Критик ищет стихи (прозу, драматургию), надеясь отыскать в них живую поэзию. Такова, если угодно, профессиональная любознательность (не буду — во избежание высокопарности — говорить о долге). Интересно же увидеть в пестроте имен, школ и направлений некий «телеологический» смысл, внутреннюю логику.
Впрочем, здесь без ретроспекций не обойтись, потому что дистанция, как известно, проясняет картину. Поэтому, не боясь повторений, заглянем в предыдущие десятилетия. Вспомним, что Н. Рубцова не стало в 1971 году, А. Прасолова — в 1972-м, а в 1974 году появилась статья В. Кожинова «Начало нового этапа?», в которой трезво говорилось о том, что наивысший пик своего развития пережила не только «громкая», но и «тихая» поэзия: «Точка предельной простоты уже пройдена поэзией в целом… «Усложнение» уже началось». Критик говорил о «бытийственной», «онтологической», а не формальной сложности и связывал процесс усложнения с именем Юрия Кузнецова. Но согласимся, что ощущение трагически «разорванного» мира, стиль поэта, воздействующий не прямым, а символическим смыслом слова, далеки от гармонической соразмерности и классической точности.
Так вот, в 70-е годы сильно прозвучала поэзия Ю. Кузнецова. Сам он в 1981 году выступил в альманахе «Поэзия» со статьей «О воле к Пушкину», в которой говорил о недооценке возможностей поэтического символа и из которой следовало, что необходимо проявить независимость по отношению к Пушкину. Налицо, как видим, несогласие с предшествующей гармонизирующей традицией. Ю. Кузнецов — это вообще поэт несогласия. Не только в «бытийственном» и художественном отношении, но и в смысле творческого поведения (это уж и вовсе очевидно). Наконец, в те же 70-е годы были написаны многие «аналитические», «метафизические» (иные из них вернее было бы назвать «квази», то есть якобы метафизическими) стихи Г. Айги, В. Сосноры, И. Жданова. Я понимаю, что это все разные авторы, но важна тенденция. О том, что поэт — сын гармонии, на время забыли.
Между тем условное десятилетие (и даже «с гаком»), необходимое для завершения цикла, истекло. Ю. Кузнецов уже сделал свое дело, напомнив о вкусе к архаике, о силе поэтического символа. И даже заявил: «Я памятник себе воздвиг из бездны, как звездный дух…» («Новый мир», 1987, № 11). Начало и конец этапа обозначили названная статья В. Кожинова и выступление И. Роднянской «Назад — к Орфею!» («Новый мир», 1988, № 3). И, по-моему, напоминание И. Роднянской о необходимости возврата к «цельнорожденному стиху» очень своевременно, ибо цельнорожденный стих и есть носитель живого целостного образа.
А сегодняшнее состояние дел в известной степени отражено в стихотворении В. Кальпиди «Невнятное признание», которому предпослано посвящение «Поэтам, чья юность выпала на 70-е годы» (см.: «Испытательный стенд». — «Юность», 1988, № 9). Там есть художественно невыразительное, но характерное по смыслу откровение:
Вот Пушкину не нужен логопед,
а мы до наглости косноязычны.
Ни снега, ни травы не нужно. Нужен свет,
который нас сведет практически на нет,
как профессионал, застукав нас с поличным.
Что же увидели мы при «свете»? Какими впечатлениями питается лирическая интонация?
Политическими, идеологическими сшибками, делающими ее, интонацию, то воинственно-декларативной, то напряженно-императивной, то взвинченно-раздраженной.
Культурно-филологическими отрывочными отзвуками, перекличками, воссоздающими уже даже не культурный фон и контекст, а скорее — нестройный шум.
Потоком информации научно-технического свойства, которая, соединяясь с созерцанием металла и пластмассы (пусть даже в самых «сложных» комбинациях), панельных коробок на геометрически однообразных улицах, побуждает к созданию отчужденно-абстрактных построений, монотонно-бормотливых, переходящих в молчание, онемение, оцепенение.
А где же глубокий тембр лирической медитации, поэтического размышления, удерживающего связь наших душевных движений с изначально породившими нас стихиями? Ужели насовсем исчез он из поэзии? Нет, все-таки не исчез.
