Пасха в том восемнадцатом выпала такая поздняя, что многие не дождались Светлого Воскресенья, а уцелевшие теряли надежды на Спасителя, медлившего с приходом на эту погрязшую в крови и грехе землю. Но сразу наступило лето, а с ним что-то затеплилось в измученных сердцах. В парке и на бульваре, под старыми липами и тополями появились робкие гулящие: переодетые офицеры, узнаваемые по пиджакам с чужого плеча и выправке, новые большевистские начальники в помятых гимнастерках и армейских сапогах, не то угрожавшим, не то испуганным выражением на лицах; местные жители, радующиеся солнцу и тишине, покорно ожидающие новых обысков, арестов, расстрелов. Только не знали, кто именно будет обыскивать, арестовывать и расстреливать; офицеры Добровольческой армии, воюющей где-то за Екатеринодаром, или матросы в белой летней форме, бесчинствующие в Ставрополе и, по слухам, собирающиеся нагрянуть в Кисловодск.
Он не выдерживал добровольного заточения в тайной квартире, выходил прогуляться и, как ни старался, каких усилий ни прилагал, чтобы выглядеть обычным небритым стариком в заношенной куртке мастерового, почти каждый раз его кто-то узнавал. Одна из первых встреч хоть и оказалась безопасной, но была совершенно ненужной, нелепой, возвратив его в бесшабашное юношеское прошлое: в парке подошел один из тех давно забытых, с кем когда-то, будучи семнадцатилетним мальчишкой, поступал в Николаевское кавалерийское училище. Тогда Мишка Стахеев, остановившийся перед ним интеллигент в светлом костюме, в очках, еще не носил очки, но при нормальном росте и сложении выглядел маменькиным сынком, робким и хилым.
В переменчивое лето девятьсот пятого Миша Стахеев, перечитав сохраняемые отцом-литератором подшивки газет и специальных приложений, заполненных донесениями с полей Русско-японской войны, твердо решил стать офицером-кавалеристом, тем более что он с детства хорошо ездил верхом, предаваясь этому занятию летом на даче в Малаховке, тем более что он писал стихи и перечитал о войнах Наполеона все, что нашел.
Отец к этому решению сына отнесся критически, но покорно внес так называемый реверс — 600 рублей на покупку в будущем лошади, и отвез Мишу в Петербург, в училище.
Робко Миша вошел в зал, где шумели юнкера и бродили еще не освоившиеся и не переодетые в форму новички. К нему подошли трое старших юнкеров — всем не меньше чем лет по двадцать. Они сразу обозвали его «сугубым», «хвостатым», «пернатым», употребляли и еще какие-то оскорбительные прозвища. Самый длинный с гнусно издевательским выражением на маленьком лице спросил:
— Как намереваетесь жить, хвостатый? По традициям или по уставу?
Тогда-то и появился рядом еще один новичок в сапогах и военной гимнастерке. Маленький, белобрысый, с большими светлыми глазами, полными звериной настороженности.
— Вот еще один зверь, — впопад сказал другой старший юнкер. — А вы как собираетесь жить, щеночек?
— По традициям, — угрюмо ответил новичок и повернулся к Мише: — И ты по традициям.
Миша согласился.
— Как ваше заглавьице? — спросил старший юнкер новичка.
— Андрей Шкура! — громко, с каким-то странным вызовом ответил тот, пристально глядя прямо в глаза юнкеру.
Старшие захохотали.
— Вот это зверь нам попался, — обрадованно отметил длинный. — Надо с ним особенно заняться: хвост укоротить, шкуру почистить, в человеческий вид привести.
Тем временем в зале наблюдалась странная суета. Старшие, разогнав новичков, собрав небольшие группы у стены, по углам, подавали им команды, и те все эти команды выполняли: «прыгали лягушками», приседали неутомимо, обливаясь потом, «являлись» перед старшими с «докладом», вновь и вновь повторяя это «явление». Одного несчастного заставили построить пирамиду из пяти табуреток, влезть наверх и кружиться.
— Что они делают? — с наивным удивлением спросил Миша.
— Цукают хвостатых, — объяснил старший юнкер, хмурый и более молчаливый, чем его приятели.
— Вы хвостатые и вас надо цукать по традиции, — объяснил другой. — Мы, старшие, — корнеты. Те, кто не сдал экзамены и остался на второй год, становятся офицером, а то и генералом. Вот господин Юркин, — он указал на длинного, — генерал. К нему надо обращаться «ваше превосходительство». Явитесь к нему сугубый Шкура. Явитесь к генералу.
— Не вижу здесь никакого генерала, — ответил новичок и даже артистично огляделся.
Старшие опешили:
— Что-о?
— Господа! Со Шкуры надо содрать шкуру. Взялись! — закричал длинный.
Он одним резким шагом приблизился к новичку, протянул к нему руки, его приятели оказались рядом, и… через мгновение длинный скрючившись лежал на полу, хмурый согнулся в три погибели, держась за низ живота и стоная, а третий отскочил назад. Новичок длинного ударил «под дых», как говорили в Малаховке, другого — сапогом между ног. Третий возмущенно кричал:
— Господа! Бунт! Хвостатый ударил генерала! Остановите его.
В этот момент новичок, кружащийся на «пирамиде», не удержал равновесия и с грохотом упал на паркет.
— Я тебе не хвостатый, а кубанский казак, — размеренно говорил новичок, злобно перекосив рот, сжав кулаки, намереваясь нанести удар третьему юнкеру. Тот отступал, заслоняя руками лицо и выкрикивая:
— Сказали бы сразу, что вы казак, господин Шкура. С казаками у нас по-другому. Вы будете в казачьей сотне. Господа! Защитите же меня от него.
Некоторые юнкера пытались было остановить молодого казака. Но тот злобно и бесстрашно пригрозил:
— Кто тронет — насмерть задушу! Зубами горло перегрызу.
И оскалил белые крепкие зубы с острыми волчьими клыками.
Всего несколько дней хватило Стахееву, чтобы понять нелепость своей мечты стать русским Мюратом. Учиться в знаменитом Николаевском кавалерийском означало забыть не только стихи и схемы наполеоновских сражений, но и забыть самого себя, превратиться в «хвостатого», беспрекословно подчиняться любому издевательскому требованию старших, «являться» к местным «генералам», делать по тысяче приседаний… Михаил подал докладную об отчислении. Прощаясь с Андреем, спросил, почему тот сразу не предупредил юнкеров, что он казак.
— Чтобы знали, кто перед ними стоит, — ответил Андрей, — чтобы моя фамилия понравилась.
Начитанный Миша понял его: Андрей не вышел ростом. Фамилия неблагозвучная — вот и приходится самоутверждаться в бешеных смелых схватках. Стахеев посочувствовал в душе, но вслух сказал другое: выразил восхищение храбростью и силой.
— А ты, москвич, почему сдрейфил? Цука испугался? Держался бы так, чтобы тебя боялись.
— Не люблю драться.
— Хо! В офицеры же хотел. Война и есть драка. Особенно для кавалериста.
— Значит, это не для меня. Жить здесь я не могу. Это не училище, а цукалище. Если перейти от традиции на устав — совсем замучают.
— Что ж. Тогда, Миша, прощай, — проговорил Андрей разочарованно и даже пропел с иронической печалью:
Ты прощай, прощай, мила-ая,
Прощай радость, жизнь моя-а…
Песни кубанские Андрей любил до самой своей страшной смерти.
Они узнали друг друга, потому что была еще одна встреча на Великой войне. В конце 1914-го в правительственных газетах появилось сообщение:
«Утверждается пожалование Командующим армией) за отличие в делах против неприятели Георгиевского оружия подъесаулу Хоперского полка Кубанского казачьего войска Андрею Шкуре за то, что 5 и 6 ноября 1914 года у деревни Сямошицы подвергал свою жизнь явной опасности, он установил и все время поддерживал постоянную связь между 21-й и другими пехотными дивизиями, а с 7-го по 10-е — между 21-й и 1-й Донской казачьими дивизиями».
В некоторых газетах появились фотографии симпатичного, напряженно вглядывающегося в объектив казачьего офицера. Корреспондент московского журнала «Объединение» Стахеев выпросил командировку на Юго-Западный фронт, в 9-ю армию под Радой, где геройствовал Шкура. Михаил уже будучи белобилетником встретился с подъесаулом. Тот был одет в очень длинную казачью шинель — люди маленького роста, вероятно, специально носят длинные одежды. Встретились дружески, но старый приятель смотрел с презрительным высокомерием на все, что не относилось к войне, к боям, к его кубанцам. Сказал, что задумал создать казачий партизанский отряд, такой, какие были в 1812 году. По некоторым его высказываниям можно было понять, что на войне, где можно быть лучше других, он нашел свое место, а там, дома, в мирной жизни что-то было не так. Стахееву запомнилась кривая нерадостная улыбка.
