— Ну что? Нашли транспорт? — поинтересовался доктор Хансен, перебинтовывая какому-то солдатику перебитую руку.

Якоб Кроненберг стоял у путей и потел, невзирая на распахнутый тулуп.

— Они прибудут только к вечеру, герр младший лекарь. Командир сказал, что днем нечего и думать ехать — «иваны» палят по всему, что движется. И красные кресты на борту их не удерживают.

Кроненберг, усевшись на пустую бочку, отер пот со лба.

— Проклятый гадючник! — презрительно бросил он.

На нежно-девчоночьей физиономии младшего военврача заиграла улыбка:

— Мне казалось, что вам в России нравится, Кроненберг.

— Почему?

— Ну, вы ведь тот, кого принято называть старым фронтовым волком. Вам часто приходилось бывать здесь?

— Уже в четвертый раз.

— Говорят, что немецкий солдат, побывавший на фронте, во время перебросок чувствует себя не в своей тарелке. Но стоит ему оказаться на передовой, как он приходит в себя и буквально расцветает. Нынешний немецкий солдат. Это правда?

Якоб Кроненберг, закурив сигарету, посмотрел вслед солдату строительного батальона, трусившему через пути к своим. Его товарищи были заняты тем, что меняли изувеченные взрывами бомб рельсы и приводили в порядок стрелки.

— Не знаю, может, и так, — буркнул он в ответ.

Осознание того, что он снова в России, приводило его в уныние. И все-таки, стоит сюда явиться, и тебе уже кажется, что ты вроде как домой вернулся. Чистейший вздор — разве ты можешь чувствовать себя в России как дома.

— А почему может?

— Ну как почему? Эти унылые пейзажи тоску наводят смертную. И потом еще местные. Днем они с улыбкой помогают тебе погрузить боеприпасы на грузовики, а ночью этот же грузовик где-нибудь по дороге в пункт назначения благополучно взлетает на воздух.

— Но не могут же все русские пойти в партизаны!

— Все, конечно, не могут, но почти все, это точно. Во всяком случае, их больше, чем нам кажется, — авторитетно произнес Кроненберг, не вынимая сигареты изо рта.

— Нас направляют в Борздовку, — сообщил Кроненберг. — В деревню на берегу Днепра. Ужасная дыра!

Щелчком пальца отправив окурок подальше, он поднялся с бочки. Откуда-то налетел холоднющий ветер, и Якобу Кроненбергу пришлось запахнуть тулупчик.

— Вы-то прибыли из Варшавы, герр младший лекарь. И не понимаете здешней ситуации… да… но ничего, в один прекрасный день освоитесь. Мне иногда кажется, что мы для русских — глиняные голуби, мишени, на которых они осваивают стрельбу без промаха. Без работы вам сидеть не придется.

— Кроненберг, но ведь и мы тоже умеем бить без промаха, как вы думаете?

Его собеседник удивленно посмотрел на Хансена.

— Да-да, конечно, — согласился он. — На то и война. Мы должны уничтожить большевизм, а большевики стремятся уничтожить национал-социализм, и те и другие считают, что правы…

— А кто, по-вашему, прав?

Сплюнув, Кроненберг решительно заявил:

— Мы, конечно, герр младший военврач, кто же еще?

В этот момент через наваленные грудой рельсы перебрался штабсарцт доктор Берген и зашагал к санитарному поезду. Доктор Хансен, соскочив на землю, направился ему навстречу.

— Что-нибудь удалось, герр штабсарцт?

Тот в ответ мрачно кивнул:

— Я убедился, что здесь у нас образцово действующее, почти как в мирное время, управление. То есть я имею в виду, что никто ни за что не отвечает. Толпа офицеров, прорва кабинетов…

Доктор Берген устало махнул рукой:

— Гауптман Барт обещал к ночи дать грузовики.

Доктор Хансен опустил на уши клапаны пилотки.

— Какой все-таки резкий ветер, — сказал он.

— Если все будет нормально, послезавтра в Борздовке будем в полной готовности.

Грузовики пришлось ждать до сумерек. Когда бесцветное небо сначала посерело, а потом потемнело, к поезду, надсадно кряхтя, стали подбираться два грузовика. Преодолев пути, они остановились у санитарного поезда. К доктору Бергену с докладом подошел какой-то обер-фельдфебель. Штабсарцт критически оглядел два трофейных грузовика:

— Ехать на этих развалюхах?

— А почему бы и нет? На них чего только не приходилось возить! — стал оправдываться обер-фельдфебель.

Кроненберг отвел его в сторону:

— Он впервые в России. Так что придержи язык и делай, что считаешь нужным. Когда приедем, он еще будет удивляться, как хорошо мы доехали до Борздовки.

— Если только дадут доехать.

— Партизаны?

— Именно. Под Горками черт знает что творится!

Обер-фельдфебель жестом велел водителю грузовика подъехать к грузовой платформе, где стояли коробки с перевязочным материалом, хирургическими инструментами и койки-раскладушки.

— Сколько вы пробудете в этой Борздовке?

— До окончательной победы над врагом, — ухмыльнулся Кроненберг.


В Борздовке их ожидал помощник санитара Эрнст Дойчман и несколько человек из 2-й роты. Снег на дороге через полуразрушенное село был убран, линии связи проложены. Убрали и большой сарай, и просторную крестьянскую хату, отведенные под госпиталь. Когда их небольшая колонна въезжала в деревню, у первой хаты в лучах фар мелькнула фигура — приземистый, широкоплечий и кривоногий русский. Он, оскалившись в радостной улыбке, замахал руками и побежал впереди грузовиков, показывая дорогу к месту, где их дожидались Дойчман и остальные. Эрнст Дойчман загодя развесил в сарае и хате несколько фонарей, работавших на аккумуляторах. Продрогший до костей Кроненберг, выбравшись из кабины, несколько раз присел, чтобы хоть как-то разогреть ноги.

— Добрый вечер! — с сильнейшим акцентом приветствовал его русский.

Кроненберг кивнул в ответ.

— Эй ты, пес хромоногий, подойди-ка сюда! Ты не из вспомогательного отряда?

— Да.

— Тогда отправляйся вон туда к герру штабсарцту и помоги разгрузить машины. Понятно?

— Да.

— Катись отсюда!

Петр Тартюхин с улыбкой затопал валенками к сараю, возле которого доктор Берген руководил разгрузкой.

Эрнст Дойчман и Кроненберг, обменявшись улыбками, похлопали друг друга по плечу. Дойчман не брился вот уже несколько дней, его задубевшее от холода лицо раскраснелось.

— В обморок больше не падаешь? — с ноткой озабоченности спросил Кроненберг, доставая из кармана тулупчика непременную бутылочку шнапса.

— Нет. Похоже, воздух России пошел мне на пользу.

— Все зависит от того, как переносишь витамин «СВ», — усмехнулся Кроненберг.

— Какой-какой витамин? — не понял Дойчман.

— Витамин «СВ» — витамин «свинец». Его в местном воздухе хоть отбавляй.

Оба, расхохотавшись, по очереди отхлебнули из бутылочки.

— А как там этот недоносок Крюль?

— Наружу не вылезает. Все ждут не дождутся, когда он наделает в штаны.

— А остальные? Бартлитц, Шванеке, Видек?

— Бартлитц заделался поваром. И преотличным. А остальные… Знаешь, они лучше других выдерживают эту каторгу — я имею в виду рытье траншей.

— А Обермайер?

— Отличный парень! — воскликнул Дойчман. — Всегда с нами, пока мы роемся в земле. Всегда при нем шнапс, всегда нальет нам, хоть это и запрещено. Даже думать не хочется, если с ним что-нибудь случится…

В темноте раздался зычный голос доктора Бергена, требовавшего к себе Кроненберга. Санитар, ткнув большим пальцем назад, откуда раздался рык, иронично усмехнулся и поспешил сделать глоток шнапса.

— Слышишь? Стоит мне только на пару минут отойти, как старик становится беспомощным, как грудной младенец!

Доктор Берген стоял у ящика, который уронил Тартюхин.

— Ух, тяжело! — отдуваясь, произнес русский, растерянно пожав плечами.

Узкими, как у монгола, глазами он разглядывал выпавшие из разбитого ящика на снег индивидуальные пакеты. Бинты, упаковки ваты… чего только здесь не было! Как бы пригодилось все это в лесу под Горками! Там, чтобы перевязать рану, приходилось разрывать собственную рубаху. Кроненберг, придя, тут же изгнал прочь Тартюхина.

— Убирайся отсюда к чертям, без тебя обойдутся! — рявкнул он на русского. — Давайте тащите остальные ящики в хату, а соломенные тюфяки и койки — в сарай. А с грузом, что на втором грузовике, поосторожнее — там стекло!

В свете фонарей разгрузка продолжалась. В хате спешно оборудовали временную операционную. Доктор Хансен лично установил раскладной операционный стол, помог собрать шкафчик для инструментов, в общем, подготовил помещение для проведения несложных хирургических операций. Поднявшись на стремянку, кто-то уже прилаживал у потолка большую лампу для освещения операционного стола. Оба окна завесили светонепроницаемыми шторами — яркий свет неизбежно привлек бы внимание русских ночных бомбардировщиков: легких бипланов, прозванных «швейными машинками». Со стороны дороги на Горки доносился гул. Кроненберг, стоявший у входа в сарай вместе с Дойчманом и Тартюхиным, поспешно спрятал сигарету.

— Кто это там пожаловал? Сани?

Дойчман кивнул:

— Из 2-й роты. Привезли доски, будут сколачивать шкафы и койки.

Из темноты показались очертания больших мотосаней, медленно, словно жук, ползущих по снегу. Сани, объехав стоящие грузовики, остановились у сарая. Из кабины выскочила закутанная фигура с автоматом в руке. Взмахнув оружием, прибывший бросился к Кроненбергу.

— Ах ты старый черт!

— Шванеке? Ты? Еще живой?

— Меня так просто не свалишь! — ухмыльнулся Шванеке.

Стоявший чуть поодаль Тартюхин прислонился к стене сарая. По телу его прошла дрожь. Его желтая азиатская физиономия вдруг налилась кровью и словно окаменела. Раненую левую руку он предусмотрительно спрятал в рукаве тулупа. Он до боли стиснул зубы, однако сейчас, в этот момент, боль была ему нипочем — его сейчас можно было порубить на куски, он и не пикнул бы.

Ага, значит, тебя зовут Шванеке, заключил Тартюхин. Он медленно закрыл глаза. Бог ты мой, думал он, глотку-то как перехватило! Словно удавкой стянуло! Нет, ни в коем случае нельзя этого показывать, ни в коем случае! Нужно вести себя так, будто ничего не произошло. И терпеть. Я твердо знаю: я успокоюсь только тогда, когда отправлю на тот свет тебя, Шванеке. Если я тебя укокошу, тогда и Россия выживет. Мысли, стремглав проносившиеся в голове, действовали на него, как крепкий самогон. Колени дрожали, и Тартюхин опасался, что его злоба, его безграничная, добела раскаленная ненависть выплеснется наружу. Но откуда она? Отчего он так возненавидел этого солдата? Только ли от раны, полученной от него? Или здесь замешано что-то другое?

Его привел в чувство мощный удар кулаком в солнечное сплетение. Открыв глаза, он увидел вплотную перед собой Шванеке. Тот стоял так близко, что Тартюхин в свете фонаря, который держал Кроненберг, успел разглядеть даже трехдневную щетину у него на подбородке. Жестокое, отталкивающее лицо. Лицо дикаря, не ведающего пощады. Убийцы. Маленькие, вездесущие глазки, широкая улыбка без тени радости. Тартюхин, сумев овладеть собой, часто-часто задышал, чтобы боль в животе утихла. Сейчас самое главное проявить выдержку, не броситься на него, не вцепиться зубами ему в глотку, не сдавить мертвой хваткой эту короткую мерзкую шею и не отпускать ее, пока эта зловещая улыбка не превратится в смертельный оскал. Пальцы, невольно сжавшиеся в кулаки, снова разжались.

— Послушай, ты, обезьяна желторожая, — произнес Шванеке, — давай к саням и разгрузи доски. И побыстрее!

Схватив Тартюхина за воротник тулупа, он ткнул его к саням, поддав пинка под зад. Петр растянулся на снегу в нескольких метрах от саней, но тут же, по-кошачьи ловко, вскочил и, изображая покорность, направился к саням. Ничего, тебе еще это горько отрыгнется, придет время, и я с тобой разделаюсь. Или я не Петр Тартюхин. Если есть бог, он мне простит. Тяжелее минуты, чем эта, в жизни Тартюхина не было. Когда он, подхватив несколько досок, бежал с ними через дорогу, Шванеке заливался хохотом. Кроненберг выключил фонарь.

— С этим вы не скоро подружитесь! — сухо бросил он.

— А я ни к кому в друзья не лезу, а уж к этому…

Шванеке, откупорив протянутую ему санитаром бутылочку шнапса, сделал внушительный глоток.

— Откуда он вообще здесь взялся? — спросил он Кроненберга, глядя, как Петр сгружает в снег доски.

Он чувствовал ненависть, исходившую от этого низкорослого человечка, видом напоминавшего азиата.

Дойчман покачал головой:

— Из вспомогательных, как и остальные. Похоже, ему крепко досталось при Советах, живет в какой-то конуре, да во все тяжкие бранит Сталина, Советы, да и нас заодно. Мечтает слопать целую миску щей. Понять не может, за что весь мир так окрысился на него — каждый норовит пнуть под зад, как только что ты.

— Так ты сам должен уже понимать — не первый день в армии! — не без издевки заметил Шванеке. — Да, кстати, мне велено тебя забрать с собой — у нас кое-что случилось, дорогой герр доктор.

— Когда? — спросил Дойчман. — Если днем, не выйдет — в светлое время дня по дороге не проедешь.

Шванеке, доложив о прибытии доктору Бергену и Хансену, стал помогать обустроить госпиталь. Тем временем небо на востоке светлело, освещаемые первыми лучами солнца деревья сбрасывали с себя ночной покров. Нет, днем нечего и мечтать ехать в Горки — семикилометровый участок дороги постоянно простреливался партизанами. Русские артиллеристы били без промаха — привыкли. И Шванеке пришлось полдня проторчать в госпитале, а остальные полдня он обходил крестьянские хаты в поисках того, что плохо лежало. Добрался он и до жилища Петра Тартюхина. Это была сложенная из толстых бревен хата с сараем и колодцем с полусгнившим журавлем. Распахнув ударом ноги дверь, Шванеке вдруг увидел сидящего у печки Тартюхина. Азиат курил цигарку. Он даже не пошевелился, когда немец ворвался в комнату с низким потолком — Шванеке чуть ли не упирался головой в него. Будто дожидался этого визита. Узкими словно щели глазами Тартюхин смотрел на немца.

