«В 19 году, – вспоминает Горький, – в петербургские кухни являлась женщина, очень красивая, и строго требовала: „Я княгиня Ч., дайте мне кость для моих собак!“.
Рассказывали, что она, не стерпев унижения и голода, решила утопиться в Неве, но будто бы четыре собаки ее, почуяв недобрый замысел хозяйки, побежали за нею и своим воем, волнением заставили ее отказаться от самоубийства.
Я рассказал Ленину эту легенду. Поглядывая на меня искоса, снизу вверх, он все прищуривал глаза и, наконец, совсем закрыв их, сказал угрюмо:
Если это и выдумано, то выдумано неплохо. Шуточка революции.
Помолчал. Встал и, перебирая бумаги на столе, сказал задумчиво:
– Да, этим людям туго пришлось, история мамаша суровая и в деле возмездия ничем не стесняется. Что ж говорить? Этим людям плохо»[136].
Революция – «кровавый кошмар»; в революциях «массы ожесточаются» – эти сентенции сегодня, как и вчера, как и сто лет назад, старательно жуют все «морализирующие» буржуазные идеологи, историки и писатели.
В революциях «массы ожесточаются»?? Неправда! Революция в этом смысле – лишь переход «количества в качество». Надо было веками угнетать, грабить, насиловать, топтать людей и их человеческое достоинство, чтобы пожать в конце концов такие взрывы народной ненависти… Эксплуататоры заслужили великий гнев народа.
А в России – России начала XX века? Где ж вы были, «господа хорошие», проклинавшие «разинщину», «пугачевщину», 1905-й и 1917-й, когда люди пухли и мерли от голода? Когда пороли целыми селами и спаивали водкой? Когда на целые деревни грамоту знали лишь поп да писарь? Когда на чуждые им «японскую» или «германскую» войны гнали миллионы мужиков и там забивали, как скот на бойне?
Где ж вы были? Скорбели о «младшем брате»? Философствовали о «русской душе»? Занимались копеечной благотворительностью? Так кто ж виноват в том, что в каждом сытом и прилично одетом мужик всегда видел чужого – «барина»? Не понять этого тем, кто не побывал в мужицкой шкуре… А впрочем…
«…Каждая ранняя и новая жестокость господина была записана его рабами в книгу мщения, и только кровь его могла смыть эти постыдные летописи. Люди, когда страдают, обыкновенно покорны, но если раз им удалось сбросить ношу свою, то ягненок превращается в тигра, притесненный… платит сторицею, и тогда горе побежденным…».
Этот беспощадный приговор всему миру насилия и угнетения был написан чуть ли не за столетие до 1917 года молодым поэтом Михаилом Лермонтовым[137].
А после 17-го года другой великий поэт – Александр Блок, отвечая тем, кто увидел в революции лишь «хаос и разрушение», писал:
«Почему дырявят древний собор? – Потому, что сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и торговал водкой.
Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? – Потому, что там насиловали и пороли девок; не у того барина, так у соседа.
Почему валят столетние парки? Потому, что сто лет под их развесистыми липами и кленами господа показывали свою власть: тыкали в нос нищему – мошной, а дураку – образованностью.
Все так. Я знаю, что говорю. Конем этого не объедешь. Замалчивать этого нет возможности; а все, однако, замалчивают»[138].
«В истории человечества, писал Маркс, существует нечто вроде возмездия, и по закону исторического возмездия его орудие выковывает не угнетенный, а сам же угнетатель» [МЭ: 12, 296].
Но для революционера недостаточно понять только это. Сознавая свою ответственность перед человечеством, он должен не плыть по течению, а занять свою позицию, определить свое отношение к тем или иным методам борьбы, ответить на тысячи вопросов, встающих в этой связи в вихре революционных событий. И эти ответы были даны Марксом, Энгельсом, Лениным.
Ленин-революционер, Ленин-политик – это как раз та главная арена, на которой и сегодня пытаются дать бой противники ленинизма, противопоставляющие «крови» и «ужасам» революции извечные «общечеловеческие» идеалы и христианские заповеди.
Оправдывая любые жестокости империализма, буржуазные апологеты упрекают марксистов, и в особенности Ленина, в том, что, разрабатывая тактику политической борьбы, они якобы опирались и опираются исключительно на вооруженное насилие…
В ход идет все – фальсификации и передержки, кромсание тех или иных цитат и выдергивание тех или иных фактов и событий из их исторического контекста, – лишь бы «доказать», что вся марксистская «практика» глубоко антигуманистична, аморальна, а сами марксисты якобы не брезгуют в политической борьбе никакими средствами…
Такого рода «критики» любят, например, приводить слова Энгельса:
«…для меня как революционера пригодно всякое средство, ведущее к цели, как самое насильственное, так и то, которое кажется самым мирным».