Теперь, в Кисловодске, узнав Стахеева, Андрей мгновенно зажал ладонью рот и предостерегающе завертел головой. Однако корреспонденту, видно, уж очень хотелось подыскать материал для своего неведомого журнала, а может, и просто поговорить, — он осторожно кивнул в сторону пустынной узкой дорожки, ведущей к густому кустарнику, первым свернул туда и медленно дошел, оглядываясь. Андрей Григорьевич, подумав, осторожно направился за ним.
— Моя фамилия Григорьев, — сказал он Михаилу. — Мастеровой из Екатеринодара. Большевики меня ищут. А ты, видно, их не боишься. Сам небось покраснел?
— Я никакую власть не люблю, но стараюсь как-то жить при всякой. Пишу. Сейчас такое время, о котором надо писать. Всего несколько дней как из Москвы. Большевистский министр просвещения Луначарский ко мне расположен и командировал сюда, чтобы я писал корреспонденции в журнал, которого еще нет. А дела такие, что, наверное, и не будет.
— Дела такие, что я вот полковник… Да, полковник, а прячусь, как старая крыса, — войсковой старшина умолчал, что сам присвоил себе следующий чин. А кто проверит? Где те архивы с послужными списками?
— Уже полковник?
— Да. В Персии получил. Тебе, говоришь, всякая власть не по сердцу, а на меня большевистская нацелилась. Поймают — и конец. На своей земле на кубанской от них прячусь. А кто они эти питерские и московские бронштейны, Рабиновичи. Мы их раньше и не знали, а теперь в Новороссийске сидит Абрам Израилевич Рубин[1] и будто уже и Екатеринодар под ним. Кубано-Черноморская республика[2]. Продали пол-России немцам, а что осталось между собой поделили. Нам, кубанцам, надо свою землю от немцев защищать, а мы прячемся.
— С офицерами, с корниловцами хотел идти?
— И на этих офицеров я тоже… Я за народ, за простых казаков, за крестьян… И за рабочих. И за восьмичасовой рабочий день, и за Учредительное собрание. Даже советскую власть можно принять, но только без большевиков.
Вышли на липовую аллею, присели на свободную скамейку в тени. Редкие гуляющие не обращали на них внимания.
— Ну и ну-у… — Стахеев, удивленно покачивая головой, иронически усмехался, такой невежественной программе казачьего офицера. — Ты бы еще сказал, что за большевиков, но против коммунистов.
— А ты чего усмехаешься? — обозлился Шкуро, не выносящий насмешек над собой. — Наслушался в Питере речей всяких Лениных и Троцких и очень умным стал? Я ихние пункты изучать не буду — они Россию немцам продали, армию развалили, страну разорили.
— Ты же видел, Андрей, что само все разваливалось и в конце концов развалилось. Да и казаки твои с фронта бежали вместе с другими солдатами и радовались, что кончилось это позорное массовое убийство. Офицеры, конечно, без работы, но что ж ты молодой здоровый мужчина не найдешь себе дела в новой России? Или уже нашел? Казаков на бунт поднимать.
— Казаки не бунтуют. Они свое защищают. Зачем коммунисты обыски устраивают в станицах? Зачем оружие отбирают?
— А зачем крестьянину оружие?
— Мы не крестьяне.
— Вот! В этом все и дело. Царская власть задурила вам голову, что вы особый народ, земли навалом, никаких помещиков, свои атаманы — вот и стали вы холуями, царя нет, а холуи остались. Раньше рубили кого царь-батюшка прикажет — японцев, немцев, своих бунтовщиков, — а ныне что? Теперь вы, казачьи офицеры, с пути их сбиваете, поднимаете на выступления против советской власти. Как в Кавказской было зимой? Знаешь? Несколько офицеров тайно сговорились между собой поднять казаков, и те по привычке послушались. Некоторые — поумнее — не полезли, а остальные пошли под пулеметы, под огонь бронепоезда. Известно, кто их поднимал: есаул Бабаев, подъесаул Елисеев[3]… О них писали в газетах. Пусть офицеры захотели бороться против советской власти: может, и правда боялись расправы, но казаки-то за что полезли под пули? За то, чтобы старый казачий полк не трогала советская власть, решившая вместо него сформировать новый, в который вошли бы и иногородние, и пришлые, и солдаты. А из-за офицерской провокации получилось, что теперь казаки будут воевать против иногородних, вместо того чтобы служить и сообща защищать Россию.
— Ты, Миша, наслушался, начитался, сам пишешь — нечего мне с тобой разговорчики вести. Давно тебя знаю, а то бы…
— Зарубил бы, Андрей?
— Народу здесь много.
— Ну, отвел бы куда-нибудь в горы. Это же великие места, святые для русской литературы. Совсем рядом Пятигорск, где убили Лермонтова. За горами Терек, места, где служил Лев Толстой и написал «Казаки». Помнится» он писал о пашем нынешнем прибежище: «Воздух Кисловодска располагает к любви, здесь бывают развязки всех романов»…
— А мой роман здесь начнется, — прервал Шкуро, стараясь успокоиться.
— Лучше уже роман, чем прятаться от большевиков. С чего у тебя с ними началось? — запоздало поинтересовался собеседник.
— Еще с фронта, при Керенском. Мой партизанский отряд в шестьсот сабель стоял в Кишиневе, а тут как раз пришел приказ номер один. К той поре солдаты совсем разложились, пьяные, насвистанные болтаются по городу, оскорбляют офицеров. А у нас-то такого не может быть. Казак едва родился — уже в армии и дисциплину знает. И вот сижу я как-то со своим адъютантом в ресторане, и входят эти… пехотинцы. Конечно, честь мне не отдают, кроют матом аж на улице слышно. Я подошел и спокойно попросил этих защитников вести себя пристойно. А их как понесло. Кричат: «Контры! Каратели!» Я предупредил, что вызову эскадрон. А они — на улицу и там — митинговать. Собрали народ, кричат: «Задушим казаков — контрреволюционеров!» Я с револьвером в руке вышел на улицу, предупредил, что буду стрелять, если нападут на меня. Какой-то их заправила объявил, что никто, мол, меня не тронет, но я должен явиться в комендатуру для разбора дела. Я согласился идти в комендатуру, но снова предупредил, что каждый, кто ко мне приблизится, будет застрелен. Так и шел, окруженный орущей дикой толпой. Вдруг слышу конский топот по булыжной мостовой! Полным карьером вылетел из-за поворота весь мой отряд — шестьсот сабель. Толпа замерла, а я повернулся к этой сволочи, что сопровождала меня в комендатуру, и скомандовал: «Построиться, мерзавцы!» Мгновенно построились и по стойке «смирно». Я дал приказ казакам оцепить этот строй и сказал речь: «Вы забыли дисциплину. Родине нужны воины, а вы превратились в разнузданную банду. Я могу сейчас же здесь перепороть зачинщиков — я их вижу, — но не буду. Разойдитесь по своим частям и служите России», Вот после этого случая на меня нажаловались и в Питер, и самому Керенскому, и вся большевистская сволочь нацелилась на меня и на моих казаков. В Кишиневе оставаться было нельзя, и я решил направиться с отрядом в Персию. Документы мне в штабе оформили, вокзал мои казаки захватили. По моему приказу был сформирован экстренный поезд, и мы поехали. Всю дорогу большевики пытались остановить. Особенно в Харцизске пришлось сцепиться. Как раз по-ихнему было Первое мая. Флагов на станции до черта: красные, черные, желтые украинские, голубые еврейские толпы. Нас останавливают и требуют выдачи всех офицеров для революционного суда над ними. Я послал своего самого горластого вахмистра Назаренко. Тот перед ними выступил: «Вы говорите, что боретесь за свободу, а какая же это свобода? Мы не хотим носить ваших красных тряпок, а вы хотите принудить нас к этому. Мы иначе понимаем свободу. Казаки давно свободны!» Толпа разъярилась, кричали: «Бей их! Круши!» Назаренко по моему знаку скомандовал: «Казаки, к пулеметам!» Дали очередь над головами, и куда делись «революционеры». Друг друга давили, убегая. Доехали мы до Кубани, на Кавказской я распустил своих по домам на двухнедельный отпуск, а после отпуска мы собрались и двинулись в Персию…
Персия… И Стенька Разин гулял там и бил басурман. И Андрей долго еще рассказывал о своих персидских делах: о том, как бил турок, порол революционных матросов, едва спасся от расстрела солдатами-большевиками, как был ранен этими же революционерами-бандитами, лишь чудом избежав смерти.
Ранение было тяжелым. До сих пор от воспоминаний от той ночи перед Рождеством веяло могильным холодом. Пуля шла точно в сердце, но он был в черкеске, и пуля, ударившись в костяные газыри, изменила направление, вышла под мышкой и еще пробила, не задев кость, левую руку, проделав, таким образом, в теле четыре отверстия. По новому большевистскому календарю это произошло в начале января, страшного могильно-холодного месяца.
