— Что ты знал?
— Значит, ты…
— Что ты знал? — упрямо допытывался Деньков.
Секунду или две оба молча приглядывались друг к другу, потом Сергей кивнул:
— Да. Я — партизан.
Дойчман услышал, как стоявшая за его спиной Таня негромко ахнула, но поворачиваться не стал. Он неотрывно глядел в глаза Сергею, тот не отводил взора. Как же так? Этот неведомо откуда взявшийся русский открыто признался ему, немецкому солдату, в том, что на самом деле партизан. Что за история здесь разыгрывалась? И где — в немецком тылу? А может, все было вообще не так, как представлял себе Дойчман? А может, его заманивали в ловушку? Кто знает, может, он явился сюда не один, может, у дверей ждали сигнала еще с десяток товарищей Сергея? Нет, такого быть не могло — со стороны Днепра доносился грохот: саперы приступили к подрыву сковавшего реку льда. Занималось утро, оживлялось движение на мосту — глухо постукивая колесами по бревнам, двигались колонны войскового подвоза. С наступлением дня немецкие солдаты были повсюду. А перед ним стоял партизан, и, похоже, присутствие немцев его нисколько не пугало.
— Я — офицер Красной Армии, — пояснил Сергей.
И, помолчав, так и не дождавшись реакции Дойчмана, вдруг заговорил на безупречном немецком:
— Дело в том, что я пришел к Тане. Она — моя невеста. И вот я прихожу сюда и убеждаюсь, что эта верная мне девушка повела себя, как последняя сучка. Я с вами сражаюсь, а она…
Сергей не договорил. Голос его звучал бесстрастно, словно речь шла не о нем и его отношениях с Таней, а чем-то совершенно обыденном. И, повернувшись к Тане, он прошипел ей по-русски:
— Блядь!
Потом Дойчман уже не мог внятно объяснить свой поступок. Такое с ним происходило впервые в жизни, даже мальчишкой он не переживал ничего подобного. Размахнувшись, он изо всех сил залепил Сергею пощечину. Тот даже не шелохнулся. Дойчман повторил, сопровождая оплеухи криком:
— Два! Три! Четыре! Пять!
Ударив еще раз, Эрнст опустил руку и в отчаянии замотал головой.
— Всего, значит, шесть. Ладно, будем считать, что за каждую пощечину я уложу по одному немецкому солдату.
Дойчман отступил на шаг, и вновь на него нахлынуло чувство нереальности. Таня стояла, прижавшись щекой к беленной мелом поверхности печи, ее спина вздрагивала. Девушка плакала. Дойчман исподлобья посмотрел на Сергея. Тот продолжал:
— Я ненавижу ее. Я мог бы забить ее до полусмерти, но она того не стоит. Теперь в ней чужая кровь. Я сейчас уйду, а ты… Ты сейчас не станешь мешать мне. Я ведь понимаю, что у тебя на уме. Но ты этого не сделаешь. Не выдашь меня вашим жандармам. Побоишься. У тебя первым делом спросят: а как ты вообще оказался у этой русской? У партизанки? Ты, солдат штрафбата? Так что в глазах своих ты — предатель!
Повернувшись, Сергей взял лежавшую на табурете шапку, нахлобучил ее и вышел, захлопнув за собой дверь.
Какое-то время оба молчали. Потом Дойчман глухо произнес:
— Ладно. Мне пора. Я еще приду к тебе, — пообещал он.
С криком Таня бросилась ему на шею:
— Я так боюсь за тебя!
— Я же сказал, — прошептал он, — что обязательно приду.
— Я так боюсь!
— Понимаю. Но что поделаешь? — развел руками Дойчман. — Но обещаю тебе — я приду.
Вдруг Эрнст ощутил чувство бессилия. Разумеется, он ничего поделать не мог. И все же… Теперь Тане определенно будут мстить — она ведь изменница в глазах своих. Переспавшая с врагом изменница.
— Ничего-ничего, все будет хорошо, — прошептал Дойчман, зная наперед, что лжет.
Ничего хорошего уже не будет, и быть не может. Ночь, которую они провели вместе, разверзла перед ними врата ада, она сулила беспросветное отчаяние и безнадежность. Он ушел.
Сначала не спеша, потом ускоряя шаг, Дойчман стал подниматься по склону к городу, туда, где его дожидался водитель и нагруженные медикаментами и врачебным скарбом сани. Он и так уже опаздывал. У въезда на мост суетились постовые, какой-то фельдфебель из полевой жандармерии орал на шофера грузовика, у которого прямо на дороге сломалась ось. Машина перегородила все движение. Потом Дойчман чуть ли не бегом бежал по каким-то узеньким улочкам, подальше от Тани, Сергея Денькова, навстречу новому дню в штрафбате.
Сергей Петрович Деньков не ушел прочь, он остался, укрывшись за забором. Дождавшись, пока Дойчман, выйдя из хаты, направился в город, он медленно зашагал к домику Татьяны. Войдя, он увидел, как она по-прежнему стоит посреди комнаты. Увидев Сергея, девушка испуганно прижала ладони ко рту и отступила к печке, за которой лежал заряженный пистолет.
— Не трогай его, пусть лежит, как лежал, — властно произнес Сергей. — А не то мне придется тебя убить. Я тебя убью, но не сейчас.
— Что тебе от меня надо? — со страхом прошептала Таня.
— И ты еще спрашиваешь!
— Что ты хочешь от меня? Что? Лучше уходи! Уйди прочь!
Последние слова Таня чуть ли не прокричала в лицо Сергею, буравившему ее из-под надвинутой на лоб шапки полным надменности холодным взором.
— Хорошо, я уйду, — негромко ответил он. — Уйду и больше не вернусь. До тех пор, пока немцев отсюда не прогоним. А когда их прогоним, вернусь и убью тебя. Это я тебе обещаю. И даже не пытайся скрыться — я все равно тебя разыщу. Из-под земли достану. Мы будем следить за каждым твоим шагом. А убив тебя, соберу всех и скажу: «Вот, посмотрите, это Татьяна Сосновская. Вернее, когда-то была ею. А теперь это ее труп. Когда-то она была одной из наших. А потом спуталась с немцем. Предала нас. И так будет с каждым, кто предаст нас…»
Прижав дрожащую руку к шее, Таня бессильно привалилась к печи.
— Уходи! — простонала она. — Ты — дьявол!
— Я, значит, дьявол, вот оно как, А что, дьявол и потаскуха, разве мы не пара?
Говоря это, он стал приближаться к девушке, потом, протянув руку, ухватил ее за подбородок и устремил в нее полный ненависти взгляд.
— Слушай, ты, блядь, нет-нет, ты смотри мне прямо в глаза! Так вот, знаешь, что ты натворила? Ты что же, позабыла все, что между нами было?
— Я… я люблю его, — прошептала Таня.
— Сука! — с болью и яростью выкрикнул Сергей и, отступив на шаг, с размаху ударил ее по лицу, потом еще раз и, утратив над собой контроль, продолжал бить. Девушка упала на колени, но Сергей, не в силах остановиться, осыпал ее ударами. Девушка не кричала, а только, постанывая, пыталась защитить лицо руками и молча принимала удары до тех пор, пока не потемнело в глазах. Сергей, выпрямившись, ткнул сапогом ей в спину и стал терпеливо дожидаться, когда Татьяна придет в себя. Девушка открыла глаза. Убедившись, что она в сознании, видит и слышит его, Сергей пообещал:
— Я вернусь и прикончу тебя!
Выйдя, он тщательно прикрыл за собой дверь и угодливо кивнул саперам, шестами толкавшим льдины к берегу. И, продолжая подобострастно кивать попадавшимся ему навстречу немецким солдатам, он засеменил вдоль берега и вскоре исчез среди полуразрушенных домов окраины Орши. Только в чудом уцелевшей бане он вместе с тулупом сбросил с себя личину стремящегося угодить новой власти полудурка и подхалима. Тулуп полетел в угол бани. Секунду или две Сергей оставался в неподвижности как изваяние, а потом, в отчаянии хлопнувшись лбом о бревенчатую стену, он сквозь стиснутые зубы простонал:
— Дай мне силы вынести все это! Боже, не дай мне сойти с ума!
Впервые в жизни Сергей Деньков обратился ко Всевышнему. И даже сам того не заметил, потому что ничего в ту минуту, кроме страшной, жгучей, нестерпимой боли, не ощущал.
В ту же минуту, когда Дойчман, пропуская мимо ушей брань заждавшегося его — полчаса проторчал на холоде, чуть яйца себе не отморозил! — водителя, забирался на сиденье мотосаней, на ближнем к передовой участке запасных позиций, где вкалывала 2-я рота, появился хоть укутанный с ног до головы, но неизменно молодцеватый офицерик: сюда пожаловал собственной персоной обер-лейтенант Беферн. Он прибыл сюда с участка обер-лейтенанта Вернера: проверив, как идут дела у 1-й роты, он направился во 2-ю.
Первым, кто нарвался на Беферна, был Видек. Деловито приставив кирку, которой безуспешно долбил окаменевшую землю, к стенке траншеи, он без излишней ретивости отдал честь и доложил:
— Рядовой Видек, занимаюсь рытьем окопов. Никаких особых происшествий нет.
— Рота? — стал возмущенно допытываться Беферн. — Так, по-вашему, рапортуют офицеру? Вы что, яму под отхожее место выкапываете?
— Так точно, герр обер-лейтенант!
Беферн выпучил глаза:
— Что это значит?
— Так точно, герр обер-лейтенант!
Что оставалось делать Беферну? Так точно, так точно. Беферн понял: какой бы вопрос он сейчас ни задал этому тугодуму, тот будет отвечать: «Так точно!» Бесполезно пытаться чего-то добиться от него, по крайней мере, не сейчас и не здесь.
— Ладно, Видек, мы еще с вами побеседуем, — только и сказал Беферн, — обязательно побеседуем!
И, кипя от ярости, зашагал дальше по траншее, мимо солдат, которые, завидев его, вытягивались в струнку и горланили так, что их рапорты, наверное, и в Орше были слышны. Видимо, специально, чтобы услышали их товарищи. В другой траншее измотанные за смену солдаты 2-й роты спали вповалку. Они работали в ночную смену и вот уже два дня отдыхали прямо на позиции — поступило распоряжение ускорить работы. Надо сказать, все были только рады, что не приходится добираться до места расквартирования на отдых. Дело в том, что в ближний немецкий тыл каким-то образом сумели пробраться русские снайперы и вовсю стреляли, едва завидев подобие цели. Замаскированы они были безукоризненно — на их обнаружение и ликвидацию отправили целый взвод, но солдаты вернулись ни с чем. Бороться с ними было невозможно. Лес был огромен, в нем при желании могла бы укрыться дивизии, не то что кучка снайперов. Причем вражеские снайперы представляли опасность не только для и без того истончившейся немецкой передовой, но и для солдат штрафбата. Просьбу обер-лейтенанта Обермайера и гауптмана Барта, заключавшуюся в том, чтобы вооружить взвод — или даже роту — солдат штрафбата и направить их на ликвидацию русских снайперов, до сих пор удовлетворить не торопились. В результате за три дня Обермайер недосчитался шести человек, а Вернер — пятерых. Все одиннадцать человек получили пулю в лоб.
Чтобы хоть как-то обеспечить непрерывность работ, Обермайер и Вернер решили выставить посты в лесу, им было приказано, заметив что-то подозрительное, открывать огонь из пулемета на поражение. Но вышло так, что именно посты и стали легкой добычей снайперов. Уже в самый первый день пришедшие постовым на смену обнаружили двоих солдат за пулеметом — у каждого на каске как раз по центру темнело маленькое аккуратное входное отверстие пули.
— Банда недоумков, — ворчал Беферн, обойдя несколько землянок — Спят, как сурки! И это на войне!
Скрючившись в три погибели — обер-лейтенант Беферн был осведомлен о русских снайперах, хоть и не особенно верил в их опасность, — он прошел по траншее дальше в тыл проверить пост в лесу. Последние метры пришлось одолевать на четвереньках, так он и добрался до окопчика, где, подобрав под себя ноги, дремал солдат. Сначала Беферн подумал, что это ему померещилось, — как так, сон на посту?! Широкий воротник тулупа был поднят так, что и лица его не было видно, только верхняя часть каски. Солдат мерно дышал, в такт дыханию подрагивали покрывшиеся инеем шерстинки воротника тулупа. Руки в рукавах, ноги в валенках. Ничего страшнее и постыднее Беферн и вообразить себе не мог — сон на посту! И когда он, стоя на коленях, присмотрелся к уснувшему часовому, ощутил нечто похожее на удовлетворение: все же не зря сюда добирался, застал на месте преступления. Вот только жаль, что нет никого из свидетелей. Впрочем, не столь важно, и без них обойдемся. Слово офицера пока что имело вес. Возымеет и тогда, когда этого субчика будут допрашивать перед тем, как примерно наказать. А как именно? Расстрел, вот как. Поставят его к стенке, а остальные задумаются.
Беферн обвел взором наваленные друг на друга мешки с песком, между которыми был пристроен пулемет. Оставлена была лишь узенькая бойница. Надо сейчас его растолкать. Только вот неудобно как-то получится, если он разбудит его, сидя на корточках. Не подобает офицеру такая поза, уж больно унизительна. Нет, надо подняться во весь рост и крикнуть. Неторопливо, стараясь не шуметь, обер-лейтенант Беферн, не отрывая взора от спящего, поднялся и выпрямился. В случае чего мешки защитят от пули, вон такие толстые, так просто не прострелишь. Да и кто здесь заметит, если он на пару секунд высунет голову? Но обер-лейтенант Беферн не заметил главного — тело спящего едва заметно шевельнулось. И когда он, опустив взгляд, уже раскрыл было рот, чтобы заорать во все горло, то увидел, как его прищуренным взглядом изучает внезапно проснувшийся часовой. Это был Шванеке. Последствия его дуэли с Тартюхиным оказались достаточно серьезны, но не смертельны. После того как его обнаружил Кроненберг и перевязал ножевые раны, Шванеке на пару дней остался в медпункте. Вот тогда-то и произошла их первая с Беферном встреча.
— Этот субъект ничем не болен, — заявил он Кроненбергу. — А чтобы сачковать, времена не те. Обеспечьте, чтобы этот Шванеке завтра был в подразделении и приступил к работам…
Шванеке вскипел от охватившей его ярости.
— Проснитесь! — выкрикнул Беферн, не подумав о том, насколько несерьезна ситуация, пропустив единственно уместный ответ Шванеке мимо ушей. В ту минуту Беферн думал только об одном: и все же я сцапал тебя! И теперь тебе никакие отговорки и отмазки не помогут. Можно считать, что ты уже на том свете. И к лучшему. Как к лучшему и то, что это оказался именно Шванеке, а не кто-нибудь еще.
