и тихо выскальзывает из комнаты. Макс раскачивается, обхватив голову руками. Аня киснет от смеха.

— Не понял, — говорит Эрик.

— Папа пошел в кухню писать стихи, — объясняет Лариса.

— Что?!

— Когда папе не спится, он пишет стихи. Лирические.

— Старики, это галлюцинация, — стонет Эрик. — Такого не бывает.

— Все бывает, — говорит Лариса. — Каримов в Узбекистане пишет романы. А папа стихи.

— Товарищи! Мы живем внутри фильма Феллини! — воздевает руки к небу Эрик.

— Папа в минуты вдохновения ничего вокруг не замечает, но вообще пора баиньки, — говорит Лариса. — Кутарды. Анька, пойдем, я тебе все покажу и пойду к себе в беседку. Спокойной ночи, мальчики.

— У меня все в гостинице, — говорит Аня, — даже зубной щетки нет.

— Я тебе все дам. Лариса уводит Аню.

— Ты понял, старичок? Ты понял? — шепчет Эрик. — Она тебя ждет в беседке!

— Здесь? В этом доме? Это невозможно.

— Старичок, ты ее любишь?

— Да.

— Тогда все возможно. Надо совершать резкие поступки.

— Ты думаешь?

— Иди, иди!

Мой старший брат Макс был женат много раз. И каждый раз по страстной любви. Впервые это случилось в Ашхабаде. Он, конечно же, не рассказывал мне, как все было той ночью, но Эрик и Анька все потом выболтали, так что я себе все это очень детально представляю.

Медведь, оскалив зубы, смотрит на крадущегося по темному коридору Макса. Дверь в кухню приоткрыта. Там, за покрытым клеенкой столом, Касымов грызет карандаш, задумавшись над своим блокнотом.

Макс беззвучно открывает входную дверь и выходит в волшебный восточный сад. Журчит в фонтане вода. Оглушительно верещат цикады.

Огонек сигареты светится в окошечке милицейской будки. Когда милиционер отворачивается, Макс перебегает ведущую к дому аллею и скрывается в саду.

Пригнувшись, он крадется за кустами роз на свет горящего в беседке фонаря.

В беседке, на широкой тахте, с журналом «Москва» в руках лежит ослепительно красивая Лариса. Страх быть в глазах Эрика трусом и страх быть пойманным, вожделение и стыдливость интеллигента — сложные эмоции переполняют Макса, когда он начинает раздеваться.

— Что ты читаешь? — обнимает он Ларису.

— «Мастера и Маргариту». — Она не может оторваться от журнала. — Слушай, это как будто про нас с тобой. Подожди, я сейчас дочитаю главу.

Макс терпеливо ждет. Лариса читает. И читает. И читает.

Утро. По всему городу собачий лай. В саду рядом с беседкой слышен гомон говорящих по-туркменски мужских голосов. Звуки пилы. Лариса спит с журналом в руках, Макс спит рядом.

При дневном свете сад меньше и скромнее, чем казался ночью. Рядом с беседкой рабочий, стоя на стремянке, спиливает ветки шелковицы. Гудит машина у ворот.

— Хозяйка! Молоко!

Лариса просыпается и натягивает на себя простыню:

— Макс, по-моему, ты проспал.

Макс в ужасе вскакивает и начинает искать свои брюки.

Рабочий украдкой поглядывает на них со своей стремянки.

Жена товарища Касымова, в халате, с кастрюлей в руках, идет от дома к калитке за молоком и, заметив движение в беседке, останавливается.

Макс пытается натянуть брюки, от ужаса не попадая ногой в штанину.

Жена товарища Касымова видит его, роняет кастрюлю и, всплеснув руками, кричит что-то непонятное по-туркменски.


Эрик спит на полу в кабинете, обняв руками поднос с окурками и пустой коробкой «Мальборо».

— Эрик! — расталкивает его Макс. — Проснись! Я совершил резкий поступок.

Эрик вскакивает, роняя окурки:

— Что случилось?

— Я женюсь на Ларе.

— Старичок, разреши тебя поцеловать, — торжественно лобызает Макса Эрик. — Ты мне нравишься. И мне кажется, что сегодняшняя ночь — это начало нашей долгой красивой дружбы.

До того как Эрик уехал с Анькой в Англию, он жил и работал у нас в Шишкином Лесу. Я все это к тому, что понять, где кончается одно и начинается другое, совершенно невозможно.

5

Аукцион кончился. Разъезжаются автомобили. Люди выходят из здания галереи с покупками, но это все по мелочам, а все ценное — все картины, наши архивы, мебель и дом — приобретено безликим мужичком, сидевшим в последнем ряду.

Рабочие разбирают стенды. Маша упаковывает в ящики непроданные вещи. Она твердо решила не общаться больше с Сорокиным, у нее есть на это идейные и эмоциональные основания, но любопытство донимает ее, и она к нему подходит:

— Кто этот тип, который все скупил?

— Разве это так важно? — Сорокин подсчитывает выручку.

— Я же знаю, что вы знакомы! Кто это?

— Виктор Александрович Петров. Какая разница.

— Ты помог КГБ скупить все наши вещи! Все наши картины!

— Я не знаю, Маша, кто покупал вещи, моя задача была их продать.

— Ты лжешь. Ты с ним в сговоре. И все происходившее здесь — мерзость, и этот Петров теперь нагло требует, чтоб мы подержали вещи здесь, пока он организует упаковку и транспортировку картин.

— И что тут н-н-наглого? — спрашивает усталый Сорокин.

— А то, что он хочет, чтоб охрану галереи на это время взяли на себя его мордовороты, а у меня этим занимается Катков. И будет заниматься, потому что я ему доверяю. И посторонних я к себе сюда не пушу. Тем более деньги будут здесь.

— Какие деньги?

— Вот эти. Деньги за аукцион.

— Ты с ума сошла? Почему здесь, а не в банке?

— Потому что, мосье Сорокин, здесь не Париж. У нас деньги хранят дома, а не в банках.

— Но это же какой-то идиотизм!

— Деньги будут здесь, и сторожить их будут люди Каткова. И прошу не называть меня идиоткой. Я тебе давно не жена!

— Деточки, сейчас не время ссориться, — подходит к ним Степа.

— Ладно, к черту, — теряет терпение Сорокин. — Моя миссия закончена, и я завтра уезжаю.

— Скатертью дорожка, — усмехается Маша.

— Я вам позже позвоню, — говорит Сорокин Степе и, не попрощавшись с Машей, уходит.

— Здесь примерно семь миллионов тридцать тысяч долларов, — говорит Степа. — И три миллиона одолжил Коте Павел Левко. Таким образом, деньги есть. И это благодаря Сорокину. А ты с ним, деточка, так нехорошо. Человек же нам помог.

Она отворачивается и всхлипывает.

— Что с тобой?

— Ничего. У меня будет ребенок.

Степа долго жует губами, переживает сложную гамму чувств, подсчитывает что-то на пальцах и все-таки спрашивает?

— От Сорокина?

— От кого же еще!

— Но вы же разведены. И вообще, почему ты решила, что беременна? Он же только две недели назад приехал?..

— Дед, ты иногда бываешь просто невозможен!

Загрузка...