Пока Шкуро выздоравливал, развалился персидский фронт, и кубанские казаки потянулись по домам — поверили большевикам, будто и на Кубань уже пришла советская власть.
Большевики его не забывали — хотели добить. С помощью верных казаков он в персидской одежде добрался морем до Петровска. Там кубанцев пытались привлечь к борьбе против большевиков, наступавших на Петровск. Казаки отказались и эшелоном через Чечню двинулись в свои края. Об этой поездке Шкуро вспоминал с горькой ненавистью:
— Видел я, как твоя советская власть, Миша, установила там мир и порядок. Чеченцы решили уничтожить все русское население. Жгли села и станицы, рубили русских людей повсюду. Наш эшелон шел не цветущими садами — весна началась, а через груды развалин и кучи пепла. Стаи голодных собак вместо людей. Гниющие на солнце трупы с отрубленными головами. Чеченцы и по нашему поезду открывали огонь, иной раз казачью цепь вперед выпускали. А проехали Чечню — твои комиссары тут как тут. Требуют выдачи офицеров. Она и есть советская власть для этого — чтобы офицеров всех извести, а не мир и порядок устанавливать.
— И что ж ты теперь надумал? Восстание поднимать? Убегать?
— Сижу думаю, — ответил Шкуро уклончиво.
Не сообщать же красному журналисту, как он с Козловым и Мельниковым конфисковали у одного хитрого офицера казенные деньги — 10 тысяч. Поначалу хватит для организации отряда.
Рассказал Михаилу, как уходил от совдеповцев в станице Баталпашинской:
— Только поднялись на гору, а на нас патруль — шестеро конных. Мы открыли огонь, возница наш прибавил, ну и ушли к Кисловодску.
Рассказ был прерван неожиданно, потому что какой нормальный мужчина не замолчит в восхищении при виде молодой женщины, вернее — барышни. Она проходила по аллее независимой походкой, ни на кого не глядя. Лет двадцати двух, но лицом — гимназистка. Нечто бело-розовое. Главное впечатление от всего ее облика — чистота, свежесть, вера в правильность всего сущего. И еще осталась доля девичьего смущения, тщательно скрываемого и сжатыми губками, и ровной прямой походкой, и подчеркнутым безразличием к окружающему миру.
— Да-а… — вздохнул Андрей. — Очи лазоревые… ножки для балета. Надо бы с ней познакомиться.
— Мне не до баб — в подвале с женой прячусь. Вот ты и занимайся. Беги за ней. Твоя-то в Москве? Так действуй. Чего сидишь?
— Неудобно так на аллее. Где-нибудь еще встречу. Город-то небольшой.
— Поторопись, Миша. Я предупредил: мой роман здесь начнется. Хоть и бороду приклею, а посажу ее на короткий чембур[4].
Не узнавали, когда он гримировался, наклеивал бороду, подкрашивал усы. В пасмурный ветреный день вышел без грима, надеясь, что гуляющих не будет и никто не станет вглядываться. Навстречу шел человек в темном костюме, угрюмый, плохо подстриженный с настороженным взглядом. Резко остановился, поравнявшись, поздоровался, назвав по фамилии и добавил:
— Я вас помню по Юго-Западному фронту.
Приближающийся дождь разогнал гуляющих, аллея опустела, и незнакомец говорил открыто. Тем не менее Шкуро ответил ему осторожно:.
— Здесь я Григорьев.
— А я здесь Яшин. То есть полковник Слащов Яков Александрович[5]. Направлен лично к вам Донским гражданским Советом.
— Не знаю такого.
— Поговорим вечером. Приходите часам к девяти. — Подгорная, восемь. У меня там хорошая конспирация. Жену я поселил отдельно.
На встречу Шкуро взял своих офицеров Мельникова и Макеева, Слащов ждал на крыльце домика, в котором жил некий работник большевистского Совета, ненавидящий большевиков. В угловой комнате на столике были приготовлены бутылки с иностранными этикетками, огурцы, вареное мясо…
— Французский коньяк, — объяснил Слащов. — Немцы прислали в Новочеркасск Краснову, а он поделился[6].
Хозяин расположил к себе уважительным отношением к ним, скрывающимся от красных казакам, и к французскому коньяку, который он разливал осторожно, чтобы ни капли не пропало. Правильно понимал жизнь: сначала выпить как следует, а о деле — потом. И разговор получился хороший.
Слащов назвал Краснова, Сидорина, Богаевского, Иванова, еще некоторых генералов, которые находятся в Новочеркасске и призывают Кубанское казачество поднять восстание против большевиков.
— Не люблю, когда надо мной много начальства, — сказал Андрей. — Да и в глаза я их не видал.
— Я тоже на этот Донской Совет… — и Слащов выругался. — Сами здесь все организуем. Прогоним большевиков, установим власть, какую надо. Шкура — войсковой, казачий атаман.
— Я все хотел тебе сказать, Яша… Понимаешь, отец решил фамилию изменить. Подал в Раду документ еще осенью. Не Шкуро, а Шкуранский.
— Пусть так, — сказал Слащов. — Ты, Андрей, командир отряда — атаман. Я у тебя начальник штаба. Имею право — Николаевскую закончил.
Уходили от Слащова довольные, веселые. Хотелось петь. Затянуть бы «Как при лужку при лужке…» Да нельзя ночью. Какие-нибудь патрули объявятся.
— А знаешь, атаман, почему Слащов этих генералов не любит? — спросил Мельников.
— Ну?
— Потому что Академию Генерального штаба он-то закончил, но по второму разряду — без права службы офицером Генштаба. Пил много.
— Мне такой сойдет.
В середине мая, на Фоминой неделе, произошла самая неожиданная встреча, вначале заставившая приготовиться к смерти, а затем если и не обрадоваться, то сильно удивляться. Без грима, но в куртке мастерового Шкуро вышел в парк. Расслабляло солнце, довольные погодой гуляющие, с непонятной радостью подбежал Стахеев.
— Знаешь, Андрей…
— Я — Григорьев, — холодно перебил Шкуро.
— Знаете, господин Григорьев, я ее встретил.
— Кого?
— Ту барышню в лиловом. У нее еще было лиловое открытое платье и такая прическа. — Он показал руками.
— Прическу помню. Чего, однако, ты так зарадовался?
— Сейчас иду к ней. Пригласила. Вечером — занята. Она работает у генерала Рузского в Пятигорске. Ты же знаешь, что там живут на пенсии генералы Рузский[7] и Радко-Дмитриев? В Кисловодск по важным делам приехала.
— Я-то знаю, да они-то уже не генералы, а старичье.
— Да Бог с ними! А вот Лена. Она сама москвичка, бежала с родными в Ставрополь от голода, а экономка генерала пригласила ее сюда — помогать ей. Раньше ее знала. Вечером они будут какой-то банкет обслуживать.
— Вот я ее вечером и встречу, и тогда поглядим, чья эта барышня, — беззлобно поддел Шкуро собеседника.
Смешно вспоминать, но он действительно встретил Елену Аркадьевну вечером, но сначала…
Навстречу, заняв почти всю ширину аллеи, шла группа военных в черкесках и с оружием. Не табельные шашки, а у каждого особенная — дареные, наградные или трофейные; на поясах — револьверы, у некоторых маузеры в деревянных кобурах. Андрей отступил к деревьям, в тень, однако был замечен, он и сам узнал обратившего на него внимание наблюдательного типа. Был когда-то в сотне — фельдшер Гуменный. Шкуро, пожалуй, на фронте никого и не встречал хуже Гуменного. Значит, хана. Тот заметил и сразу же подозвал одного из сопровождающих, который, выслушав приказ, и поспешил к замеченному Андрею. Подойдя грубовато спросил:
— Вы полковник Шкуро?
— А ежели я, то что?
— Вас просят подойти, — произнес человек с револьвером за пазухой и потянулся к торчащей рукояти.
— Если просят, надо уважить. Так ведь у людей? — ответил Шкуро, шныряя взглядом по сторонам, выискивая хоть какую-то тропинку к спасению.
Неужели суждено погибнуть тебе, казак, под майским солнышком? А если Гуменного ногой между ног, у этого из-за пазухи вытащить наган.
Гуменный будто для того и остановился, а вся группа начальников в черкесках прошла вперед.
— Узнаете меня, господин Шкура? — спросил Гуменный. — Я ваш бывший сотенный фельдшер Гуменный.
— Что-то не припоминаю.
— Может быть, вспомните, как формировали партизанский отряд в Полесье? Я пришел к вам проситься, а вы изволили тогда ответить: «Мне в отряде сволочи не надо».
Группа остановилась шагах в десяти, смотря на них. Если что не так — в момент изрешетят, а то порубят.
— Вас хочет видеть главнокомандующий революционными войсками Северного Кавказа товарищ Автономов[8]. Подойдем, — я вас представлю.