— А я и не сплю! — возразил Шванеке.
— Встать!
Шванеке, потягиваясь, не спеша, поднялся и сладко зевнул.
— Некстати вы пришли, — позевывая, объявил он. — Я как раз…
— Вы спали!
— Вот об этом я и хотел рассказать. Да, я немного размечтался, и представилось мне, что я в Гамбурге с одной блондинкой. Доложу вам: баба — первый сорт. Не поверите, что у нее за ляжки. А тут вы…
— Вы спали! Признайтесь, ведь вы спали!
— Ясное дело! Но услышал вас, еще когда вы были вон там.
Шванеке показал рукой вдаль.
— Не учли военной хитрости, герр обер-лейтенант! Так на войне не подкрадываются!
Шванеке улыбался, но как-то странно: рот растянулся чуть ли не до ушей, голос звучал смешливо, а глаза… Глаза его оставались холодными, безжизненными, словно пара стеклянных шариков.
— Понимаете, что это значит? — с нетерпением спросил Беферн.
— Нет. А что это значит?
— Вы спали на посту в непосредственной близости от противника… — раздельно произнес обер-лейтенант.
— Ах, так вот вы о чем! Ну и что же дальше?
— Дальше трибунал, — спокойно пояснил Беферн. — И состоится он здесь, у нас. Так что собирайте вещички, и пойдемте.
Беферн чувствовал железное спокойствие — пусть себе плетет что хочет, это ему не поможет. С какой стати тратить нервы, если с этим типом все ясно.
— Не могу, герр обер-лейтенант! Не имею права покинуть пост, пока меня не сменят, — наотрез отказался Шванеке. — Согласны составить мне компанию? Мы с вами можем поговорить. Начистоту, герр обер-лейтенант. Как насчет разговора начистоту? Мы тут с вами одни, и какое-то время никого здесь не будет, кроме нас… Ну и, так сказать, как мужчина с мужчиной…
Прежняя самоуверенность Беферна дала трещину. Суть сказанного Шванеке постепенно начинала доходить до него, и в конце концов обер-лейтенант Беферн понял, что тот имеет в виду. По спине поползли мурашки, он невольно попятился, будто пытаясь убежать от этого странного солдата, хотя бежать было некуда. А Шванеке неторопливо протянул руку, ухватил его за отвороты шинели, притянул к себе и уселся так, чтобы не дать своему собеседнику сбежать.
Обер-лейтенант Беферн не сопротивлялся. Происходившее казалось ему галлюцинацией, бредом наяву. Быть такого не могло! Но всмотревшись в физиономию Шванеке, он понял, нет, это не сон, и не бред, а явь. И тут Шванеке заговорил, слова его, словно живые существа, проникали в Беферна, добираясь до каждой клетки организма.
— Трибунал, говоришь? Расстрел? Трах-бах, и нет Шванеке? Ты был бы доволен, да? Шванеке покойник, а Беферн — или как там тебя? — жив, здоров и на коне?
— Ну-ка, пропустите меня сейчас же! — прошипел Беферн.
— Тихо, тихо! Не сразу! Мы же договорились поговорить по-мужски, ты, свинья поганая! Что, уже забыл? А нам о многом с тобой поговорить надо. Нет, уж ты пистолетик пока убери! А то, не дай бог, пообломаю тебе ручонки! Раз — и нет их!
Рука Беферна, скользнувшая было к кобуре, вновь бессильно опустилась.
— Что вы задумали? Знаете, что это такое? Оказание сопротивления командиру…
— Заткни пасть!
Шванеке отер с бровей и ресниц иней, теперь он уже не улыбался, и Беферну показалось, что он уже бог знает где, как тот, кто напряженно что-то обдумывает. Но тут Шванеке, опомнившись, вновь заговорил. Вполне серьезно:
— Ты — мразь, свинья несчастная, я тебя сейчас прикончу. Можешь себе представить, как все будут этому рады? Избавятся от тебя наконец! Весь батальон упьется на радостях! Трибунал? Ты, кажется, что-то там бормотал о трибунале? Нет, это тебя зароют в мерзлую землю, не меня.
— Вы! Вы! — срываясь на дискант, заорал Беферн с перекошенным от страха и возмущения лицом.
И тут попытался позвать на помощь, но кто мог услышать его здесь? Это был конец, тот, кто сидел перед ним, сейчас убьет его. И никто ему не поможет. Беферн понимал это и продолжал вопить уже не столько ради того, чтобы кто-то пришел ему на выручку, а от того, что стремился этим криком избавиться от охватившего его животного страха, он обращался к единственной на свете женщине, у которой мы по привычке ищем защиту, — к матери. Той самой тихой, незаметной женщине, которую когда-то презирал за мягкотелость, за непонимание и неприятие его идеалов, и он в ту минуту призывал не только мать, он призывал все, что олицетворяло это слово, всех матерей мира, готовых прийти на помощь своим сыновьям, избавить их от неминуемой гибели. И тут Шванеке нанес удар. Беферн, обмякнув, умолк. Теперь действовать нужно было быстро, и Шванеке действовал, будто все это было рассчитано уже давным-давно. Вскинув автомат, он выпустил в лесную гущу несколько коротких очередей — он знал наверняка, что лес не пуст, что там укрылись как минимум двое, а может, и трое русских снайперов. Еще раз ударив Беферну ребром ладони по сонной артерии, он подхватил вдруг потяжелевшее тело обер-лейтенанта под мышки и, оттащив его к пулеметной амбразуре, приподнял его над мешками с песком.
Ждать пришлось недолго. Минуты две спустя, может, чуть больше он почувствовал, как тело Беферна дрогнуло, и тут же из лесу донесся сухой треск выстрела. Он бросил тело и осмотрел его. На самой переносице темнело идеально круглое небольшое отверстие, а сзади на каске — рваная дыра, оставленная прошедшей навылет снайперской пулей. Да, мрачно усмехнулся про себя Шванеке, бывает, что даже из войны можно извлечь пользу. А эти ребята, русские, стреляют что надо…
После этого он бросился к пулемету и открыл беспорядочный огонь длинными очередями по лесу, нажимая и нажимая на спуск, пока не истощилась лента. Шванеке заправил новую и вновь продолжал прочесывать лес, чувствуя, как молотит в плечо приклад. Глаза его горели безумно-веселой яростью.
— Ну вот, — процедил он, — хватит пока.
Гибель обер-лейтенанта Беферна была воспринята в батальоне весьма сдержанно.
Его фамилия появилась в соответствующих документах. Гауптман Барт сообщил по телефону Обермайеру:
— Он всегда был очень порывистым молодым человеком. Такие встречаются, и нередко.
А Вернер, для которого с гибелью Беферна разом отпали все проблемы, с оттенком простодушия произнес:
— Бедняга! Отправился на тот свет, даже не переспав ни с одной девчонкой…
Вот только Крюль впал в задумчивость. Надо сказать, что батальон не скорбел по героически павшему от злодейской пули русского снайпера, нет. Напротив, подразделение вздохнуло с облегчением, в особенности его тыловые службы, к которым покойный Беферн так трепетно относился. И Крюль, понимая, какую ненависть этот обер-лейтенант вызывал решительно среди всех солдат, да и не только солдат 999-го штрафбата, невольно задумался и о своей участи. И хотя после знаменательного эпизода в траншее и выхода из-под обстрела русских отношение солдат к нему изменилось в лучшую сторону, Крюль все же не мог гарантировать, что и с ним в один прекрасный день не обойдутся подобным же образом. В конце концов, к чему в армии фельдфебель? Чтобы отравлять жизнь солдату.
Для рядового же Шванеке история не закончилась скромными похоронами обер-лейтенанта на солдатском погосте за хатами Бабиничей.
Первым, кто стал расспрашивать его о деталях, причем еще на похоронах, был унтер-офицер Хефе.
— Его снайпер снял! — кашляя, объяснял Шванеке.
Будучи непревзойденным актером, Шванеке следил, чтобы голос его звучал как можно правдоподобнее.
— Где это произошло?
— Там, где я был на посту, у самого леса.
— Ах так… — протянул Хефе, искоса поглядев на Шванеке. — Впрочем, туда и дорога этой скотине. А кто еще был при этом?
— Никого. Я да он.
— Выходит, ты — единственный свидетель?
— Выходит.
— И ты не помешал этому идиоту, когда тот высунул башку из окопа?
— Разве можно указывать офицеру?
— Ты хоть его предупредил?
— Ну конечно.
Разговор с Обермайером оказался посложнее. Этот долго и нудно выспрашивал обо всех подробностях.
— Сколько времени пробыл обер-лейтенант Беферн у вас на посту?
Шванеке задумчиво уставился в потолок:
— Да минут, наверное, с пять, не больше.
— И что вам говорил обер-лейтенант Беферн?
— Ну, когда увидел меня, он сказал: «Ты — свинья тупая!»
Обер-лейтенант внимательно посмотрел на руки стоявшего перед ним Шванеке. И хотя он не испытывал ни малейшей жалости по поводу героической гибели ненавистного адъютанта батальона, этот инцидент показался ему подозрительным. И его долг офицера — да и не только офицера — состоял в том, чтобы всесторонне изучить обстоятельства гибели Беферна. С другой стороны, Обермайер готов был верить в то, что это была трагическая случайность, и на этом закрыть дело. Но ни одного свидетеля у Шванеке не было, кроме его самого, разумеется, размышлял Обермайер, так что этот Шванеке вполне мог и насочинять. В таком случае последствия могли бы быть чудовищными. Все было слишком запутанно, чтобы провести мало-мальски объективное расследование, и все же… И все же, в лице Шванеке мы имеем дело не просто с каким-то там солдатиком, а с уголовным преступником, стоит только взглянуть ему в глаза, и ты сразу понимаешь, что такой человек способен на что угодно, вплоть до преднамеренного убийства.
— Как это случилось?
— Ну говорю вам: прошу прощения, герр обер-лейтенант, там залегли стрелки-сибиряки, а он мне: «Вы что же, перепугались, болван вы этакий!» Я ему: «Но они бьют без промаха!» А он мне: «Ерунда!», а сам возьми да высунись, и тут бац, и он падает. Вот так все и было. Герр обер-лейтенант, я и оглянуться не успел, а он уже лежит… Ему всегда хотелось всем доказать, что он…
Обермайер махнул рукой:
— Ладно-ладно, можете идти. Доложите обер-фельдфебелю Крюлю.
Вздохнув с облегчением, Шванеке отбыл, оставив Обермайера наедине со своими мыслями. Шванеке забрел в канцелярию, увидев там пару знакомых лиц, поздоровался. После этого отправился на доклад к Крюлю. Шванеке считал, что все позади — кто что может сейчас доказать? Обер-лейтенант грозился передать дело в трибунал, да вот не успел — погиб геройской смертью. К стенке меня поставить хотел, со злостью подумал Шванеке, но сам отправился на тот свет от пули в лоб. Вот тебе и трибунал… Дьявол тебя забрал к себе поближе, продолжал рассуждать про себя Шванеке, предупреждал я тебя — со мной такие дела не проходят, с кем угодно, но не со мной!..
Когда Шванеке без стука вошел, обер-фельдфебель Крюль удивленно поднял голову. Откинувшись на стуле, он скрестил руки на груди и покачал головой:
— Ну разумеется, кто же еще так мог впереться. Только невоспитанный хам, чуть ли не половой преступник и бандит!
— «Чуть ли не» спокойно можете опустить, — ухмыльнулся Шванеке.
— А как насчет «убийцы»? Если бы я сказал «чуть ли не убийца»?
Шванеке злобно прищурился, лицо его перекосилось. Нахлынувшая жаркой волной злоба едва не поглотила рассудок, который всегда оставался начеку.
— И до вас тоже очередь дойдет! — прошипел он.
Крюль даже вскочил.
— Что значит — «тоже»? — взвизгнул он.
— «Тоже» означает, что и вы, как любой из нас, не заговорен ни от чего.
К Шванеке вернулась его всегдашняя осмотрительность.
— Знаешь — это можно по-разному понимать. Не считай меня круглым дураком! — хрипло произнес в ответ Крюль.
Он поймал себя на мысли, что боится этого коренастого здоровяка, стоявшего перед ним безо всякой боязни, не говоря об учтивости, и вперившего в него свой рыбий взор.
— Можно, — невозмутимо согласился Шванеке.
Крюль почувствовал, как похолодела спина, и его затрясло — первый признак того, что необходимо было срочно излить накопившуюся злобу на кого-нибудь.
— Вот что я тебе скажу, малыш… И ты можешь быть уверен, что я с тобой шутить не намерен.
Крюль ритмично мотал толстой головой из стороны в сторону, как всегда, когда он обдумывал или вещал что-то важное.
— Так вот, заруби себе на носу, малыш: в тот день, когда тебе отсекут башку, я надену парадную форму и вдрызг налижусь!
Шванеке в ответ молчал. Но выходя из каморки Крюля, не мог отказать себе в удовольствии смачно харкнуть в угол.
Час спустя в хату, превращенную Обермайером в «командный пункт», явился штабсарцт доктор Берген.
— Ну, теперь на неделю, а то и больше мы обеспечены перевязочным материалом и всем необходимым, — устало поделился он. — Ваш Дойчман блестяще со всем справился. Через неделю надо будет еще раз послать его в Оршу… На склады должна прибыть очередная партия материалов. Похоже, что-то затевается…
— Я уже давно удивляюсь, что «иваны» затихли. Поля как камень, снега не очень много… Что лучшего желать для танков. Думаю, что уже скоро они полезут.
— Постучите по дереву, Обермайер, чтобы этого не произошло!
Усевшись, доктор Берген опрокинул рюмку шнапса, предложенную Обермайером.
— Но я не за этим к вам пришел… Если начнется, так начнется — первыми об этом узнаем. Хоть я на фронте без году неделя, но все равно чувствую, что все это… Как бы поточнее выразиться — затишье перед бурей. Так что хотел вам сказать?… Ах да, доктор Хансен кое-что обнаружил. И доложил мне об этом. Кроме того, составил протокол по всей форме… Речь идет о Беферне. Впрочем, ознакомьтесь сами.
И с этими словами подал Обермайеру листок бумаги, а сам пригубил шнапса.
— Ох и язык же у вас, медиков! Пока разберешься что к чему, — вздохнул Обермайер.
— Хорошо-хорошо, я все вам объясню: на теле обер-лейтенанта Беферна помимо входного и выходного пулевых отверстий обнаружены ссадины на подбородке и, что еще важнее, кровоподтеки в области шеи. Это говорит о том, что они были еще до того, как он погиб от попавшей ему в голову снайперской пули. У вас есть на этот счет объяснение?