Снова надвинулась ночь…
В гулкой тиши мирозданья.
Спать и не спать мне невмочь
От непосильного знанья…
Снова забрезжил рассвет,
И проясняются выси…
Нет утешения, нет.
Кроме взыскующей мысли.
Эти строфы Геннадия Ступина уже цитировались критиками (мое внимание к ним привлекла статья В. Курбатова в «Знамени», 1988, № 1), которым, похоже, пришлась по сердцу емкая формула «взыскующая мысль», передающая важнейшее свойство современной поэзии. «Взыскующая мысль» и «непосильное знанье» образуют некую трагическую антиномию, ибо ничто, кажется, так не терзает современника, как противоречие между жаждой правды, раскрепощающего, освобождающего знания и преимущественно гнетущим, ужасающим содержанием этого самого знания, открывшего ящик Пандоры в прошлом и дамоклов меч в будущем.
Ночь, гулкая тишь мирозданья, проясняющиеся выси, рассвет — это не фон, это слушатели-собеседники, к которым поэт пришел со своей тяжкой ношей. И если ему удалось органично соединить, закольцевать, уравновесить, примирить непосильность ноши с увиденным в ней же самой облегчением покаяния, то именно потому, что и сами «ночь» и «рассвет» — это единое целое, внутреннее уравновешенное.
Думаю, что на сегодняшний день поэзия уже прошла высшую отметку формальной сложности (в пределах, напомню, локального этапа), состоящей из прихотливых косноязычных описаний и механических приращений. Дальнейшее «усложнение» ведет к разрушению смысла и образа, к снижению художественной выразительности. На наших глазах разрушение стереотипов становится стереотипом. Во всяком случае, если судить по «Дню поэзии-88» и «Стихам этого года» («Советский писатель», 1988), установилось некое подвижное равновесие, и вполне возможно (ох, уж эти прогнозы-гадания!), что перевесит иное качество.
В «Стихах этого года» выразительно соседствуют предельно усложненные сочинения А. Парщикова и на их фоне ясные, прозрачные, живые строки тамбовского поэта Александра Макарова. А. Парщиков, как обычно, рефлексирует по поводу своего метафорического метода:
ветер времени раскручивает меня и ставит поперек потока
с порога сознания я сбегаю ловец в наглазной повязке…
ясновидящий спит посреди поля в коляске
плоско дух натянут его и звенит от смены метафор…
Но «ясновиденье» состоит и в том, что «ловец» метафор пытается преодолеть себя, повзрослеть:
взрослеет он и собрав манатки уходит в нездешний говор
в рупор орет оттуда и все делают вид что глухи
есть мучение словно ощупывать где продырявлен скафандр
Таким образом, складывается формула кризиса разбегающейся, рассредоточенной, в своем роде описательной, перечислительной, поэтики «присутствия». Раньше в «Новогодних строчках» говорилось о необходимости искать «образы» в «подобьях», теперь же отношение к «схожести» передается словом «ужас»: «так мы ищем с ужасом точности в схожести…»
Очевидна некоторая чисто тематическая перекличка этих размышлений со стихами Александра Макарова:
Ладонь прижав к земле, я слушаю и слышу
Не то что ветки скрип, не то что ветра свист:
А снова с ветки лист упал на нашу крышу.
Скользнув по крыше вниз, — кленовый медный лист.
. . . . . . . . . .
Ладонь прижав к земле, я слушаю движенье
Времен и поездов, движенье звездных сфер.
И радуюсь, дитя, игре воображенья:
Ладонью слушал мир слепой старик Гомер.
И там и здесь — пристальное вслушивание (только вот трудно представить себе героя Макарова орущим в рупор). Но сходство лишь подчеркивает принципиальное различие в мировосприятии и поэтическом методе. Если А. Парщиков беспорядочно шарит в темноте, отлавливая осколки, «схожести» разбегающегося, хаотически рассыпающегося мира, то внутренний жест А. Макарова — гармонизирующий, собирающий, объединяющий мир в нечто целое: «И чей-то легкий вскрик, и тяжкий грохот грома, И плач, и смех, как ток, проходят сквозь меня».