Шаг навстречу сделал невысокий блондин — по росту вровень. И возрасту помоложе лет на пять. К черкеске, видно, не привык — неловким движением поправил ворот. Подал руку. Сказал уважительно:
— Я много слышал о вашей смелой работе на фронте, господин полковник. Рад познакомиться с вами. Сам я был сотником Двадцать восьмого казачьего полка. Хотел бы побеседовать с вами по душам. Я приехал из Екатерине дара бронепоездом. Он стоит на станции. Не откажите сказать ваш адрес, мой адъютант зайдет за вами сегодня часов в восемь вечера. Вы придете с ним ко мне в бронепоезд, и там мы поговорим. Было бы желательно, чтобы вы пригласили с собою кого-либо из старших офицеров по вашему выбору, но таких, которые понимают сложившуюся на Кубани, и вообще в России, обстановку.
— Спасибо за приглашение, Алексей Иваныч. Я приду с офицерами. А мой адрес… Подгорная, восемь.
Слащов как будто не возмутился, не обиделся, что Шкуро назвал его адрес. Сказал, что если бы захотели, то давно бы выследили. На встречу решено было взять с собой еще и полковника Датиева, приехавшего вместе со Слащовым.
Труднее оказалось объясниться с Татьяной. Она упала на кровать в слезах, причитала, заживо хоронила: «Миленький ты мой, Андрюша!.. На то они и вызывают тебя с офицерами, чтобы сразу всех вас прикончить… В Сибирь бы надо нам бежать или за границу…» Бесполезно было объяснять ей, что если бы хотели расстрелять, то не стали бы хитрить — они здесь власть. Татьяна ничего не желала понимать: плакала, обнимала, целовала. Она его любила! А он?
Вся Пашковская, пригородная станица Екатеринодара, шепталась, что женился Андрей на больших деньгах. Конечно, за такого удалого казака, хоть и ростом не вышел, любая красавица казачка пошла бы, а Татьяна Сергеевна Потапова, дочь директора народных училищ Ставропольской губернии, не самая красивая женщина в Екатеринодаре и окрестностях. А деньги бабушка ей оставила действительно большие. И за границу в свадебнoe путешествие съездили, и на Всемирной выставке в Бельгии побывали, и даже строительством потом занялся по иностранным проектам — три дома построил, — но дальше не пошло. Другая у него в жизни задача. А любовь… Для мужчины любви с самой распрекрасной бабой надолго не хватает. Недаром сказано: медовый месяц. А она его любит до сих пор и отпускать да смерть не хочет.
Конечно, арестовывать их не собирались. В восемь часов на Подгорную явился адъютант Автономова — бывший писарь из казаков. Пошел на станцию. Бронепоезд стоял у самого перрона, на котором несли службу часовые в папахах с красными лентами. На перроне заметил — глазам сладко — группу женщин в разноцветных нарядных платьях. На площадку салон-вагона вышел Гуменный и, оскалившись неприятной улыбкой, объявил:
— Товарищи! Главнокомандующий товарищ Автономов приглашает вас к себе на скромный казачий обед.
— Может, нам не ходить? — повернулся Шкуро к Слащову. — Мы же не товарищи.
— И вас, господа офицеры, просим.
Все трое были в штатских костюмах. Женщины, услышав слово «офицеры», оживленно засуетились, оглядывались, улыбались. Андрей Григорьевич удивился — угадал: в салон-вагон поднималась та самая барышня, Лена, о которой твердил Стахеев. Она лишь мельком глянула на незнакомцев и, приняв независимый вид, поднялась в вагон. На ней было легкое белое платье.
Гуменный встретил Андрея и сопровождающих, пожал руку каждому, объяснил, что женщины — «местные сестры милосердия», и рассаживаться надо так, чтобы у каждой был кавалер.
Скатерти и не видно — заставлена бутылками с иностранными этикетками, без этикеток с известной прозрачной жидкостью, закусками рыбными и мясными, хрустальными бокалами и фарфоровыми тарелками и даже вазами с цветами. Во главе стола — Автономов, рядом с ним — Гуменный и адъютант, далее парами с женщинами его красные командиры. Андрею хозяин указал место рядом с Гуменным. Стул с другой стороны пустовал: пока шла суета рассаживания, и вдруг его спокойно, как будто место заранее было предназначено ей, заняла Лена.
Полковник успел шепнуть своим, чтобы не пили, но Слащов буркнул, что никогда не пьянеет, а Датиев пробормотал что-то не очень понятное. Девушка обеспокоила — не специально ли подсадили? Взглянул на нее резко, и на чудесной — так и хочется дотронуться — бело-розовой щеке выступил румянец.
— Я вам не помешала? — спросила соседка робко, и он понял: с кем же еще ей рядом садиться такой чистой, нежной, юной, как не с ним, с красавцем казаком? Другие женщины — обыкновенные видавшие виды бабы. Им нужен мужик попроще, поразвязнее, а он в раздумьях о сложном своем положении выглядит настоящим мужчиной, которому можно довериться.
— Давайте знакомиться, Елена Аркадьевна, — сказал он, улыбаясь.
— Откуда вы меня знаете?
— Полковник Шкуранский. Андрей Григорьевич всегда знает все, что ему надо.
Автономов произнес первый тост «за нашу родную Кубань», и долгий обед начался. Андрей ухаживал за соседкой, наливая в ее бокал легкое вино и подавал закуски, его рюмка стояла в стороне. Лена удивилась, что он не пьет.
— Один вы не пьете, — сказала она. — Даже мальчик рюмку за рюмкой опрокидывает. Эта брат Автономова.
— Вы тоже все знаете?
— Я же почти здешняя.
— А в Пятигорск когда?
— Ну, Андрей Григорьевич! Вы правда волшебник. Все видите насквозь. В Пятигорск завтра утром.
— До утра еще времени много.
— Да, — согласилась Лена и покраснела.
Тем временем Автономов говорил о делах на Кубани:
— Назвали станичных атаманов комиссарами — так и установили советскую власть. Потом решили создать Красную Армию, а разве бывает армия без офицеров? Вот с нами сидят офицеры. Пусть нам объяснят, куда же это офицеры подевались? Не знаете, Андрей Григорьевич?
— Вы не хуже меня знаете, Алексей Иваныч. Не любит советская власть офицеров.
— А можно без офицеров армию создать? Сможет такая армия воевать? А если немцы на нас пойдут? Они ведь уже на Дону…
Спутники Шкуро напомнили, как расправлялись с офицерами солдаты-большевики, им заметили, что офицеры-корниловцы так же расправлялись с красными бойцами.
— Товарищи! — воскликнула одна из «сестер милосердия». — Хватит о войне! Надоело! Давайте споем.
— Споем, Андрей Григорьевич? — спросил Автономов.
— Кубанскую, — предложил полковник.
Эту песню знали все и запели дружно, но лучше всех получалось у Шкуро:
Ты, Кубань, ты наша Родина
Вековой наш богатырь.
Многоводная, раздольная
Разлилась ты вдаль и вширь…
Лена пела, не фальшивя, слова знала, но оставалась серьезной, словно работу выполняла. Не наливались глаза хмельными слезами, как у некоторых кубанцев за столом.
Закончилась песня, и Автономов поднялся — знак, что пора расходиться. Андрей удивился: где же разговор по душам? Если так, то надо с Леной в парк, в тень — барышня чистая, скромная, пожалуй, нетронутая… Но Автономов остановил его:
— Вы, Андрей Григорьевич, и полковник Слащов останьтесь.
С Датиевым попрощался.
Лена взглянула на Андрея печально — совсем девочка: прямодушная, не кокетничает.
— С вами, Лена» мы обязательно встретимся, — сказал Шкуро ей на прощанье и поцеловал в щеку. Она приняла это как должное.
— Приезжайте в Пятигорск, — сказала в ответ.
Автономов пригласил гостей в свой кабинет, расположенный в другом конце вагона. Конечно, Гуменный тоже оказался здесь. Слащов, по-видимому, крепко выпил — был красен, угрюм и молчалив. Когда все уселись, главнокомандующий начал серьезный разговор.
— Я поставил себе главную задачу — примирить офицерство с советской властью для того, чтобы вместе с прежними союзниками начать борьбу против немецких империалистов и добиться отмены позорного Брест-Литовского мира. Если немцы теперь доберутся до Кубани, а у нас, вы знаете, имеются громадные запасы продовольствия и многих полезных материалов, то это чрезвычайно усилит германскую армию. Немцы могут победить в войне. Я прошу вас, господа, помочь мне. Если удастся создать армию с офицерами, я не собираюсь сохранить за собой должность главкома. Хорошо бы пригласить на этот пост генерала Рузского или Радко-Дмитриева. Я с удовольствием откажусь от всякой политики и по-прежнему готов служить младшим офицером. Как вы считаете, господа, можно мне рассчитывать на поддержку офицеров в этом деле?