— То есть?
— Ну сами посудите: вполне может быть, что Беферн, обходя траншеи, мог поскользнуться и упасть, ударившись лицом обо что-нибудь. Иными словами, ссадины на подбородке вполне объяснимы. Хотя вполне может быть, что речь идет о рукоприкладстве, попросту говоря, о драке.
— Трудно предположить подобное, — ответил Обермайер.
— Ну, это не суть важно, ссадина и ссадина. Но как вы объясните кровоподтеки на шее? Они никак не могли быть следствием падения. Знаете, я не один год проработал судмедэкспертом, хотя и довольно давно. Подобные кровоподтеки возникают лишь после нанесения удара тупым предметом. Толстой палкой, к примеру, или еще чем-нибудь…
И доктор Берген рассек ладонью воздух.
— Вы имеете в виду — удар ребром руки? — растерянно произнес Обермайер.
— Не исключено… — пожал плечами доктор Берген. — Такой удар, если он достаточно силен, может оказаться и смертельным.
— И вы предполагаете…
Доктор Берген отмахнулся:
— Нет-нет. Беферн погиб от пули снайпера, в этом нет никаких сомнений. Крохотное отверстие спереди, огромная рваная рана на затылке — вы же знаете современное оружие, мощность заряда, скорость вылета пули. И Беферн стал жертвой именно такой пули. Но — и об этом следовало бы задуматься — удар в области шеи мог лишить его сознания. А нанесен он был, судя по всему, незадолго до гибели. Я не детектив, не следователь, как я понимаю, вы тоже. Но вы — командир роты. И произошло это на вашем участке…
Молчание.
Минуту или две спустя Обермайер медленно, с трудом произнес:
— Если я верно понимаю вас, некто — не будем пока что называть фамилий — сначала привел обер-лейтенанта Беферна в бессознательное состояние, а потом застрелил его.
Штабсарцт отпил еще шнапса:
— Хансен установил, что выстрел был произведен с большого расстояния. Стреляли не в упор. Для нас, медиков, не составляет труда установить это. Скорее всего стрелял именно русский снайпер. Я не склонен к безапелляционности, однако то, что вы только что сказали, вероятно, весьма близко к истине.
— Вот что: давайте называть вещи своими именами: Шванеке — а никто другой, кроме него, быть не может — сначала нанес обер-лейтенанту Беферну удар кулаком в подбородок, потом ребром ладони в области шеи, отчего Беферн потерял сознание, а после всего этого пустил в ход оружие. Либо каким-то образом дал возможность русскому снайперу выстрелить в обер-лейтенанта Беферна. Такое вполне осуществимо, если… Если понимаешь в этом толк…
— Разумеется, речь идет о Беферне, а он…
— Да-да, я хорошо понимаю вас. И я думаю, мне не остается ничего, кроме как ознакомить с этим протоколом гауптмана Барта, — заверил доктора Бергена Обермайер.
Штабсарцт допил шнапс. Мерзкое на вкус пойло, но оно хоть расслабляло, помогая пережить ужасы. Вообще все, что происходило в этом штрафбате, было ужасом, кошмаром, не укладывавшимся в голове.
— Пусть этот Беферн и был порядочной свиньей… Убийство есть убийство, и неважно, кто убит.
— Я сейчас же — сейчас же прикажу арестовать этого Шванеке и еще раз допрошу его.
Доктор Кукиль тщетно пытался дозвониться до Юлии Дойчман. Поскольку после очередного налета британской авиации линии были повреждены, он решил поехать к ней в Далем, движимый до сих пор не испытанными чувствами: обеспокоенностью и неведением, постепенно перераставшими в страх, что Юлия все же отважится испытать на себе вакцину, повторив чудовищный эксперимент своего мужа, Эрнста Дойчмана. Вилла в Далеме была на замке — он ехал сюда зря. Жалюзи, местами разорванные выбитыми взрывной волной стеклами, были опущены до самого низу. Подождав некоторое время, доктор Кукиль все же отворил калитку и обошел дом. Он казался необитаемым, угрюмым и брошенным. Выходившая в сад дверь в кухню тоже была заперта. Юлия наверняка уехала куда-нибудь из города. Странное дело — она и словом ему не обмолвилась о подобных планах. И он тут же со всей отчетливостью понял, что да, все вполне логично, что как раз ему она и не стала бы ничего говорить. Ни о том, что собирается уехать, ни о… Эта женщина ненавидела его. И как он мог оказаться таким глупцом, что поверил, что она забудет своего Дойчмана и с распростертыми объятиями бросится к нему? Интересно, а куда она могла поехать? Что ни у Эрнста Дойчмана, ни у Юлии родственников не осталось, было ему известно. Может, что-нибудь стряслось с доктором Дойчманом? Может, он погиб в России?
Нельзя сказать, что мысль эта, в последнее время все чаще и чаще посещавшая доктора Кукиля, была ему неприятна. Однако теперь она вызывала совершенно иные эмоции, в первую очередь странное, щемящее чувство неуверенности. Или вины? До сих пор подобные переживания были ему совершенно не свойственны. Прежде все было легко и просто: он жаждал обладать Юлией, и несокрушимо верил в то, что это возможно. Он просто должен был заполучить эту женщину, а ее строптивость лишь подливала масла в огонь, превращая желание обладать ею в идею фикс, разновидность паранойи. Ведь до сих пор он всегда получал желаемое. С какой стати с Юлией должно было быть по-другому? Самым сложным было наличие живого и здорового д-ра Дойчмана. Погибни он, и Юлия, разумеется, спустя какое-то время, по завершении периода скорби, сама упадет ему в ладони, как перезрелый плод. Что будет потом, как он ею распорядится, этим доктор Кукиль предпочитал не забивать голову. Однако в последнее время все вдруг изменилось, прежней ясности не было. Да, желание обладать Юлией не исчезло, вот только приобрело несколько иной оттенок. Теперь доктор Кукиль уже не мог сказать с определенностью, желает ли он гибели Дойчмана. Границы понятий и представлений размылись, утратили четкость, ощущения невероятно и необычно усложнились — прежде ничего подобного с ним не происходило. Что же это было? Уж не любовь ли? Если да, то любовь — весьма странная вещь…
Перед тем как идти к машине, доктор Кукиль немного постоял в саду, изучая дом. В груди болезненно заныло, и физическая боль была трудноотличима от психического страдания. На мгновение он подумал, что готов пожертвовать всем на свете, даже карьерой, только вот чтобы прямо сейчас распахнулась дверь и к нему выбежала радостная Юлия. Но дверь была заперта, а покинутый дом безмолвствовал. Он побрел к автомобилю, сел за руль и уехал. Ничего, он и завтра приедет сюда, и будет приезжать постоянно, до тех пор, пока не застанет ее. Он будет искать ее повсюду, он обязательно увидит ее, пусть даже ради того, чтобы перекинуться с ней парой слов на банальные темы или просто помолчать, когда она была рядом.
А Юлия тем временем украдкой наблюдала за ним из-за гардин и покосившихся жалюзи окна гостиной.
Она увидела совершенно другого Кукиля, не того, кого она знала прежде. Теперь это уже не был холодный расчетливый судебный медэксперт, знающий специалист, баловень партии и женщин. Теперь он напомнил ей того Кукиля, который как-то признался ей, что очень одинок по ночам и что сны его отнюдь не всегда легки и прекрасны. И было что-то еще в его позе и жестах, какая-то странная аура, окружавшая его. Но Юлия так и не смогла понять, что именно, а когда он уехал, предпочла не раздумывать об этом. Усевшись за стол Эрнста, она заставила себя не думать о нем. И доктор Кукиль быстренько отступил на задний план.
Потом, если опыт удастся, от него потребуется пересмотр судебного решения. Но это потом, и лишь в том случае, если опыт окажется успешным.
Стол был завален черновиками, тетрадями для записей, отчетами о циклах экспериментов Эрнста и ее самой. Рассеянно отодвинув все это в сторону, Юлия, взяв большой лист бумаги, стала писать:
«Мой самый любимый!
Это письмо будет коротким — вполне возможно, оно мое последнее. На прощание не следует быть многословным, многословие лишь делает миг прощания еще мучительнее, более того, оно крадет у тебя остатки мужества, так необходимого мне для осуществления задуманного. Но нет — не хочу быть пессимисткой. Кажется, я немного переутомилась, а если ты устал, для тебя даже самые важные вещи вдруг утрачивают смысл, а сложные еще более усложняются.
Недавно я вдруг поймала себя на том, что становлюсь тщеславной. Едва ли не с гордостью я задумалась над тем, что проделанная мною работа и в самом деле не пустяк. Проделанная ради тебя. И тут же с удовлетворением отметила, что лишь женщина способна на такое из любви. Теперь кажусь себе почти героиней. Или не почти? Как видишь, любимый мой, даже в таких ситуациях порой весьма трудно бывает избавиться от слабостей, подкарауливающих нас на жизненном пути. Потом, чуть погодя, я спросила себя, часто ли случается, когда люди, совершившие нечто из чистого тщеславия, способны честно признаться в этом себе или даже другим? Я спросила себя, какова толика тщеславия или даже самовлюбленности в человеке, который — назовем это так — совершил подвиг, внешне кажущийся результатом преодоления врожденного эгоизма, свойственного всем без исключения, или даже инстинкта самосохранения? Вот чем занята сейчас моя голова… Но, как я уже предупредила тебя, это письмо не будет слишком длинным. И вот что я еще хотела сказать: невзирая ни на сложность нынешнего периода жизни, ни на то, как нелегко мне бывает временами, вернее, почти всегда, я сумела приобрести новые знания и выработать новое видение событий. Я стала другой, но не в том смысле, как принято считать: мол, ты страшно изменилась, нет. То, о чем я еще недавно только смутно догадывалась, я теперь знаю наверняка, и начинаю догадываться о том, что прежде казалось мне книгой за семью печатями. Вероятно, это можно назвать „развитием“. Когда допишу это письмо, решусь на эксперимент. Ой, дорогой мой Эрнст, если бы ты знал, как я боюсь этого! Может, это письмо выйдет не таким уж и коротким — пойми, каждой его строчкой, каждым словом я пытаюсь оттянуть мгновение, которое решит все.
Скорее всего тебе так и не узнать обо всем этом. Во всяком случае, если эксперимент не удастся. А если он не удастся, нам никогда уже не быть вместе, и некому тебе будет рассказать об этом. Но даже если мне на роду написано выжить сейчас, я уже с трудом верю, что ты уцелеешь на этой войне, которая неведомо сколько еще продлится и которая пожирает людей будто ненасытное чудовище, в особенности тех, кто приговорен к отправке в штрафные батальоны. И нам с тобой уготована участь оказаться всего лишь парочкой среди миллионов и миллионов жертв этой войны, парочкой безымянных, отданных ей на заклание, растворившихся среди других, чьи судьбы ничуть не легче, чем наши с тобой.
Останется лишь историческая категория под названием „война“. Останется отвратительное слово, значимость и важность которого недоступны тем, кто не пережил ее, а всем безымянным жертвам суждено исчезнуть, потеряться в этом собирательном понятии. Еще несколько минут, и я закончу писать. А спустя 10–12 часов я уже буду знать, верны ли наши догадки насчет актиновых культур или же ошибочны. Обещаю тебе не трусить… Попытаюсь не трусить. Но на всякий случай хочу с тобой попрощаться. Силюсь улыбнуться, пока пишу эти строки, и не разреветься. Пытаюсь вспомнить все самое хорошее, что было тогда между нами, а не ужасы, наступившие потом. И желая тебе всего хорошего на прощание, хочу сказать, что у меня за плечами хоть и недолгая, но полноценная жизнь.
И все же, несмотря ни на что, надеюсь, что мы встретимся вновь, что ныне оба мы шагаем во мраке ночи, за которой непременно наступит утро. Целую тебя, как тогда, когда ты мне сказал: „Бог создал мир, а с ним и тебя“. Тогда я была очень благодарна тебе за эти слова, но по-другому, не так, как сейчас. Сейчас мне хочется сказать эти же слова тебе.
Твоя Юлия».
Не перечитав, Юлия положила письмо в стопку других подобных писем, потом защелкнула портфель, где они хранились, а портфель сунула в чемодан, который тщательно заперла. Потом пошла в лабораторию, распахнула дверцы деревянного шкафчика, где стояли две небольшие колбы с мутноватой жидкостью. Недрогнувшей рукой Юлия наполнила ею два шприца. Все ее движения были точными, упорядоченными, рациональными.
Было 11 часов 17 минут утра.
Раскрыв тетрадь, она записала дату и время, потом стала описывать ход эксперимента:
«11.19 утра. Первая инъекция. 2 ccm Staphylokokkus aureus, внутримышечно, musculus vastus lateralis».
Перед тем как сделать себе укол, Юлия тщательно протерла кожу спиртом, И тут же, поняв всю бессмысленность этого акта, усмехнулась. Стерилизовать кожу перед тем, как впрыснуть себе гной! Что поделаешь — сила привычки. Второй укол она сделала в области кисти. И тут же записала в тетрадь: «11.22. Инъекция № 2 в musculus flexor digitorum profundis. После этого прерываю эксперимент и жду результатов». Поставив на 21.00 вечера будильник, она прилегла на старый кожаный диван. На нем Эрнст любил пару часов поспать после бессонной ночи. Гардины на окнах были задернуты, в лаборатории царил полумрак, отчего все предметы казались странными, не похожими на себя. Рядом с диваном стоял столик, а на нем — телефон. Тут же лежал листок бумаги, на котором были записаны номера доктора Виссека, рабочий и домашний.
О чем только не думала Юлия перед тем, как приступить к этому опыту над собой. В записях было отражено все до мельчайших подробностей. Она все тщательно собрала, как утомившийся от жизни старик в преддверии скорого конца. Даже написала письмо доктору Кукилю, и невольно упрекнула его уже в первых строках: «Если бы вы как судебный эксперт руководствовались бы тем, что вам подсказывают совесть и опыт, а не так называемым „велением дня“, иными словами, предрассудками, все было бы по-другому и вам не пришлось бы читать сейчас это письмо…»
Свершилось. Юлия, успокоенная, как после таблетки снотворного, лежала на видавшем виды кожаном диване. Лицо ее побледнело, а глаза были прикрыты. Она думала об Эрнсте, о суровой русской зиме, о которой ей столько приходилось слышать. Есть ли у него теплое обмундирование? Получил ли он посылку, куда я положила теплые варежки, носки и шарф, и еще домашнего печенья, пару пачек сигарет и еще кое-какие мелочи? Есть ли у него валенки? Или, может быть, им даже выдали меховые унты? Это было чисто женское беспокойство бытового характера, тревога жены о муже, матери о сыне. Днем — она посмотрела на часы: было 14.16 — к дому вдруг подъехал автомобиль. Судя по звуку мотора, это был доктор Кукиль. Какое-то время она не слышала ничего, потом до нее донесся скрип гравия, гость решил обойти вокруг дома. Потом в передней раздался звонок, один, другой, третий. Какое-то время Юлия противостояла соблазну встать и отворить дверь, рассказать Кукилю все, попросить его помочь, пока не поздно. Но она, зажав уши ладонями и повернувшись к спинке дивана, продолжала лежать. Некоторое время спустя до нее снова донесся негромкий звук запускаемого мотора, а еще через несколько секунд он затих. Доктор Кукиль снова уехал ни с чем. Тишина, усталость, полумрак лаборатории нагоняли дремоту и в конце концов сморили ее — Юлия заснула. Ее разбудил резкий телефонный звонок прямо над головой. Но она не сняла трубку. Наверняка это снова доктор Кукиль, а она не могла говорить с ним.