— Махорка? — спросил Шванеке.

— Да.

— Из «Правды» сворачиваешь?

— Нет-нет, не из «Правды». Этот немецкий газета… «Правда» лучше, — на ломаном немецком пояснил Петр Тартюхин.

Шванеке, не отрывая взгляда от русского, ногой захлопнул за собой дверь.

— Значит, не нравится тебе немецкая газета, так? И вообще немцы не нравятся. Не любишь ты их? Да и за что тебе их любить — чуть что не так — и пинок в задницу. Так ведь?

Тартюхин улыбнулся Шванеке, и тому в этой улыбке почудились все тайны Востока. Шванеке почувствовал, как похолодело сердце. И еще лыбится, еще лыбится, даже получив крепкого пинка под сраку! Как это ему удается? И тут взгляд Тартюхина словно опалил его жгучей ненавистью. Это была не просто ненависть русского к немецкому солдату-оккупанту. Это была не ненависть униженного, раздавленного жизнью человека, любящего свою Родину, к тому, кто в чужой форме явился в его страну. Эта была ненависть личного характера. Смертельная, всесокрушающая ненависть, конец которой могло бы положить лишь одно — либо этот желтолицый азиат прикончит меня, либо я, Шванеке…

…Шванеке невольно отступил на шаг и нагнулся, словно готовясь к броску.

— Понимаешь? — спросил Тартюхин.

— Понимаю, — ответил Шванеке.

Молчание.

— Ладно, давай, чего уж там! — прошипел Шванеке. — Я знаю, чего ты хочешь.

— Нет, так не пойдет, — перекореживая немецкие слова, не согласился Тартюхин. — Не теперь. Теперь ты меня просто прибьешь.

— Верно, прибью, — ответил Шванеке.

Тартюхин снова улыбнулся, и улыбка эта никак не желала сходить с его словно вылепленного из глины по образу и подобию китайских божков лица.

— А зачем, братец? — негромко спросил он. — Я ведь кто? Я нищий без гроша в кармане, и дом у меня пустой, как видишь… Ничтожество я…

— Точно! Ты — нищий, и дом твой пустой, ты ничтожество. Все так. Но ты — не ничтожество.

Тартюхин, вскочив с грубо сколоченного табурета, семенящими шажками прошелся по хате.

Шванеке опустил автомат. Ведь если я его сейчас пристрелю, думал он, мне ведь ничего не будет. Так и так, мол, набросился на меня ни с того ни с сего. Вскочил с табурета и набросился, я и нажал на спуск, это была необходимая самооборона. Да и не спросит меня никто. Какое им дело до этого таракана? Одним больше, одним меньше — какая, к дьяволу, разница? Тем более что он, может, и партизан. А он точно партизан, это я знаю, нутром чую. И мне скажут: молодец, Шванеке, не растерялся, этих собак здесь вообще всех перевешать да перестрелять надо. Всех их до одного, Шванеке!

Тартюхин, подойдя к столу, взял кисет с махоркой и протянул его Шванеке.

— Чего же ты не стреляешь? — спросил он.

Шванеке не в силах был вымолвить ни слова.

— Махорочки не желаешь? — осведомился Тартюхин.

— Желаю. Давай.

Сам не понимая, как это могло произойти, Шванеке вдруг взял из кисета щепоть табаку, ловко отхватил от газеты кусок и, лихо свернув цигарку, провел языком по краю бумаги. После этого, бросив Тартюхину кисет, стал дожидаться, пока тот свернет самокрутку. Стол разделял их, словно баррикада. Оба закурили.

В неубранной, полутемной хате повисло тягостное молчание. В воздухе отвратительно запахло паленой газетой и ядреным русским самосадом. Почему я не стреляю, спросил себя Шванеке, будь я трижды проклят, почему, почему я не пристрелю эту мразь? Ведь не пристрели я его сейчас, он обязательно пристрелит меня. А этот, похоже, бьет без промаху. Этому со ста шагов ничего не стоит монетку продырявить. И хотя в ту минуту Шванеке ни на самую малость не сомневался, что стоявший перед ним в этой хате и дымивший самосадом человечек — его смертельный враг, с которым только и можно было, что сойтись в не знавшей пощады схватке — либо ты его, либо он тебя, либо оба друг друга, хотя понимал, что отныне ему, Шванеке, не будет здесь, в этой округе, покоя, пока жив этот приземистый, широкоплечий, узкоглазый азиат, тем не менее он не мог выстрелить. Что-то непонятное, непостижимое удерживало его от этого. Что же это было? Поразительное спокойствие, даже равнодушие Тартюхина к смерти? Оно мешало Шванеке нажать на спусковой крючок и вогнать в хозяина дома короткую очередь? Излучаемый им фатализм, его обреченность, готовность подчиниться неумолимому ходу судьбы, то спокойствие, с которым этот невзрачный человечек готов был принять уготованное ему фортуной и ожидал теперь следующего мгновения, которое может стать для него и последним? Шванеке не убивал сейчас этого азиата оттого, что это было бы слишком легко и просто. Внезапно он заметил, как дрожат его пальцы, сжимавшие цигарку. Взбешенный своей нерешительностью, идиотски-непонятной мягкотелостью, ни с того ни с сего накатившей на него, дрожью в руках, он смял недокуренную самокрутку и швырнул рассыпавшийся искрами комок в угол хаты.

— Иди! — глухо, но решительно проговорил Шванеке.

— Идти? Куда?

Мутновато-апатичный взор Тартюхина оживился.

— Откуда мне знать, куда? Уходи отсюда, исчезни, валяй туда, откуда пришел, к твоим…

— К моим?

— Не прикидывайся дураком! — злобно бросил Шванеке. — Думаешь, я не знаю, кто ты и откуда?

— Знаешь, — кивнул головой Петр Тартюхин. — Только почему не убьешь меня?

— Убью, богом клянусь, убью! Но… не теперь. Не сейчас. И не здесь!

Шванеке молниеносно метнулся к столу, схватил Тартюхина за грудки, с нечеловеческой силой перевалил его через стол и пнул к дверям.

— Иди! — заорал он. — Слышишь? Убирайся отсюда! Но мы еще с тобой встретимся!

Азиат молча поднялся с земляного пола, не глядя на Шванеке отворил дверь и вышел на мороз. Побледневший Шванеке застыл в неподвижности, привалившись к столу. Какое-то время он слышал поскрипывавшие на снегу валенки русского, потом, подняв голову, увидел сквозь распахнутую дверь, как тот вставляет концы валенок в самодельные лыжные крепления — примитивные, какими пользовались с бог ведает каких времен степные жители, чтобы бороздить просторы снежных океанов Азии. Потом скрип лыж стал удаляться, а некоторое время спустя пропал вовсе.

Шванеке обнаружил Кроненберг. Он с шумом ввалился в хату, таща за собой мешок картошки, обнаруженный им в одной из хат под соломой.

— Карл, дорогой, что с тобой? — заахал санитар.

Шванеке, подняв голову, непонимающе уставился на невесть откуда взявшегося здесь Кроненберга.

— Что ты сотворил с этим «иваном»? Он как угорелый промчался мимо меня, спрашиваю, что случилось, он ни слова в ответ, только дунул прочь, будто на своих двоих в Москву собрался.

Отдуваясь, он положил мешок у дверей и вошел в хату. Там по-прежнему смердело еще не успевшим выветриться самосадом, Кроненберг едва не поперхнулся.

— Вы что с ним здесь, трубку мира раскуривали?

Шванеке поднялся, молча прошел мимо Кроненберга, ногой отпихнул загородивший проход мешок и вышел на улицу. Светило зимнее солнце. День уже клонился к вечеру. Вокруг было белым-бело от отливавшего синевой снега, Шванеке даже зажмурился. По деревне сновали грузовики, а вдали через поле с рокотом катились мотосани. Наверное, первых раненых доставляют, отрешенно подумал Шванеке.

Кроненберг, подхватив мешок, попытался нагнать Карла Шванеке.

— Объясни, что с тобой? — с тревогой продолжал расспрашивать санитар. — Грусть-тоска накатила?

Не оборачиваясь, Шванеке сквозь зубы послал Кроненберга подальше и, ускорив шаг, исчез за углом крестьянской хаты.

— Нет, утонченность этому человеку не грозит, — со вздохом заключил Кроненберг, отирая со лба пот. — Даже если до конца дней своих будет зубрить поэтов-классиков…


В госпитале доктор Хансен стоял у операционного стола. Ассистировал ему Эрнст Дойчман. Оба работали молча, сосредоточенно, проворно, словно уже не один год трудились вместе. Когда закончили с последним раненым — проникающее осколочное ранение в области бедра — осколок мины прошел буквально в нескольких миллиметрах от кости, они решили перекурить. Устало вытянув ноги, они долго просидели на деревянных ящиках, не говоря ни слова, только выпуская дым.

Доктор Хансен попытался разговорить немногословного, довольно пожилого человека, своего ассистента, однако мешала врожденная стеснительность.

— Хочу вам сказать одну вещь, герр младший врач, — поняв, в чем дело, пришел Хансену на помощь Дойчман.

— Да-да, я понимаю… Вы… вы хотите мне сказать, что вы… в общем…

Молодой хирург не договорил.

— Да-да, именно это я и хочу вам сказать, — суховато продолжил Дойчман. — Я — врач.

— Понятно. И… как вы… оказались здесь?

— Я должен ответить на этот вопрос? Это приказ? — осведомился Дойчман.

— Нет, разумеется, нет, — ответил явно смущенный доктор Хансен. — Знаете что, давайте позабудем, что я для вас начальство.

Какое-то время оба молчали.

— А теперь вы — помощник санитара… — наконец прервал молчание Хансен.

— Так точно.

— Если хотите, то есть я имею в виду так было бы куда лучше для нас обоих, я имею в виду для госпиталя, я мог бы переговорить с доктором Бергеном, чтобы он оставил вас здесь. Мы ведь так быстро успели сработаться… Как вы думаете?

Тон Хансена был почти умоляющим. Дойчману показалось, еще немного, и этот молодой хирург брякнется перед ним на колени.

— Поймите, здесь вы могли бы работать с полной отдачей, не то что там, у себя… Я был бы весьма рад, если…

— Спасибо, — ответил Дойчман. — Но мне кажется, что мне лучше будет остаться на старом месте. Вы уж не взыщите. Я ведь не хирург, и вместо меня вполне справится и Кроненберг. А что до меня — мне все же лучше будет там.

Эрнст Дойчман кивнул на окно, за которым погромыхивала русская артиллерия. Сказано это было не терпящим возражений тоном, он и сам не понимал, почему он так цеплялся за роту. Ведь здесь, в этом пусть импровизированном и временном, но все же госпитале, у него было куда больше шансов уцелеть, чем там, в двух шагах от передовой. Но отчего-то ему было совершенно все равно, и Дойчман чуть удивленно спросил себя, а действительно, почему его так тянет туда. Вроде никаких особых причин и нет, но тем не менее…

— Нет-нет, поймите, вероятно, с вашей точки зрения я поступаю необдуманно, но по-другому, увы, не могу. Там мои товарищи… Впрочем, дело не только в них…

Он отчаянно пытался подобрать нужные слова, и не мог.

— Мне кажется, я вас понимаю, — задумчиво произнес доктор Хансен.

— Ну вот и хорошо, — улыбнулся Дойчман.

Оба поняли друг друга, и Эрнст Дойчман вдруг понял, что здесь у него есть друг, человек, на которого он может положиться. Поднявшись, он стал приводить в порядок забрызганную кровью и усеянную обрезками некогда живой плоти операционную.

На краю Борздовки стоял Шванеке, неотрывно наблюдая за медленно ползущей через белое от снега поле к темневшему на горизонте лесу крохотной черной точкой. За Тартюхиным. Точка все уменьшалась, а потом, нырнув в ложбину, исчезла, будто ее никогда и не было. Уже начинало смеркаться. Шванеке, сплюнув, повернулся и решительно зашагал к деревне. Пора было ехать восвояси. У хаты, служившей операционной, он увидел Дойчмана. Тот, бледный, стоял в дверях, опершись о косяк. Рот был озабоченно сжат. Он был без шинели, но, похоже, ему было наплевать на мороз.

— Время ехать, — напомнил ему Шванеке.

Дойчман кивнул, продолжал стоять.

— Что-нибудь случилось?

— Да нет, ничего.

— Ты слишком впечатлительный, дружище, — усмехнулся Шванеке. — Слишком-слишком. Это ни к чему хорошему не приведет. Отключись, вот что я тебе скажу!

— Трое умерли на столе, а двоим пришлось ампутировать ногу, — как бы про себя произнес Дойчман.

Шванеке пожал плечами:

— И что с того? Когда мы шли в атаку под Орлом, рядом со мной бежал один. Понимаешь, осколком ему снесло полбашки, а он бежит с криком «ура». Бежит, кровища хлестает с мозгами вперемешку, а он бежит и орет «Ура!». Потом свалился, конечно. Так вот, нам тогда даже поблевать некогда было. Мы атаковали. Когда идешь в атаку, уже ни о чем не думаешь. Так что, приятель, отключайся.

— Это всегда удается?

— Учись! Вот что я еще тебе скажу: ты не был на фронте, вот поэтому тебя так и пробирает, хотя ты и врач и, насмотревшись на всякое, вроде бы должен и привыкнуть. Оно и понятно: здесь, на фронте, все по-другому, не так, как в больнице. Поверь мне, если я начну обо всем задумываться, мне только и останется, что пустить себе пулю в висок. Пару минут назад я задумался. И что? Это куда хуже, чем лежать мордой в грязи под ураганным огнем русских. И я дал себе зарок: никогда и ни о чем не задумываться, братец! Ладно, ты давай одевайся, и поехали… Домой, так сказать…

Чему-то усмехнувшись, Шванеке побрел к саням: широкоплечий, а сейчас в этом тулупе квадратный почти. Дойчман посмотрел ему вслед, и по лицу его мелькнула едва заметная, нерешительная улыбка. «Домой…» — подумал он. Вот когда я вернусь к Юлии, тогда и скажу, что я вернулся домой. А теперь? Домой? К кому? К Крюлю? Не задумываться ни над чем… Отключаться… Как это — отключаться? Человеку в двух шагах от тебя сносит полчерепа, он бежит с криком «ура», а ты должен об этом не задумываться? Не замечать этого?! Шванеке вот задумался, и выяснилось, что для него это хуже, чем лежать под ураганным огнем. Как эти люди будут жить безногими? Как жить, если ты даже ходить по-человечески не можешь? Домой… Куда? К Юлии? Или к Крюлю? Бред. Вернувшись в хату, Эрнст стал готовиться к отъезду «домой».