По характеру своего дарования А. Макаров — поэт органический. природный. При этом надо сказать, что лучшие его произведения, представленные недавно на страницах «Подъема», «Нашего современника», «Стихов этого года», не назовешь «земляными» (как выразилась когда-то З. Гиппиус о творчестве своего современника). За ними стоит классическая традиция, в них есть явные и скрытые реминисценции, мифологические, литературные мотивы. Кроме названного Гомера, можно вспомнить, например, Гёте, который писал: «ощущаю зрячей рукой». Но «культурные» переклички не являются самоцелью, органическая художественная реальность поглощает их, растворяет в себе.
В отличие от «аналитической» поэтики, описывающей, фиксирующей рассыпанные, распавшиеся реалии мира и искусства, А. Макаров пытается восстановить оборванные связи и отношения. Есть у него маленькая «пьеска» «Летучая мышь». Не шибко симпатичное животное стало «героем» стихотворения, правда? Но ведь все в природе имеет свое законное место. Представьте, как, посаженное в банку, это существо смотрит на вас неподвижными, немигающими, укоризненными глазами: «Два зрачка, два холодных колодца…» И станет не по себе оттого, что бездумно вторгся в стройную жизнь природы:
Как легко прикасались мы к тайне.
И конечно, есть наша вина
В том, что ночью в цепи мирозданья
Одного не хватило звена.
Вот почему он так дорожит изначальным, казалось бы, навсегда забытым, утраченным, но все-таки еще сохранившимся родством с миром природы, которое запечатлено в простом, но мудром стихотворении «У меня под порогом живут муравьи», где человек — какая редкость! — не вырван из единого, стройного, целостного космоса: «А вверху воробьи, а внизу муравьи. Огурец — нос прыщавый — на грядке. И пока вы живете, соседи мои, Жив и я, у меня все в порядке».
Да, жизнь трагична, мир порой абсурден. Поэзия на это реагирует (например, «опрокинутой» образностью И. Жданова). Но не особую ли ценность приобретают духовные усилия противостоять абсурдности, внести гармонию в хаос? Не в этом ли первая задача поэзии? Что ж, согласиться с тем, что «Бога нет» и все позволено на краю бездны, или попытаться найти опору в определенной системе духовных, нравственных ценностей, как делает это А. Макаров?
Сыновья — мы повыше, светлее лицом.
Но каким бы высоким и светлым я ни был.
Не светлее и выше я этого неба,
Голубиного неба, что стало отцом.
Если взять целиком это стихотворение («Невысок мой отец, да и друг его тоже»), то в нем, скажу откровенно, преобладают обычные «трогательные», «задушевные» интонации. А вот приведенные строки многое искупают, потому что в них поэт подымается к философскому обобщению. И интересны они не только тем, что в них есть отзвук мифологических представлений (хотя эти-то представления и стали фундаментом), но и тем, что угадывается усилие воссоздать, возродить целостность мироощущения.
Вот почему было бы легкомысленно пропустить, не заметить в современной поэзии тоску по слову созидающему: слову жизнетворящему и миростроительному:
Одно только слово, как прежде, молчит —
То слово, что было вначале.
Вот почему я, признаться, ищу стихи (не скажу, что часто нахожу), где есть полнокровный образ, одухотворенный, но не утративший пластической привлекательности, той самой поэтической чувственности, которая приходила и приходит в русскую поэзию с образами природы:
Ветер взовьется, и птицы взлетят,
И потемнеет, на миг обессилев,
Воздух, промешанный сотнями крыльев.
Перетекающих в дальний закат.
Образ, созданный Евгением Курдаковым, — живой, динамичный, потому что запечатлел игру света (одновременно: «потемнеет» и — «дальний закат», то есть дальний свет), контраст движения и остановки (одновременно: «ветер взовьется» и — «на миг обессилев»). Замечательно передана динамика в этом сферически плавном перетекании, замыкающем мир в стройное единство. Внутренняя свобода, возможная в сфере красоты, относительно автономной художественной реальности, эстетического «инобытия».
Полнота восприятия жизни в этих строчках. Нестареющие стихии — ветер, воздух, птицы, закат (как форма присутствия солнца) — взаимосвязаны, перетекают, перерастают друг в друга, составляют целостную картину. Здесь тяга к гармонии, к красоте, но и очень современное ощущение напряженности мира, насыщенности пространства. Причем я бы не сказал, что стих доведен до «образцовой» зеркальной гладкости. Причастие «промешанный» как бы нарушает прозрачность стиля и самой воссоздаваемой картины, но именно это слово, наверное, и нужно было поэту, чтобы передать плотность пространства.