18.47. Юлия внимательно осмотрела места инъекций. Кожа вокруг следа от иглы в верхней части бедра покраснела — крохотный багровый кружок. На кисти пока что ничего подобного не было. Юлия записала результаты наблюдений в тетрадь, смерила температуру. Примерно в 20.30 она, не дожидаясь, пока подаст сигнал будильник, позвонила в «Шарите» доктору Виссеку. Ее вдруг охватило беспокойство, совладать с которым она не могла, ей казалось, что она задыхается.
— Добрый день, девочка, как там наши дела? Что я могу для тебя сделать? — услышала она в трубке добродушный голос старого друга.
В трубке раздавалось шипение, напоминавшее морской прибой. Приложив ладонь ко лбу, Юлия невольно вздрогнула. Лоб вспотел и был горячим.
— А как у тебя дела? — с трудом спросила она. — Работы много?
— Как обычно. Я уже скоро себе койку в операционной поставлю.
— Франц, у меня к тебе есть одна… просьба.
— Выкладывай. Считай, что она уже исполнена!
— Кое-кого нужно устроить в больницу.
— Сюда? В «Шарите»? Исключено! Юлия, дорогая, пойми… Ну как ты себе это представляешь? — попытался доктор Виссек сгладить неприятное впечатление от категорического отказа. — У нас больные вповалку лежат, даже в бомбоубежище. Это срочно?
— Это очень срочно, иначе я не стала бы тебя беспокоить.
— О ком все-таки речь?
— О золотистом стафилококке. Инфекционное заболевание. Кисть руки и верхняя часть бедра, — задыхаясь проговорила Юлия.
— Сложный случай?
— Довольно сложный.
— То есть имеется вероятность ампутации. Кто же это такой?
— Я, — ответила Юлия.
Секунду или две в трубке царило молчание. Потом раздалось характерное шипение — словно собеседник на другом конце провода, набрав в легкие побольше воздуха, шумно выдохнул. Потом раздался его голос, другой, растерянный, беспомощный.
— Юлия… Юлия… Ну как же так? Что ты натворила? Что случилось?
— Просто я повторила эксперимент Эрнста.
Юлия заставляла себя говорить спокойно, хотя помещение вдруг зашаталось, ей казалось, что она пьяна.
— Единственная возможность… это… при помощи актинного вещества Эрнста… Послушай, Франц можешь сейчас приехать и забрать меня? Я в лаборатории, лежу на диване. На столе найдешь актинное вещество и руководство… по применению.
Она еле выговорила последнее слово, сухой, шершавый, словно наждачная бумага, язык с трудом повиновался ей.
— Делай все… так, как сказано в руководстве… Иначе… все впустую… Ты понял меня?
— Да-да, конечно, но…
— Я больше не могу говорить. Всего хорошего, Франц, и…
Она хотела сказать «до свидания», но вдруг позабыла эти слова. Медленно, с трудом Юлия положила трубку и снова упала на диван. А все это продолжается, и миллионы и миллионы бацилл размножаются, и будут без конца… размножаться… Вот их уже целый… миллиард…
Могло показаться, что обер-фельдфебель Крюль обрел новое увлечение — делать обходы уже вырытых и еще не законченных траншей. Ему доставляло несказанное удовольствие видеть изумленные лица солдат, и это чувство пересиливало даже страх перед артобстрелом противника. К тому же в последние дни на фронте воцарилось странное затишье, то самое, которое, по мнению бывалого солдата, ничего доброго не предвещает. Так что риск получить русскую пулю был весьма умеренным. Возможно, Крюлю хотелось и себе лишний раз доказать, что после крещения огнем он теперь не ведающий страха вояка. И вот однажды вечером обер-фельдфебель уже в третий раз отправился проконтролировать ход земляных работ. Но на сей раз все шло не так гладко, как в предыдущие разы.
Когда команда землекопов проезжала мимо лесной опушки, ее внезапно обстреляли партизаны. Нельзя сказать, что сильно, так себе, пустяк, если говорить откровенно, об этом благополучно позабыли бы, если бы не Крюль. Обер-фельдфебель Крюль получил первое на войне и в жизни ранение.
В Борздовке дежуривший в медпункте Кроненберг едва в обморок не упал, увидев, как к нему пожаловал не кто иной, как обер-фельдфебель Крюль. Бросив перевязывать какого-то легкораненого, санитар бросился к Крюлю и не сразу сообразил, что тот передвигается с большим трудом, опираясь на палку.
— Не может быть… — вырвалось у Кроненберга.
— Что с тобой, сынок?
— Вы… Вы не ранены?
Кроненберг все еще никак не оправился от шока.
— Если это вас успокоит — да, меня чуточку задело. В жопу.
— Как-х?! — ахнул Кроненберг и судорожно сглотнул.
И тут же молнией пронзила радостная мысль: это мой звездный час!
— Как, как вы сказали? В…
— Да-да, именно туда — причем в левую ягодицу. На долю секунды запоздал, не успел пригнуться вовремя.
— И тогда — бац! И…
Крюль перекосился. Боль вновь напомнила о себе, и Крюлю было явно не до шуток.
— Кроненберг, — медленно произнес он, — если вы рассчитываете устроить из этого цирк, то ошибаетесь! Куда мне лечь? На какую койку?
— Вопрос о направлении в госпиталь целиком в ведении герра штабсарцта. Если еще койки остались. Герр обер-фельдфебель, все зависит от величины раны… Вполне возможно, что придется ограничиться амбулаторным лечением. Такое уже случалось.
Кроненберг обошел Крюля:
— По-моему, ничего страшного.
— Я, как человек воспитанный, сменил штаны.
— Ого! Уже во второй раз за год! — выкрикнул кто-то из глубины сарая.
Тут же последовал взрыв хохота. Кроненберг украдкой улыбнулся.
— Да не слушайте вы их, герр обер-фельдфебель! Им бы только повод найти зубы поскалить, — извиняющимся тоном произнес Кроненберг.
— Идиоты! — презрительно крикнул в ответ Крюль.
Тут в дверях появился доктор Хансен. Он был в белом халате и забрызганном кровью длинном резиновом фартуке. Крюль по всей форме доложил о случившемся. Бледный, страдая от боли, он тем не менее стоически переносил комизм ситуации. Хансену стало почти жаль его, он положил обер-фельдфебелю руку на плечо:
— Пройдемте со мной, обер-фельдфебель, я должен осмотреть вас. Вам уже сделали противостолбнячный укол?
— Так точно, санитар Дойчман сделал мне укол.
Крюлю было неприятно вспоминать об этом. Когда Видек с Хефе доставили его на санях в Горки, Дойчман тут же уселся рядом и стал пересчитывать пакетики с бинтами.
— Всего 17 штук осталось, — с сожалением покачал он головой. — Герр обер-фельдфебель, вы как-то говорили об экономии, помните? Когда я потратил четыре пакетика на рядового Зимсбурга. Ну а вам могу выделить не больше двух…
— Хватит пороть чушь, Дойчман! — простонал в ответ Крюль.
Рана болела так, что он с трудом сдерживался, чтобы не завопить. Левая нога онемела. Вот так и умирают, мелькнула ужасная мысль.
— Первым делом укол!
Дойчман ножницами распорол брюки, а потом отодрал прилипшие к ране окровавленные подштанники. Крюль взвизгнул. Рана была, в общем, пустяковая: обычное ранение мягких тканей, автоматная пуля вошла в мышцу неглубоко и засела под кожей.
— О-го-го, — с деланным сочувствием комментировал Дойчман, — ползадницы вам оторвало.
— Лучше заткнитесь и делайте свой укол! — морщась от боли, посоветовал Крюль.
— Сию минуту!
Дойчман достал из стерилизатора шприц, выискал иглу потупее, наполнил шприц и по-отечески хлопнул Крюля по ягодице:
— Секундочку терпения — сейчас укусит комарик, и все!
— Ой! — вскрикнул Крюль.
Дойчман медленнее, чем следовало, стал вводить иглу в ягодицу и не спеша впрыснул сыворотку. Вынимая иглу, он откровенно сожалел, что не затянул процедуру еще на несколько секунд.
— Все? — нетерпеливо осведомился обер-фельдфебель.
— Нет-нет, нужно еще промыть и перевязать рану.
— Здесь? А может, уместнее будет заняться этим в тылу?
— Иногда приходится заниматься этим и здесь. Я как-никак врач, кое-чему учился.
— Вы… будете под наркозом все это делать?
— Ну сами посудите — какой тут наркоз? В вашем случае обойдемся и без него. Вы ведь хорошо переносите боль?
— Ну а потом?
— Потом посмотрим, что скажет герр обер-лейтенант.
— Когда вы отправите меня в Борздовку?
— Думаю, нет необходимости торопиться. Туда отправляют только тяжелораненых, вы еще сами советовали…
— Да, но у меня случай тоже серьезный… Рана большая. Чем черт не шутит — может и газовая гангрена начаться… И потом, шрам ведь большой останется.
— Ну вы же не танцовщица в кабаре, герр обер-фельдфебель! Вам-то что от этого шрама?
Перевязка обернулась муками, ничуть не меньшими, чем укол. И Крюль, стиснув зубы, терпел, пообещав себе при первой возможности отомстить этому костоправу Дойчману.
Только поздним вечером его доставили в Борздовку. Поглазеть на отбытие в госпиталь обер-фельдфебеля Крюля высыпали все свободные от службы. Подъехали сани, и Крюль, с перекошенной физиономией, кое-как взобрался на сиденье и в весьма неудобной позе уселся. Когда сани отъехали, все в голос запели шуточную песенку. Обер-фельдфебель поплотнее закутался в тулуп. Его переполняла злоба и внезапное осознание того, что он в этом подразделении, по сути, совершенно один, что у него нет друзей среди сослуживцев. Вот, думал он, стоят и смотрят, и наверняка каждый в душе жалеет, что мне ноги не оторвало…
Около одиннадцати часов вечера доктор Кукиль вновь подъехал к вилле Дойчманов в Далеме. Он еще несколько раз звонил Юлии, но, так и не дозвонившись, решил приехать. Не мог он больше выносить этой неопределенности. У него в голове вертелись фразы Юлии, как ему казалось тогда, ничего не значащие, однако теперь они обрели совершенно иной, куда более зловещий смысл. Она сказала тогда: «О моем эксперименте на себе не узнает никто, пока он не завершится». Или: «Вам меня от этого не удержать». Или: «Я всем докажу, что Эрнст пострадал ни за что».
На этот раз доктор Кукиль не стал просто заглядывать в окна в надежде заметить, как шевельнувшаяся гардина или какой-нибудь шум выдадут присутствие в доме Юлии. Направившись к задней двери, он несколько раз громко постучал в нее, потом, не дождавшись ответа, отошел к окну и, нажав на раму, распахнул его и, вскарабкавшись на подоконник, залез в кухню. Там царила стерильная чистота. На плите стояла кастрюля с фасолевым супом.
— Юлия! — громко позвал доктор Кукиль. — Юлия! Где вы? Зачем вы от меня скрываетесь?
Никакого ответа. Голос его эхом отдавался в пустом доме. Внезапно Кукиль осознал всю неуместность своего визита сюда. Никого, вилла была пуста. Он торопливо прошел в гостиную, в рабочий кабинет Эрнста Дойчмана… Ни души.
Распахнув тяжелую дверь в лабораторию, он, как пригвожденный к полу, замер. Обширное помещение с опущенными светомаскировочными шторами на окнах было ярко освещено. На кожаном диване валялся скомканный шерстяной плед. Тут же на столике стоял телефон, а рядом белел конверт. Письмо!
Медленно, будто нехотя, доктор Кукиль подошел поближе. Письмо было адресовано ему. Его внимание привлек подсунутый под телефонный аппарат листок: «Д-р Франц Виссек, клиника „Шарите“». Имелся и телефонный номер. Не отрывая взора от листка, он разорвал конверт.
«Если бы вы, как судебный эксперт, руководствовались бы тем, что вам подсказывают совесть и опыт, а не так называемым „велением дня“, иными словами, предрассудками, все было бы по-другому и вам не пришлось бы читать сейчас это письмо. Я твердо намерена повторить этот эксперимент. И когда вы будете читать эти строки, меня или не будет в живых, или я все же докажу, что вынесенный моему мужу приговор — ошибка.
Не пытайтесь видеть во мне героиню. Я страшно боюсь того, что мне предстоит. Но иного способа доказать, что Эрнст невиновен, у меня нет. Я должна продолжить начатое им, то, во что мы оба верили…»
Доктор Кукиль заставил себя прочесть это послание до конца. Строчку за строчкой, вчитываясь в каждое слово. Именно потому, что Юлия не обвиняла его, а лаконично, деловито, собранно ставила его в известность обо всем, он ощутил гнетущее чувство вины. Мысль, высказанная Юлией в первой строке, была абсолютно верна. Но ладно, это потом, где она? Где Юлия сейчас? Может, воспользоваться указанным на листке телефоном? Ну конечно, надо позвонить в «Шарите»! Этому доктору Виссеку, наверняка она там… Доктор Кукиль, ощутив внезапный прилив энергии, быстро снял трубку и дрожащими от волнения пальцами стал набирать номер университетской клиники.
Соединяли его ужасно медленно, потом пришлось ждать, пока Виссека позовут к аппарату. Сначала в трубке послышались приближавшиеся шаги, спустя секунду или две мужской голос произнес:
— Доктор Виссек.
— Юлия, фрау Юлия Дойчман у вас?
Доктор Кукиль изо всех сил старался говорить спокойно.
— А кто это говорит?
— Кукиль, доктор Кукиль — ответьте мне, пожалуйста, молодой человек! У вас сейчас Юлия?
— Да, у нас. А почему вам понадобилось наводить о ней справки? Что вы хотите?