— Что ему ответить? — думал Шкуро. — Что нам не нужны ни генералы, ни советские главкомы — сами управимся? Нет. С властью надо считаться, пробовать использовать ее на благо себе и Кубани. Пока она, конечно, власть».
— Хорошая у вас задумка, Алексей Иваныч, — произнес он, наконец, — но офицеры боятся довериться советской власти. Они даже не имеют возможности собраться, чтобы обсудить такое сложное дело, которое вы задумали, их же сразу арестуют и расстреляют. Офицерство обезглавлено, обескровлено и вынуждено терпеть и ждать момента, когда придется восстать вместе с казачеством против советской власти.
— Да, привлечь офицеров — трудная задача, — согласился Автономов. — Трудная не только из-за того, что офицеры не доверяют Советам, но и потому, что после Корниловского похода солдаты смотрят на всех офицеров как на контрреволюционеров и совершенно им не доверяют. Дело осложняет еще и атаман Краснов: поддерживает Добровольческую армию Деникина и дружит с немцами. Но представьте, что Рузский или Радко-Дмитриев возглавили Красную Армию! Разве генерал Алексеев[9] или Деникин[10] пойдут против нее?
— У добровольцев главная сила не генералы, а офицеры. Они воюют и бьют ваших.
— Да. Воевать они умеют. В апреле, когда Корнилов[11] подошел к Екатеринодару, у меня и моего помощника Сорокина[12] было превосходство раза в четыре. И в людях и в артиллерии. Я уже отдал приказ об эвакуации, когда получил известие, что убит Корнилов. Без него добровольцы не стали штурмовать город и отошли. Ночью генерал Казанович вошел в город, проник до Сенного базара, и мне пришлось хватать, вооружать и гнать в бой первых попавшихся встреченных на улице. Разве такой сброд может противостоять добровольцам? Они отступали, а наши войска были настолько деморализованы, что я не мог организовать преследование. На что хватило у наших сил, так это на то, чтобы выместить злобу на городской буржуазии и на трупе генерала Корнилова. Почти три дня я не мог остановить это безобразие. Таскали голый труп по улицам и в конце концов сожгли. Я за оборону Екатеринодара получил свою нынешнюю должность, но большевистские воротилы не считаются со мной и себя считают единственной властью. У них план: объединить Кубанскую республику с Черноморской и назначить диктатором Абрама Рубина. Сорокин во всем согласен со мной. Он тоже считает, что надо вновь организовать настоящую русскую армию. А вы, полковник Слащов, насколько мне известно, для этого и приехали сюда, в Кисловодск?
Слащов действительно не пьянел, но становился молчалив, угрюм и резок в выражениях, и на вопрос ответил без задержки:
— Надо перебить всех большевиков. Остальных — повесить.
— Кого же в армию будем брать? — усмехнулся Автономов.
— Тех, кто пойдет с нами и с вами, — поспешил вмешаться Шкуро. — Но мы, Алексей Иваныч, здесь прячемся. Нам бы документы.
— Сделаем, — согласился Автономов и обратился к начальнику штаба: — Срочно сделай бумаги всем трем полковникам, напишите, что они выполняют задания главнокомандующего.
Гуменный вышел и вскоре вернулся с удостоверениями и командировочными предписаниями. На бумагах — штампы с советским гербом: звезда, серп и молот… «До чего ты дослужился, Андрей Григорьевич», — подумал Шкуро, но вслух поблагодарил Автономова, сказал, что с этими документами они могут открыто жить в гостинице, мол, надоело прятаться в хате, прямо сейчас бы и в «Гранд-отель».
— Попросим господина Слащова, чтобы он пошел сейчас в гостиницу и выбрал комнаты, — предложил Автономов. — Я дам в помощь человека из своей охраны. Нет комнат — выселим кого-нибудь. А с вами, Андрей Григорьевич, еще поговорим.
После ухода Слащова разговор стал деловым. Автономов сказал:
— Господин полковник, прошу вас немедленно начать вербовку офицеров и казаков и приступить к формированию партизанских отрядов на Кубани и Тереке для предстоящей борьбы с немцами. На это мы с начальником штаба заготовили вам мандат. Вот он, — Гуменный подал документ Автономову. — Здесь написано, что все Совдепы, комиссары и местные власти должны оказывать вам полное содействие и во всем идти вам навстречу. Удовлетворяет вас такой документ, Андрей Григорьевич? Соберете людей — это будет костяк нашей новой русской армии.
— Документ хороший, Алексей Иваныч, но армии требуется оружие.
— Будет оружие. Мы с Сорокиным решили разогнать партийную власть и не отдавать Кубань Рубину. На днях я возвращаюсь в Екатеринодар, мы арестуем местный ЦИК и станем полновластными хозяевами в городе и области. Сразу пришлю вам сюда бронепоездом десять тысяч винтовок, пулеметы, миллион патронов, ну и деньги. А вы должны гарантировать мне, Сорокину и моему начальнику штаба Гуменному жизнь и полное прощение со стороны белых войск.
— Алексей Иваныч! Слово казачьего офицера. Неужели бумагу потребуете?
— Нет. Я вам верю и сам уже действую. Недавно мы с Гуменным передали на станции Тихорецкой несколько Составов с оружием для Деникина. Его армия состоит из трех бригад: Маркова, Богаевского и Эрдели[13]. Всего девять тысяч штыков и сабель. Сейчас она располагается на линии Егорлыцкая — Новочеркасск. Готовится повторить поход на Екатеринодар.
— Хорошо у вас разведка поставлена. Неужели у Деникина всего девять тысяч?
— Да. У нас в несколько раз больше, но они нас побьют. Население ненавидит большевиков, а белых пока не знает и считает их лучше советской власти. Потом, возможно, казаки в них разочаруются, а вдруг и советский режим окажется не таким уж плохим. — Автономов вздохнул. Этот тяжелый вздох Шкуро воспринял как знак того, что собеседник не уверен в своих действиях, а в бою надо как в Бога верить в то дело, за которое сражаешься. С неуверенными надо быть осторожным. Документы сделал — хорошо, а дальше — посмотрим. Он с нетерпением ждал, когда кончится разговор и можно будет идти к Татьяне, занимать номер в гостинице…
Сначала возник шум подъехавшего поезда, злобно шипел паровоз, выпуская пар, раздались громкие голоса в салоне, и вошел озабоченный адъютант и доложил, что приехал Буачидзе[14] — председатель Совнаркома Терской республики. Автономов поднялся, чтобы встретить гостя, и попросил Андрея на некоторое время выйти в салон.
В кабинет вошел грузин с аккуратной бородкой и с пышными, аккуратно зачесанными черными, уже прошитыми сединой волосами. Дружески обнялся с командующим.
Шкуро сел на стул у двери и слышал почти весь разговор. Буачидзе жаловался на какого-то бывшего полковника Беленкевича, ворвавшегося с отрядом в Армавир.
— Понимаешь, Иваныч, — говорил Буачидзе, — в отряде донские казаки, калмыки и китайцы. Отдают честь своему полковнику. И он с ними арестовал ЦИК, забрал все деньги и направился с отрядом во Владикавказ. Что делать» Иваныч?
— Знаю я этого мерзавца. Он вовсе не полковник. Бежал из боя с немцами под Таганрогом. Предложите ему разоружиться. В случае отказа поставьте орудия на пути, разбейте паровозы и перестреляйте всех из пулеметов. Помощь нужна?
— Сами справимся, Иваныч. Спасибо. Приезжайте к нам.
Услышанное Шкуро не понравилось. Может, и повоюют вместе с таким решительным. Однако Автономов был не только решительным, но и любил гульнуть. После ухода Буачидзе опять не отпустил Шкуро домой. Как-то размягчился, заулыбался:
— Теперь нам, Андрей Григорьевич, можно и отдохнуть. Идем в курзал ужинать. Гуменный, давай черкеску.
Усталость, напряжение, ожидание какого-нибудь подлого подвоха измучили, и Шкуро лихорадочно ожидал, что же будет: то ли ведут его, чтобы здешние офицеры увидели их вместе и перестали ему доверять; то ли отправят сразу в тюрьму.
Все оказалось проще: Автономов и его приближенные устали за день от умных разговоров, военных планов, разрешения всяческих споров и стычек. Вечером требовался душевный отдых. А какой у казака отдых без горилки?
В курзале уселись втроем за специальным угловым столиком, охрана — за соседними. Оркестрик исполнял вальсы, публика вела себя тихо. В распахнутых настежь окнах вечные звезды, темная Романовская гора. Шкуро на всякий случай решил ничего не пить — одуреет с усталости, скажет что-нибудь не так — окружающим объяснил, что почки болят.
— А у нас не болят, начальник штаба?
— Никак нет, товарищ командующий.
— Так давай по стакану.
Они пили виноградное крепленое, стакан за стаканом.
