— Крюль? — переспросил удивленный Шванеке. — Так он жив?
Улыбку его словно ветром сдуло.
— Жив. И лежит в Орше в госпитале.
— Говно не тонет!
— Шванеке! Крюль все-таки обер-фельдфебель.
— Ну и что с того? Разве обер-фельдфебель не может быть говном?
Вернер молчал. Что можно было на это ответить? Конечно, он мог бы сейчас прочесть этому Шванеке лекцию о том, что, мол, зарываться недопустимо, но что толку? В конце концов, этот парень совершенно прав. Но — прав он или нет, положено наорать на него, выгнать к чертям собачьим, посадить под арест… Но Вернер не собирался ни орать, ни арестовывать Шванеке. Он понимал, что подобным типам все проработки — как с гуся вода.
— Что вы там натворили? Я имею в виду инцидент с обер-лейтенантом Беферном? — спросил он.
Шванеке пожал плечами.
— Или же речь идет о применении закона о тяжких преступлениях?
Никакого ответа.
— И что мне только с вами делать?
Шванеке, проведя ладонью по лицу, откашлялся и снова улыбнулся до ушей. Вернер окончательно растерялся. Как может он сейчас веселиться? Воистину юмор висельника! Но ведь он спас Дойчмана, своего боевого товарища, а мог ведь спокойно дать деру к русским и потом им такое насочинять — мол, меня преследовали по политическим мотивам, я, дескать, коммунист, да здравствует Сталин… Но ведь не удрал, а… Какой смысл был ему возвращаться?
— Ладно, на ночь я вас посажу под замок, — наконец решил Вернер. — А утром в Оршу поедем. А потом…
И пожал плечами, будто говоря: «А что, собственно, потом? Что я могу сделать? Ничего. Да, спору нет, мне жаль тебя, но кто я такой? Я тоже выполняю приказы!»
— А если я смоюсь?
Вопрос был задан на первый взгляд полушутливым тоном, но обер-лейтенант Вернер прекрасно понимал, что Шванеке шутить не намерен.
— Смоетесь? То есть как это?
— Да просто возьму и смоюсь. Знаете, герр обер-лейтенант, меня в свое время так и прозвали — Король Побегов. Нет ни стен, ни решеток, способных удержать меня! Об этом однажды даже в газете прописали.
— Да?
— Точно. Не вру. Я вполне сгодился бы и в цирке выступать. Слышали небось про тех, кого связывают по рукам и ногам, укладывают в сундук, а потом они без посторонней помощи сами выбираются оттуда. Видел я такой аттракцион до войны. Так вот, я бы смог, честно вам заявляю, смог бы запросто. Раз-два, и нет окаянного Шванеке! А где он? Поди узнай!
— Вам это дорого обошлось бы, — предупредил его Вернер.
Подойдя к двери, он распахнул ее и вызвал постового.
— Стрельба на поражение, дорогой мой! Так что советую вам воздержаться от глупостей.
— Я заговоренный — в меня не попадут! — не унимался Шванеке. — Возьму и растворюсь в воздухе, как муженек моей тетки, который после того, как его похоронили, все ей по телефону названивал. Как это называют — спиритизм? Или спиртизм? Так вот, является такой… спиртист к тебе, ты его цап! А его и нет! Растворился в воздухе! Ищи-свищи!
Вернер не обрывал его. Он понимал, что Шванеке несет всю эту околесицу из страха. Вернер не знал и не мог знать, как уже на следующее утро будет стоять как идиот в том самом сарае, куда по его приказу на ночь заперли рядового Шванеке, слово в слово вспоминая все им здесь сказанное. И грызть себя за то, что не принял его слова всерьез…
— Ладно, хватит… Увести! — скомандовал он двум явившимся по его приказу конвоирам. — И пусть хоть помоется как следует.
— Помоюсь, помоюсь, — заверил его Шванеке и, уже уходя, повернулся и подмигнул обер-лейтенанту, будто их связывала некая общая тайна.
На следующее утро после возвращения Шванеке в батальон и в 1-ю роту Вернера произошли два события, которые не смогли объяснить ни сам обер-лейтенант Вернер, ни его фельдфебель, ни часовые. Об этих событиях еще долго потом говорили, имя Шванеке обрастало легендами. Дело было так.
Рядовой Карл Шванеке загадочным образом исчез из запертого сарая, куда его поместили на ночь перед отправкой в Оршу. И это было еще не все: вместе с ним из канцелярии исчез пистолет фельдфебеля роты с тремя полными обоймами, а из полевой кухни — здоровенный тесак, каким закалывали баранов и свиней. Как подобное могло произойти?