— Умоляю вас, не расспрашивайте меня сейчас ни о чем! Я просто хочу знать, каково ее состояние?
— Плохое. Общее заражение крови…
— Плохое?
— Весьма.
Тут доктору Виссеку показалось, что говоривший с ним мужчина всхлипнул. Нет, такого быть не могло, ему определенно послышалось. Молодой врач знал доктора Кукиля. Кто его не знал? Он представить себе не мог этого человека расчувствовавшимся до слез. Абсурд какой-то…
— Я сейчас же выезжаю к вам! — донеслись после паузы слова Кукиля.
Трубку положили. Несколько мгновений Франц Виссек стоял в растерянности, потом тряхнул головой и сказал в трубку телефонистке:
— Если не ошибаюсь, кого-то сейчас здорово припекло!
А в это время в небольшой, расположенной чуть в стороне от остальных палате Юлия Дойчман боролась со смертью. Доктор Бургер, которого Виссек срочно вызвал к ней, буквально подняв с постели, сделал больной третью инъекцию культуры актинов, выделенной доктором Дойчманом. Чтобы ускорить воздействие препарата, укол был сделан внутривенно.
Юлия пребывала в коматозном состоянии. Бледная, с ужасно заострившимся носом на осунувшемся лице, она неподвижно лежала на узкой больничной койке.
— Не знаю, имеет ли вообще смысл, — проговорил доктор Бургер, прижимая ватный тампон к вене. — В таких тяжелейших случаях обычные средства уже не помогут. А в эту актинную сыворотку я не верю. Я уже сумел отучить себя верить в чудеса.
Доктор Виссек кивнул.
— Да, кстати, только что звонил доктор Кукиль, — как бы невзначай сообщил он. — Скоро он будет здесь.
— А ему что здесь понадобилось? — ошеломленно спросил доктор Бургер.
— Он показался мне очень взволнованным, — ответил Виссек.
— Да? Ну, значит… Впрочем, подобного можно было ожидать… В конце концов, именно он… Вы не знаете эту историю?
— Это подлость, — категоричным тоном заявил доктор Виссек.
Профессор Бургер ничего на это не ответил. Приподняв веки Юлии, он осмотрел глазные яблоки. Взгляд был неподвижным, остекленевшим.
— Ей делали кардиазол?
— Да.
Профессор поднялся.
— Оставайтесь с ней, — велел он. — Если что-нибудь произойдет, немедленно сообщите мне.
Доктор Виссек закивал головой. Говорить он не мог — в горле застрял отвратительный комок, и он, как ни силился, не мог проглотить его.
— Не хочется мне встречаться с этим… с этим Кукилем, — бросил на прощание профессор Бургер и без слов вышел из палаты.
Взяв белый больничный табурет, доктор Виссек придвинул его к койке и сел. Он работал весь день. Механически он протянул руку и проверил пульс Юлии. За этим занятием его и застал доктор Кукиль.
Это был совершенно не тот доктор Кукиль, которого Виссеку доводилось видеть и слышать прежде на конференциях, приемах и всякого рода публичных мероприятиях. В палату ввалился взъерошенный мужчина без пальто в съехавшем набок галстуке, взмокший от пота. Он ничем не напоминал напыщенного, спесивого эксперта, представившего суду заключение в ходе процесса над Эрнстом Дойчманом. Сейчас это был постаревший на десяток лет мужчина, от былой самоуверенности которого и следа не осталось. Едва взглянув на Виссека, он бросился к лежавшей на койке Юлии.
— Зачем, зачем ты сделала это? — охрипшим от волнения голосом спросил он.
Францу Виссеку показалось, что вопрос лишь формально был обращен к Юлии, а на самом деле он хотел спросить себя: зачем, ну зачем все так обернулось? По воле какого злого рока эта цветущая женщина должна сейчас страдать, балансируя на грани смерти?
— Добрый вечер, коллега Кукиль, — негромко приветствовал его доктор Виссек.
Произнесено это было не без сарказма.
— Что? — не понял Кукиль.
На мгновение повернувшись к нему, он обвел его рассеянным взглядом, потом снова обеспокоенно стал смотреть на Юлию.
— Сколько актинного вещества вы ей ввели?
— Два раза по 5 кубиков.
— Боже! А это не много?
— А разве есть смысл опасаться чего-либо? — пожал плечами доктор Виссек.
— А что еще вы предприняли? Сульфонамид?
— Мы все предприняли.
Доктор Кукиль пощупал пульс Юлии, потом, как и профессор Бургер, встав на колени, приподнял ей веки и стал изучать зрачки.
— Каково ваше мнение? — спросил он Франца Виссека, поднявшись и по-прежнему не отрывая взора от Юлии.
Впрочем, мнение Виссека интересовало его мало. Он и сам отлично понимал: шансы почти равны нулю. Повернувшись, доктор Кукиль медленно направился к дверям, казалось, каждый шаг стоил ему неимоверных усилий.
Доктор Виссек посмотрел ему вслед. Ненависти к этому человеку он больше не испытывал.
В Борздовке царил большой переполох. И не только потому, что обер-фельдфебель со своей раненой ягодицей стал центром всеобщего внимания: ввязался в продолжительную дискуссию с Кроненбергом по поводу смены повязки, да и вообще лез ко всем по всякому поводу и без. Внес свой вклад и Шванеке. И второй, и третий допросы, проведенные обер-лейтенантом Обермайером, как и первый, оказались безрезультатными. Шванеке напрочь отрицал свою причастность к гибели Беферна. Действовал он как человек, искушенный в таких делах, и почти убедил Обермайера, что, мол, все подозрения в отношении его беспочвенны.
— Дело ясное, иногда такие мыслишки приходили мне в голову, мол, взять да и… Ну, словом, вы понимаете, о чем я… Но кому из солдат они не приходят? Скажите, герр обер-лейтенант, какому солдату они не приходят в голову, если твой начальник… Вы понимаете меня! Но решиться на такое? Да боже избави! Вы же сами сказали, просто так это не бывает — нужно все продумать и подготовить. А у меня и времени на это не было. Посудите сами — сначала я валялся в госпитале, потом меня прямиком на пост отправили. Откуда мне было знать, что именно тогда обер-лейтенант Беферн заявится именно ко мне с проверкой? Все было так, как я рассказывал: значит, говорю ему: «Вы там поосторожнее, герр обер-лейтенант! Там засели снайперы!» А обер-лейтенант мне и говорит: «Пересрал небось, говнюк?» И возьми и высунись, а тут хлоп! И конец. Вот так все и было!
Протоколы допросов вместе с рапортом доктора Хансена Обермайер передал гауптману Барту и вдобавок имел с ним телефонный разговор. Каким-то образом линия уцелела, и связь оставалась сносной.
— Все это лишь предположения… — высказался Барт. — Ничего вам этому субъекту не доказать. Никто ничего не видел…
— Так как мне с ним быть? — недоумевал Обермайер. — Посадить под арест?
— Нет, это незачем.
— Но ведь он может…
— Вы хотите сказать — он может дать деру? Куда? К партизанам? Ему отлично известно, что партизаны пленных не берут. А через передовую к русским ему не пробраться. Нет-нет, держите его в пределах досягаемости. Пристройте его где-нибудь при штабе, он малый сообразительный. И ни в коем случае не давайте ему понять, что вы до сих пор его подозреваете. Да, вот я еще о чем хотел вас спросить… Почему вы вообще столько внимания уделяете этому якобы убийству? Если мне не изменяет память, вы и сами этого Беферна недолюбливали.
— Тут дело в принципе, герр гауптман.
— Мой дорогой Обермайер. Вы когда-нибудь здорово поскользнетесь на своей принципиальности. Прислушайтесь к моему совету… Кому-кому, а мне известно, что такое игра в принципиальность.
В результате Шванеке остался в Борздовке при штабе. Однако всем, кто его знал до сих пор, бросалась в глаза произошедшая с ним перемена. Он стал еще ворчливее и замкнутее, а отвечая на вопросы любопытных, просто отбрехивался. И все время пребывал в странном беспокойстве, даже по ночам спать перестал. Словно зверь в клетке, он не находил места — то отправится кружить вокруг Борздовки по снегу, то пойдет по дороге на Бабиничи, то в сторону Горок или Орши…
Дело было не в Беферне. Если для кого-то эта история не кончилась, Шванеке давно поставил на ней жирную точку. Он искал встречи с Тартюхиным. Правда, Шванеке и предполагать не мог, что между Оршей и их прежним лагерем под Познанью шел оживленный обмен сведениями, касавшимися его и обер-лейтенанта Беферна. И хотя прямых улик против Шванеке не было, прежние его делишки были как на ладони. И будь даже его биография первозданно чиста, как только что выпавший снег, он был и оставался под подозрением. А если ты под подозрением, да еще солдат штрафбата, тут… Слишком долгое пребывание под подозрением стоило головы и людям из обычных подразделений вермахта.
Штабсарцт доктор Берген решил вновь послать помощника санитара Эрнста Дойчмана в Оршу.
— Вы этого типа с аптечного склада знаете, вам и карты в руки, — заявил ему доктор Берген, подавая Дойчману длинный список всего того, что позарез было нужно госпиталю. — Если вы хоть четверть из этого добудете, мы будем распевать от счастья.
Чем ближе мотосани подъезжали к Орше и к берегу Днепра, тем сильнее росла взволнованность Дойчмана. Он не сомневался, что сумеет урвать время для встречи с Таней. Он снова явится к ней, когда девушка будет спать, снова обрадует ее, как и в прошлый раз… Снова станет на колени у постели, возьмет ее голову в ладони, и снова окажется вне прошлого, вне настоящего, вне воспоминаний, в новом мире, где нет места ни Юлии, ни Берлину, ни доктору Дойчману из Далема, ни той жизни, из которой он оказался столь стремительно вырван. Он будет просто Дойчманом, рядовым 999-го штрафбата, солдатом из 2-й роты, помощником санитара, которого погнали выбивать для госпиталя бинты, вату, морфий, кардиазол, противостолбнячную сыворотку, эвипан. Никем и ничем больше: номером в длиннющем списке личного состава вермахта, именем в череде миллионов имен. И еще: счастливым человеком. Тем, кого не грызет раскаяние за мгновения забытья, кто не в состоянии осмыслить того, что изменил той, которая была сейчас где-то далеко-далеко, настолько недосягаемой, что от нее в памяти остался лишь прекрасный образ, который он когда-то с восхищением и страстью долгое время созерцал и который безраздельно принадлежал ему.
Но на деревянном мосту было полным-полно полевой жандармерии, проверявшей документы, командировочные удостоверения, пропуска и так далее. Вполуха слушая разговоры вокруг, рассеянно отвечая на вопросы о цели прибытия, Дойчман не спускал глаз с домика на берегу Днепра. Там ничего не изменилось: те же сложенные у входа дрова, та же покосившаяся дверь на скрипучих петлях, та же ведущая к ней протоптанная в снегу тропинка…
— Останься! Хоть на часок, понимаешь! На один час! — умоляла она.
— Не получится. Мне нужно идти.
— Мы никогда больше не увидимся! — выкрикнула Таня. — Я знаю, знаю, я чувствую это. Ты пришел, а теперь ты уходишь. Уйдешь, и больше не вернешься. Я люблю тебя… И никуда не пущу тебя, никуда!
Взяв кружку с крымским вином — Таня достала вино откуда-то из своих припасов, — Эрнст сделал большой глоток.
— Я убью тебя, только попробуй уйти, — едва слышно произнесла Таня.
Дойчман молчал.
— Михаил, ты останешься здесь, со мной, — еще тише сказала девушка и шагнула к печи.
Дойчман отрицательно покачал головой:
— Опомнись, Таня! Очнись! Мы не имеем права терять голову!
— Весь мир с ума сошел, рвет себя на части, убивает себя, а ты призываешь меня не терять головы! Вы, немцы, никогда не теряете головы! Останься со мной! Будешь жить у нас, я спрячу тебя, а когда вы… Когда немецкие солдаты уйдут, я всем скажу: «Вот это Михаил, которого я люблю!» Оставайся!
— А потом ваши поставят нас с тобой к стенке и расстреляют, — уставившись в пол, пробормотал Дойчман.
— Михаил! — изменившимся голосом позвала его Таня.
Подняв голову, Эрнст оторопел — в руках у Тани был пистолет. Советского производства. Она навела оружие на него.
— Оставь эти глупости! — едва ли не с досадой произнес он.
— Только уйди, слышишь? Только попытайся — и я убью тебя! — с угрозой произнесла Татьяна.
Посмотрев на нее, Дойчман заметил в глазах Татьяны пугающий, холодный огонь — она на самом деле убьет меня, мелькнула мысль. Нагнувшись, будто поправить сапог, он внезапно бросился на нее, толкнул к стене и вывернул руку с оружием. Пистолет с глухим стуком упал на деревянный пол. Отбросив его ногой к двери, Дойчман пытался заслониться от обрушившихся на него ударов девушки.
— Собака! — вне себя кричала она, отчаянно молотя кулаками по его лицу. — Ты… Ты просто собака, вот ты кто! Ненавижу тебя! Убью! Ненавижу! Ненавижу! Убью!..
И вдруг, всхлипнув, беспомощно опустилась на пол. Спина ее конвульсивно вздрагивала.
— Оставь меня! — успокоившись, попросила она.
Поднявшись, Таня, не глядя на Дойчмана, прошла мимо и рухнула на постель.
Эрнст не знал, как быть. Утешить? Разве это поможет сейчас? Постояв минуту или две, он подошел к лежавшей на одеяле девушке и неловко погладил ее по спине. А потом направился к дверям. Перед тем как уйти, он поднял с пола пистолет и положил на стол.
— Таня! — позвал он.
Никакого ответа. Беззвучно рыдая, девушка лежала на кровати.
— Таня! — позвал Эрнст еще раз.
— Уходи! — сквозь плач устало пробормотала она.
— Ты, пожалуйста… Знай и помни, что я люблю тебя… Ты… ты подарила мне новый мир, целый мир… Я никогда тебя не забуду.
— Уходи!
— Хорошо, я уйду.
Таня ничего не ответила, и он вышел из хаты. Закрывая за собой дверь, он вдруг понял, что больше сюда не вернется. Еще один прожитый кусок жизни.
А Таня, лежа на постели, плача гладила углубление на подушке — место, где только что рядом лежала голова ее Михаила.
— Ох, Михаил, как я тебя люблю! Если бы ты только знал… Я… ненавижу их… Всех, всех… Не-на-ви-жу!