Обер-фельдфебель Крюль был по уши в работе. Перед ним на столе были разложены схемы траншей, которые предстояло вырыть, и он занимался тем, что отмечал красным цветом уже готовые участки. Карта была масштабом 1:2000. В результате его дотошных расчетов выяснилось, что 2-я рота прорыла на целых пятьдесят метров меньше положенного. Следовательно, план был недовыполнен несмотря на то, что всем были выданы кирки, лопаты, даже взрывчатку и ту использовали. Даже невзирая на 10-часовой рабочий день. В глазах Крюля это выглядело невыполнением поставленной задачи, чуть ли не вредительством. А с кого спросят? С него, с Крюля, разумеется. Пятьдесят метров недокопа! Он пересчитал все снова, но эти злополучные полсотни метров как были, так и остались. Судя по всему, обер-лейтенант Обермайер пока что был не в курсе. И Крюль живо представлял, как явится пред светлые очи своего непосредственного начальника. Но сначала Крюль, как и все командиры его ранга, призвал к себе старших групп. И поскольку заодно решил пропесочить их и за неуклонно падавшую воинскую дисциплину, приказал всем одеться по форме: ну, там, при ремнях, в одежде по форме, при касках.

Перед тем как войти, унтер-офицер Петер Хефе, многозначительно посмотрев на своих коллег унтер-офицеров Кентропа и Бортке, покрутил пальцем у виска.

— Он сегодня явно в ударе, ребятки! Так что держите ухо востро — наверняка отправит нас потом сортиры драить!

Войдя в канцелярию, все трое, как полагается, доложили о прибытии сидевшему за столом обер-фельдфебелю Крюлю. Перед ним были разложены на столе схемы траншей.

— Ага! — звучно произнес Кентроп.

Крюль тут же взвился:

— Именно «ага»! Наверное, придется всю 2-ю роту распихать по богадельням. Вечно тащится в хвосте. Наверное, думают, что русские будут сидеть и дожидаться, пока 2-я рота изволит прорыть траншеи! Вот здесь…

Крюль кулаком стукнул по одной из схем.

— Вот здесь я все точно рассчитал — на целых 50 метров меньше положенного!

— А ты случаем не ошибся? — вкрадчиво осведомился Бортке.

Обер-фельдфебель побагровел:

— Вы не в кабаке, унтер-офицер Бортке, а на службе! И я требую…

— Заткни глотку! — рявкнул Петер Хефе, которому надоело это представление.

Сняв каску, он уселся на ящик и взял со стола Крюля несколько схем:

— Вот этот кусок можно рыть только по ночам. Когда светло, он у русских как на ладони.

— Ну и что?

Крюль выхватил листок из рук Хефе:

— Вон люди на передовой! Живут ведь как-то! И никто не обсирается от страха!

— На передовой они живут, уже зарывшись в землю. А мы еще только зарываемся.

— Но здесь не курорт!

— Не курорт, это точно. Зато мы для «иванов» — живые мишени. И легкие к тому же. День-деньской роем, роем, роем на глазах у них.

Бортке, по примеру Хефе, тоже снял каску:

— Может, ты как-нибудь сам выберешься к нам да поглядишь что к чему?

— Что-что?

Обер-фельдфебель даже невольно отпрянул, услышав такое.

— Отвечают за все старшие группы, — едва ли не ласково проговорил он.

Но над предложением Бортке призадумался. Да, с этими старшими групп нужно держать ушки на макушке.

— Если батальоном будут недовольны наверху, тут черт знает что начнется!

— Так пусть эти, что наверху, спустятся вниз и поглядят, в каких условиях приходится работать батальону, — недовольно произнес Хефе.

— Ладно, не будем спорить, а то ерунды наговорим, — примирительно произнес Кентроп. — Но сам подумай, кто-нибудь из командования батальоном хоть раз побывал здесь? Может, у тебя есть на этот счет вразумительная идея? — напрямик спросил он Крюля.

Кентроп единственный из всех продолжал стоять, причем даже оставив каску на голове. И спокойно, чисто по-служебному, официально смотрел на обер-фельдфебеля Крюля.

И подчеркнутая официальность Кентропа, причем без намека на подхалимаж, возымела действие. Крюль, лишь мельком взглянув на Кентропа, ничего ему не ответил и тут же повернулся к Хефе:

— Мы должны попытаться работать и в светлое время суток. Кровь из носа, эти пятьдесят метров необходимо нагнать. Вон на передовой наши товарищи ежедневно рискуют жизнью, а мы что? В прятки с русскими играть должны?

— Вот это верно! — произнес незаметно вошедший обер-лейтенант Обермайер.

Он пробрался сюда через боковую дверь из разрушенной части дома. Все вытянулись по стойке «смирно», но Обермайер махнул рукой. Подойдя к столу, он взял схемы.

— Аккуратная работа, обер-фельдфебель, ничего не скажешь.

— С точным соблюдением масштаба, герр обер-лейтенант. Так мы можем ежедневно контролировать объемы проведенных работ.

— На самом деле?

— Так точно, герр обер-лейтенант.

— Из-за письменного стола?

Обер-лейтенант Обермайер положил схемы на стол Крюля:

— Но вы же наносили все данные на карту не на местности, а здесь. Кто может быть уверен, что в ваши расчеты не вкралась ошибка? Что эти пятьдесят метров никуда не делись? Лучше будет, обер-фельдфебель, если вы завтра с утра на месте проверите верность своих расчетов. Вместе с ротой выйдете на место работ, там обойдете все прорытые траншеи и согласно масштабу сверите их с картой. Тщательнее всего проверьте именно те участки, которые находятся в пределах видимости противника.

Крюль не нашелся, что ответить. Он явно не рассчитывал, что все так обернется. Даже сердце заколотилось от страха. Он чувствовал, что побледнел как смерть, потому что унтер-офицеры, глядя на него, невольно улыбнулись.

— Вам все ясно, обер-фельдфебель?

— Так точно, герр обер-лейтенант.

Накрепко засевшая в нем исполнительность все же привела его в чувство.

— Значит, завтра с утра. Когда вы отбываете, Хефе?

— В половине шестого, герр обер-лейтенант.

— Вот и отлично. Прихватите с собой обер-фельдфебеля.

— С удовольствием, герр обер-лейтенант!

Тут Обермайер резко повернулся:

— Оставьте при себе ваши комментарии и намеки! Война — не развлечение, и никогда таковым не была. Вы представляете себе: участок под обстрелом, и с обер-фельдфебелем что-нибудь произойдет. Вы можете мне гарантировать, что с ним ничего не произойдет?

— Никак нет, герр обер-лейтенант!

— Вот видите, — произнес в ответ Обермайер, повернувшись к телефону.

Крюль словно издалека слышал эту перебранку, толком не понимая ее смысла. Он чувствовал, как ноги отвратительно немеют. Удержавшись за край стола, он, чтобы хоть чем-то отвлечься, уставился на схемы. Потом до него донесся голос Кентропа:

— Не сомневайтесь, герр обер-лейтенант, — мы все не пожалеем и жизни, чтобы выручить герра обер-фельдфебеля, случись что, не дай бог. Если сразу не выручим, то уж к ночи точно.

Обермайер ничего не ответил. Глядя в стену, он крутанув ручку полевого телефона, вызвал 1-ю роту. Крюль, медленно подняв голову, увидел ухмылявшиеся физиономии своих подчиненных.

— Ладно, — с трудом выдавил он, — сегодня вечером я отправлюсь с вами. Чтобы с утра уже быть на позициях, а днем все как полагается осмотреть. — Но… — тут его голос обрел прежние, угрожающе-агрессивные нотки, — если только выясню, что этих полста метров на самом деле не хватает, тогда держитесь!

Резко повернувшись, он почти бегом покинул канцелярию. У всех троих унтер-офицеров глаза на лоб полезли, все пристыженно молчали. Впервые на их глазах Крюль одолел себя, посрамив их иронию.

— Что вы стоите? — спросил Обермайер. — Из Бабиничей как раз привезли доски для опалубки.

Унтер-офицеры в явном замешательстве вышли. У хаты они остановились и увидели, как Крюль срывает зло на тех, кто разгружал мотосани с досками.

— Снова в своем репертуаре, — заметил унтер-офицер Хефе.

— Нет, честно говоря, такого я от него не ожидал, — признался Бортке.

— Вы особенно не заблуждайтесь, — скептически произнес Кентроп. — Или вы всерьез думаете, что он смельчак из смельчаков?

— Никто этого и не говорит, — буркнул Хефе. — Пересрать каждый может. Вот только у Крюля это получается с запашком. Во всяком случае, до сих пор получалось. Посмотрим, на самом ли деле он способен на что-то.

Рядовые Эрих Видек и Кацорски, тот самый крысомордый, вползли через только что отрытую траншею в небольшую землянку, одну из тех, которые обустраивали через каждые 50 метров линии траншей. И тут, пригнувшись, к ним подбежал Эрнст Дойчман. Тяжело дыша, он привалился к замерзшей земле.

— Смотрите-ка — какие люди в гости к нам! — комментировал крысомордый, оскалив почерневшие корешки зубов.

— Что-нибудь стряслось? — спросил Видек.

— Да ничего такого, — пожал плечами Дойчман. — Просто вот сижу и жду, когда что-нибудь случится. Для этого я и здесь.

— Ничего, недолго ждать осталось, — бросил крысомордый.

Ночью по снегу доставили доски для землянок. С рассветом начали обшивку ими стенок. На день в траншеях осталось около трети роты, остальным было приказано отдыхать. Время от времени раздавался взрыв, осыпая работавших комьями мерзлой земли. Раз в несколько минут раздавался свист, он постепенно нарастал, переходя в вой. Все поспешно прижимались к стенкам траншеи и с ужасом ждали, где упадет снаряд. А падал он чаще всего совсем рядом, буквально в нескольких шагах, сотрясая землю так, что их подкидывало в траншеях, и обрушивая на них окаменевшие комья земли, льда и снега. С воем разлетавшиеся осколки, упав в снег, шипели.

— Этот совсем близко упал, — отметил Видек.

— Хочется думать, что следующий шлепнется подальше, — дрожащим голосом проговорил крысомордый.

После очередного залпа они, пригибаясь, перебежали в следующую землянку. Одним махом одолев несколько ступенек, все трое бухнулись на сложенные доски и столбы. Видек закурил, угостил и Дойчмана. Крысомордый, будучи некурящим, обменивал полагавшееся ему табачное довольствие на хлеб, масло и колбасу.

— Если так пойдет и дальше, они перемешают позицию с землей, не успеем мы ее достроить, — с досадой произнес Видек.

— Это как та дура-швея: днем шьет, а по ночам снова раздирает сшитое за день, — сравнил крысомордый.

— Не так, — вмешался Дойчман.

— Или как тот германец, который втаскивал каменюгу на гору, — упрямо гнул свое крысомордый.

— Это о царе Коринфа, которого звали Сизиф, — поправил Дойчман.

— Ты в школе никак отличником был, — с издевкой заметил крысомордый. — Куда уж нам, неграмотным, до тебя!

— Им надо было начинать сооружать эти позиции подальше, западнее.

Дойчман прислонился к еще не обшитой досками земляной стенке. Его небритое, узкое лицо похудело, черты заострились. Повязку с красным крестом он решил снять: какой смысл? Русские валили всех без разбора, в том числе и санитаров. Да и немцы отвечали тем же.

— Какой прок от запасных позиций, если они расположены всего в километре от передовой? Случись наступление, этот километр погоды не сделает.

— Генерал из тебя вышел бы отменный, — сыронизировал крысомордый.

Видек торопливо, глубокими затяжками курил. С тех пор, как у него родился ребенок, он не имел из дому вестей. Все его письма оставались без ответа, он начинал сомневаться, что их вообще пересылали жене. Неведение для солдат штрафбата было естественным состоянием. К тому же каждый знал — они служат здесь без права переписки. Это распространялось и на посылки. И на обычные, положенные солдату вермахта рационы. И на такие товары, как табак, шоколад, спиртные напитки. Они были изгоями, которых все должны были чураться, словно прокаженных, уголовными преступниками, которым вместо формы полагались чуть ли не лохмотья, да и те не по росту, их пригнали сюда, чтобы выжать из них максимум, а потом поступить, как с отработанным материалом. И никто ничего не мог изменить, ни обер-лейтенант Обермайер, ни гауптман Барт. Обермайер однажды по телефону поинтересовался у Барта: мол, когда солдаты будут получать письма из дому.

— Письма? — искренне удивился Барт. — Вы, что ли, ждете писем из дому, Обермайер?

— Не только я. Мои люди не в курсе, как там дома дела, в особенности те, у кого жены в Германии остались.

— Вот уж кому повезло так повезло! Передайте своим людям, что они должны радоваться, что не в курсе всего, что творится дома. Поверьте, дорогой мой, так куда спокойнее. А вообще вся почта поступает на познанский адрес штрафбата. Там есть такой майор Крацнер, он сейчас там командует. Я слышал, при золотом партийном значке, а перед этим преподавал в каком-то национал-социалистическом учебном заведении. Так вот, сейчас в Познани такие же морозы, как и здесь. И у Крацнера есть возможность спастись от холода — можно письмами печки топить.

— С письмами придется пока подождать! — Только это и приходилось слышать и Видеку, и всем остальным. И сам Обермайер по примеру своих подчиненных мало-помалу впадал в состояние индифферентного фатализма — а, дьявол с ним со всем — будь что будет! Артобстрел? Ну и что с того? Погибшие? Так войны для того и придуманы, чтобы убивать. Работа до изнеможения? Так привыкнуть можно. Жизнь? Скотская, согласен. И поэтому сказал своим:

— Наплевать, километр, десять или сто — будем рыть дальше!

— Впрочем, какая разница — все равно здесь все до единого околеем! — бросил крысомордый.

— Не надо так, — возразил Дойчман.

Тут Видек криво улыбнулся Эрнсту:

— А ты что, всерьез веришь в эту бодягу? В «испытание фронтом»? Что нас всех после этого помилуют? Согласен — может быть, Шванеке или вот его…

Видек кивнул на крысомордого.

— Их, возможно, и помилуют. Потому что они — хоть и отпетые, но уголовники.

— Подумать только! — вставил явно задетый крысомордый.

— …помилуют, — не обращая внимания на его колкости, продолжал Видек. — Чтобы потом вздернуть при случае. Может, и у меня крохотный шанс остается. Я ведь просто деревенщина. Но ты, или там этот… Какого? Полковник Бартлитц? Или остальные политические? Их когда закопают, тогда и помилуют.

— Ничего, я скоро отсюда выберусь, — многозначительно изрек крысомордый.