Вернер распорядился выставить целых два поста — один у входа в сарай, другой позади него. Он не желал всякого рода осложнений. Когда в два часа ночи пришла смена, обоих часовых обнаружили в бессознательном состоянии, карабин одного вместе с подсумком с патронами Шванеке тоже прихватил на всякий случай.
— Не иначе как в атаку на русских собрался, — посмеивались солдаты, узнав о деталях таинственного побега Шванеке.
Все они до единого были на стороне Карла Шванеке, ныне бесследно исчезнувшего. Когда на следующий день пытались восстановить картину побега, выяснилось следующее: по-видимому, Шванеке в течение нескольких часов, действуя чрезвычайно осмотрительно, расшатывал доски сарая. Охрана, во всяком случае, ничего не заметила. Потом, протиснувшись через образовавшуюся, надо сказать, довольно узкую щель наружу, он нанес удар кулаком по голове сначала одному часовому, потом другому (ни тот ни другой впоследствии не были в претензии к Шванеке, хотя головы у них раскалывались еще дня три).
Покончив с этим, он пробрался к хате, где помещалась канцелярия роты, выдавил стекло, забрался внутрь, похитил личное оружие фельдфебеля роты. Выбравшись наружу, направился к полевой кухне явно в надежде прихватить с собой еды, но с едой у него не вышло — она была под запором, а ответственный повар храпел рядом. Шванеке не рискнул поднимать шум, поскольку близилось время смены караула, и ограничился тем, что стащил большой нож для забоя скотины.
— Черт бы вас побрал, неужели вы ничего не слышали? — разорялся обер-лейтенант Вернер на своего фельдфебеля, стоявшего перед ним с понурым видом.
— Никак нет, герр обер-лейтенант.
— Но вы же спите, черт побери, в двух шагах от канцелярии… Куда он мог… Он же ведь не мог далеко…
Обер-лейтенант Вернер размышлял. Нет, к линии фронта Шванеке не направится — там его сразу же сцапают. В Оршу? Самоубийство, чистейший идиотизм, об этом и говорить нечего. Тогда куда ему остается идти? Только к партизанам. Именно эту версию он и представил позже по телефону своему непосредственному начальнику гауптману Барту.
— Вот же скотина! — сказал Барт, и Вернеру показалось, что в тоне гауптмана проскользнули нотки восхищения, наверняка Барт не мог удержаться от улыбки, услышав эту сногсшибательную новость. Впрочем, поступок Шванеке вполне заслуживал улыбки. И слез тоже: что, ну скажите, что с ним теперь делать?
— Что вы собираетесь предпринять, Вернер?
— А что я могу предпринять? Ничего. Накатать об этом рапорт.
— А расследование?
— Смысл?
— Думаю, никакого.
— Вот и я тоже так считаю, герр гауптман. Нечего и голову ломать — он направится прямиком в лес! Какие тут могут быть поиски? Там и партизанский отряд не обнаружишь, не то что одного человека. Могу спорить на что угодно, что он направится именно туда.
— И наверняка выиграете, Вернер. Потрясающий малый, а?
Они рассуждали верно — Шванеке на самом деле добрался до горкинского леса. Того самого, где скрывался его заклятый враг Тартюхин. В этом же лесу окопался и Михаил Старобин, сидевший в землянке, дымя махоркой и слушая, как Анна Петровна Никитина переставляет чугунки.
Час назад от них ушел старший лейтенант Деньков.
— Через три часа начнется, товарищи, — сообщил он. — На этот раз мы погоним отсюда немецких псов. Если бы вы видели, какие силы сосредоточены здесь. 200–300 «катюш», 200 танков, а орудий столько, сколько я в жизни не видел!
Старобин был рад узнать об этом. Инцидент с Таней был позабыт — никто больше о девушке не вспоминал, даже имени не произносили — словно ее никогда и не было. Но все знали: такая судьба ждет каждого, кто предаст. Когда война кончится, когда немцев окончательно разгромят, тогда он женится на Анне Петровне. Откровенно говоря, женщина была далеко не красавицей, но верной и… вообще… Размышляя об этом, Старобин сидел у землянки, не слыша, как сзади к нему подбирается чужак, пристально глядя в спину укутанной в тулуп фигуре, над головой которой поднимался махорочный дымок. Это был Шванеке.
Это место было самое удобное. Ему приходилось видеть не одну партизанскую землянку, но эта была расположена идеально. Остальные располагались кучами, эта же стояла особняком от всех. Шванеке пришел в лес, чтобы отсидеться здесь. Недалек день, когда под натиском Советов немцы отступят, тогда и партизанам станет здесь нечего делать, и он сможет сдаться в плен русским военным. Но этого дня еще нужно было дожидаться. Он был вооружен, боеприпасов хватало, может, и он соорудит себе землянку наподобие партизанской. А житье обеспечит, пробиваясь воровством, — только это Шванеке и оставалось.