Берлин
В Берлине шел снег. Огромные мокрые хлопья, спадавшие с помрачневшего неба, таяли, едва упав на каменные плиты террасы. Доктор Кукиль стоял у окна, уставившись на голые ветви деревьев сада, тоскливо маячившие во мгле долгого зимнего рассвета. На его побледневшем хищном лице застыло спокойствие. Взгляд широко раскрытых глаз был устремлен вдаль, словно он пытался сосредоточиться на чем-то, лежавшем вдали. В конце концов он повернулся, задернул тяжелые гардины и, поеживаясь, прошел к письменному столу, уселся и стал писать.
«Уважаемый коллега доктор Дойчман!
Скорее всего это письмо запоздает к вам. Во имя любви к вам, чувства, заставляющего меня склонить голову и совершенно непостижимого для такого человека, как я, ваша супруга Юлия повторила на себе тот самый эксперимент, который в свое время был вменен вам в вину как попытка членовредительства. Ею руководило стремление доказать вашу невиновность и объяснить неудачу вашего первого эксперимента малой эффективностью выделенного вами вещества — вакцины. Судя по всему, ваша жена ввела себе значительную дозу золотистого стафилококка; профессор доктор Бургер, доктор Виссек и я склонны полагать, что в настоящий момент нет средства для ее спасения.
Тогда во время подготовки экспертного заключения для предстоящего процесса я исходил из существующего состояния медицины и на основе чисто умозрительных заключений взял на себя смелость оспорить ваш научный подход, ибо предпринятое вами и вашей супругой было настолько невероятно, даже фантастично, что трезвый рассудок отступил. Однако теперь мне совершенно ясно, что я заблуждался. Согласно поступившим из Англии сведениям, тамошним ученым удалось получить результаты, которые стремились получить вы. Но в данный момент не это суть важно. Понимаю, каким ужасным ударом для вас окажется это известие, тем более что вы сейчас не в силах что-либо изменить. Поверьте, я целиком и полностью разделяю ваше чувство утраты супруги и всего, что с ней связано, ибо я сам — не могу не признать этого — проникся чувством глубочайшего уважения к этой женщине.
Сейчас, когда жизнь ее принесена в жертву самоотверженной любви к науке, я заверяю вас в том, что предприму все, что в моих силах, чтобы вытащить вас из штрафного батальона. Не сомневаюсь, что единственное утешение для вас — ваша работа, и со своей стороны обещаю вам всестороннюю поддержку. Вы услышите обо мне уже скоро, несколько дней спустя; я убежден, что пройдет не так много времени и вы вернетесь в Берлин. Я с чувством горечи признаю свою ошибку. И спасти вашу супругу было бы для меня наивысшим благом. Ваш вечный должник.
Доктор Кукиль».
Он тут же запечатал письмо и написал на конверте адрес. Поднявшись из-за стола, доктор Кукиль несколько секунд постоял, будто раздумывая о чем-то, потом вышел из дому.
Еще до полудня он отнес письмо в ОКВ на Бендлерштрассе — его широкие связи не подвели его и на этот раз: его письмо было отправлено в Оршу с пометкой «весьма срочно». Около полудня доктор Кукиль вновь позвонил в клинику «Шарите». С каменным, еще сильнее побледневшим лицом он потребовал к телефону доктора Бургера.
— Как самочувствие Юлии? — без долгих предисловий осведомился он.
— Это вы, доктор Кукиль?
— Да, это я. Каково состояние Юлии Дойчман? Exitus[9] уже…
— Нет-нет. Прошу вас подождать, сейчас я дам вам доктора Виссека, он провел с больной всю ночь.
Доктор Кукиль терпеливо ждал. Невыносимо медленно тянулись минуты, потом в трубке раздался усталый голос доктора Виссека.
— Как ее состояние? — повторил вопрос доктор Кукиль.
— Несколько лучше. Пульс стал ровнее и утратил нитеобразный характер. Дыхание стабилизировалось. Мы даем ей кислород. Но больная все еще в глубокой коме…
— Дыхание стабилизировалось?
Кукиль невольно оперся о стол, почувствовав слабость в ногах.
— Стабилизировалось, — повторил он. — То есть можно говорить о некотором улучшении?
Последние слова он едва не выкрикнул.
— Ничего определенного пока что сказать не могу. Но, судя по всему, актинная культура начинает оказывать воздействие. Мы ввели ей еще 5 кубиков…
— Такую большую дозу?
— Поймите, мы вынуждены были пойти на риск, и…
— Понимаю, понимаю — необходимо использовать все возможные… средства… Подождите… я… я сейчас приеду, — запинаясь, произнес доктор Кукиль и тут же положил трубку.
Обеими ладонями он отер вспотевшее лицо.
— Лишь бы только… — пробормотал он, — Юлия, если все будет так, если все удастся, я непременно его вызволю оттуда… Обещаю тебе… Если бы только… — продолжал бормотать Кукиль, надевая пальто. И тут же вспомнил о письме Дойчману. Какое-то время он стоял в нерешительности, положив ладонь на ручку двери, потом решительно шагнул к телефону и велел соединить его с курьером, которому утром лично вручил свое письмо.
Когда офицер подошел к аппарату, доктор Кукиль сухо и деловито потребовал отозвать письмо. Он снова превратился в собранного и уверенного в себе чиновника, бледности на лице как не бывало. Однако он опоздал — полчаса назад письмо оказалось на борту курьерского самолета, регулярно совершавшего рейсы на Восточный фронт…
По Борздовке пронесся слух о том, что обер-лейтенанта Обермайера нежданно потребовал к себе в Оршу гауптман Барт.
— В воздухе запахло жареным, — заключил Видек — Вроде и шнапс завезли интендантам. Это мне знакомо… Если уж до шнапса дело дошло, жди беды.
— Может, в обычных войсках и так — но как бы то ни было…
Бартлитц разрезал на кусочки краюху хлеба, намазал их повидлом и один за другим стал отправлять в рот. Посмотришь: точь-в-точь утонченный аристократ вкушает изысканный завтрак.
— Вы что же, думаете, нам тут начнут подносить шнапс?
— А почему бы и нет? Чудеса все-таки иногда, да случаются, — вмешался Дойчман.
— Какие там чудеса! Чудес на свете не бывает! — отрезал Видек. — Если нам выдадут шнапс, считай, вот-вот поступит приказ… Сам знаешь какой. Тот приказ, выполнять который лучше под хмельком, иначе ничего у тебя не выйдет. Батальон смертников. Вот так-то. Или по-другому?
— Все возможно, — уклончиво ответил Бартлитц. — Хотя должен заметить, что этот способ ведения войны весьма далек от того, каким мы намеревались провести эту войну.
— Как вы намеревались? — спросил Дойчман.
— Нет, я хотел сказать — как нас этому учили.
— Учили — не учили, теперь все равно до лампочки, — вставил Видек — Я считаю, что так воевать нельзя, и точка. Но это уже неважно. Одно могу сказать: попахивает гарью!
Но ничего определенного никто из них сказать не мог. Потому что никто ничего не знал. Все ждали возвращения обер-лейтенанта Обермайера из Бабиничей. К тому же он должен был привезти и почту — первую за все это время. Что было даже важнее шнапса или добавки к хлебному пайку — ломтю полусырого, больше напоминавшего глину хлеба.
Мотосани неслись через светлую от снега ночь. Обер-лейтенант Обермайер, клюя носом, сидел рядом с водителем, ефрейтором из старослужащих. Внезапно двигатель басовито зарокотал, и сани замедлили ход. Обермайер вздрогнул и взглянул на ефрейтора — тот уставился перед собой, пытаясь что-то разглядеть. На обочине лежала лошадь. Жалкая гнедая кляча. Глаза ее превратились чуть ли не в лед, шкуру подернул белесый иней. Издали казалось, что она почти занесена снегом. Солдаты из 1-й и 4-й рот вечером очистили дорогу от снега, навалив его у телеграфных столбов, которые словно зловеще-указующими перстами поднимались ввысь.
Чуть в стороне от лошади за сугробом залег старший лейтенант Сергей Петрович Деньков. В руках у него был автомат с большим круглым диском. Он внимательно следил за приближавшимися санями.
— Что это такое? — недоумевал Обермайер.
Ефрейтор, снизив скорость, подъехал к темной массе.
— Кажется, лошадь, герр обер-лейтенант.
— Опомнитесь! Откуда ей здесь взяться?
Но приглядевшись, Обермайер убедился, что ефрейтор прав — на дороге действительно лежала лошадь. Мертвая, судя по всему. Но ефрейтор был иного мнения на этот счет:
— Наверное, измоталась, вот и решила прилечь передохнуть. И кто только мог ее здесь бросить? Может, остановимся поглядим?
В ефрейторе вдруг пробудился вестфальский крестьянин, который не мог просто так равнодушно проехать мимо попавшего в беду полезного животного. И, не дожидаясь согласия офицера, затормозил и остановил сани.
Сергей осторожно снял оружие с предохранителя и чуть приподнял ствол. Их всего двое, заключил он. Ладно. Сегодня двое, завтра еще столько же, послезавтра тоже… Глядишь, так и взвод скоро наберется. Он будет убивать их, пока они ходят по этой земле. Его земле. Закусив губу, он положил палец на спусковой крючок.
— Сходите и взгляните, что с ней, — велел Обермайер.
Ефрейтор, выбравшись из саней, зашагал к лошади — прямо под огонь Сергея Денькова.
Обермайер, подумав, тоже решил вылезти и уже ставил ногу на снег, как вдруг кляча с поразительной проворностью вскочила, словно насмерть перепугавшись направлявшихся к ней двоих незнакомцев. Сергей, тоже вздрогнув от неожиданности, невольно нажал на спуск.
— Ложись! — скомандовал Обермайер и бросился в снег рядом с санями.
А ефрейтор замешкался, но потом все же последовал приказу и уже на лету ощутил страшный удар в голову. На мгновение все вокруг вспыхнуло ослепительно-белым светом, и он, рухнув на дорогу, раскинул руки и судорожно задвигал ногами, пятками сапог выбивая из нее льдинки. Несколько секунд спустя он застыл в неподвижности. Лошадь, вздыбив гриву, понеслась прочь по дороге. Сергей чуть отполз назад, потом в сторону и укрылся за телеграфным столбом. Минуту или две спустя он, осторожно высунув голову из-за сугроба, посмотрел на стоявшие сани. Одиночный выстрел прорезал ночную тишину, и рядом с Деньковым взметнулся белый фонтанчик. Противник открыл ответный огонь. Деньков снова сменил позицию — прополз еще дальше и, выглянув из-за сугроба, посмотрел туда, где мог находиться противник. Никого. Ни звука. Но отсюда до саней было метров тридцать, и Сергей с трудом различал их и темневшее рядом на дороге тело. Старший лейтенант Деньков выжидал. Ничего, ты еще покажешься, никуда тебе не деться. А терпения ему хватит.
Ничего, вылезешь. Ты же немец. Небось в герои метишь. Все немцы, которым не терпится стать героями, торопятся. Это их и подводит.
Сергей ждал, не зная о том, что Обермайер был не из тех, кто лез в герои, а всего-навсего человеком в немецкой военной форме, которому терпения тоже было не занимать. И он выжидал удобный момент, чтобы прикончить противника.
Наверное, с час лежали они, ничем не выдавая друг друга. Когда ночь стала незаметно переходить в серый, мглистый рассвет, Сергей понял, что противника ему не достать. Он не мог больше ждать. Скоро эта дорога оживет — по ней поедут немцы. Патрули или же колонны войскового подвоза. Если его заметят здесь, ему конец. А вскоре развиднеется совсем, и уже не убежать. Немец заметит его, не успеет он добраться до кустарника и деревьев. Ладно, одного я шлепнул, успокаивал себя Сергей, когда, окоченев от холода, скрючившись, пробирался за наваленным вдоль дороги снегом. Сегодня один, завтра будет больше… А пока… обойдемся и одним.
Убедившись, что он достаточно далеко, Сергей свернул вправо и под прикрытием кустарника побежал через поле к лесу. В этот момент беглеца разглядел Обермайер, но до него было слишком далеко. Впрочем, будь он и поближе, Обермайер все равно не попал бы в него: о какой прицельной стрельбе можно говорить, если ты продрог до костей, еле шевелишь онемевшими руками и ногами? Кряхтя, обер-лейтенант с трудом поднялся, а потом, собрав все силы, помчался к саням. Еще долго он не мог согреться и принялся растирать замерзшие руки и ноги, пытаясь таким способом отогреть их. Он ощутил покалывание в руках и ногах, поняв, что чувствительность возвращается. Тогда он кое-как подтащил погибшего ефрейтора, усадил его рядом с собой, а сам сел за руль. Но прежде чем ехать, снова оглядел унылый, занесенный снегом пейзаж. Начинался новый день. Нет, эта страна ненасытна, она, словно губка воду, способна вобрать в себя все человечество, размышлял он, и все равно место бы осталось. Пошел снег, мелкие холодные хлопья неприятно щекотали лицо.
Сани тронулись с места и, загудев, стали набирать ход.
В Борздовке обер-лейтенанта встретил штабсарцт доктор Берген. Чуть поодаль Обермайер заметил стоявшего обер-фельдфебеля Крюля. Они уже добрых два часа дожидались прибытия саней и даже собрались послать в Бабиничи группу бойцов разузнать, что с ним стряслось. Берген и Крюль молча наблюдали, как Обермайер, с трудом разгибая окоченевшие от холода члены, выбирается из саней.
— Убит? — осведомился доктор Берген, кивая на покоившегося на заднем сиденье ефрейтора. Его вопрос прозвучал бессмысленно, стоило лишь взглянуть на неудобную позу несчастного, и становилось понятно, что это мог быть лишь труп.
— Кто это? — спросил обер-фельдфебель Крюль.
Он боролся с засевшим в горле комком, мешавшем говорить. Крюль почувствовал, как его охватывает озноб. И не холод был тому причиной.
— Ефрейтор Ломанн. Распорядитесь, чтобы его отнесли, куда полагается, — распорядился Обермайер.
— Идемте, идемте, обер-лейтенант, сейчас вам просто необходим глоточек шнапса, — торопил его доктор Берген.
Офицеры молча направились в кабинет доктора Бергена, оставив Крюля. Тот, широко раскрыв глаза, глазел на погибшего водителя мотосаней.
Весть о гибели ефрейтора Ломанна мгновенно стала всеобщим достоянием, долетев даже до команд, занимавшихся земляными работами, и на какое-то время затмила собой даже такое важное событие, как прибытие почты из дому. Обычно молчаливый и в последнее время часто брюзжавший Видек заметно оживился — еще бы, впервые за столько времени получить весточку из дому.
— Эрна определенно напишет, — утверждал он. — Мне бы только узнать, как там дела у нашей малышки. Да кончится, черт побери, когда-нибудь этот день?!