— Вот ты меня обидел, Андрей Григорьевич, — объяснялся захмелевший Гуменный, — а я зла не помню. Мне осенью был приказ — разоружать казачьи эшелоны на Невинномысской, а войскового старшину Шкуро расстрелять на месте без суда. А я что сделал? А?.. Не передал приказ по станциям. Давай еще по стакану, Алексей Иваныч.
— Это можно, — кивнул Автономов и хитро ухмыляясь, пригрозил: — Только ты не ври, начальник штаба. Передал ведь мои приказ?
— Ну, передал… Так я ж предупредил, чтобы не сполняли…
— А кто здесь Совдепом правит? — спросил Шкуро. — Он был на обеде?
— Я его не звал. Монтеришка никудышный. Тюленев. Приходил ко мне — предлагал облаву на офицеров сделать. Я его послал. Я их никого не боюсь, потому как с самым главным на Кавказе большевиком вот так сидел. — Он ткнул вытянутым пальцем в пространство перед собой. — Серго Орджоникидзе! Не слышал, Андрей, такого? Он с самим Лениным работал в Питере и в Москве, а сейчас — Чрезвычайный комиссар России. Он только мне верит. Скажу слово — и нет Тюленева. И Буачидзе перед ним на задних лапках. Мы с тобой, Андрей, великое дело задумали. Спасем родную Кубань!
Командующий и начальник штаба выпили крепко. Обратно шли по аллее, покачиваясь, бормоча непонятное. Охрана их сопровождала бережно. Совсем близко, за старыми деревьями успокаивающе журчала речка. Впереди — едва различимая в темноте компания гуляющих. Среди них — барышня в белом платье.
Пришел Шкуро в «Гранд-отель», когда там был уже полный порядок: в двухкомнатном номере, предназначенном для него, сидели Слащов, занявший номер на втором этаже, и Мельников, пили чай с Татьяной и успокаивали ее — никак не могла поверить, что ее Андрея отпустят живым. Когда он появился, она вновь зарыдала, но теперь от радости.
Полковник оглядел комнаты: чисто, домашние вещи разложены, развешены в порядке, но…
— Мельников, главного не вижу.
— Не пойму, Андрей Григорьевич. Все, как есть… Все на месте.
Он был сильно навеселе, с трудом поднялся и удивленно уставился на придирающегося командира.
— Не поймешь? Вот и я не пойму: бандиты мы или боевые казаки в походе?
— Дык, мы же казаки… Чего же?
— А откуда видать, что мы казаки? Зайдет сюда к нам кто, как он узнает, что мы казаки?
— А-а!.. — понял захмелевший Мельников, рванулся куда-то, едва не упал, зацепившись за стул, направился в прихожую и вернулся с торжествующей улыбкой с тем самым знаком в руках, который должен представлять войско полковника Шкуро и олицетворять его идею. На древке длиной в два с лишним метра — черное шелковое полотно и на нем в круге волчья голова с оскаленной клыкастой пастью.
На следующий день опять втроем к девяти утра явились в бронепоезд к Автономову. Командующий был свеж и сосредоточен — видно, что не опохмелялся. Волевой человек. Недаром большевики отдали под его командование десятки тысяч бойцов.
— Сегодняшняя поездка — начало нашей работы по созданию новой русской армии, — сказал он. — Посоветуемся с генералами, соберем офицеров и казаков и объясним наши задачи. Едем в Ессентуки и в Пятигорск.
До Ессентуков домчались быстро, меньше чем за полчаса. С Автономовым поговорить не удалось — он давал распоряжения своим помощникам по организации встреч и митинга. В окнах салон-вагона майская зелень, а за ней вершины Кавказа, подкрашенные розовым снегом.
У перрона машинист снизил скорость, и пока вагон подползал к группе встречающих, Автономов успел охарактеризовать наиболее влиятельных из них.
— Буачидзе вы вчера видели, рядом с ним — председатель Пятигорского совдепа Булэ — взяточник и вор, а к тому же еще палач: сам любит пытать и расстреливать. Высокий бородатый — Фигатнер[15], терский военный комиссар и по внутренним делам. Идейный большевик, но человек порядочный. Его народ любит. А другой гость — из Москвы — Лещинский. Контрибуцию с буржуев тянет. Умный, хитрый и опасный. Ну, пошли. Встречают — надо всем улыбаться.
Пришлось если и не улыбаться, то каждому приветливо подавать руку, и тому, кого любит народ, и тому, который любит пытать и расстреливать. Придет час, когда его самого…
Лещинский с лицемерной улыбкой, протягивая руку, сказал:
— Рад познакомиться, товарищ Шкуранский.
— Нет уж, простите, — возмутился Андрей. — Меня сюда пригласили не как «товарища», а как полковника!
Автономов услышал и вмешался:
— Да, да, товарищи, со мной три военных специалиста, они — офицеры и я прошу называть их по чину. А теперь приглашаю вас в свой вагон. Обговорим что и как.
Расселись за столом вокруг бутылок воды — минеральной и сладкой. Автономов осторожно в общих словах объяснил, что его волнует приближение немецких войск и он считает необходимым укрепить свою армию путем привлечения в нее казаков и офицеров. Его речь вскоре была прервана: вошел адъютант и доложил, что на автомобиле приехали генералы Рузский и Радко-Дмитриев.
Когда генералы вошли в салон-вагон, все присутствующие встали. Радко-Дмитриева Андрей видел на фронте. Рузский был знаком лишь по многочисленным фотографиям в газетах и журналах. Приехавшие были в скромных штатских костюмах без орденов и, кажется, успели превратиться в унылых стариков, а Радко-Дмитриев к тому же был чем-то болен. Генералы заняли почетные места за столом, и Автономов произнес приветственную речь, обращаясь к гостям «ваше превосходительство», призывал их принять участие в спасении России, которой грозит гибель от приближающихся немецких войск. Просил он генералов объединить своим именем офицерство на этот подвиг.
Все уставились на генералов с обостренным вниманием и даже с какой-то надеждой, словно эти старые больные люди и вправду могут спасти Россию. Сейчас вот наденут мундиры, подадут команды и пойдет за ними на немцев какая-то неведомая армия. Радко-Дмитриев шепнул что-то Рузскому, и тот сказал несколько слов от лица обоих. Четко, по-генеральски, но, в общем, непонятно. Прозвучала и благодарность, и надежда на спасение России, но за этой речью явственно проступал вопрос: а какими силами располагает главнокомандующий Автономов.
— А вот сейчас нам начальник штаба товарищ Гуменный доложит все, как есть.
Гуменный был подготовлен, браво поднялся и начал четко и уверенно:
— Войска Кубанской советской республики насчитывают около шестидесяти тысяч штыков и семи тысяч сабель, сто семьдесят пулеметов, двенадцать бронепоездов. До настоящего времени в армию входили следующие пехотные полки: Первый Екатеринодарский, Первый Северо-кубанский…
За железными стенами вагона начинался жаркий день. Окна и двери закрыты, тяжело дышать, и, наверное, не только у полковника Шкуро возникало чувство ненужности происходящего, случайности встречи за одним столом людей незнакомых между собой, и не только не доверяющих друг другу, но, кажется, исполненных взаимной ненависти. Автономов почувствовал, что все начинается как-то не так, и стал перебивать докладчика репликами, по-видимому, казавшимися ему остроумными, оживляющими совещание:
— Шестьдесят тысяч у начальника штаба в списках есть, а вот если приказать построиться, то я не знаю, сколько наберется. Может, тысяч десять… Да и от полков одни названия остались.
Гуменный не смутился — сработался с командующим. Спокойно продолжал:
— Полков теперь нету, по той причине, что мы произвели переформирование…
— Куда ж полки делись? — опять перебил его Автономов. — Разбежались, что ли?
Некоторые из присутствующих засмеялись.
— Не то, чтобы их нету, — не сбивался Гуменный, — они есть, но теперь входят в Первую дивизию Ейского отдела и в боевые участки, или, как мы их называем, фронты.
— Только во фронт никто не становится, как раньше было, — опять вмешался Автономов.
За столом на этот раз не засмеялись. Андрей Григорьевич смотрел на Рузского и удивлялся: в 1914 году был красавец генерал. Бабы его фото из «Нивы» вырезали и дома развешивали, а теперь — старик. И лет-то всего шестьдесят с чем-то. А сам-то он, Шкура-Шкура некий, каким будет? И доживет ли до таких лет? Для него новая война только начинается. На Рузского смотрел и проникался уверенностью, что не будет у этого старика в подчинении. Правда, когда представишь, что где-то вокруг него легкими девичьими шажками проходит Лена, на душе становится веселее, и вспоминаешь, что надо не думать о том, что когда-то случится, а жить. А к Рузскому домой надо бы подъехать.
А Гуменный не унимался:
— Таманский боевой участок или фронт — командир Романенко. Включает несколько полков и отрядов: Ростовский боевой участок или фронт — командир Сорокин, держит линию Ростов — Тихорецкая…
Когда доклад закончился. Автономов уже серьезно дополнил его, сказав несколько фраз о реальном тяжелом положении армии: дисциплины нет, командного состава нет. Его поддержали некоторые из присутствующих и даже обещали помочь деньгами и стараться привлекать офицеров.