Голод гнал его вперед. Вот уже третьи сутки во рту крохи хлеба не было. А на таком холоде не евши долго не протянешь. И землянка, на которую он набрел, удобно располагалась в глухой чащобе. Почему бы не попытаться?
Михаил Старобин, сунув большой палец в трубку, пару раз потянул из нее, потом довольно кивнул. И этот момент был последним в его жизни. Повалившись ничком в снег, он попытался было крикнуть, но не смог — ему показалось, что некая сила разрубила его пополам.
Охнув, захрипев, он потерял сознание, а несколько секунд спустя был мертв. Шванеке не слезал с него до тех пор, пока мертвое тело не обмякло. Потом вытащил длинный нож из спины Старобина и проворно обшарил его карманы. Кожаный кисет, полный махорки. Отлично. Жестянка с зеленым чаем… А поесть? Ни крохи!
Внезапно из землянки донесся хрипловатый женский голос. Так вот оно что! Он, оказывается, не один здесь! Надо и бабу эту придушить, в землянке и пожрать точно найдется. В этот момент на заснеженную прогалину вышел Петр Тартюхин.
Хрустнувшая поблизости ветка заставила Шванеке резко повернуться. Тартюхин!
Оба молча стояли и смотрели друг на друга.
— Так это ты! — зловеще прошептал Тартюхин.
Шванеке ухмыльнулся.
— Знал, я знал, что все равно найду тебя… Найду и прикончу, — проговорил Тартюхин. — Знал… Чувствовал…
— Ладно, чего языком молоть? Давай, приступай!
Сегодня у Шванеке не было охоты на фехтование — слишком уж опасно было состязаться с Тартюхиным. Но — ничего не поделаешь — придется. Свой карабин он положил на заснеженную крышу землянки, чтобы оружие не мешало размахнуться и вонзить нож в спину Старобина. А пистолет был под маскхалатом, до него тоже сразу не доберешься. Так что оставалось уповать лишь на тесак в руке. Кроме того, неподалеку была и женщина. А эти русские партизанки и мужику сто очков вперед дадут!
— Я дал клятву…. Я поклялся… — бормотал Тартюхин.
Каким-то образом в его руке возник длинный кинжал.
— Ну, чего медлишь?
— Убью! Слышишь, я убью тебя!
— Тебе только языком чесать, свинья желторожая!
Взгляд его был пустым, холодным, неподвижным. Тартюхин, чуть пригнувшись, подался вперед. Теперь его отделяли от Шванеке каких-то пара метров. Женщина в землянке хриплым голосом затянула песню.
Тартюхин и Шванеке, как два огромных кота, грациозно изгибаясь, кружили, не спуская глаз друг с друга. Шванеке вспомнился виденный давным-давно фильм про индейцев, в котором краснокожий и бледнолицый точно так же кружили перед тем, как сцепиться в смертельной схватке.
…Тогда все казалось ему до ужаса нелепым, вспоминая этот киноэпизод, он всякий раз невольно улыбался. Естественно, тогда победил бледнолицый. А кто из них с Тартюхиным бледнолицый? Бред это все, жуткий бред, и фильм бред, и то, что происходит здесь и сейчас: и подвывание этой бабы в землянке, и этот лес, и он сам, и его соперник! Каким чертом меня сюда занесло, думал Шванеке. На кой я здесь?! Даже смех разбирает!
И вот, точно сговорившись, оба бросились друг на друга, лязгнули клинки ножей, один удар, второй… В следующую секунду Тартюхин и Шванеке, сцепившись, грохнулись на снег, потом вдруг отпрянули друг от друга и, хрипя, испуская стоны, стали умирать. Тартюхин умер первым.
Шванеке, опершись о снег руками, поднялся, и стал смотреть на конвульсивно дергающееся тело своего соперника, на его судорожно хватающий воздух рот, на отвратительно закатившиеся глаза. Он отвел взор, только когда Тартюхин был мертв.
Вот так бредятина!
Зачем он вообще лишил его жизни?
Сильной боли не было, она едва ощущалась, просто слабость. Несколько секунд он лежал ничком, потом, кряхтя, стиснув зубы, перевернулся на спину. Не хотелось умирать вот так, мордой в снег. На спине еще куда ни шло. С пристойно сложенными на пузе руками, как его дядюшка, когда во время драки ему заехали каменюкой по голове. Так положено умереть мужчине, хотя все равно смешно до чертиков. Теперь он лежал, как подобало мужчине.