Бывший полковник Бартлитц, которого на кухне сменил легкораненый боец, тихо и задумчиво сидел в недостроенной землянке, попивая кипяток, считавшийся здесь чаем. Воду приходилось кипятить на небольших костерках, разложенных в траншеях. Бартлитц размышлял. Что могла написать ему Бригитта? Хоть она и была генеральской дочерью, ее отец пал в Первую мировую, она мужественно перенесла, когда его, полковника Бартлитца, понизили в звании и отправили сюда, на Восточный фронт, рядовым. Ей разрешили встретиться с ним еще во время пребывания Бартлитца в следственной тюрьме. Она тогда еще сказала ему спокойно, без истерик и слез: «Выше голову, любимый! Вспомни Наполеона! И потом — это надолго не затянется!» Слава богу, дежурный фельдфебель, тюремщик, понятия не имел, кто такой Наполеон… При воспоминании об этой сцене Бартлитц едва заметно улыбнулся. Бригитта обязательно напишет, причем не одно письмо. И как это нередко бывало в последние недели и месяцы, он обратился к Всевышнему: Боже, не дай ей погибнуть во время бомбардировки, позволь мне вернуться и вновь встретиться с ней…
Съежившись в углу землянки, бывший полковник Бартлитц с кружкой кипятку, зажатой в дрожащих руках, взывал к богу, умоляя его проявить милосердие к его жене.
В медпункте в Борздовке обер-фельдфебель Крюль уже успел просмотреть поступившую почту и отложил несколько писем — адресованных Шванеке, Дойчману, Кроненбергу и нескольким другим любимчикам обер-фельдфебеля. Пуще всего его раздражало письмо Дойчману.
На конверте было написано: «Герру доктору Эрнсту Дойчману». Так в штрафных батальонах к солдатам не обращаются. Вооружившись красным карандашом, Крюль перечеркнул «герра доктора», вписав вместо этого «рядовому Э. Дойчману».
После этого он с письмами явился к Обермайеру, который сидел в каморке доктора Бергена, и выложил перед ним почту.
— И Шванеке тоже написали, — злорадно отметил Крюль. — Мне сразу отдать ему письмо, герр обер-лейтенант? Не проверив, что в нем?
Обермайер кивнул:
— Да, отдайте ему письмо. Впрочем, нет, дайте его мне, а я сам ему вручу.
— А рядовому Дойчману?
— А в чем дело? Вы что, не разглядели пометку «срочное»? К тому же письмо сугубо служебное. Не задавайте глупых вопросов, а лучше пойдите и раздайте письма находящимся здесь солдатам. И поскорее!
Взбешенный Крюль вышел. Вечно эти исключения из правил, раздраженно думал он. «Срочное», видите ли, и вдобавок «сугубо служебное»! Какие уж срочные и сугубо служебные послания могут приходить этому ничтожеству? А они, между прочим, заодно с ним. Неважно, что один офицер, а другой рядовой. Видимо, оттого, что этот вшивник, видите ли, из образованных. И ко всему иному и прочему доктор. «Доктор»! Что такое «доктор» здесь? В штрафбате?
— Вот вам, «герр доктор», посланьице неизвестно откуда и от кого — срочно-служебное письмишко! — злобно прошипел Крюль, бросив Дойчману конверт, словно псу объедки. — Ловите! Оп!
Дойчман намеренно не принял навязываемую ему игру и не стал ловить конверт с письмом на лету. Нагнувшись, он спокойно подобрал его с пола. Крюль, убедившись, что его маневр не удался, отбыл по своим делам. Ни гордости, ни достоинства, думал он, мразь паршивая. Шванеке, тот по крайней мере обложил его такими словечками, что… А этот? Не солдат, а одно название!
Дойдя до своего закутка в сарае, Эрнст Дойчман уселся на грубо сколоченный табурет и достал из кармана конверт. Сначала он подумал, что письмо от Юлии, и сердце у него сжалось. Он даже ощутил, как лицо заливает краска стыда. Но когда он увидел подпись доктора Кукиля, его охватило разочарование. Почему не написала Юлия? Значит, что-то произошло. Какое дело до него этому Кукилю? Может… бомбежка?! Может, он хочет сообщить ему что-нибудь о Юлии? Нет, не хочется и думать ни о чем таком!
Эрнст Дойчман неторопливо разорвал конверт, достал вложенный в него исписанный лист бумаги и стал читать.
После первых строк его лицо посуровело, но по мере того, как содержание послания доктора Кукиля доходило до него, на нем стала проступать растерянность, а когда он добрался до конца, Дойчман превратился в сломленного жизнью старика, немощного и беспомощного. Невероятным усилием воли он все же заставил себя прочесть его целиком: фразу за фразой. Потом он аккуратно сложил лист, не спеша положил его в карман. И какое-то время молча сидел: ссутулившись, с какой-то противоестественной невозмутимостью, как тот, кто решил похоронить в себе ужасную правду, куда более ужасную, чем если бы ему сообщили о просто случайной гибели жены в результате очередной бомбардировки, как тот, кто внезапно оказался один на один с собой, в один миг осознав собственную низость, подлость, как тот, кто вынужден был сказать себе: да, я ради пустячной интрижки очернил всю свою прежнюю жизнь, растоптал, испакостил ее. И — что еще хуже — как тот, кто вынужден был признать, что другой человек принес ради него в жертву самое дорогое, а он недостоин не только такой великой жертвы, но даже и плевка в свою сторону. Словно пытаясь усилить и без того обжигавшую его боль, Дойчман мысленно повторял: она добилась этого, она пошла на это, пошла ради него, а он… Он предал ее!
В то же утро Карл Шванеке стоял перед обер-лейтенантом Обермайером.
Стоял навытяжку, руки по швам, вобрав живот и выпятив грудь. Строго по уставу! Так должен выглядеть немецкий солдат, стоящий по стойке «смирно».
— Шванеке, вам письмо из дому.
На лице Шванеке отразилось искреннее удивление:
— Письмо, герр обер-лейтенант? Мне еще никогда не приходили письма из дому.
— Тем не менее оно пришло.
— Тогда в нем ничего хорошего быть не может, герр обер-лейтенант.
— Почему вы так считаете?
— Кто может посылать мне письма ради чего-нибудь хорошего? То есть…
Шванеке запнулся, беспомощно махнул рукой, но тут же, вспомнив, где он и перед кем, снова встал руки по швам.
— Так что вы хотите сказать? Что никаких добрых вестей из дому быть не может?
— И да и нет, герр обер-лейтенант. Видите ли… Моя мать… Она сейчас живет в Гамбурге, а там, я слышал, что ни день — авианалет. Но до этого она еще ни разу не писала мне, такое на нее не похоже… Скорее уж кто-нибудь еще написал бы мне, если бы… ну, с моей матерью что-нибудь стряслось, понимаете, о чем я? Все-таки она мне мать…
Подняв голову, Шванеке заметил в глазах обер-лейтенанта изумление и ухмыльнулся. Но эта ухмылка была растерянной, беспомощной.
— Нет, тут вы не поймете, герр обер-лейтенант, — сказал он. — Моя мать всегда говорила мне: «Нету у меня сына. А ты — не сын. Ты подонок, преступник». Вот так мы и жили, герр обер-лейтенант. Живешь-живешь, словно крыса. Пока тебя не придавят. Как крысу. Такие вот дела, герр обер-лейтенант.
— Мать написала вам, — откашлявшись, повторил Обермайер.
— Мне? Моя мать?
Шванеке стал протягивать руку, но тут же отдернул ее.
— Мать? — повторил он.
И тут Обермайер увидел нечто такое, во что не поверил бы никогда, расскажи ему об этом кто-нибудь еще: на суровом, непроницаемом лице Шванеке вдруг затрепетала ласковая, радостная улыбка, а его обычно безжизненные, похожие на свинцовые шарики глаза радостно заблестели. Он вдруг стал похож на ребенка.
— Это правда, герр обер-лейтенант? Вы меня не разыгрываете? Прошу прощения, герр обер-лейтенант, но…
Тяжелой, огрубевшей ладонью Шванеке рассеянно провел себя по лицу, словно желая смахнуть с него все накопившиеся за жизнь неприятности.
— Никто вас не разыгрывает. Письмо действительно адресовано вам. Вот оно.
Взяв конверт со стола, он подал его Шванеке.
Конверт был обычный, голубоватый, неровными рядами вдоль него тянулись неуклюже выписанные буквы. Отерев вспотевшую ладонь о штаны, Шванеке неуверенно протянул руку за письмом.
— Ладно, давайте забирайте его! — строго произнес Обермайер. — А теперь идите, сядьте где-нибудь и спокойно прочтите его.
Выйдя от Обермайера, Шванеке направился в сарай и уселся там на свою койку.
Кроненберг с Крюлем, заметив, как он вертит в руках конверт, решили подойти поближе.
— От Гретхен, Анни, от Лизль или еще от какой-нибудь зазнобы? — спросил Кроненберг.
— От мамочки, — ухмыльнулся Крюль.
— Отвалите отсюда! — взвился Шванеке.
— Да вы о хороших манерах, видно, и слыхом не слыхали. Так к старшим по званию не обращаются! — назидательно произнес Крюль.
— Так точно! — тихо произнес Шванеке и поднялся.
Крюль, случайно встретившись со Шванеке взглядом, предпочел удалиться.
— Ты тоже! — спокойно обратился Шванеке к Кроненбергу.
Дождавшись, пока оба уберутся, он аккуратно и неторопливо надорвал конверт. Первое письмо за пять лет! Мать не писала, когда он находился в следственной тюрьме, не писала ему в ни тюрьму, ни в концентрационный лагерь Бухенвальд, где он оказался по милости СС. Она не напоминала ему о себе, когда он ишачил в каменоломнях Тюрингии — голыми руками ворочал каменюки в центнер весом и долбил киркой базальт. Ни одного письма не прислала она ему и когда его перебросили в Россию вместе с этим батальоном конченых.
А теперь вот соизволила!
Можно как угодно относиться к матери, можно клясть ее во все тяжкие за то, что она родила тебя на этот свет, но — что бы там ни было — мать есть мать. И стоило прийти письму от нее, как все вмиг было позабыто, как ты снова почувствовал себя мальчонкой, которому где-то крепко поддали и который прибежал искать утешения у матери. Почувствовать, как ее ласковая рука гладит тебя по голове, поплакать ей в подол, пока тебе вдруг на самом деле все покажется не таким уж и страшным. «Солдату Карлу Шванеке» — было выведено на конверте. Солдату!
— Черт возьми! — выругался Шванеке.
Это следовало понимать так: ничего-ничего, мама, я — солдат, занятие это хуже некуда, но и другим не легче, так что вообще-то жить можно. Как-нибудь выдюжу. Солдат всегда и все выдержит. Главное, что ты все-таки написала мне!
«Дорогой Карл!
В четверг, это значит две недели тому, был террористический налет, ничего не осталось, одни только камни. Наш дом разбомбили, все сгорело, твоя сестра Ирена как раз была дома, когда бомба попала. Она умерла не сразу, так кричала, что ужас, а вытащили ее из-под развалин уже мертвую. Какой ужас кругом! И за что это нам все??? Мне не дают квартиры, мол, везде все и так забито, люди уже на вокзале спят, хотя вокзала уже нету — и его разбомбили. И еще говорят, мол, твой сын — враг нации, преступник, и вам квартир не положено. Что делать, уж и не знаю. Проклинаю день, когда ты родился, я тогда, тебя рожая, чуть не подохла!!! Живу теперь в какой-то лачуге из досок, холодина ужасная, угля нет, все время бомбят — скорее бы уж на тот свет! И все из-за тебя! Для Ирены мне даже гроб выдать отказались — ее фамилия ведь тоже Шванеке! Ну а раз Шванеке — нет, и все тут. Для них Шванеке — хуже дьявола! Но мне теперь уже все равно. Жизни больше нет, а так хочется покоя. Наверное, только когда помру, успокоюсь.
Привет тебе от твоей матери Герты Шванеке».
Шванеке медленно прочел письмо, слово за словом, чуть ли не по складам. Дочитав до конца, он стал читать сначала, будто задумал выучить его наизусть. Он читал и читал, шевеля губами, как будто молился, как тот, кто глубокомысленно и отрешенно читает молитвенник. И по мере того, как он читал, лицо его менялось: бледнело, ожесточалось. Наконец он, подняв голову, бессмысленно уставился в пространство. Глаза под кустистыми бровями загорелись недобрым огнем.
— Что это с ним? — негромко спросил Кроненберг Крюля.
— Ну и что там тебе настрочила твоя мамочка? — выкрикнул из угла сарая Крюль.
Шванеке этого не слышал. Единственное за пять лет письмо. И о чем? «…разбомбили», «…Шванеке — хуже дьявола!», «…только когда помру, успокоюсь».
— Гады! — вдруг заорал Шванеке.
Подскочив, он, откинув голову, стал вопить.
— Гады! Гады! Гады проклятые! — кричал он, сжав кулаки. Потом, скомкав письмо, бросил его в угол сарая и стал словно безумный расхаживать взад и вперед. — Мать! — орал он. — Мать… Да они все гады ползучие! Все!
Кроненберг с Крюлем поспешили к нему. Тут Шванеке в исступлении стал ногами и руками ломать, крушить дощатые нары. С перекошенным до неузнаваемости лицом он переламывал о колено доски.
— Уйдите! — вопил он. — Все уйдите! А не то сейчас всех вас прибью!
Кроненберг с Крюлем переглянулись. Все ясно: припадок неконтролируемой ярости. Попытавшись унять Шванеке, они кинулись на него, но не вышло — Карл Шванеке разбросал их как котят. Только когда на помощь пришли еще трое, им впятером удалось уложить его на превращенные в груду досок нары и связать.
Привлеченные шумом, примчались доктор Берген, доктор Хансен и обер-лейтенант Обермайер. Кроненберг озабоченно ощупывал начинавший уже заплывать левый глаз.
— Он спит, — сухо доложил Кроненберг. — Получил письмо из дому, видимо, там что-то случилось. Вот он и взбесился. А может, просто за пять лет читать разучился, поэтому и озверел, — ядовито добавил он.
— Оставьте при себе ваши дурацкие предположения, Кроненберг! — рявкнул на санитара Обермайер.
Подойдя к нарам, он взглянул на избитое, посиневшее лицо Карла Шванеке:
— Я заберу его к себе в Горки — вы тоже поедете, Крюль.
— Но ведь я ранен, герр обер-лейтенант… — попытался возразить обер-фельдфебель.
— Мне сказали, что ваша задница в полном порядке. К тому же не она меня интересует, а ваши руки, а они, сдается мне, тоже в полном порядке. Или вы только что не ими Шванеке охаживали, а задницей?
— Никак нет, герр обер-лейтенант.
— Значит, сегодня в час ночи у дома, где операционная.