Генералы поднялись, поблагодарили за приглашение.
— Мне необходимо поговорить лично с вами, — обратился к ним Автономов. — Сейчас вас отвезут на автомобиле домой, а в час дня я приеду встретиться с его превосходительством генералом Радко-Дмитриевым. У меня мало времени, митинг, другие дела, поэтому я прошу вас, Николай Владимирович, быть в час дня у генерала — мы должны разговаривать втроем.
После ухода генералов Автономов немедленно изложил всем идею: надо пригласить одного из генералов на пост командующего армией.
— Радко-Дмитриева, — сказал Датиев. — Он, болгарин, люто ненавидит немцев, совсем не связан с какими-то ни было партиями. Он ни за белых, ни за красных.
— Согласен, — сказал Слащов и, словно спохватившись, взглянул на Шкуро.
Тот равнодушно махнул ладонью — знал, что никаких стариков-генералов над ним не будет.
Буачидзе разнервничался. Поднялся с обиженным лицом, ерошил пышные волосы и с трудом возражал Автономову:
— Понимаешь, Иваныч, все ты правильно говоришь, но не любит народ генералов и офицеров. Давно не любит. Назначим генерала командующим, офицеров наберем, а солдаты что скажут? Контрреволюция, скажут. А Деникин, корниловцы? У них же закон, понимаешь, пленных не брать. Сколько они перебили наших! Братья убитых пойдут за генералами?
— Я тебя понимаю, Самуил Григорьевич, но не может армия без офицеров. Не воюют солдаты, а бегут от противника. А противник-то — немец!
— Своих выучим, Иваныч. Из солдат, из народа. Будут новые красные офицеры.
— Уважаемый оратор не знает, что значит выучить офицера, — резко перебил его Слащов. — Кадетский корпус — семь лет, училище — два года, и это еще не офицер. Еще послужить надо. А старший офицер и в академии учится.
— В войну за несколько месяцев офицеров готовили, — напомнил кто-то.
— Так они и воевали, — сказал Слащов. — А ваши новые офицеры, плохо обученные, неопытные, вообще будут бесполезными.
Заспорили. Автономов остановил дискуссию, объявив:
— Новых офицеров будем готовить, но пока их нет. Старых офицеров надо привлекать. Давайте их соберем и поговорим. Пусть руководители Совдепов разрешат провести съезд офицеров. Хорошо бы в Пятигорске.
С предложением согласились все, и на этом совещание закончилось.
Пришлось полковнику Андрею Шкуро стоять на трибуне, обитой кумачом, и вновь нервно напрягаться, чувствуя себя не на месте, не с теми. Митинг проходил в Ессентукском парке, перед трибуной шумела и шевелилась толпа — больше всего мастеровых и штатских неопределенной принадлежности, одетых в легкое летнее светлое. Наверное, были среди них и офицеры. Казаков немного. Полковник старался каждому приветственно помахать, а близко стоящим и подмигнуть — увидят на ярком солнце. К речи Автономова особо не прислушивался — его идею понял, но не верил, что из нее может выйти реальное дело. Пользоваться моментом, конечно, надо, но следует быть начеку.
Говорил Автономов все о том же, но другими ело-вами:
— Вроде бы началась меж ними война, но это же результат недоразумения. Кто с кем воюет? Россия против Германии? Если бы так, то понятно, а у нас получается: Россия против России. Что мы не поделили?
— Спроси офицеров, которые нас расстреливали, — крикнули из толпы.
— А ты спроси комиссаров, которые офицеров и казаков расстреливали и грабили.
— Товарищи! — воскликнул Автономов. — Забудем прежние распри. Все слои общества должны объединиться против общего грозного врага — германской армии. Надо вновь доверять друг другу. Доверять офицерам, вместе с которыми мы сражались на фронте, доверять казакам — нашим землякам и братьям…
Речь как будто понравилась: одобряли громогласно, однако Шкуро, вдоволь наслушавшийся речей на митингах, принимал только один вид этих сборищ: он призывает казаков идти в бой, и они идут за ним. А здесь, как бы хорошо ни говорил Автономов, никакого результата не было. И никого не убедил в верности своей идеи примирения.
— Какое может быть у нас, казаков, доверие к большевикам, когда они нас обезоруживают, — сказал один из выступавших. — В нашу станицу понаехали красноармейцы и поотымали даже кухонные ножи.
— Вы просите, чтобы мы выставили полки, а потом заведете наших детей невесть куда на погибель… — говорил другой с недоверием.
После митинга, проходя сквозь толпу следом за командующим, Шкуро слышал и такое: «Большевики — это зараза, нехай лучше немцы придут!»
В домике Радко-Дмитриева, слишком скромном для такого известного старого генерала, хозяин угощал Андрея Григорьевича, Слащова и Датиева виноградным вином. Супруга генерала была в волнении и в слезах:
— Теперь большевики его заметили и не оставят нас в покое.
Ее успокаивали, но и сам генерал не надеялся на предлагаемое Автономовым сотрудничество.
— Я не могу им верить, — сказал он. — При первой же неудаче они обвинят меня в контрреволюционности или измене и расстреляют. Да и трудно поверить, что генералы Алексеев и Деникин согласятся пойти на сговор с этими мерзавцами.
Вскоре подошел генерал Рузский. Он говорил примерно то же самое:
— Кроме того, ведь у них нет ничего мало-мальски похожего на то, что мы привыкли понимать под словом «армия». Как же с этими неорганизованными бандами выступать против германцев?
Андрею Шкуро генералы были не нужны, но армия требовалась — он сам будет ею командовать. Толкнув незаметно Слащова, чтобы тот поддержал, сам тоже горячо высказался в защиту создания армии:
— Автономов даст оружия сколько надо. На съезде пусть не все, но часть офицеров пойдет к нам. Местная советская власть поддержит. И армия есть.
— Составим план боевой учебы, организуем разведку, — сказал Слащов. — Я готов занять должность начальника штаба.
— Мы понимаем вас, господа, — сказал Рузский. — Но у нас имена слишком одиозные, и нам невозможно начинать это дело. Беритесь вы сами за организацию армии, а если у вас что-нибудь наладится, то, может быть, мы и согласимся впоследствии возглавить армию.
Приехали Автономов и Гуменный и весь разговор повторился, разве что в несколько измененном варианте.
Радко-Дмитриев пообещал, что если его здоровье поправится и офицеры, поступающие в армию, будут пользоваться всеми положенными правами и привилегиями, То он, может быть, пересмотрит свое решение и примет командование.
Рузский жил в Пятигорске, и после разговора обратился к Автономову с просьбой отвезти его домой на автомобиле, и, конечно, получил разрешение, и тут Шкуро позволил себе вздохнуть несколько свободнее:
— Николай Владимирович» я никогда не бывал в Пятигорске, хочется места посмотреть эти… лермонтовские.
— Даю вам не больше чем полчаса, — сказал Автономов. — Спешу в Екатеринодар.
— Место дуэли не посмотрим, — сказал Рузский. — Далеко, а домик Лермонтова пройдем, можно даже зайти.
— Так посмотрим, — не согласился Шкуро. — Алексей Иваныч спешит. — По дороге генерал показал какую-то белую хибару с железной крышей на горке, что-то объяснял. Андрей смотрел с необходимым уважением.
У своего дома Рузский пригласил зайти хоть на минуту отдохнуть, но полковник поблагодарил:
— Здесь на вольном воздухе покурю.
Сел на скамейку в садике возле веранды и ждал, когда появится Она. Конечно, появилась, но не одна; с ней — дама лет тридцати с лишним. Лена представила ее как Маргариту Георгиевну, свою покровительницу. «Покажи господину полковнику сад», — со значением сказала покровительница.
Они ушли в гущу боярышника. Шкуро понимал женский пол. Девок ломал и в Пашковской, и в Екатеринодаре, и даже в самом Питере. В юнкерские времена ходили в отпуск к генералу Скрябину, его сына-кадетика отправляли спать в девять, и начиналось такое, что был Андрей разжалован из портупей-юнкеров. Засек сотник Скляров. Мог бы и не доносить. В боярышнике крепко облапил и зацеловал Елену, а она не сопротивлялась, и только вздыхала. Противно просигналила автомобильная груша, напомнив, где они и кто они.
— Леночка, — сказал Андрей с последним поцелуем. — Жду тебя в Кисловодске. Подгорная, восемь.
Красный летний вечер. Южный, теплый. Вальсики уже играют в саду. Шкуро, Слащов и Датиев подходили к «Гранд-отелю» усталые, но несколько обнадеженные. Теперь бы отдохнуть по-домашнему с горилкой, успокоить нервы. Навстречу тоже шли трое. Впереди — темноглазый, черноволосый, высокий, хитро улыбнувшийся при виде Шкуро. Спутники — чуть сзади. Все трое в гимнастерках, на поясах — кобуры с револьверами.