— Никому отсюда не выбраться, — отрезал Видек.

— Плевать мне на вас, все видите в черном свете.

Крысомордый, поднявшись, направился к выходу из землянки:

— Вот попомните мои слова — выберусь! И скоро. Приеду в Берлин, усядусь у «Кранцлера»[6] и буду себе кофеек попивать. Так и быть, вам черкну пару строк. Спорим?

Полуобернувшись к ним, рядовой Кацорски осклабился и стал выбираться из землянки в траншею.

— Что тут скажешь — рехнулся человек, — заключил Видек.

Дойчман выглянул из землянки. У входа белела куча снега — импровизированный бруствер. Погромыхивала артиллерия. Огонь с рассеиванием, по площадям.

— Ты своей жене никогда не изменял? — помолчав, спросил Дойчман Видека.

— Чего? — выпучил глаза тот.

— Ты когда-нибудь изменял жене? — повторил вопрос Дойчман.

— Вот смех! К чему мне ей изменять? — недоумевал Видек — А ты что? Успел изменить?

— Да нет.

— А мысли такие в голову приходили?

— Кому они не приходят? А почему ты спросил?

— Так просто, — ответил Эрнст.

— Так ты ей изменил? — допытывался Видек.

— До недавнего времени только в мыслях.

— Ну и нервы же у тебя!

— Предал я ее, — обреченно произнес Дойчман.

— Предал? Как это? Изменил, что ли? С кем же? Уж не с какой-нибудь там русской? И где ты ее здесь откопал?

— В Орше, — ответил Дойчман.

— Слушай, а они здесь вообще водятся? Мне казалось, что люди только выдумывают эти истории.

— Водятся, водятся, — заверил его Дойчман. — Так вот, она попросила меня остаться здесь. Сказала, что мне, мол, нечего домой возвращаться. И я, понимаешь, и сам теперь не знаю, как быть, если… Если…

Тут Дойчман беспомощно развел руками. Что должно было означать это «если», он и сам толком объяснить не мог. Вероятно, если вдруг наступит мир и всем позволят остаться там, где они захотят; если бы он с математической точностью проанализировал бы свои чувства к Юлии и Татьяне, если…

— Так вот, я ее предал, — продолжал Эрнст. — И не знаю теперь, как быть. Представления не имею. Понимаешь, все вот это, наш штрафбат, там Юлия, здесь Таня, вообще не могу разобраться — заплутал.

Они замолчали. Снаружи тарахтели автоматы, в промежутках между очередями завывали выпущенные русскими легкие мины, а еще несколько секунд спустя слышались глухие разрывы.

— Опять началось, — констатировал Видек.

И тут же перескочил на другое:

— Знаешь, а если на самом деле устал как собака, тогда дрыхнешь даже под обстрелом.

Тут раздался душераздирающий вой и где-то совсем рядом рвануло, да так, что землянку тряхнуло, и Дойчман, не успев понять, что произошло, оказался на земляном полу. Поднимаясь, он стал стряхивать со спины прилипшие к ней перемешанные со снегом коричневатые комья земли. И вдруг сквозь вой и разрывы ему послышался человеческий голос. Голос показался ему знакомым, но Эрнст не мог понять, кто это — настолько мало голос этот походил на человеческий, скорее он мог принадлежать зверю, внезапно обретшему дар речи и решившему сообщить миру о переносимых муках.

— Бог ты мой! Бог ты мой! Бог ты мой! — монотонно и жутко бубнил кто-то, ненадолго замолкая, вздыхая, вскрикивая, вереща, шепча. — Бог ты мой — что же это?

И потом снова: «Бог ты мой, бог ты мой…» И так до бесконечности.

— Да это же наш крысомордый! — воскликнул Видек.

Перемахнув через лежавшего Дойчмана, он стал выбираться наружу. Дойчман видел перед собой подошвы его сапог, машинально отметив, что на них в нескольких местах не хватает гвоздей, потом подошвы исчезли из виду. Эрнст сам, встав на четвереньки, стал подбираться к выходу. Ползти мешала оказавшаяся между ног санитарная сумка, раздраженно перебросив ее на спину, он выполз в траншею и в нескольких шагах услышал жуткое бормотание.

В нескольких метрах от них, привалившись к стенке траншеи, сидел крысомордый. Лицо его посерело, черты заострились, в особенности отливавший мертвенной желтизной, казавшийся вылепленным из воска нос. Не разжимая губ, рядовой Кацорски продолжал бормотать, уставившись на лежавшее напротив окровавленное нечто. Присмотревшись, Дойчман узнал оторванную по самое плечо руку крысомордого. Из раны на плече хлестала кровь, окрашивая снег в грязновато-красный цвет и собираясь в лужицу в углублении на промерзшем дерне, где сидел несчастный Кацорски. Но тот уже не обращал внимания ни на что, кроме как на отторгнутую от его тела конечность, пальцы которой конвульсивно сжимались и разжимались. В этот момент крысомордый, побелев, вздрогнул и завалился на бок, в последний раз пробормотав, словно заклинание: «Бог ты мой».

Дойчман, отстранив позеленевшего от ужаса Видека, подполз к телу крысомордого, стал было раскрывать сумку, но вдруг замер, поняв, что она уже ни к чему…

Рядового Вернера Кацорски похоронили позади одной из хат-развалюх, на участке, отведенном для погибших из 2-й роты. Так вышло, что могила Кацорски оказалась чуть поодаль от двух первых рядов. Увенчивал ее куцый березовый крест с приставшими к коре льдинками. Дело в том, что Кацорски погребли в воронке — шальная мина, упав в считаных метрах от импровизированного свежего погоста, оставила после себя отличную воронку. И грех было не воспользоваться ею — кому охота ковыряться в окаменевшей земле даже ради того, чтобы вырыть могилу? Вот двое русских из добровольных помощников и решили воспользоваться уже готовой ямой. Вообще похороны рядового Кацорски вышли скромными, безо всякой шумихи. Стояла ночь, и рота, как всегда, занималась рытьем траншей. И у неглубокой воронки-могилки собрались лишь немногие из работавших в дневную смену, они понуро и беспомощно взирали на погибшего, к тому времени уже окоченевшего, который с раскрытым словно в ухмылке ртом покоился на куске брезента из-за отсутствия гроба. Оторванную руку уложили на живот, почерневшие ошметки на плече подернулись чуть розоватым инеем.

— Ладно, — обратился к русским добровольцам Видек, — чего уж там — давайте заканчивайте.

Русские, подхватив лежавшее на брезенте тело, осторожно опустили его в воронку, после чего извлекли брезент — хоронить убитых на брезенте строжайше воспрещалось. Разве можно транжирить на подобные пустяки такой драгоценный в военное время материал? Категорически нельзя — он еще и живым пригодится. А мертвым, тем все едино.

Со стороны передовой видны были непрерывные вспышки. Ухали взрывы, в паузах тарахтели пулеметы: немецкие исступленно, беспорядочно, русские — методично, весомо, степенно. Один из хоронивших слазил в воронку-могилу и повернул голову Кацорски так, чтобы покойный смотрел прямо в начинавшее темнеть небо. Потом его забросали комьями мерзлой земли. Ни речей, ни салютов. Единственно возможный шаг для увековечения памяти павшего Кацорски предпринял Эрнст Дойчман, чернильным карандашом начертав на деревянной табличке следующее: «Ряд. Вернер Кацорски. 1912–1943», и ниже второпях дописал буквами помельче: «Уповаем, что сейчас ты в лучшем мире».


В Бабиничи снова пожаловал обер-лейтенант Беферн. Что ему там понадобилось, об этом Вернер с Обермайером могли лишь догадываться. Вернер тут же вызвонил Обермайера, чтобы сообщить эту новость, а сам стал наблюдать за обер-лейтенантом Беферном: вот он выбирается из саней, вот неторопливо застегивает шинель, потом с достоинством принимает рапорт унтер-офицера, благодушно бранит последнего за пренебрежение такой важной на войне вещью, как каска, а после чуть ошалело пялится вслед Ванде, личной переводчице обер-лейтенанта Вернера, как раз проходившей мимо. Несмотря на скрывавшие фигуру шубу и валенки, просто нельзя было не заметить, до чего же хороша эта чертовка.

— Ну и экземпляр! — обреченно пробормотал адъютант гауптмана Барта, тут же подумав, что надо бы прочесть личному составу лекцию на тему «Подрыв боевого духа немецких солдат вследствие общения с русскими женщинами».

Вернер, положив телефонную трубку, усмехнулся про себя.

— Ясно. Беспокойная ночь тебе сегодня гарантирована, — злорадно заметил он.

Сидевший тут же фельдфебель только хмыкнул.

— Ну не каменный же он, герр обер-лейтенант, — как бы в оправдание произнес подчиненный обер-лейтенанта Вернера, выходя из помещения.

Странный был этот фельдфебель. Совсем не типичный — очкарик, смахивавший на институтского преподавателя. И вдобавок изъяснялся высоким штилем, если, конечно, не был взбешен на солдата.

Беферн с Вернером обменялись рукопожатиями.

— Вот я и снова здесь, герр Вернер! Вас это не удивляет?

— Почему это должно меня удивлять? — пожал плечами Вернер. — В конце концов, если ты на войне, тут уж поневоле приходится рассчитывать на всякого рода неприятные сюрпризы.

— Благодарю.

Хороша встреча. Как говорится — мордой об стол. Однако по недолгом раздумье он все же решил не заострять на этом внимание и самому предпринять первый шаг к примирению. Ну, если не к примирению, то, по крайней мере, попытаться сознательно избежать открытой вражды. И потом, о каком примирении может идти речь, если они, собственно говоря, и не ссорились? Нет-нет, офицерский корпус должен оставаться монолитным во все времена, в особенности в нынешние, надо признать, нелегкие времена.

— Почему вы так негативно настроены ко мне? — не принимая враждебного тона Вернера, спросил Беферн. — Смотрю я на вас и думаю — неужели я появился на этот свет исключительно ради того, чтобы раздражать обер-лейтенанта Вернера? Нам следует сплотиться, мы ведь, в конце концов, все в одной лодке.

— Верно. Вот только вы гребете не туда, — неприязненно ответил Вернер.

— Вы несправедливы ко мне. Я просто выполняю свой долг.

Вернер снова уселся.

— Понятно, — сказал он. — Просто выполняете свой долг. Пусть так. Но вот только почему вы три дня назад, например, забрали из госпиталя в Орше всех отпускников, кроме того, находящихся на излечении в нашем временном медпункте в Борздовке, и решили устроить им марш-бросок? Это тоже часть вашего долга, герр Беферн?

Последнюю фразу он произнес с нажимом, раздельно.

— Раненых, которых в регулярных частях положено отправлять на полтора месяца домой, — добавил Вернер. — Знаю, знаю, — отмахнулся он, видя, что Беферн пытается возразить, — мы — не регулярные части, и у нас никаких отпусков не положено. Только отдых, так сказать, при части, то есть в оршанском госпитале. Смех да и только! Но даже оттуда вы выдергиваете людей, причем кое-кого с незажившими ранами, и устраиваете им марш-броски? Три-четыре, и вперед с песней! Шагом марш! Бегом марш! И так далее! С теми, кто и на ногах едва стоит!

Обер-лейтенант Беферн уставился в окно.

— Закалка! — помолчав, непреклонным тоном пояснил он. — Армия, война — это не прогулка к морю в теплые края. И потом, чуть-чуть размять кости — это только на пользу.

— Ну, об этом следовало бы спросить того, кто больше нас с вами в этом понимает. Врачей, например.

— Да бросьте вы! — презрительно отмахнулся Беферн.

— Знаете, как все это называется? Садизм, герр Беферн.

— Можете называть это как вам будет угодно. Ни в одном уставе не записано, что с выздоравливающими надлежит обращаться, как с гражданскими лицами. Кто-то считается выздоровевшим, кто-то выздоравливающим, но и те и другие были и остаются солдатами! Надеюсь, вы все же понимаете, герр Вернер, что пока что нам очень нужны солдаты, не изнеженные нытики, а солдаты, закаленные и привычные ко всему, не знающие пощады к врагу. Вы ведь офицер, неужели вы этого не понимаете? Поймите, герр Вернер, нам предстоит суровая борьба, и долгий путь к окончательной победе над врагом…

— Да перестаньте вы поучать меня! Слушаешь вас, и такое впечатление, что вы как заезженная пластинка — окончательная победа, окончательная победа, окончательная победа…

Тут Беферн почуял, что поймал своего оппонента.

— Вы что же, сомневаетесь в нашей окончательной победе? — угрожающим тоном спросил он.

— Я? — искренне изумился Вернер. — Да что вы? Ничуть.

И подумал про себя: «Какой же ты все-таки напыщенный идиот! Подловить меня вздумал!»

— Ваши высказывания…

— Вот что, Беферн, у меня есть все основания привлечь вас к ответственности. Вы приписываете мне то, что я не говорил и не скажу даже в бреду. И если вы не в состоянии понять, что я хотел сказать, это говорит не в пользу ваших умственных способностей. А говорю я следующее: к чему без конца повторять одно и то же, если всем все и так ясно? Поймите, слова от частого их употребления к месту и не к месту имеют способность обесцениваться. А такое понятие, как «окончательная победа», — свято для нас.

Оглушенный Беферн молчал. Он всего мог ожидать, но не такого. Сжав руки в кулаки в карманах шинели, он, помолчав, произнес, причем просто ради того, чтобы не молчать:

— Ну, хорошо, хорошо. Если в этом мы с вами едины — почему, скажите мне, почему вы так упорно дистанцируетесь от меня?

Вернер, поднявшись, вплотную подошел к Беферну и немигающим взглядом посмотрел на него.

— Наша идеология помимо прочего включает и уважение к человеку, герр Беферн. Вы — плохой национал-социалист. Я не состою в партии, но все же никогда не позволил бы себе того, что позволяете вы. Вы мне отвратительны. То, как вы поступаете с теми, кто был ранен, кто пролил кровь за Германию, пусть даже будучи в штрафбате, мягко выражаясь, подлость. И мне стыдно носить ту же форму, что и вы. Но вы не только никуда не годный национал-социалист. Вы просто свинья, садист и свинья!

Побелев как мел, обер-лейтенант Беферн без единого слова вышел из хаты, а выйдя, какое-то время стоял, пытаясь осмыслить произошедшее. Его трясло. И это он услышал от Вернера? От чуть ироничного, но никогда не выходившего за рамки Вернера. Да его устами сейчас говорил Обермайер! Он рассуждает в точности так же, как все эти проклятые трусы, те, из-за которых германский вермахт утратил непобедимость первых лет. Уж не разваливается ли офицерский корпус на куски? Как это он сказал? Никуда не годный национал-социалист? И это мне? Мне?! Назвать никуда не годным национал-социалистом меня? Того, кто торчит в этом аду под Оршей? Кто ни на минуту не усомнился в правоте нашей идеи? Кто… Откуда эта пропасть между нами?