При этом сознательно опускают начало фразы:
«Отвлекаясь от вопроса морали – об этом пункте здесь речи нет, и я его поэтому оставляю в стороне…» [МЭ: 37, 275].
Между тем, переходя от теоретического научного анализа к социальной практике, марксистская политика никогда не отвлекается от вопросов морали и никогда не оставляет их в стороне.
Или цитируют Ленина:
«Еще Чернышевский сказал: кто боится испачкать себе руки, пусть не берется за политическую деятельность… Наивные белоручки только вредят в политике своей боязнью прямо смотреть на суть дела».
И эти слова приводятся в доказательство того, что Ленин якобы вообще считал всякую политику «грязным делом»… Помилуйте! Но ведь именно в опущенных словах как раз и говорится, какую и чью конкретно политику он считал «грязью»:
кто боится «испачкать себе руки, раскапывая грязь буржуазного политиканства, тот пусть уходит прочь» [Л: 14, 266 – 267].
Если бы речь шла лишь о профессиональных фальсификаторах, то вряд ли стоило бы останавливаться на данной проблеме. Но, очевидно, многократное повторение подобного тезиса и ухищренность его «обоснования» привели к тому, что многие – даже из тех, кто не отрицал величия идеалов марксизма и величия самого Ленина, – стали воспринимать этот тезис как установленную аксиому.
«Я уважаю в Ленине человека, – писал, например, Альберт Эйнштейн, – который всю свою силу с полным самопожертвованием своей личности использовал для осуществления социальной справедливости».
Но тут же Эйнштейн, добавляет:
«Его метод кажется мне нецелесообразным…»[139].
Что ж, давайте посмотрим, что это за «нецелесообразный метод».
Сделаем лишь одно отступление… Попытки решать те или иные проблемы (в том числе и нравственные), связанные с эпохой революции, обращаясь к житейскому опыту взаимоотношений двух или нескольких человек, в данном случае абсолютно бесперспективны. Ибо в революционные эпохи речь идет не только о судьбе отдельного человека, вольного распоряжаться своей жизнью, как ему заблагорассудится, а о судьбах масс. И это сразу меняет критерии нравственных оценок.
«Чтобы показать конкретно, – говорил Владимир Ильич, – я возьму пример: два человека идут, на них нападают десять человек, один борется, другой бежит – это предательство; но если две армии по сто тысяч и против них пять армий; одну армию окружили двести тысяч, другая должна идти на помощь, но знает, что триста тысяч расположены так, что там ловушка: можно ли идти на помощь? Нет, нельзя. Это не предательство, не трусость: простое увеличение числа изменило все понятия, каждый военный это знает, – тут не персональное понятие: поступая так, я сберегаю свою армию…» [Л: 36, 31].
Точно так же бессмысленны и попытки решать проблемы, встающие в ходе революции, на уровне анализа отдельных ее сторон, отдельных фактов и фактиков или же абстрактных рассуждений о морали и революции «вообще»…
«Очень обычен провоз всяческой контрабанды под флагом общих фраз», – писал Владимир Ильич.
Хотя «подобрать примеры» – тоже «не стоит никакого труда, но и значения это не имеет никакого, или чисто отрицательное, ибо все дело в исторической конкретной обстановке отдельных случаев… Фактики, если они берутся вне целого, вне связи, если они отрывочны и произвольны, являются именно только игрушкой или кое-чем еще похуже» [Л: 30, 349, 350].
Сегодня, листая архивные документы, воспоминания современников, собрания сочинений Ленина, выискивая ту или иную деталь, черточку, характеризующие его как революционера, вождя и мыслителя, наверное, тоже можно было бы раскладывать по полочкам те или иные дела его и поступки. Но это занятие ненужное и бесперспективное. В вихре революционных событий все они причудливо чередовались и переплетались. И в один и тот же день 1919 года Ленин разрабатывал и меры по расширению бесплатного детского питания, и меры по вооруженному подавлению контрреволюционного мятежа гарнизона Красной Горки…
Об органической связи целей борьбы и всей марксистской политики с идеалами гуманизма говорилось выше. Попробуем проследить некоторые отправные идеи, определяющие непосредственную «практику», а для начала – решение марксистами соотношения между целями и средствами, с помощью которых эти цели достигаются.
Проблема сложная и, если хотите, извечная… Заметим, кстати, что никакие «христианские заповеди» не решают ее, а когда Библия, многократно затрагивающая проблему насилия, попыталась перейти от общих слов к конкретной ситуации, то даже господь бог оказывался не на высоте… Вспомните библейскую полемику между Авраамом и богом…
Узнав, что господь решил покарать за нечестивость города Содом и Гоморру, и решив, что это не очень вяжется с понятием о справедливости, Авраам спросил у бога: а если в Содоме найдется хотя бы пятьдесят невинных, справедливо ли будет, чтобы они погибли вместе с грешниками? Бог, не подозревая подвоха, ответил, что если найдется пятьдесят праведников, то он, безусловно, пощадит город.