— Вы полковник Шкуро? — спросил черноволосый.
— Ну, я. А вы кто будете.
— А я — председатель Кисловодском совета Тюленев. В гостинице проживаете? В Ессентуки на митинг ездили?
— У меня документы, мандат — подписаны главнокомандующим..
— Все знаю. И то, что вы казаков мутите, в отряд собираете, тоже знаю.
— Так то ж по приказу… Оборона от немецкой опасности…
— Все знаю и предупреждаю: при попытке антисоветской деятельности пойдете под военный трибунал.
Заскрипели новыми сапогами трое советских, и Тюленин, уже уходя, сказал своим спутникам нарочно громко, чтобы полковники услыхали:
— Им бы только скакать и рубить — другого не знают. Это мы с вами, ребята, всю жизнь для людей работаем…
Постояльцы выходили из гостиницы, вкусить вечернего кисловодского воздуха, на первом этаже Андрей Григорьевич лицом к лицу столкнулся со Стахеевым. Тот обрадовался как родному:
— Андрей! Здесь? Легально? Все в порядке?..
Шкуро отправил своих спутников, отвел Михаила в уголок, к окну, предупредил:
— Осторожно, Миша. Всякие здесь есть.
— Но ты же легально. Я читал в «Кисловодском вестнике». Вместе с Автономовым выехал в Ессентуки на митинг. Меня не предупредили, но я подготовлю корреспонденцию в Москву…
— Ни в коем разе! Всех погубишь. Пиши о Лермонтове, о Пушкине…
— Да! Ты же был там. Видел дом? Мы с тобой поедем на место дуэли. Увидим знаменитый Провал… И Пушкин проезжал здесь. Был в Георгиевске, в Горячих водах, А Лену не встретил там?
— Какую Лену? А! Ту малолетку? Не до девок было, Миша, Ты здесь живешь. В какой комнате? В самой первой? Ого! Зайду, но ты обо мне нигде ни слова.
Прежде чем идти к себе, Шкуро зашел в номер к Слащову. Тот едва успел сбросить пропыленную куртку и умыться.
— Прости, Яша, что покоя не даю — такое наше дело, Сегодня же начнем рассылать своих по станицам, чтобы готовили казаков к выступлению. Совдеповцы, мерзавцы, за нами следят, но мы их обманем. Квартиру на Подгорной, восемь, не сдавай — там главнее разговоры будем вести. А теперь пошли ко мне. Татьяна с обедом давно, видать, ждет.
Сидели на Подгорной со Слащовым и хозяином квартиры Степаном Фоменко, обсуждали офицерский съезд, только что прошедший в Пятигорске. Слащов одобрял:
— Офицеры понимают, что такое армия. Прежде всего устав. Вот они сейчас проведут кодификацию старых уставов, сделают в них изменения, связанные с революцией, строго регламентируют права офицеров, их взаимоотношения с солдатами, и тогда можно формировать части.
— Как думаешь, Степан? — спросил Шкуро.
— Чего думать? Гусь свинье не товарищ, сговорятся офицеры с теперешними солдатами и казаками.
— Не так ты говоришь, — поправил Шкуро, — волк свинье не товарищ!
— Резко, Андрей Григорьевич, но я тебя понимаю, — с хмурой улыбкой сказал Слащов. — Большевиков, конечно, повесим, а потом будем армию собирать. Но кодификация сделана, старшиной офицеры выбрали правильного человека — генерала Мадритова, героя Русско-японской войны.
В дверь постучали.
— Ты что, Степан, калитку не закрыл? — возмутился Слащов.
— От кого запираться-то? Входи уж, кто там.
Вошла Лена. Легкий стыдливый румянец, а в лазоревых глазах и робость и решительность.
Андрей поднялся навстречу, объяснил помощникам:
— Моя секретная агентша из Пятигорска. — На мужчин смотрел с вопросом: поймут казачьи шалости или надо перед ними лукавить.
Степан вроде понял, а Слащов аж потемнел от злобы — не жаловал баб. Ему бы лучше французский коньяк.
— Пойду к себе, — сказал Слащов. — Должны люди приехать.
А Степан, закрыв за ним дверь, приветливо спросил:
— Винца, закусочек, Андрей Григорьевич? А вас как величать? Елена Аркадьевна? Не надо ли с дороги умыться или чего? А сумочка ваша?
— Я ее оставила у подруги — только вот платочек.
Степан ушел в свой Совдеп, а Андрей и Лена сели за стол. Недолго сидели — солнце здесь мешало, — перешли в уголок на кровать. Андрей ощущал девичий сырой аромат и какие-то генеральские духи и по-мужски жалел девушку.
— А у меня жена здесь, — сказал он как можно равнодушнее.
— Я тебя как будто об этом не спрашивала, — ответила она спокойно.
— А тогда вот так.
Он бурно целовал ее и в губы, и в шею, и в грудь, и платье расстегивал, и руки его умелые действовали…
— Не надо платье мять, сказала Лена, поднялась с кровати, аккуратно сняла платье и повесила на спинку стула.
— Тогда уж все снимай.
— И сниму.
— Ты же, видать, девица еще.
— Не твое дело. Тебе дают — так бери. Боишься простыню испачкать — я платочек подложу…
Только потом разговаривали. Лена рассказала, что она москвичка с Разгуляя. Отец погиб на фронте. С весны в Москве стало голодно — и они поехали с матерью к дальним родным в Ставрополь. Одна хорошая знакомая, Марго, пригласила ее в помощницы работать у генерала Рузского. Работа не тяжелая, и с голоду не помрешь…
Андрей за хозяином предусмотрительно закрыл калитку. Как открыть снаружи знал только Степан, поэтому, когда постучали в дверь комнаты, Шкуро знал, что это Степан, однако все равно револьвер надо приготовить и одеться.
— Степан, ты? — спросил он для порядка.
— Отпирай, Григорьич. Дела плохие.
Лена быстро оделась, кое-как поправила кровать.
Степан вошел и ничего не замечая, сел за стол, выпил стакан вина.
— Говори, в чем дело, — потребовал Шкуро.
— Мне уйти? — спросила Лена.
— Сиди кушай. Ты своя, — не глядя на нее, сказал Андрей, буравя взглядом Степана. — Так что произошло?
— Автономова арестовали в Екатеринодаре. Обвинили в заговоре против советской власти. Пришла директива — арестовать всех, у кого есть мандаты за его подписью. Тюленев уже сказал: «Первого — Шкуро».
— Теперь, Лена, давай прощаться, — сказал полковник. — Выберусь из этой передряги — найду тебя. А сейчас беги, пока вместе со мной не схватили.
Почти бегом он примчался в гостиницу, собрал своих. Татьяна, конечно, сразу расплакалась, но было не до нее. Еще никто не успел ничего предложить, как прибежал поручик Бутлеров.
— Спасайтесь, полковник, — задыхаясь, в полной панике сообщил он, — дали приказ о вашем аресте. И еще наши казаки под Бургустанской обстреляли большевистский разъезд.
— Лошади совсем рядом, в роще, — сказал Датиев. — Татьяну Сергеевну отправили на Подгорную или в старую квартиру.
Еще мгновение — и полковник бы согласился. Мчался бы верхом к своим, чтобы спастись от смерти, набрать отряд и вернуться… Рванулся было к черкеске, но неожиданно успокоился, вновь сел, вздохнул тяжко.
— Нет. Если я убегу, значит, признаюсь перед большевиками, что участвовал в контрреволюционном заговоре. Отряды не организованы, оружие не получено. Пойду сам напролом в Совдеп — попытаюсь спасти дело. Здесь у нас заговора не было — все подтвердят.
Ощущая всю тяжесть атаманской доли, он, будучи настоящим бойцом, шел спокойно прямо в Совет, в зал заседаний. Здесь — паника и суматоха: раздают винтовки, патроны, во дворе строят отряд. Кричат: «Казаки восстали!» Тюленев метался среди своих, но увидев полковника, направился к нему со своими помощниками.
— Вот и вы сами, «товарищ» Шкура, — заулыбался он издевательски. — А я уж послал людей привести вас под конвоем.
— Во-первых, я для вас не товарищ, а господин полковник, — закричал Шкуро. — А во-вторых, почему, вопреки мандату главкома Автономова, вы не исполнили до сих пор моего требования и не приготовили помещения и фураж для места сбора казаков в Кисловодске.
— Предатель Автономов уже арестован, и теперь мы приберем к рукам всю офицерскую сволочь. А ваши казаки уже атакуют красный разъезд под Бургустанской. Поспешили без ваших приказов.
— Это ложь! Красный разъезд сам открыл огонь. Но ошибке или как…
— Хватит покрикивать, полковник! Вы арестованы. Ваш заговор провалился.