Подавленный происходящим, Беферн медленно побрел назад к саням. В нем зрела решимость доказать свою преданность идее национал-социализма. Он понимал, что он был не одинок, что за ним стояли сильные люди, и был готов всего себя бросить на чашу весов победы, истинной, конечной победы не только над внешним, но и над сумевшим внедриться в собственные ряды внутренним врагом.

— В батальон! — срывающимся от злости голосом скомандовал он водителю.


Вернер тут же связался по телефону с Обермайером и рассказал о случившемся. Обермайер молча выслушал своего товарища, потом Вернер услышал в трубке искаженный треском голос:

— Да ты рехнулся, Вернер!

— Фриц, я больше не мог этого выносить!

— Послушай, Вернер, мы обязаны сохранить трезвую голову, мы не имеем права давать волю эмоциям. Что будет с нашими подчиненными, если нас с тобой вдруг… Если мы с тобой в один прекрасный день тоже окажемся на их месте в каком-нибудь из штрафбатов?

— Знаешь, если об этом постоянно думать… — с трудом сдерживаясь, произнес в ответ Вернер.

— Но как мы можем забывать об этом?

— Я еле сдержался, чтобы не врезать ему по физиономии.

— Клянусь, это я как раз могу понять. Успокойся… Ты сегодня ко мне не собираешься?

— Посмотрю.

— Ну тогда до скорого. Ничего, мы что-нибудь придумаем. В конце концов, с этим недоноском мы уж как-нибудь разберемся!

Положив трубку на аппарат, Вернер задумчиво посмотрел в окно на уже исчезавшие из виду сани.


Сани мчались через темноту. Повалил снег, мокрые хлопья превратили все вокруг в темно-серое месиво, сквозь которое с трудом проглядывали темные очертания поднимавшегося на горизонте леса. По правую сторону от дороги через большие интервалы мелькали припорошенные снегом столбики, по которым был проложен телефонный кабель, ежедневно обрываемый диверсантами противника. Шванеке обеими руками уперся в ручку, стараясь удержаться и время от времени бранясь вполголоса. Сани немилосердно трясло на снежных ухабах, казалось, еще один такой ухаб, и они развалятся. Висевший на шее у Шванеке автомат молотил его по животу. Двигатель под сиденьем завывал как бешеный. Сколько он еще выдержит все это? Внезапно впереди мелькнул чей-то силуэт. Низкорослая, укутанная в тулуп фигура, очень похожая на него самого, неясно вырисовывалась в снежной мгле. Когда сани приблизились почти вплотную, человек поднял руку. Шванеке притормозил, потом выключил двигатель. Сани, пройдя несколько метров юзом на скользкой дороге, остановились. Шванеке выбрался наружу и, на ходу снимая автомат, неторопливо побрел к дожидавшемуся его незнакомцу. Но тут, узнав, кто это, замер на месте как вкопанный. Подняв автомат, он навел его на темный силуэт.

Петр Тартюхин стал поднимать руки вверх, желая засвидетельствовать, что, мол, безоружен.

— Вот и ты! — злобно сузив глазки, прошипел он.

По спине Шванеке поползли мурашки, и он невольно стал озираться. Вокруг лежали бескрайние, покрытые снегом поля. Тартюхин ухмыльнулся.

— Никого, кроме нас, братец… Одни мы с тобой здесь, — произнес он, подтвердив сказанное жестом. — И никто нас здесь не увидит…

— Ладно, — кивнув, ответил Шванеке.

Собственный голос вдруг показался ему чужим. Он понимал, что предстоит схватка, он был готов к ней, давно готов. Как понимал, что одним лишь нажатием на спуск мог запросто отделаться от своего врага. Но — нет. Это было бы слишком легко. Нет, здесь нужно было действовать по-другому. И Шванеке чуял, что и Тартюхин не ждет от него просто пули в живот.

— Ну, валяй, выкладывай, что там у тебя на уме! — с насмешкой бросил ему Шванеке.

Из дебрей тулупа Тартюхин извлек пару коротких, слегка изогнутых кинжалов. Даже в темноте Шванеке смог разглядеть причудливую резьбу на их рукоятках.

— Ничего штучки. Продаешь? Почем? — усмехнулся Шванеке.

— Ты или я? — спросил Тартюхин.

— Я бы взял, ты мне их со скидкой уступи, — продолжал издеваться Шванеке.

Улыбка Тартюхина застыла:

— Выбирай — все равно какой, оба одинаковы.

Шванеке, сняв варежку, ощупал лезвие. Как бритва, отметил он про себя.

— Ничего…

— Ага, — подтвердил Тартюхин. — И полушубок твой не поможет…

Шванеке, взяв один из кинжалов, прикинул его на вес, подбросил, ловко поймал на лету и тут же проворно отскочил назад.

— Какие полушубки, ты, обезьяна желторожая?

Держа в одной руке автомат, он стал скидывать с себя белый полушубок из бараньей шкуры. Потом, поставив автомат на предохранитель, положил его поверх.

— В аду нам с тобой никакие полушубки уже не понадобятся, так что давай начинай!

Тартюхин раздумывал недолго. Скинув тулуп, он бросил его на снег. Оба противника, дрожа от холода, начали сходиться. На востоке небо уже занялось первым светом нового дня.

— Ну давай, выродок, чего ждешь? — прошипел Шванеке.

Сделав нырок, он чуть вытянул вперед руку с ножом.

Тартюхин пружинисто присел. Лезвие кинжала матово блеснуло в темноте.

Противники выжидали. Внезапно Тартюхин, испустив не то вздох, не то боевой клич, ткнул кинжалом в сторону Шванеке. Тот молниеносно увернулся и в ту же секунду заехал коленом в живот Тартюхину. Азиат взвыл, как подстреленный волк. Согнувшись, он не отрывал взгляда от своего противника. Шванеке, изловчившись, попытался нанести удар рукояткой кинжала по метавшейся перед ним словно призрак в кошмарном сне мерзкой, узкоглазой морде, но Тартюхин успел увернуться. Резкий поворот кругом, и Шванеке летит по инерции мимо него. Обжигающая боль пронзила правое бедро немца, и тут же он почувствовал, как по ноге побежала липкая, отвратительно-теплая струйка.

— Ах ты пес паршивый! — хрипло выругался он, пытаясь отскочить.

Но не смог — правая нога не слушалась. Тартюхин, словно волк, стал обходить его кругом. Бросив короткий взгляд на клинок и убедившись, что на нем кровь врага, он удовлетворенно хмыкнул. Кровь! Кровь! Сама мысль о том, что он пустил кровь своему заклятому врагу, пьянила его.

— Я убью тебя! — сдавленно выкрикнул он. — Убью! Убью! Убью!

Шванеке не отвечал. Правое бедро горело огнем. Он уже не испытывал ненависти к Тартюхину, им руководило лишь холодное как лед, рассудочное желание сокрушить противника. Им овладело спокойствие. И боль куда-то исчезла, отстранилась, будто поняв, что главное сейчас не мешать ему сосредоточиться на главном — на том, как повергнуть противника, уничтожить его. Он видел, как кружится перед ним искаженное злобой лицо, и двигался в такт с ним с кинжалом в вытянутой руке. И вдруг, словно выброшенный вперед незримой катапультой, бросился на азиата. Прыжок этот был настолько внезапен, спонтанен и бесшумен в своей холодно-расчетливой первозданной дикости, что Тартюхин не успел должным образом отреагировать. Сбитый с ног, он упал навзничь в снег, выставив вперед зажатый в руке кинжал. Но промахнулся. Он с поразительной отчетливостью видел перед собой лицо этого немца, каждую щетинку его давно не видевшей бритвы кожи, каждую складку на ней: холодно-неподвижный, будто окоченевший лик, не дрогнувший, даже когда кинжал Тартюхина с размаху вонзился в спину немца.

И в следующую секунду мир рухнул: Тартюхин почувствовал, как в его плоть вонзается короткое лезвие кинжала — один раз, другой, третий… И, дико отбиваясь, закричал, завопил. В этом вопле прозвучал страх, отчаяние от вплотную подкравшейся смерти. Взвыв, как подстреленный зверь, он рывком отшвырнул Шванеке, перекатился, и оба в одно и то же мгновение снова были на ногах. И тут Тартюхин, увидев протянувшуюся к нему руку с зажатым в ней кинжалом, разом лишился и воли, и сил. Повернувшись, он с криком бросился прочь — прочь отсюда, только бы не видеть, не слышать, не ощущать близости этого демона, исчезнуть, раствориться в белесой предутренней мгле, занимавшейся над деревьями. Вслед раздавался хохот, громкий, безумный. С залитым кровью лицом, обезумев от боли во всем теле, азиат, пошатываясь, продолжал бежать. И плакал, хрипло бормоча бессвязные обрывки фраз: «Он… сильнее, сильнее меня! Я испугался, это волк… одинокий, ужасный волк… Зверюга…»

Тартюхин даже не заметил, как упал на четвереньки и пополз к лесу, оставляя за собой кровавую полосу на снегу, словно раскатывая багровую нить из клубка своего гудевшего нечеловеческой болью тела. Умереть… умереть, без конца повторял он про себя. Только не жить — умереть, он отнял у меня все — мужество, волю, силы, он всего лишил меня… Но он продолжал ползти, поднимаясь, вновь падая и вновь поднимаясь. Повинуясь звериному инстинкту, он уползал в лес, останавливаясь лишь на миг, чтобы зачерпнув горсть снега, приложить ее к пылавшему лицу.

Едва Тартюхин исчез в снежной пелене, Шванеке упал на колени. Он продолжал хохотать, но уже по-другому. В нем не было радости только что одержанной победы, она сменилась отчаянием, вызванным страшной болью. Вся правая сторона словно онемела, горячей болью наливалась спина, будто кто-то сыпанул на свежую рану горсть соли. Сунув голову в снег, Шванеке ощутил благодатную прохладу. Нет, нельзя… нельзя сейчас… На коленях он добрался до саней, кое-как взобрался на сиденье и без сил рухнул на баранку. Нет, нельзя здесь оставаться, нужно ехать… ехать нужно… Каждая минута промедления здесь приближала его к гибели, а погибать он не хотел. Нащупав ключ зажигания, он повернул его, двигатель, чихнув, знакомо и привычно зарокотал, неровно, успел застыть на морозе. Сиденье завибрировало. И сани, тронувшись с места, с воем съехали с дороги, потом, перевалившись с боку на бок, словно лодка на волнах, опять вернулись на нее и секунду спустя уже на предельной скорости помчались в Борздовку.

Шванеке, лежа на баранке, кое-как, будто в полусне въехал в Борздовку. В тот момент весь мир для него замкнулся на чудовищной боли. Сани на дороге мотались из стороны в сторону, и уже у самого медпункта их занесло, и Шванеке с размаху врезался в сугроб.

Шванеке, не желая сдаваться на милость природы, попытался удержаться, но медленно повалившись на бок, упал в сугроб.

Там его вскоре и обнаружил Якоб Кроненберг. Шванеке был без сознания.


Берлин.

Доктор Франц Виссек, хирург клиники «Шарите»[7], всегда считал себя счастливчиком. Такая уж была его природа — другой бы на его месте счел себя невезучим — еще бы: одноногий, да вдобавок все тело в шрамах — тяжкое наследие 1941 года.

Однако подобная философическая самооценка — если приглядеться — имела рациональное зерно. В 1939 году его, полного самых оптимистичных надежд молодого хирурга, призвали в армию. Сначала его направили в Польшу, потом во Францию, потом на Балканы и в конце концов в Россию, где он и потерял ногу. В 1941 году во время контрнаступления русских его медпункт оказался смят противником, потом доктора Виссека случайно обнаружили в каком-то окопе, причем он каким-то образом сумел сам сделать себе перевязку тряпкой, висевшей на мышцах раздробленной ноги. Которую, кстати, в тот же день и отняли. То есть любой на его месте имел бы все основания впасть в хандру. Но такое состояние, как хандра, было абсолютно несвойственно Виссеку: он с жаром доказывал всем, что, дескать, ему еще крупно повезло, ибо все его товарищи полегли под артогнем русских, а он уцелел. Кроме того, ежедневно на фронтах гибли сотнями, а то и тысячами, он же вопреки всему был жив и здоров. Ну скажите, разве он не счастливчик? Одноногий или нет, это другой вопрос. В конце концов, и одноногому вполне можно оперировать, причем ничуть не хуже, чем нормальному, двуногому. А если к этому добавить, что его коллеги-ортопеды за годы войны выдумали такие потрясающие протезы, то и говорить нечего. Можно радоваться жизни и с одной ногой и сидеть и киснуть, имея в распоряжении обе. Тут следует отметить, что это было вполне справедливо в отношении доктора Виссека — весьма симпатичные особы, к которым он питал страсть, воспринимали его вполне как мужчину, невзирая на одноногость.

В точности так же беззаботно, как к своим физическим недостаткам и вызываемым ими страданиям — дело в том, что во время так называемых «постоялок» в операционных залах его донимали жуткие боли, — доктор Виссек напрочь игнорировал как всякого рода стадные предрассудки тех времен, так — что куда важнее — и потенциальные угрозы для себя, из них проистекавшие. Перед тем как Эрнст Дойчман загремел в штрафбат, доктор Виссек был другом Юлии и Эрнста. И продолжал оставаться таковым после вышеупомянутого события.

Юлия Дойчман, завершив подготовку к эксперименту на себе, направилась к нему в «Шарите». Высокий, с вечно взъерошенными волосами, доктор Виссек вышел к ней, чуть подавшись вперед и тяжело припадая на здоровую ногу. Его веселые серые глаза как всегда приветливо глядели на старую знакомую.

— Девочка моя, сколько же мы не виделись? Уж и не припомню, — сказал он, и Юлия, для которой последние месяцы были ужасом в чистом виде, с удивлением отметила, что безумно рада видеть этого человека, и даже спросила себя: почему я не искала встречи с ним раньше, не вытащила его куда-нибудь посидеть за кружечкой пива или проехаться на яхте, к примеру, по озеру Ванзее. Но тут же одернула себя — дескать, и к лучшему, потому что в свое время этому взрослому мальчишке ничего не стоило вскружить ей голову. Как, впрочем, доброй паре десятков других ее коллег — и до, и после нее. Тогда он даже поговаривал о свадьбе, однако Юлия — и не без оснований — подозревала, что подобное приходилось слышать от него не ей одной. Ну выйдет она за Франца, и что потом? Ревновать его к каждой встречной? Вскоре на горизонте появился Эрнст, и вопрос за кого выйти — за «Франци», как все называли доктора Виссека, или же за Эрнста, — отпал сам собой.