И когда встречаю строку Андрея Новикова:
Пустыни красные белки, —
то вижу в ней метафору не дробящую, но объемную, завязывающую в некое единство природу и человека.
На фоне технократических, «металлургических лесов», заполняющих стихи иных авторов, даже трогает «растительный» характер изображаемого; живую свежесть чувствуешь в пристальных строчках:
Куст некошеной крапивы
Слабо цедит бледный свет.
Стихи А. Новикова — изобразительны, пластичны, живописны в специфично поэтическом смысле этих слов. И не потому, что он надежно усвоил: следует воплощать, растворять лирическое переживание в слове, образе, звуке, но потому, мне кажется, что иначе он просто не может. Молодой поэт отнюдь не намерен состязаться с живописцами в передаче «зрительных впечатлений». При всей своей влюбленности в осязаемую фактуру материала, который и впрямь по-художнически пронизывается цветом и светом («Вот аппетитно кисть макается в ведерко, И в клее, верно, есть безумство янтаря!»), поэт стремится передать незримое, выходить за пределы доступного глазу.
Нужно очень дорожить окружающим в его явных и едва ощутимых приметах, обладать чувственным воображением, чтобы вот так, «из воздуха» и памяти отбирать, конденсировать, реконструировать, воскрешать то, что некогда жило, присутствовало, но, казалось бы, уже безнадежно «выветрилось». Так в той же пустыне незримо присутствуют «Морская даль и запах йода», а в «Ремонте» —
И надо же, с полос —
Исчезнувший давно газетный запах краски,
Приятно удивив, пощипывает нос!
Вообще, обоняние наряду со зрением — важнейшее у нашего поэта чувство, которое между тем не занимается отбором приятных благовоний, но своей обостренностью подчеркивает остроту, полноту и радость ощущения жизни:
И дух подошвенной резины,
И пряность сыромятных кож…
А рядом — чистят апельсины,
И запах остротою схож.
Конечно, известная описательность стихов А. Новикова очевидна, да и кто же в молодости не «упивался писательской наблюдательностью» (И. А. Бунин)! Но при этом стихи его не статичны, в них есть динамика. Раскованная динамика действия — в «Ремонте», динамика движения в стремительной «Морской прогулке», заканчивающейся строчками: «И щедро на солнце блестят Латунные дельные вещи». По-мужски энергично само словосочетание «дельные вещи», соединяющее в себе и строго прикладное значение (так называют детали такелажа), и одобрительную оценку, эмоциональное отношение.
Динамично само окружающее поэта пространство, сферическая объемность которого передается изящно-плавным движением птичьего крыла:
Прозрачный воздух холодит крыло
на долготе невидимого взмаха, —
протяженность — в длящемся, замирающем звуке пилы: «Будто музыку услышал — Под рукой поет пила». Пространство оказалось и прозрачным, свободно-открытым и одновременно густым, плотным, если прислушаться к тому впечатлению, которое остается от стихотворения «Сушка полиэтилена». Поначалу может показаться: ну, описано, как трепещет на бельевой веревке кусок полиэтилена. Да и полиэтилен — этот продукт нашей «пластмассовой» эпохи — реалия для поэзии рискованная, не слишком вдохновляет. Утешает меня то, что полиэтилен-то он есть, но его как бы и нет, он «растворился» в цвете и свете. Просто нужно было что-то поместить в пространство, чтобы, «соединяя свет и ветер» (как пишет А. Новиков в другом стихотворении), испытать его, проявить невидимые, но ощущаемые поэтом свойства, передать насыщенность, наполненность пространства светом, цветом, звуком:
Свет струится, будто склеен
полосами, к грани грань.
Как крыло продрогшей феи —
синтетическая ткань.
Современные поэты, обеспокоенные «ростом речи» (А. Парщиков), понимают этот рост несколько односторонне, как насыщение стиха реалиями быта и техники. И воспринимается это нередко как чисто механическое наращение. Здесь же не возникает впечатление искусственности от соединения «феи» и «синтетической ткани», потому что это соседство было подготовлено всем предшествовавшим образным строем стихотворения. Бытовой предмет приобрел эстетическую функцию.