— Так точно!
— А партизаны? — встревожился доктор Берген.
— Ничего страшного, герр доктор, но нам необходимо ехать.
Крюль беспокойно вертелся на нарах. Снова на фронт, думал он. Опять вся эта дрянь: пределы видимости противника, атаки, обстрелы, партизаны. Вот же зараза! Угораздило меня попасться ему на глаза.
Доктор Берген сделал Шванеке укол морфия.
— Не разбушуется? — спросил Обермайер.
— До ночи проспит. А когда проснется, надеюсь, ничего подобного не повторится.
— Что тут случилось? — обратился Обермайер к Кроненбергу.
— Да вот… письмо из дома получил. Читал, читал, а потом как вскочит. И давай все крушить.
— Где письмо?
Отыскав лежавший на полу скомканный листок, Кроненберг разгладил его и подал обер-лейтенанту. Пробежав его глазами, Обермайер нахмурился, потом, аккуратно сложив, молча вышел.
— Что уж там такого она ему написала, если он так взбесился? — недоумевал Кроненберг.
— Кто знает, что. Просто есть письма, которые лучше не отправлять, — уходя, высказал мнение доктор Хансен.
В час ночи Крюль и Шванеке стояли у временной операционной. Шванеке с мрачным видом стоял, опершись о стену. Очнувшись и сообразив, что связан, он сначала долго истерически хохотал.
— Да не буду, не буду вас приканчивать, идиоты! — сквозь смех успокоил он всех. — Где мне потом скрываться в этой окаянной стране?
— Ну знаешь, посмотрел бы на себя! Только и осталось, что связать по рукам и ногам, — ответил Кроненберг.
Спрятав за спиной руку со шприцем, он сидел у изножья нар Шванеке, готовый в любую минуту впрыснуть Шванеке лошадиную дозу успокаивающего, если тот надумает вновь буянить.
— Ты только на шаг отошел бы, как тебя СС тут же и сцапали бы и вздернули на первом суку. Так что только и оставалось бы, что перебежать к «иванам» — те, может, подумав, оставили бы тебя в живых.
Наступив на ногу санитару, Крюль грубо предупредил Шванеке:
— Тебе ребра вытянут поштучно, если смоешься.
Когда сам штабсарцт доктор Берген выписал Крюля как выздоровевшего и теперь путь к подвигам вновь был открыт, поскольку рана в заднице ничуть не препятствовала, обер-фельдфебель буквально на глазах пришел в себя. Уже четверть часа спустя он гонял взад и вперед по сараю кого-то из легкораненых только за то, что тот, видите ли, проявил небрежность, приветствуя его, обер-фельдфебеля Крюля.
— Я вас приведу в чувство! — разорялся Крюль. — Вы здесь только пузо греете, а мы по снегу ползаем! С сегодняшнего дня я лично буду контролировать всех, кто попадает в госпиталь!
— Свинья собачья! — отчетливо произнес кто-то.
Крюль резко повернулся. На временных койках лежали исключительно тяжелораненые, на нарах и соломенных тюфяках те, кто получил легкие ранения. Лежали и ухмылялись.
— Кто это сказал?
Откуда-то из темного угла донеслось:
— Ветер донес.
Кроненберг хихикнул. Но Крюль сделал вид, что не заметил, — ни к чему с санитарами портить отношения. И только молча сжал кулаки.
— Ничего, наступят другие времена! — грозно предупредил он.
Кроненберг энергично закивал:
— Хочется надеяться. Мы все этого ждем не дождемся…
— Что вы имеете в виду?
— То же, что и вы, герр обер-фельдфебель.
Так и прошел вечер. Но ночью, когда они стояли на холоде у операционной, Крюль притих, было видно, что его гложут мысли. Он думал о неумолимо приближавшемся фронте, о партизанах, вовсю хозяйничавших поблизости, причем как раз в том районе, миновать который им предстояло сейчас, о минометных обстрелах во время земляных работ на подготавливаемых ими запасных позициях, о беспощадном артогне русских. О таившем в себе смутную угрозу будущем, о пока что едва ощутимых, однако верных признаках грядущей катастрофы.
Крюль не понимал, откуда взялись дурные предчувствия. Они возникли у него, как и у остальных, совершенно внезапно, почти незаметно, крадучись, проникли в душу и теперь уже, по-видимому, навсегда поселились в ней.
И вот он стоял, опершись о заиндевелую бревенчатую стену, позабыв даже о стоявшем рядом Шванеке. Ему было даже наплевать на то, что промаршировавшая в двух шагах рота так и не удосужилась приветствовать его. Наконец появился обер-лейтенант Обермайер. На голове у него была ушанка, лицо повязано теплым шарфом, будто офицер собрался к зубному врачу избавляться от флюса.
— Все понятно, обер-фельдфебель?
— Так точно, герр обер-лейтенант!
— С нами пойдет и Дойчман. Сейчас он будет здесь.
— А чем он так занят? — довольно бесцеремонно осведомился Шванеке.
— Доктор Хансен готовит для него перевязочные материалы, — машинально пояснил Обермайер, но, спохватившись, что отчитывается перед рядовым, уже раскрыл рот, чтобы отчитать не в меру любопытного Шванеке, но отчего-то сдержался, только молча посмотрел на него. Карл Шванеке выдержал взгляд Обермайера.
— Шванеке…
— Понимаю, понимаю, герр обер-лейтенант. Можете не напоминать: за попытку к бегству расстрел на месте. Сотни раз мне это говорили. Вот это у меня уже где сидит!
Шванеке сделал многозначительный жест.
— Вот и не забывайте. Послезавтра вас направляют в Оршу.
— Зачем это?
— Вы знаете зачем.
— Направляют так направляют…
Показались запряженные парой лошадей сани. Подъехав к сараю, остановились. Вожжи держал закутанный, словно мумия, солдат, казавшийся пришельцем из неведомого мира. Отдавая честь, он кое-как поднес ладонь к меховой шапке, которую стащил с головы у кого-нибудь из местных мужиков. Из хаты, где размещался госпиталь, неторопливо, точно лунатик, вышел Дойчман. Он шел ссутулившись, ни на кого не глядя. Обермайер уже во второй раз спросил его, что все-таки случилось. Дойчман никогда не отличался словоохотливостью, однако успел привыкнуть и к военной форме, и к подразделению. От этого человека всегда исходило странное спокойствие, даже безразличие — как будто он уже заранее свыкся со всеми неприятностями — прошлыми, настоящими и грядущими. Однако с того момента, как сегодня утром Обермайер вручил ему это непонятное послание, из Дойчмана словно воздух выпустили. Сейчас это был онемевший зомби, ходячий покойник, лишь по необходимости реагировавший на вопросы и указания, действующий как автомат.
Крюль первым забрался в сани. Потом потащил за собой Шванеке и, усадив его рядом, всем своим видом показывал, что, мол, тот под его охраной. Дойчмана же обер-фельдфебель демонстративно игнорировал.
Из своей хаты выскочил доктор Берген и крикнул Обермайеру:
— Только что звонил Вернер. Русские на тридцать километров прорвались в районе Витебска. Он считает, что следующий их удар придется на наш участок.
Потом, вплотную подойдя к Обермайеру, вполголоса добавил:
— Знаете, может, мы с вами видимся в последний раз. Так вот, знайте — вы один из немногих порядочных людей здесь… А я… я…
Не договорив, Берген повернулся и, торопливо перепрыгивая через сугробы, бросился к себе. Посмотрев ему вслед, Обермайер покачал головой, затем сел в сани рядом с Крюлем.
— Поехали!
— Русские прорвались? — испуганно спросил Крюль.
— Похоже, так.
— И что теперь — на нашем участке их ждать?
— Вполне вероятно.
Крюль судорожно сглотнул.
— А что делать, когда здесь начнется заваруха, герр обер-лейтенант? У нас же ничего нет. На целую роту всего три пулемета, четыре автомата, десяток карабинов, пять пистолетов. И больше ничего. И этим мы должны сдержать натиск русских?
— И опять вы правы, Крюль.
Эти слова обер-лейтенанта вызвали у Шванеке кривую улыбку.
— Сейчас завоняет, герр обер-лейтенант, — с издевкой предупредил он Обермайера. — Вы бы от него отодвинулись на всякий случай, у него уже штаны полные…
Но Крюль пропустил мимо ушей издевку Шванеке, продолжая во все глаза смотреть на обер-лейтенанта.
— Они ведь как зайцев перебьют нас, — дрожащим голосом произнес он. — Разве мы можем позволить им?
— А почему бы и не позволить?
Обермайер потер застывшие руки.
— Как вы думаете, для чего мы здесь? Именно для этого.
Когда сани въезжали в Горки, уже брезжило утро. Они остановились перед командным пунктом роты. Йенс Кентроп, в отсутствие Обермайера и Крюля исполнявший обязанности командира роты, выскочил из дома и доложил обстановку. Унтер-офицеры Хефе и Бортке были на рытье траншей и передали ночью по проложенной ими телефонной линии, что русские обстреляли рабочую колонну в немецком тылу. Поскольку из оружия имелось лишь три карабина и два пистолета, рота понесла серьезные потери: семеро убитых и тринадцать человек раненых. Лишь по прибытии подкрепления с пулеметом и двумя автоматами русские были вынуждены отойти, оставив троих убитых.
Обер-фельдфебель Крюль, слышавший доклад Кентропа, вдруг почувствовал, что мир вот-вот рухнет и погребет его под обломками. Именно этого он больше всего и страшился.
Обермайер молчал, потом кивнул Кентропу и, опустив голову, направился в хату. Кентроп, повернувшись к Крюлю, озабоченно произнес:
— В общем, дела ни к черту. А это только начало. В расположении 1-й роты сегодня ночью тоже была жуткая стрельба.
Дойчман слышал все, словно уши у него были заложены ватой. Ему ни до кого дела не было. Все с тем же отсутствующим видом, не покидавшим его с тех пор, как он прочел письмо доктора Кукиля, он тоже прошел в хату, где уселся в своем закутке, в котором обычно спал. Роковое послание зловеще похрустывало в левом нагрудном кармане. Пока они добирались до Борздовки, Дойчман ни слова не проронил, хотя и Крюль, и Шванеке пытались разговорить его. Юлия умерла. Это прочел между строк. Это произошло на глазах у доктора Кукиля. Она принесла себя в жертву ради него, Эрнста Дойчмана. Она хотела доказать, что он невиновен. Она верила в него, в его работу, доверяла ему — но актины не спасли и ее. И какой теперь смысл в том, что доктор Кукиль просил его выслать ему формулы, отчеты об экспериментах, обобщения? Какая разница, что теперь он верит в эффективность актиновых веществ, что, видите ли, сожалеет, сочувствует, раскаивается, что обещает добиться его реабилитации? Все это вещи второстепенные, суть маловажные. Важно одно — Юлии больше нет, она умерла, пока он тут с Таней забавлялся… Эрнста это мучило, и ни конца этим мукам, ни выхода из них не было. Он до конца дней своих обречен корить и ненавидеть себя за это. Сидя на санях, уставившись вперед, он ощущал, что он, именно он один повинен в смерти Юлии. И никакая сила на земле не могла снять с него эту вину. Достав письмо из кармана, он разорвал его на мелкие клочки и втоптал их в земляной пол. А может, мелькнула безумная надежда, а может, все-таки Юлия выжила? Ведь Кукиль писал, что она в тяжелом состоянии, о смерти же в письме ни слова. Может, может она каким-то чудом, но все же оправилась от болезни, как и он сам? Может… Может… Вздор все это, и ничего больше. Вздор!
Он рассеянно провел рукой по лицу. Глупо верить в чудеса. Не было их и нет — Юлия умерла.
Сняв шинель, он хотел положить ее на деревянные нары и вдруг застыл и стал озираться. Нет, все же было нечто такое, что он обязан был предпринять… Нет, это не только он один повинен в смерти Юлии… Нет, не он один. А почему он, собственно, торчит здесь? В этой грязной, завшивленной норе? К чему вообще это все? Как он мог спутаться с этой Таней? Да, ему хотелось утешения, он стремился хоть как-то отгородиться от царившего вокруг кошмара, забыться… А виноват во всем был не он, Эрнст Дойчман, а тот, кто накатал ему это послание. Доктор Кукиль. Если бы не этот злосчастный доктор Кукиль, он бы сейчас жил в Берлине, работал вместе с Юлией. С его красавицей Юлией, милой Юлией, которая была ему не только женой, но и другом, товарищем по работе, единомышленницей…
Дойчман торопливо стал отрывать куски картона, которым снизу были обшиты нары, потом, положив картон на колени, взял карандаш и стал писать:
«Доктор Кукиль!
Я получил ваше письмо. Вероятно, вам будет малоинтересно, если я примусь описывать, какое омерзение вызвал у меня ваш жалкий лепет. Но я все же решил ответить вам. В первую очередь хочу сказать, что уловил между строк то, что вам сейчас не дает покоя чувство вины. Но этого мало, герр доктор Кукиль. Я готов поверить, что седых волос на вашей голове от этого не прибавится, — вы, насколько я вас знаю, не принадлежите к числу тех, кто способен сострадать, сочувствовать людям, на долю которых по вашей милости выпали муки. Если бы я мог сейчас — а я от всей души сожалею, что такой возможности не имею, — я бы избил вас и выкрикнул прямо в вашу бесстыдную физиономию, чтобы вы наконец поняли: „Вы, вы во всем виноваты!“ В том, что Юлии нет, в том, что… ее нет, что она… умерла… умерла…»
Карандаш выпал из пальцев. Горящими, сухими глазами Дойчман уставился в пол и долго сидел так, не шевелясь. Как сейчас хорошо было бы расплакаться… Разрыдаться. Но — не могу, и все. Боже мой, если бы этот человек вдруг оказался бы здесь! Погруженный в размышления, Дойчман даже не заметил, как открылась дверь каморки и кто-то вошел. Это был Шванеке.
— Что у тебя приключилось? — спросил он, садясь рядом с Дойчманом на нары и глядя ему прямо в глаза.
— Ничего не приключилось. А чего ты пришел? — спросил Дойчман.
— Понимаешь, профессор, ищу себе компанию, — ответил Шванеке. — Пока мне не отсекли башку…
Дойчман молчал, смысл слов Шванеке не сразу дошел до него.
— Башку? — недоуменно спросил он. — Тебе? За что? Ты с ума спятил!
— Я-то нет, зато вот другие точно спятили. Они уже точат топорик для меня, можешь мне поверить. Или веревочку мылят. Сперва они сунули меня в штрафбат, сказав на прощание: эй, парень, когда отправишь на тот свет достаточно русских, тогда ты снова наш. А тут вышла эта идиотская история с этим недоумком…