— Мне нужно попросить тебя об одной вещи, — напрямик заявила она. — Не сомневаюсь, что ты мне поможешь.

Доктор Виссек, взяв ее под руку, потащил куда-то вдоль коридора.

— Ты же знаешь, девочка, ради тебя я готов на все. Пойдем-ка в мою каморку, у меня как раз сейчас выдалась свободная минутка, пропустим с тобой по рюмочке и вспомним старые времена. Хорошие были времена, разве нет?

— Очень даже неплохие, — согласилась Юлия.

Протез звучно постукивал по плиткам пола, и Юлия подумала, как же нелегко приходится теперь этому жизнелюбу, человеку молодому и здоровому, отчаянному сердцееду и спортсмену примириться со своим увечьем, хоть он и демонстрирует всему миру, что, мол, оно касания к нему не имеет. И тут же подумала о том, о чем собралась попросить Франца Виссека, и о том, удастся ли ее затея.

Несмотря на отчаянную нехватку помещений в клинике «Шарите», доктор Виссек все же сумел выбить для себя персональный закуток на самом верхнем этаже, хотя располагал огромной квартирой в Далеме.

— Иной раз просто необходимо местечко, где можно отсидеться. Не видеть эти отвратные начальственные морды, — пояснил он, поднимаясь с Юлией на лифте. — И где время от времени просто отдыхаешь от людей… Например, чтобы медитировать.

В клинике были осведомлены о том, что доктор Виссек имел обыкновение «медитировать» на пару с какой-нибудь хорошенькой особой.

В каморке он предложил Юлии усесться на единственный стул, а сам опустился на обычную госпитальную армейскую койку и извлек из висевшего на стене шкафчика бутылку коньяка и два стакана, из каких обычно пьют воду.

— Это способствует беседе, — улыбнулся он Юлии, плеснув в стаканы коньяку.

Юлия, улыбнувшись про себя, в очередной раз убедилась, что мало на свете женщин, способных противостоять обаянию и непосредственности этого ветрогона.

Едва они выпили, как Виссек вновь налил.

— К чему? Хватит пока. Или ты собрался споить меня? — недоумевала Юлия.

От выпитого по телу стало разливаться приятное тепло, Юлия почувствовала, как запылали щеки.

— А ты по-прежнему красавица, — негромко отметил Франц. — Даже похорошела.

— Слушай, давай поговорим о более серьезных вещах, — с напускным равнодушием произнесла Юлия.

Но ей было приятно сидеть с этим человеком, пить коньяк, пусть даже из стаканов, из которых перепило уже бог знает сколько его подружек и приятельниц.

— Ладно, выкладывай, что там у тебя стряслось?

— Ну, ты знаешь, что Эрнст занимался актиномицетами, лучистыми грибами… И сумел добиться успехов, пока не… Пока не начался этот кошмар…

— Не волнуйся, продолжай, — коротко бросил доктор Виссек.

— Так вот. У нас не хватило времени для завершения экспериментов. Но мы не сомневались, что идем верным путем.

— Насколько я знаю Эрнста… Вероятно, все так и было.

— Короче говоря, будь в нашем распоряжении еще чуточку времени, мы могли бы заняться и стрептококками, и стафилококками, и возбудителями тифа. Нам удалось — и это нечто совершенно новое — выделить вещество, способное быстро убивать микробы, понимаешь, они просто исчезали без следа. Если бы ты видел…

Когда Юлия заговорила об этом, ее охватывало волнение, передавшееся и Виссеку.

— Подожди-подожди, ты хочешь сказать, вы выделили вещество, которое без следа уничтожает бациллы… из лучистых грибов? — изумленно переспросил Франц Виссек, даже вскочив от неожиданности.

— Именно.

— Да ты понимаешь, что говоришь?

— Разумеется, понимаю.

— Да это ведь… Это просто великолепно! Девочка моя, если все, что ты мне рассказала, имеет место быть, это на самом деле великолепно! Если бы ты только знала, какая гадость возиться с этими нагноениями, с… Ладно-ладно, потом, продолжай, прошу тебя!

Снова усевшись, Виссек залпом выпил коньяк и снова налил.

— Ты же меня знаешь — я ради красного словца не стала бы тебе этого говорить, — серьезно произнесла Юлия.

— Знаю-знаю, что ради красного словца ты никогда не… — улыбнулся Франц.

— Мне не до шуток. Значит, мы выделили вещество, а потом Эрнст решил испробовать его на себе.

Теперь Юлия говорила неторопливо, размеренно, вдумчиво. Она не имела права ошибиться. Ей во что бы то ни стало нужно было добиться от него задуманного — пусть даже ценой маленькой лжи.

— Незачем ему было идти на такое, это было преждевременно, — продолжала Юлия. — И вот теперь его нет, а я одна. Что я могу? Я попыталась продолжить нашу работу и даже получила совсем немного этого вещества, мы дали ему название «Актин Р», и собралась провести парочку экспериментов на животных. И вот я хочу просить тебя предоставить мне пациента, страдающего стафилококковой инфекцией, лучше всего Staphylokokkus aureus[8]. У тебя таких, должно быть, хоть пруд пруди — пиодермия, фурункулез…

— Тебе нужен подопытный кролик? — с сомнением спросил доктор Виссек и очень серьезно посмотрел на нее.

— Да, нужен, — ответила Юлия, выдержав этот взгляд.

Сердце редко и весомо отсчитывало секунды. И с наигранной беспечностью — так удающейся женщинам, если они поставили целью непременно добиться желаемого, — добавила:

— Кого же еще? Так есть у тебя подходящие пациенты?

Доктор Франц Виссек знал Юлию не первый год. В его глазах она была женщиной целеустремленной, осмотрительной, умевшей настоять на своем. Естественно, то, чем она сейчас занималась, было небезопасно. Но в одном он был уверен: Юлия знала, что делает и к чему стремится. И что же оставалось ему? Ставить ей палки в колеса? Осложнять ее и без того непростую задачу? С какой стати? С другой стороны, ему было приятно хоть в чем-то помочь этой женщине, причем не только потому, что когда-то он мечтал заполучить ее в жены, а еще и потому, что она была женой оболганного и гонимого д-ра Дойчмана, человека, чью фамилию кое-кто из его коллег ныне и помянуть избегал, хотя еще совсем недавно все они с гордостью утверждали, что, мол, на дружеской ноге с ним.

— Ладно, — ответил Виссек, — подыщем тебе кролика. Всегда пожалуйста. Кстати, у меня сейчас есть один больной. Очень занимательный случай. Фурункулез в области лица. Не уверен, что нам удастся его выходить.

— Вот он мне и нужен. Пойдем, покажешь мне его.

— Стоп-стоп! Так быстро дела не делаются. Сначала допей коньяк. По-моему, ты даже не оценила этот чудо-напиток. С барского плеча — получил в качестве презента от одного из наших партийных бонз в благодарность за то, что я его избавил от одного весьма досадного недуга.

Франц Виссек улыбнулся во весь рот.

— Да-да, подобные вещи происходят, хочешь верь, хочешь нет.

— Так у тебя кое-кто лечится частным образом?

— Вообще-то подобные вещи не дозволяются, но, может быть, ты мне объяснишь, как прожить на продуктовые карточки? Время от времени ко мне заходят… дамы и господа… Можешь себе легко представить, о чем меня они просят и что за это предлагают.

— Карточки, карточки — только о них и слышишь на каждом шагу. Впрочем, ты и раньше пользовал больных втихомолку… Ладно, пошли наконец.

— Хорошо-хорошо, сейчас идем, — ответил доктор Виссек, поднимаясь.

Пациентом оказался мужчина лет сорока с почти полностью забинтованным лицом. Молча, деловито и очень сноровисто доктор Виссек снял повязку. Увидев это лицо, Юлия невольно поежилась: отекшее, глаз почти не видно, губы воспалены, а у носа огромный, сочащийся гноем нарыв.

— Ну что я могу сказать? Кое-какие улучшения есть.

Юлия поняла, что эти слова Франца обращены не к ней, а к больному. Пациент попытался что-то сказать, но слышно было лишь невнятное бормотание. Как же он страдает, мелькнуло в голове у Юлии, какая это жуткая боль!

— Ничего страшного, мы только сейчас возьмем у вас пробу гноя — вон какой у вас чудный нарывчик, такие, знаете, не грех и изучить. Пусть в лаборатории попотеют.

Сказано это было непринужденно, добродушно, он хочет успокоить больного, подумала Юлия, да, Франц — врач от бога, на себе испытавший боль, тот, кому ежедневно приходилось пересиливать себя, тот, кто полностью осознавал свой долг и здесь, чтобы облегчить ваши страдания, утешить и подбодрить вас.

Доктор Виссек осторожно соскоблил лопаточкой гной и поместил его в фарфоровую чашечку для проб.

— Этого, думаю, будет достаточно, — заверил он Юлию, когда они вышли в коридор. — Парочка миллионов стафилококков, никак не меньше. Наш бактериолог гарантировал, что это чистейший Staphylokokkus aureus. Так что твоим подопытным мышатам туго придется. Ты ведь с мышами работаешь?

— С мышами, с мышами.

— Я могу как-нибудь забежать к тебе?

— Разумеется. Но не раньше чем все прояснится!

— А когда это будет? Знаешь, ты меня не на шутку заинтриговала.

— Через несколько дней. Ну, дней через пять, от силы через шесть.

— Хорошо, я позвоню.

— Позвони, я буду ждать.


Эрих Видек сидел в недостроенной землянке и курил — последнюю из остававшихся у него сигарет. Узкий вход закрыла чья-то фигура. Приглядевшись, Видек едва не вставил сигарету горящим концом в рот — никак Крюль?

— С ума сойти! — обронил Видек, поднимаясь.

— Ну что, пьянчуги? Сачкуете? А-а, ты тут один. А где остальные?

— Кто?

— Кто-кто? Остальные. Или тебе одному эту землянку отвели?

— Просто тут кое-что доделать надо, — попытался объяснить Видек.

На самом деле он спрятался в этой землянке за полчаса до конца работы, так измотался, что хоть в снег заваливайся и спи, а в землянке, хоть и незавершенной, было по крайней мере тепло. Куда уютнее, чем снаружи, где ледяной ветер кидает тебе в морду острые льдинки.

— Ну, не знаю, в целом очень даже и ничего здесь. Что нашему брату-солдату нужно? Да немного. А я вот здесь, чтобы проверить, куда делись пятьдесят метров траншей. А вы, вместо того чтобы копать, здесь отсиживаетесь. Вот пришлось самому сюда выбираться, будто мне делать нечего.

Эрих Видек задумчиво задавил окурок, потом бережно уложил его в нагрудный карман и снова уселся. Крюль, поглядев на него, вдруг как рявкнет:

— Ну-ка, подъем! Кирку в руки, и работать!

— Не-е, — ответил Видек — Нас уже вот-вот сменят. Я здесь уже десять часов, с самой ночи. И не жравши все это время, и без отдыха. Так что всё, кончай работу!

— Без отдыха, говоришь? А что, разве вермахт — санаторий? — продолжал вопить Крюль.

Он вдруг будто обрел прежнюю важность. Еще бы! Им с Хефе и Кентропом пришлось засветло выехать сюда из Горок целой колонной — на четырех мотосанях, у врага на виду. Только враг на них не обратил никакого внимания. Что навело Крюля на мысль, что все эти слухи о том, что, дескать, русские палят по всему, что движется, не больше, чем слухи. И распускают их те, кому не хочется расстаться с тылом. Да, но откуда тогда столько убитых и раненых? Впрочем, этим лучше голову не забивать. Может, и самострелы. Бог ты мой, за этими негодяями нужен глаз да глаз!

Едва добравшись до уже прорытых траншей, Крюль решил отправиться на разведку. Но вместо работавших в поте лица землекопов обнаружил сидевших в землянках и на дне траншей продрогших и смертельно усталых людей, с нетерпением дожидавшихся, пока их сменят. Так он и набрел на недостроенную землянку, где укрылся Видек.

И, надо сказать, в этой землянке было не так уж и плохо. Стены обшиты досками, толстые подпорные столбы, ниши, где можно сколотить нары, а на них потом уложить соломенные тюфяки. Полный армейский комфорт. Впрочем, у него еще будет время осмотреться. А пока что надо послать отсюда ко всем чертям этого упрямца Видека. Он уже открыл рот, чтобы рявкнуть на солдата, но в этот момент прогремел отдаленный взрыв. И тут же раздался вой, потом грохнуло — раз, другой, третий… Раз восемь подряд. Пол и стены землянки задрожали мелкой дрожью, словно больной в жару. Крюль, ухватившись за подпорный столб, невольно втянул голову в плечи. Его сытая физиономия приобрела землистый оттенок и, невзирая на холод, покрылась бисеринками пота.

— Что это? — непонимающе спросил он, когда залпы отгремели.

— Русские, — устало ответил Видек.

Он так и продолжал сидеть на сложенных в стопку досках. Даже не шевельнулся. Как сидел, скрючившись, упершись локтями в колени, так и сидел.

— Русские? — переспросил Крюль. — Это их…

— Это их артиллерия. Я думал, вы уже знаете, что это такое. Или вы еще ни разу не были здесь?

— Заткнись! — тут же обозленно рыкнул обер-фельдфебель Крюль.

Видек, сам того не желая, наступил на любимую мозоль. Если верить бумажкам, Крюлю уже довелось понюхать пороху в 1939 году в Польше, и в 1940-м — во Франции. А то, что его подразделение числилось и пребывало в резерве, за десятки километров от передовой, где посвящало себя в основном добыванию кур, яиц, вина, одним словом, жратвы, и другим, не менее приятным занятиям, об этом вовсе не обязательно было знать остальным, тем более подчиненным. Позже Крюль занимался набором молодого пополнения, то есть был опять же в тылу, а еще позже ему поручили морально и физически готовить солдат штрафбатов к отправке на передовую, под огонь вражеской артиллерии, и так далее. И так вышло, что этот единственный и непродолжительный залп русских был первый, который пришлось услышать Крюлю вблизи за всю свою военную карьеру.

— И что, часто они так? — уже вполголоса поинтересовался он.

— Раз русские видели, как вы сюда прибыли, стало быть, так просто и легко не отстанут. Придется здесь оставаться, — равнодушно произнес Видек — Вы ведь вместе со сменой прибыли?

— Да, конечно, с кем же еще?

— Черт, мне нужно торопиться!