А ежели кому-то покажется, что поэт увлекся эфемерностями, а критик «купился» на игру, то я просто отсылаю скептиков к стихотворению, где ощущение трепещущего, мерцающего пространства конкретизируется, уточняется в образе воздушных шаров, в их «возвышенье быстром и ранимом». С присущей А. Новикову доверительной и слегка иронической интонацией говорится о ранимости, беззащитности, непрочности мира и человека. И о необходимости их защитить. Здесь поэтическая идея вполне определенна:.
Все то, что легче воздуха, люблю…
И, оказывается, сама наша Земля
…похожа на воздушный шар,
Наполненная дымами вулканов,
Летает без трапеций и арканов.
То есть без всякой страховки! Как же бережны и осторожны мы должны быть с ней и друг с другом! Вот такая поэтическая концепция. Так что не все простенько в формирующемся, складывающемся поэтическом мире молодого автора.
А когда в одном из самых новых стихотворений «Страна» читаешь:
Чашу горькую, выпив, разбили,
А страна, что небесная плоть.
Высоко пролетает…
Под силу
Только грому ее расколоть, —
то видишь, что природное, «растительное» ощущение мира, развиваясь, преобразуется в бытийное, духовное.
Поэт чувствует не только изящество и красоту вещей о их красками, звуками, запахами, очертаниями. Он чувствует человека и ненавязчиво сопереживает, сострадает ему. С деликатной наблюдательностью он и нам дает возможность почувствовать душевное состояние фотографа:
(И только ботиночным скрипом
Волненье его выдает!), —
который вроде бы и заслонился, отгородился черной накидкой, но обнаружил себя в ботиночном скрипе, в отдельно живущих «пожелтевших пальцах», обнажил себя в «раздетом» (не просто открытом, но «раздетом») глазе объектива.
Кажется, любимый, ключевой эпитет Андрея Новикова — «свежий»: «С утра свежий ветер в рябь», «Как свежесть за окном остра!», «Он серебрил твое пальто свежо», «И так свежо, и так просторно», «И безудержно свежа… предзакатная межа». И уже хочется предостеречь молодого автора от злоупотребления удачно найденными словами, образами, темами.
Да, но пока я умилялся «кустом некошеной крапивы», вообще — осязаемыми, зримыми образами А. Новикова, он написал стихотворение «Летят по небу пионеры» (раньше у него, кроме птиц и шаров, «летали» еще деревья). Стихотворение не только остроумное, не лишено оно и социальной остроты, смелости.
Поэт молод, он только входит в литературу. Как будет дальше развиваться его творчество? В «летающих пионерах» (я имею В виду известную опрокинутость образа) угадывается (если только это не моя мнительность!) искус пойти по пути усиления иронического начала, а в конечном счете — разрушения картины w ра, вернее — обращения к его абсурдным, хаотическим проявлениям. Этот путь для молодых соблазнителен, ведь всего хочется попробовать. Другой путь — гармонизирующий — гораздо труднее, требует огромных усилий. Но не мое дело — давать советы автору. Пути свободны. Слава Богу, встречаются еще поэты, которым нет тридцати, не будем же их «выдерживать», «консервировать»!
Итак, подвижное равновесие, создаваемое, если говорить обобщенно, взаимодействием, взаимопроникновением, взаимоотталкиванием поэтики «аналитической» и «органической». Что же дальше? На дворе конец века, пора усталости, что к особому оптимизму не располагает. И все же надеюсь, что поэзия будет не только накапливать «банк» реалий нашей «пластмассовой» эпохи, но одновременно с этим — производить художественный отбор, превращая слово в образ, насыщая его одухотворяющей энергией. Нынешнее расфокусированное, рассредоточенное сознание все более тоскует по собирательному, гармонизирующему слову, которое может внести в мир поэзия.
В наши дни, когда многие политические, экономические и прочие структуры скомпрометировали себя, люди больше уповают на изначальное, природное. Живое, органическое, может быть, в последний раз — на рубеже тысячелетий — собирает свои силы. Перед окончательным исчезновением или перед возрождением?