Однако Авраам не остановился на этом. Смиренно, подчеркивая, что он есть лишь прах и пепел перед господом, Авраам спросил, а истребит ли бог город, если там окажется всего-навсего сорок пять праведников. «Не истреблю», – успокоил его господь. Но Авраам и тут не угомонился, он стал последовательно снижать «ставку» сначала с сорока до тридцати, потом до двенадцати… и наконец дошел до десяти. И каждый раз господь давал ему успокоительный ответ…
Но, очевидно, где-то внутри вся эта «арифметика» порядком надоела богу, тем более что затянувшийся спор грозил дойти до рокового числа – один – или, того хуже, как у Достоевского, – вообще до одного «невинного младенца». Во всяком случае, господь, прервав беседу, встал и ушел… Но разговор не остался без последствий: судя по всему, что-то внутри у бога поколебалось. Так или иначе, но сам он в Содом не пошел, а послал туда двух своих ангелов… И вот тут-то и выяснилась разница между благодушными размышлениями и практикой, хорошими намерениями и реальной жизнью.
При первом же столкновении с толпой содомитов ангелы, спасая себя, немедленно применили свое «божественное оружие», ослепив нападающих. А когда в городе уже все успокоилось, они, прихватив семейство лишь одного праведника Лота, давшего им ночлег, бежали из города. Разбираться в том, есть в нем еще невинные и сколько их, никто не стал. На Содом и Гоморру обрушился поток серы и огня, и от обоих городов остались лишь груды дымящихся развалин…
Несостоятельной в столкновении с реальной жизнью оказалась и евангельская заповедь «не убий». На протяжении тысячелетий, оставаясь благим пожеланием, она нисколько не мешала «власть имущим» убивать, морить голодом до смерти и истреблять в бесчисленных войнах своих неимущих «младших братьев во Христе». И в этом смысле прав был Достоевский, когда устами одного из братьев Карамазовых горько пошутил: если бы Христос опять сошел на нашу землю со своей проповедью, то он вновь бы был распят – и на сей раз уже христианами.
Пожелание «не убий» само по себе хорошо, даже прекрасно. Но оно обречено оставаться прекраснодушной фразой,
«и мы перестали бы быть марксистами, – писал Ленин, – перестали бы быть вообще социалистами, если бы ограничились христианским, так сказать, созерцанием доброты добреньких общих фраз, не вскрывая их действительного политического значения» [Л: 30, 246 – 247].
Вот почему, когда Л. Толстой выступил со своей знаменитой статьей «Не убий никого!», Плеханов ответил ему:
«Эта мысль, – представляющая собою, по выражению гр. Л.Н. Толстого, подтверждение, а по-моему, самое простое повторение весьма древнего „закона“, – сама по себе совершенно правильна. Но эта сама по себе совершенно правильная и очень, очень древняя мысль до сих пор еще везде далека от своего осуществления, – и особенно далека она от него в России… Стало быть, вопрос не в том, правильна ли сама по себе эта очень, очень древняя мысль, а в том, где лежат препятствия, мешающие ее осуществлению, и какими средствами могут быть устранены эти препятствия?» [П: XV, 349].
Вопрос о методах и средствах достижения цели, об отношении к различным формам революционного насилия действительно сложен, и именно при решении его, как указывал Ленин, происходят «расхождения между теорией, принципами, программой и делом», именно на нем чаще всего приходят в противоречие идеалы и «непосредственные действия» [Л: 38, 74].
Для марксистов никогда не было тайной, что иезуитская мораль – «цель оправдывает средства» – неверна и неприемлема, между прочим, и потому, что она нецелесообразна, «непрактична», ибо отнюдь не любые средства могут привести к намеченной цели. Известные слова Маркса:
«…цель, для которой требуются неправые средства, не есть правая цель…» [МЭ: 1, 65]
– как раз и выражали эту совершенно очевидную для марксиста истину.
И дело тут заключалось не только в моральном аспекте этой проблемы. Маркс и Энгельс всегда подчеркивали тесную взаимозависимость и взаимосвязь методов борьбы и ее конечных результатов. Соотношение между средствами и целью в политической борьбе, указывали они, аналогично соотношению между результатом и методом его получения в научном исследовании.
Всякий результат, писал, в частности, Маркс, всегда зависит от способа его получения. И если верен метод, то по необходимости будут верны и те результаты, к которым он приводит.