С этими словами Видек поднялся, пристегнул фляжку к ремню, надел каску. Натянул капюшон маскхалата на голову, стянул у шеи завязками и покосился на Крюля, так и стоявшего вцепившись обеими руками в деревянную подпорку.

— Вы остаетесь здесь, герр обер-фельдфебель?

— Да-да, конечно! — нерешительно произнес Крюль, напрочь позабыв и о недисциплинированности Видека, и о том, что собирался его наказать. Он страшно завидовал тем, кто собирался на отдых после работы, и мучительно подыскивал благовидный предлог, чтобы убраться отсюда подальше вместе с ними. Но как? Командир роты четко и ясно распорядился, чтобы он, Крюль, произвел все необходимые замеры, причем именно в светлое время суток. Какой же я безмозглый идиот, проклинал себя Крюль. Как я мог… Как я мог?.. Но оставаться здесь одному явно не светило. Да и кто станет от него требовать отчета? Он просто возьмет и отправится вместе с Видеком, а там посмотрим. Но только не застрять здесь одному! Еще один русский снаряд, истошно воя, пронесся над землянкой и ухнул где-то совсем неподалеку. Нет, ни в коем случае не оставаться здесь!

— Куда это вы собрались, Видек? — хрипло спросил он.

— Так к месту сбора. Они там меня дожидаются.

Видек стал выбираться из землянки, Крюль торопливо последовал за ним. Сгущались долгие русские сумерки, мрачный, серый зимний день заканчивался.

— Самое время, лишь бы только без меня не отъехали, — бормотал Видек.

Он боялся пропустить отбытие своей смены, так что следовало не мешкая направляться к месту сбора, иначе еще сутки проторчишь здесь — днем нечего и пытаться перейти по этим полям, тут же пришьют, и мокрого места не останется.

И тут началось.

Со стороны передовых позиций русских раздался грохот. Словно небеса раскололись. Потом вокруг завыло, засвистело, заскрежетало, загремело. Ослепительные вспышки взрывов слились в непрерывное, трепещущее зарево, а впереди, там, где располагались передовые позиции немцев, буйствовал огненный шквал.

Видек, глянув на съежившегося в комочек Крюля, который в ужасе прижался к стене траншеи, крикнул:

— Давайте-ка отсюда, герр обер-фельдфебель, и побыстрее! Если хотите успеть убраться отсюда! Пока можно, потом уже не прорваться — русские откроют заградительный огонь, мы и пошевелиться не сможем.

Так выглядел рутинный обстрел ураганным огнем тяжелой артиллерии Советов, предварявший танковую и пехотную атаку, которые последуют ранним утром. Это не был заурядный беспокоящий огонь, а увертюра к заранее подготовленному массированному удару по всему Восточному фронту. В этот момент на сотнях участков творился ад, предваряя ужасный и ставший последним для сотен и сотен солдат день. И это был еще умеренный по интенсивности артобстрел. Во всяком случае, он недотягивал до всесокрушающей мощи артподготовки, всегда предшествовавшей крупным наступательным операциям Красной Армии. Однако для тех, кто под него угодил и лежал сейчас, прижавшись к земле и больше всего на свете желая врыться в нее на несколько метров, он означал преисподнюю. Не говоря уже о тех, кто был на передовой. Но это был еще не сам ад, а лишь преддверие такового. Ад для немецких войск, в том числе и для солдат штрафбата, разверзнется уже скоро. В том числе и для обер-фельдфебеля Крюля, который и в страшном сне ничего подобного увидеть не мог. Нет, он, разумеется, знал, что на войне иногда погибают. Но гибель на поле битвы была и оставалась для него чем-то возвышенным, она ассоциировалась с героизмом и, что самое главное, происходила безболезненно и к нему прямого отношения не имела. Дескать, другие ладно, а вот я… А происходившее сейчас совершенно не вязалось с его представлениями ни о войне, ни о героической гибели, почерпнутыми из пропагандистских брошюр и книжонок сомнительных авторов. Скорее, с заурядным, массовым и безвестным убоем. И погибельный вал неумолимо приближался, грозя вот-вот раздавить, изничтожить его, превратив в жалкое подобие человека, жаждавшего единственного — остаться в живых, уцелеть любой ценой. И когда русские снаряды стали разрываться в опасной близости от траншеи, где укрывались они с Видеком, и когда Крюль понял, что Видек на самом деле собрался бежать из этого раздираемого в клочья снарядами и осколками мира, он утратил последние остатки самообладания. Он и хотел бежать отсюда, и боялся сдвинуться с места, но еще больше его страшило остаться в одиночестве. Вцепившись Видеку в рукав, он запричитал:

— Останьтесь… Не уходите! Останьтесь! Только не уходите!

— Черт возьми, да отвяжитесь вы от меня! — выкрикнул ему в лицо Видек, пытаясь высвободиться.

Но обер-фельдфебель Крюль мертвой хваткой вцепился в него, пытаясь удержать.

— Пусти ты! — вне себя от злости и страха заорал Видек, тут же присев: взрыв прогремел в нескольких метрах, чудом не задев их.

— Не могу я тут… Одному… Не могу! — бессвязно верещал Крюль.

— Так бежим со мной! — хрипло бросил ему Видек.

— Видек… — придушенно умолял обер-фельдфебель, — мы ведь с вами боевые товарищи, послушай, не бросай меня здесь одного, останься, поможешь мне обмерить все!

— Что я, не в своем уме?

— Видек! Эрих!

— Насрать мне на это!

Он снова попытался вырваться и уже стал перебираться через бруствер, как Крюль рванул его на себя, и, скатившись на дно траншеи, они прилипли к земляной стенке, так и не расцепившись, сидя на корточках.

— В последний раз говорю тебе — отцепись. А не то башку снесу! — угрожающе-спокойно произнес Видек.

Он пока сдерживался. Но только пока. Скоро его терпение иссякнет. Ему уже приходилось видеть, как человек превращается в мокрицу перед лицом гибели. Но то были его товарищи, настоящие боевые товарищи. А этот… Эта мразь, эта гадина, изувер, который только и может, что орать на тебя ни за что ни про что… Нет, от него надо отделаться, или…

— Ты же не бросишь своего товарища в такую минуту под обстрелом! Они же обстреливают нас! — с посеревшим лицом бормотал Крюль.

По его подбородку мутноватой струйкой стекала слюна. Воплощение смертельного страха. Не следовало Крюлю говорить таких слов. Услышь их Видек от кого-нибудь еще, он бы понял, он бы стерпел. Но не от обер-фельдфебеля Крюля. Размахнувшись, он изо всех сил ударил в ненавистную морду, раз, другой, третий… Крюль тут же обмяк, даже не пискнув. Но Видек, ухватив его за грудки, приподнял и еще несколько раз заехал крестьянским кулачищем в рожу упекшегося ему до смерти непосредственного начальника.

— Товарищ?! Это ты — мой товарищ? Да, русские палят по нас, это ты верно заметил! — прошипел он. — Война это, усек? Война! Давай, насри полные штаны и подыхай геройской смертью, пес паршивый! Вонючий, поганый пес! Прибить бы тебя!

И вдруг на Видека волной накатило отвращение к этому мозгляку. Вдруг ему стало наплевать на него. Он заехал ему еще разок на прощание, и Крюль головой ударился о стенку траншеи. А Видек тем временем сломя голову помчался по траншее, время от времени бросаясь на дно, чтобы уберечься от осколков очередного разорвавшегося снаряда, потом поднимался и продолжал бежать туда, где должно было располагаться место сбора.

Добежав до угла системы окопов, он увидел, что никого там нет. Один только утоптанный подошвами сапог снег да позабытая второпях кем-то лопата. Где-то довольно далеко бухала кирка — там копали, скорее всего, те, кто прибыл им на смену работать днем.

Русская артиллерия тем временем перенесла огонь в тыл передовых позиций немцев. Еще немного, и они огонь перенесут как раз туда, где находился сейчас Видек.

Он отер выступивший на лбу пот. Да, значит, остальные успели убраться. Это означало, что ему целый день предстояло проторчать здесь. Так что времени на раздумья и прикидки не было — нужно было срочно отыскать землянку. Впрочем, та, прежняя, была наилучшей из всех. И самой надежной, если теперь вообще уместно было говорить о надежности. Но там оставался Крюль… И Видек помчался назад.

Вернувшись, он застал обер-фельдфебеля Крюля на том же месте и в том же положении — скрючившись, весь в земле и снегу, он сидел на дне траншеи. Почувствовав, как Видек слегка ткнул его носком сапога, он повернулся и тут же с испугом и с благодарностью посмотрел на него.

— Ты вернулся? — проверещал он, будто не веря, что теперь он уже не один в этой проклятой траншее, не один на один с ощерившимся на него миром, в любую секунду готовым стереть его в порошок.

— Никого там уже нет, все убрались. И все ты! Ты ведь меня не пускал. Вот теперь и сиди здесь до самого вечера. Ладно, пошли-ка лучше в землянку.

Ненависти к Крюлю больше не было, она исчезла, растворилась, ее сменило равнодушие и брезгливое сочувствие.

— Еще целый день здесь околевать, — бормотал Крюль, вслед за Видеком забираясь в землянку.

Он понимал, что вел себя недостойно, но ни капли не стыдился этого. Что делать — героизма в приказном порядке не существует. И он не из героев. Так какого черта это скрывать? Дрожащими руками он вытащил из кармана шинели пачку сигарет, раскрыл ее и предложил закурить Видеку. Тот, не взглянув на Крюля, взял сигарету. Не мог он смотреть на этого типа сейчас.

— Ну так как? Пойдешь замерять траншеи? — с нескрываемой издевкой спросил он. — Мне Хефе говорил, что ты вроде пятидесяти метров недосчитался. Мол, все с точностью пересчитал, а их и нет, этих пятидесяти метров. Слушай, у меня идея — когда «иваны» утихомирятся, мы с тобой пойдем и все промерим. Ты замеряешь, я — записываю. Если, конечно, нас там не придавят.

— Что ты хочешь сказать?

— Слушай, ты, пес вонючий, ты что же думаешь, русские зря столько палили? Что они на месте сидеть будут? Да они сейчас пойдут в атаку! Ты что, не слышишь ничего?

Со стороны немецкой передовой отчетливо доносился вой минометов и разрывы, тарахтение пулеметов, сухие щелчки винтовочных выстрелов. Потом Видек, прислушавшись, уловил сначала едва различимый, а потом нарастающий гул двигателей.

— Танки, — определил Видек — Молись, чтобы наши их задержали и не дали сюда прорваться.

Крюль, в ужасе выпучив глаза, молча смотрел на него. В его взгляде была беспомощность необстрелянного рекрута, новичка. Если бы не его жирная физиономия, этот взгляд мог бы внушать даже сострадание. Но Видеку было не до копаний в ощущениях обер-фельдфебеля Крюля.

— Будем надеяться, что ребята на передовой все же не дадут им прорваться, — сказал он, помедлив. — И мы сможем все замерить. Тебе ведь Обермайер приказал, да?

— Положил я х… на этого Обермайера, — вырвалось у Крюля.

— Ну и ну! — делано возмутился Видек — А кто нам вколачивал в мозги про дисциплину? Ты! Или, может, не ты?

Тут поблизости глухо рвануло.

— Совсем рядом, — невозмутимо констатировал Видек.

Крюль, так и не разогнувшись, сидел на земле. Во рту у него разливался отвратительный привкус желчи, даже в глотке першило. Нет, он здесь долго не выдержит. Ему было невмоготу сидеть и дожидаться русских танков. Надо было что-то делать, что-то предпринять! Бежать из этой крысоловки подальше!

Внезапно он вскочил и, пошатываясь, шагнул к выходу из землянки.

— Стой! Куда тебя черт понес?

Видек успел ухватить Крюля за маскхалат.

— Куда ты собрался, идиот несчастный?

— Пусти меня! — заорал Крюль. — Пусти! Я не могу больше сидеть здесь! Я пойду!

И кулаками стал отбиваться от Видека. Теперь уже в глазах не было ни детского испуга, ни удивления, ни беспомощности. Лицо Крюля перекосилось от злобы.

— Танки… Я не хочу оставаться здесь! — рычал он.

С огромным трудом Видек все же умерил пыл обер-фельдфебеля. Вскоре Крюль растянулся на досках, негромко бормоча про себя непонятно что.

— Да возьми ты себя наконец в руки! — вспылил Видек — Ей-богу, хуже бабы ведешь себя!

— Уходить отсюда надо! Уходить! — едва не пища, умолял Видека Крюль.

Тут Видек заметил, как обер-фельдфебель потянулся к кобуре. Но не успел он достать свой «вальтер», как Видек одним ударом успокоил его и отобрал оружие.

Снаружи раздался непрерывный вой, и тут же земля затряслась от разрывов. Понятно! В ход пошли знаменитые «катюши».

Видек, проверив, есть ли патрон в патроннике, поставил пистолет на предохранитель:

— Где еще обоймы?

— Зачем тебе? — раздраженно спросил Крюль.

— Дай мне обоймы, — словно не слыша его, потребовал Видек.

Крюль протянул ему четыре обоймы. Ерунда, капля в море. Но все же лучше, чем ничего. Если русские все же прорвутся, будет, по крайней мере, чем отбиваться. Он сунул пистолет за ремень.

— Ладно, Крюль, пошли отсюда!

— Куда?

— На свежий воздух. Давай, давай!

И Видек ринулся прямо в гущу взрывов, Крюль за ним, Видек знал, что обер-фельдфебель тенью последует за ним. В несколько прыжков он добежал до углубления в снегу — там кончались запасные позиции. Крюль, пыхтя, бежал следом. Без каски — он где-то потерял ее, увидев, что Видек рухнул в снег, он тут же последовал его примеру и вскочил, едва вскочил Видек, который несся, петляя как заяц.

И вот за эти немногие минуты обер-фельдфебель Крюль пережил свое крещение огнем. Подобно миллионам солдат он перешагнул через водораздел. Нет, он каким был, таким и остался — себялюбивым, вздорным, ограниченным фельдфебелем. Но вот постыдный, гнусный, гаденький страх спадал с него. Он снова обрел уверенность в себе, снова видел мир в привычных и знакомых категориях. То есть это был прежний, привычный мир, только теперь в нем рвались снаряды, свистели пули и осколки, тряслась земля… Разумеется, страх присутствовал в нем, но это был обычный страх, свойственный всем солдатам на передовой, под бомбежкой или артобстрелом. Такой, как у Хефе, у Кентропа или Дойчмана…

Так Крюль спустя не один год в военной форме все же превратился в солдата, вмиг осознав, что именно этот безотчетный, панический страх смерти и приводит к гибели тех, кто не в состоянии его преодолеть. Как тот, который безраздельно овладел им там, в землянке, когда Видеку пришлось прибегнуть к кулакам, чтобы привести его в чувство, не дать ему побежать под русские снаряды и погибнуть.