До него донесся скрип двери и звук шагов, это была дверь квартиры в его родном Гамбурге, наконец вернулась мать. Разумеется, под хмельком. Если она приводила очередного типа, ему полагалось молча встать с постели и убраться с глаз долой, в кухню или куда-нибудь еще, и сидеть там до тех пор, пока они не закончат свои дела. А он с ног валился от усталости! Но — надо, значит, надо, чего не сделаешь ради родной матери! Но это не мать! Другая женщина склонилась над ним, он никогда ее не видел, и почему у нее в глазах ужас? Вот ведь бред! Конечно же, это мать — только вот почему она так жутко вопит? Почему она так вопит? Тут ее лицо исчезло, но крик так и продолжался, потом оно вновь возникло откуда-то, а потом мелькнул зажатый в руке окровавленный нож…
Анна Петровна закричала, как подстреленный зверь. И не переставая кричать, она раз за разом вонзала нож в этого непонятно как сюда забредшего незнакомца, убившего ее Мишу, Тартюхина. И он теперь смотрел на нее изумленно и чуть насмешливо; вскрикнув еще раз, она воткнула нож прямо в это лицо, но и это не стерло с него эту издевательскую ухмылку, и хотя пришелец уже был мертв, ухмылка навек запечатлелась у него на лице, превратившемся в чудовищную, неузнаваемую, окровавленную маску.
Дойчмана на румынском санитарном поезде через Россию и Польшу доставили в Берлин. Он слышал названия больничных отделений от других, зрячих раненых, слышал голоса медицинских сестер, раздававших у окошек кофе и фрукты.
— Пить хочешь? — спрашивал кто-то.
Дойчман постепенно начинал различать голоса.
— Чаю налить?
В таких случаях он кивал. Говорить он еще не мог. Ослеп, сверлила мозг навязчивая мысль, ослеп… Безногий… Калека… Ослепший вдобавок… Кто я теперь? Кто?
Он неторопливо отпил чаю.
— Завтра мы в Берлине!
В Берлине? Зачем ему туда теперь?
— Ты рад?
Чему он должен был радоваться? Но он послушно кивнул. Дойчман почти не говорил, только кивал или же притворялся спящим.
Что я буду делать, если меня вдруг надумают реабилитировать? Эта мысль не покидала его ни на секунду. Ну, жалкая пенсия, коляска… И так каждый день, не видя света дня, не различая, когда день, когда ночь… Будь жива Юлия, он бы еще мог диктовать, мыслить, продолжать работать, невзирая ни на что, работать! Нет! Разве мог он явиться к ней калекой? Навязать себя, немощного, беспомощного? Впрочем, какой смысл размышлять об этом, если ее все равно уже нет. Умерла.
И Таня умерла. Шванеке, скорее всего, тоже нет на свете. Обермайер, Бартлитц, Видек — все погибли… Все… Почему он выжил?
Берлин
Он находился в каком-то тыловом госпитале. Сколько он уже здесь? Медсестры говорили, что уже четыре недели. Четыре года. Четыре десятилетия. Время застопорилось, замерло, став почти ощутимым, преобразившись в зримый протекавший мимо поток. И он жил в этом потоке, неторопливое, однообразное течение которого доводило его до безумия. Сегодня был четверг. Ну и что с того? Что это меняло? Четверг, или там пятница, или воскресенье, или вторник, что это меняло? Было три часа дня — он слышал, как пробили часы. На улице, наверное, светло, однако это его не касается. Для него теперь всегда будет темно, будь то три часа дня или три часа ночи. Ему остались тьма и воспоминания. Если бы только он мог от них отделаться! Донесся звук открываемой двери. Она чуть поскрипывала. Интересно, кого это принесло? Сестру Эрну? Доктора Больца или же старого приятеля Виссека? Тот прибежал уже на следующий день после доставки Дойчмана сюда, Шагов не было слышно, как и позвякивания медицинских инструментов или мензурок — эти звуки всегда сопровождали приход медсестры Эрны. Не услышал он и добродушно-грубоватого «Ну как дела у нашего больного?», с которым к нему обращалась сестра Гиацинта — потешное имя, ничего не скажешь. Только тишина.
— Кто здесь? — спросил Дойчман. — Есть здесь кто-нибудь?