Собственно, именно Видек и спас его от верной гибели. Но не это занимало Крюля сейчас, да и впоследствии. Просто Видек поступил так, как в будущем поступит и сам Крюль. В отношении любого человека в военной форме, с которым они, так сказать, в одной упряжке. Самовлюбленный эгоцентрик и индивидуалист, Крюль стал человеком, который, не перестав быть таковым, все же сумел вписаться в окружение, с которым он уже не один день разделял смертельную опасность.

Они переждали артобстрел в одной, уже полностью готовой землянке. Бойцы передовой и на этот раз сумели сдержать русских. Когда все стихло, Крюль все же выполнил приказ Обермайера — провел необходимые замеры. Видеку он приказал оставаться в землянке. И когда полчаса спустя явился солдатик и принес ему горячего кофе, ломоть хлеба и немножко шнапса, передав, что, мол, все это ему прислал обер-фельдфебель Крюль, ошеломленный Видек спросил себя, что же за метаморфоза произошла с их обер-фельдфебелем. Но пожевывая хлеб и запивая его жидким кофе, он понемногу стал понимать что к чему. Видек был не первый день на фронте и в свое время сам пережил нечто подобное. Хочется думать, что Крюль не погонится после всего этого за Железным крестом. Сейчас он вполне может выставить себя как «героя-солдата», вполне в духе безмозглого пропагандистского репортажа, без каких теперь не обходится ни одна немецкая газета. А Крюль в образе «героя-солдата» будет куда опаснее прежнего…


Сани, подпрыгивая на ухабах, сквозь темноту неслись к Орше. Клюя носом, Дойчман сидел рядом с водителем. Доктор Берген отправил его в Оршу за медикаментами. Просто некого было послать, кроме него, — Кроненберг вместе с другими санитарами батальона по горло был в работе — был большой наплыв раненых. За Дойчмана во 2-й роте был другой помощник санитара — то есть организовывал их транспортировку в Борздовку. «Знаете, вы все-таки разбираетесь в медикаментах, да и во всем остальном, что нам необходимо, — признался ему доктор Берген. — Так что отправляйтесь туда, список я вам дал, и сражайтесь с этими складскими крысами. Только пока все не получите, не возвращайтесь. Я-то хорошо знаю, что у них этого на складах хоть завались».

Дойчмана этот приказ испугал. Мысль о поездке в Оршу внушала беспокойство — хватит ли у него силы воли не искать встречи с Таней? Сумеет ли он не поддаться порыву и не пойти в эту хатенку на берегу Днепра у моста? Он страшно хотел этой встречи, жаждал вновь увидеть Таню, это милое, узковатое личико, хрупкую фигурку, ему хотелось раствориться в серо-зеленоватых глазах Тани, ощутить исходившее от нее тепло и участие.

На заметенной снегом, обледенелой дороге сани то и дело подпрыгивали на ухабах. Дойчман, крепко держась за борт, поглядывал на водителя — обер-ефрейтора, непрерывно чадившего набитой махрой странной формы трубкой. Едкий дым выедал глаза. Отвернувшись, Эрнст уставился на белые поля, на покрытый льдом, извивавшийся в сосняке Днепр. Обер-ефрейтор дружески ткнул Дойчмана локтем в бок.

— Ну как ты?

— Да, ничего.

— Я слышал, ты из этого, ну… из 999-го? Еще то сборище, да?

— Можно и так выразиться, — неопределенно ответил Дойчман, понимая, что имел в виду водитель.

— Вас там хоть кормят?

— Жить можно.

— Но не разжиреешь?

— А разве здесь вообще где-нибудь разжиреешь?

— Нет, это уж точно. Я слыхал, что всем вам сначала смертные приговоры объявили, а потом помиловали и сунули сюда. Это так?

— Кое-кому да.

— А тебе?

— Мне тоже.

Обер-ефрейтор приумолк, отчаянно дымя трубкой.

— Что же ты такого натворил? — помолчав, стал допытываться он.

— Разве это так уж и важно?

— Да я так просто, из чистого любопытства, — оправдывался обер-ефрейтор.

Он явно смутился, потому снова довольно надолго умолк. Потом, не выдержав, снова заговорил:

— Мой двоюродный братец тоже в таком подразделении лямку тянет, — признался он. — Язык у него длинноват, слишком много говорил о том, о чем молчать положено.

— Тогда ты все должен понимать, — ответил Дойчман.

Обер-ефрейтор, сплюнув через борт саней, замолчал. Вдали показался Днепр. Перед ними раскинулась Орша. У реки, рядом с мостом, Эрнст успел разглядеть знакомый домик. Над крышей из трубы вился дымок. Сердце Дойчмана пропустило удар. Ему ничего не стоило попросить сидевшего за рулем обер-ефрейтора остановить сани, выйти и пойти прямо к Татьяне, она наверняка дома, постучаться или вообще ввалиться без стука, тихо войти в ее хатенку, она как раз будет стоять у плиты и не услышит, как он войдет, а он, тихо подкравшись, закроет ей глаза ладонями… И она сразу же поймет, кто это, повернется к нему и крепко-крепко его обнимет…

— Сейчас уже приедем, — объявил обер-ефрейтор.

— А когда мы возвращаемся? — спросил Дойчман.

— Завтра утром.

— А сегодня не получится?

— Хотел бы посмотреть на того идиота, который ночью попрется через контролируемый партизанами район!

Ага, значит, завтра утром, отметил про себя Дойчман. Значит, ночевать придется здесь. Можно и к ней пойти на ночь. Можно и…

Они ехали мимо жалких лачуг окраины города.

— Далеко еще? — спросил Дойчман.

— Да нет, пара-тройка улочек, и мы на месте.

Возня с накладными, получение всего необходимого и погрузка на сани заняли несколько часов. Все оказалось не так-то просто, впрочем, именно на это ему и намекал доктор Берген — штрафной батальон не числился ни в одном списке. Только когда Дойчман обратился к командиру 999-го батальона гауптману Барту, который отрядил вместе с ним своего писаря, предварительно облаяв кого-то из снабженцев по телефону, все пошло как по маслу.

— Ладно, я в солдатскую гостиницу, — заявил обер-ефрейтор, как только с делами было покончено. — Ты тоже?

— Нет, я туда не пойду, — наотрез отказался Дойчман.

— Да брось ты! Пошли, я скажу, что ты со мной. Там нормально, есть пара бабенок, довольно ничего, пивка попьем, и вообще…

— Нет, спасибо. Пивка мы с тобой выпьем в другой раз.

Дойчман уже принял решение. Собственно, оно было принято, как только он услышал от доктора Бергмана о предстоящей ему командировке в Оршу. Желание увидеть Таню перевесило все опасения. И он по опустелым темным улицам городка торопливо направился к Днепру, а завидев вдали ее домик, припустил чуть ли не бегом. Часы показывали около одиннадцати часов вечера, когда Дойчман стоял у толстой дощатой двери хаты. Из трубы в ясное ночное небо тонкой струйкой, поднимался дым — очевидно, огонь в плите не угасал никогда. Было холодно. Дойчман чувствовал, как мороз обжигает лицо, забирается под шинель, в сапоги. Он медлил. В окнах света не было, Таня наверняка уже спит. Вокруг ни души. Днепр снова сковал лед. Завтра саперов вновь погонят сюда взрывать его… В конце концов он нажал на дверь. Она оказалась не заперта, на секунду мелькнула мысль о том, что в русских деревнях вообще редко встретишь дверь на запоре, и о том, как уклад жизни здесь, в этой необозримо-огромной стране, разнился от Германии.

Дверь со скрипом поддалась, он шагнул в красноватый от пламени печи полумрак. В плите потрескивали толстые поленья. Дверь в комнатку Тани была приоткрыта. Притворив за собой дверь хаты, Дойчман, тяжело дыша, так и продолжал стоять у порога освещаемой лишь пламенем печи большой комнаты. И тут до него сквозь потрескивание дров донеслось дыхание Тани. Девушка спала. По скрипучим доскам Дойчман медленно направился к серевшему в темноте прямоугольнику — двери в комнату, где спала Таня. Остановившись на полпути, он снял с себя шинель, пилотку с опущенными клапанами, рукавицы. И сразу же почувствовал, как его обволакивает приятное тепло натопленной хаты. Сделав несколько шагов к кровати Тани, он остановился. Медленно, словно боясь разбудить спавшую девушку, Эрнст опустился на колени, почти вплотную приблизившись лицом к ровно дышащей во сне Тане. Рот девушки был полуоткрыт, черные волосы разметались по подушке. И тут она внезапно проснулась.

— Таня… — прошептал Дойчман.

Он заметил, как в багровом полумраке блеснули ее широко раскрытые глаза, а на губах появилась улыбка, не улыбка даже, а след ее. Или это ему почудилось? Может, это все — плод его разгоряченной фантазии? Может, он напридумывал себе, что осчастливит Таню, ввалившись к ней среди ночи? Но едва услышав ее голос, понял, что нет, не напридумывал, что она на самом деле счастлива видеть его.

— Михаил… — выдохнула она, и ее обнаженные руки сплелись у него на затылке. Девушка, проведя ладонью по волосам Эрнста, прижала к себе его голову…


…Проснувшись, Дойчман быстро взглянул на часы. Было без нескольких минут шесть.

— Скоро уже надо будет идти, — сказал он.

— Когда? — спросила Таня.

— Через час.

— Тебе обязательно нужно идти?

— Ну конечно, а как же еще? Если я останусь здесь, меня мигом хватятся и найдут.

— Оставайся здесь… Я… я спрячу тебя… Ты можешь оставаться здесь сколько хочешь… Пока не наступит мир.

Девушка вцепилась в рукав Эрнста, не желая отпускать его от себя, словно это была их последняя в жизни встреча.

— Я люблю тебя… Люблю! — страстно шептала она. — Люблю больше жизни, ты самый дорогой для меня человек, ты мне дороже России, дороже матери, отца, дороже всех, всех, всех… Не знаю, что со мной творится, не понимаю… Но я так, так люблю тебя!

Дойчман, пораженный этим всплеском чувств, не в силах был вымолвить ни слова, а Таня продолжала говорить, она рассказывала ему о том, что она словно перенеслась в будущее, в котором места не было ни ей, ни ему, да и не могло быть: в чем в чем, но в этом Дойчман не сомневался ни на минуту.

— Когда кончится война, мы будем жить, Михаил, я пойду за тобой куда угодно… Да, я люблю свою Родину, но теперь моей Родиной стал ты, ты стал для меня всем на свете, всем на свете…

Когда Дойчман, собираясь уходить, стал одеваться, события нескольких минувших часов показались ему грезами, сном, долгим и прекрасным. Этого не могло быть. Это было сновидение, и стоит ему пробудиться, как все станет на свои места: штрафбат, Обермайер, Крюль, Шванеке, Видек, изувеченные окровавленные обрубки тел и вечный страх погибнуть. А все остальное — сны, иной раз посещающие солдата, когда он ненароком прикорнет в грязном сыром окопе или землянке, пока вокруг вновь не забушует смерть и не пробудит его. Реальностью были мысли о Юлии, об их с ней прошлом, хотя временами они уносились вдаль, и в такие минуты Дойчману казалось, что ничего этого не было вовсе, как не было, не могло быть минувшей ночи.

Таня заварила чай. Завтракали они молча, каждый был погружен в раздумья. И все же Дойчман понимал, что и он, и Таня думают сейчас об одном и том же: о близости, той степени абсолютной близости, которая только может возникнуть между двумя людьми. Может, оттого, что и для них с Таней настоящее воплощалось лишь в мгновениях, которым не было места в будущем? Может, оттого, что оба пытались втиснуть упущенное в прошлом и невозможное в будущем счастье в эту одну-единственную ночь и серое, едва брезжившее за окном утро?

— Ешь, Михаил, — услышал он.

Подняв голову, он увидел, как Таня улыбается ему, эта обычная фраза вместила в себя целый мир любви и стремление всю себя без остатка отдать ему.


Сергей Павлович Деньков, толкнув дверь, вошел в хату. Ни Эрнст, ни Таня не слышали, как он подошел. Его шапка, мех полушубка, брови побелели от инея. Захлопнув ногой дверь, он молча пустым взглядом уставился на сидевших за столом Таню и Дойчмана. Не отрывая от них взора, он стянул с головы меховую шапку и бросил ее на табурет. Потом улыбнулся, и у Дойчмана от этой улыбки похолодела спина: это была улыбка человека, которому явно не до улыбок, злая, ожесточенная, угрожающая.

— Доброе утро, — помедлив, произнес Дойчман.

— Доброе утро, — с сильным акцентом хрипло ответил пришедший Сергей.

Он смерил взглядом Эрнста — ни погон, ни знаков различия, ни оружия. Сразу после прибытия этого непонятного батальона в Оршу он радировал об этом в Москву и получил ответ: мол, речь идет о батальоне штрафников. Сергею были известны аналогичные подразделения Красной Армии. Они рекрутировались из отъявленных негодяев: преступников, убийц, врагов социализма. В мирное время они валили вековые деревья в сибирской тайге, работали на шахтах. Когда пришла война, им доверили защищать Родину, если, конечно, у них еще оставались силы держать оружие.

Посмотрев на Таню, он увидел лишь ее горящие глаза на побледневшем лице. Их взгляд объяснил Сергею все. Заметив темные круги под ними, он лишь горько усмехнулся в душе. Тут уже вопросы были неуместны — он понял, что между ними произошло…

Таня поднялась.

— Это Сергей, — ломким, придушенным голосом, едва слышно произнесла она. — Он крестьянин, живет в Бабиничах.

И тут же, повернувшись к Сергею, произнесла чуть громче:

— Это Михаил.

Сергей какое-то время молча продолжал смотреть на нее, а потом буднично, без эмоций бросил ей, не заботясь о том, что сидевший тут же «Михаил» поймет:

— Сучка ты!

И тут же, круто повернувшись, шагнул к двери. Дойчман вскочил. Растерянность первых секунд миновала.

— Стой! — решительно произнес он.

Это был уже не робкий, застенчивый и беспомощный Эрнст Дойчман, каким его знали все, в том числе и Таня. Неторопливо обойдя стол, он остановился перед Сергеем, холодно взиравшим на него.

— Чего надо? — недружелюбно бросил Сергей.

— Кто ты такой? — спросил его Дойчман.

Тот ухмыльнулся.

— Чего надо? — повторил он.

— Ты где живешь?

— В лесу, — медленно произнес в ответ Сергей.

— Так я и знал, — тихо сказал Дойчман.

Загрузка...