У дверей стояли доктор Виссек, доктор Кукиль и… Юлия. Они не шевелились. Словно зачарованные, они смотрели на исхудавшего человека, лежавшего на больничной койке с перевязанной головой и едва различимого среди бинтов бескровного рта над острым подбородком. Длинные, худые, мертвенно-белые руки, пальцы которых, внезапно ожив, стали теребить одеяло…
Доктор Кукиль опустил голову…. Инвалид, думал, он, калека, ослепший урод… Таким он вернулся к ней. Да, она дождалась его, но… каким? Каким?! Повернувшись, он медленно, шаркая ногами, сгорбившись, вышел. Ему больше нечего было здесь делать. Он видел Юлию, ее взгляд, устремленный на лежавшего на койке мужа, и тут же со всей остротой почувствовал, что он здесь — лишний.
— Кто здесь? — снова спросил Дойчман.
В его голосе звучали страх и надежда.
— Я… Это я! — прошептала Юлия, привалившись к притолоке. — Эрнст, это я! Я!
Тут вышел и доктор Виссек Тихо прикрыв за собой дверь, он прислушался: из-за двери донеслись легкие шаги — Юлия подбежала к койке мужа.
Виссек улыбнулся про себя.
Что ожидало теперь этих жену и мужа? Какая жизнь их ждет? По силам ли им она окажется? Хватит ли у них выдержки одолеть ужасы нынешнего времени, каждого его часа, каждой минуты? А ужасы минувшего? И все же… Каких же страшных жертв потребует от них будущее! В особенности от Юлии.
И все же…
Они выжили — и он, и она. Верхом легкомыслия было бы сейчас сказать: лучше бы он погиб. Но разве человеческая жизнь — не самое главное, не самое ценное на свете? Способна ли любовь победить все, свершив, казалось, невозможное? Способна. Если она достаточно крепка, чтобы отдавать, не требуя наград и воздаяний, а даже мелочь, полученную взамен, воспринимать как дар божий, тогда да.
Доктор Виссек тоже заметил взгляд Юлии, когда она смотрела на Эрнста. И в нем отражалась именно такая любовь.
Серым, тоскливым зимним днем гауптман Барт стоял у кровати обер-фельдфебеля Крюля в оршанском госпитале. В одной руке командира штрафного батальона была небольшая картонная коробочка с Железным крестом 1-го и 2-го класса и соответствующие удостоверения, уже с подписью высокого начальства, но в графу фамилии награжденного предстояло вписать: Крюль. За спиной гауптмана смущенно топтался молоденький — только что из училища — лейтенант. Новый адъютант командира батальона с почтением взирал на сидевшего на подушках обер-фельдфебеля Крюля, гладко выбритого и принарядившегося по такому случаю в парадный мундир.
С других коек сцену наблюдали несколько исхудавших, серьезных, ухмыляющихся и недоумевающих лиц.
— Вы — последний из 2-й роты, — объявил гауптман Барт.
Это прозвучало почти упреком. Но Крюль этого не заметил — его взгляд был прикован к картонной коробочке. Ему казалось, что ее окутал розоватый туман, сквозь который словно издалека доносился голос гауптмана Барта. Железный крест 1-й степени!
— За эту операцию рота удостоилась Железного креста 1-й степени, — продолжал Барт, — имею честь вручить его вам. Скажите, как вам все удалось?
Крюль невольно вздрогнул.
— Что… что вы имеете в виду, герр гауптман? — промямлил он.
— Я имею в виду, как вы умудрились вернуться живым?
— А его разве куда-нибудь посылали? — спросил кто-то в глубине палаты.
Кое-кто осторожно хихикнул.
— Мне просто повезло, герр гауптман, — ответил Крюль. — Я… — Крюль мучительно подыскивал подходящее выражение, по возможности приличествовавшее ситуации, — я просто выполнял свой долг, и вот, выполнив его, вернулся. Это было нелегко, герр гауптман, русские ведь так по мне…
Барт нетерпеливо махнул рукой. Его охватило чувство омерзения. Он посмотрел сначала на награду, потом на мундир обер-фельдфебеля, где одиноко красовался значок за спортивные отличия.
— Итак, — проговорил он, помолчав, — вручаю вам Железный крест 1-го и Железный крест 2-го класса.
Открыв коробочку, он прикрепил к мундиру Крюля награду.
— За проявленную храбрость в борьбе с врагом и как единственному из выживших бойцов 2-й роты…
И, наклонившись поближе к обер-фельдфебелю, уже другим тоном добавил:
— Герой!
Потом, резко выпрямившись, не обращая внимания на присутствие других раненых в палате, обратился к адъютанту:
— Потрудитесь соединить меня с запасным батальоном, дислоцированным в Познани. И передайте, чтобы мне прислали оттуда личный состав на замену 2-й роте. У них людей в избытке…