«Не только результат исследования, но и ведущий к нему путь должен быть истинным» [МЭ: 1, 7].
Что же касается попыток рассматривать средства достижения цели и саму цель как нечто независимое друг от друга, то Энгельс иронически сравнивал эти попытки со знаменитыми в то время «мориссоновыми пилюлями», лечившими якобы от всех болезней [МЭ: 1, 585].
Казалось бы, стоит лишь составить список средств «правых» и «неправых» и действовать сообразно этому списку, как вся проблема будет решена. Но в том-то и дело, что использование того или иного средства, рассматриваемое абстрактно, не может быть категорически оценено на все случаи жизни как добро или зло. Оно становится таковым только тогда, когда человек соответствующим образом его употребляет, и зависит прежде всего от целей и мотивов людей, которые этим средством пользуются, и оттого, как оно употребляется.
Зло или благо нож хирурга, кромсающий тело человека?..
Насилие, взятое само по себе, есть средство «неправое», есть зло.
«…В нашем идеале, – указывал Ленин, – нет места насилию над людьми» [Л: 30, 122].
Но когда против зла нет иного лекарства, кроме самого зла, когда «приходится прибегать к таким средствам, которые не заданы специфическими, внутренними целями данного движения, а навязаны конкретным соотношением сил, конкретно-историческими условиями»[140], тогда употребление зла может стать «правым средством», стать благом, как становится благом скальпель хирурга, спасающий человеческую жизнь.
В «Сказании о Флоре» В. Короленко, возражая Л. Толстому, справедливо заметил:
«Сила руки – не зло и не добро, а сила; зло же или добро – в ее применении. Сила руки – зло, когда она подымается для грабежа и обиды слабейшего; когда же она поднята для труда и защиты ближнего – она добро»[141].
На эту внутреннюю объективную взаимосвязь между целью и средствами борьбы неоднократно указывал Ленин:
«Всякий здравый человек скажет: добыть куплей оружие у разбойника в целях разбойных есть гнусность и мерзость, а купить оружие у такого же разбойника в целях справедливой борьбы с насильником есть вещь вполне законная. В такой вещи видеть что-либо „нечистое“ могут только кисейные барышни да жеманные юноши, которые „читали в книжке“ и вычитали одни жеманности».
И Ленин прямо ставит вопрос:
«Есть ли разница между убийством с целью грабежа и убийством насильника?.. Не зависит ли оценка того, хорошо или дурно я поступаю, приобретая оружие у разбойника, от цели и назначения этого оружия? От употребления его в нечестивой и подлой или в справедливой и честной войне?» [Л: 35, 364].
Значит, никакой список средств заведомо «правых» или «неправых» не может помочь в решении конкретных политических и социальных проблем.
«Прав был философ Гегель, ей-богу: жизнь идет вперед противоречиями, – писал Владимир Ильич, – и живые противоречия во много раз богаче, разностороннее, содержательнее, чем уму человека спервоначалу кажется» [Л: 47, 219].
Основоположники марксизма не раз повторяли мысль о том, что именно революции являются «локомотивами истории», а насилие – ее «повивальной бабкой». Но, формулируя эту мысль, они исходили отнюдь не из особых симпатий к насилию. Они констатировали объективный закон развития антагонистических классовых обществ на той стадии, которую они называли «предысторией человечества».
История этих обществ всегда была историей кровавого насилия над людьми, причем насилия, чинимого ничтожным меньшинством над большинством. И революционное насилие всегда выдвигалось лишь как альтернатива большинства народа по отношению к насильничающему меньшинству.
Анализ основных тенденций классовой борьбы и тогдашнего опыта международного пролетарского движения привел Маркса и Энгельса к выводу, что в условиях безраздельного господства капитализма во всем мире наиболее вероятные формы борьбы при переходе политической власти к рабочему классу будут так или иначе связаны с вооруженным насилием по отношению к буржуазии.
И объяснялось это опять-таки не какой-то особой склонностью пролетариев к насилию, а тем, что именно буржуазия, правящие классы вообще всегда первыми прибегали к оружию для защиты своих корыстных интересов, т.е. сами толкали народные массы на путь вооруженной борьбы. Материальная сила, указывали в этой связи классики марксизма, может быть опрокинута только материальной силой, т.е. старый мир можно изменить не «оружием критики», а лишь посредством революционной «критики оружием».
Но даже установив эту наиболее вероятную перспективу, ни Маркс, ни Энгельс отнюдь не абсолютизировали вооруженную борьбу как единственное и универсальное средство достижения пролетариатом его конечной цели.
На вопрос: «Возможно ли уничтожение частной собственности мирным путем?» – Энгельс отвечал:
«Можно было бы пожелать, чтобы это было так, и коммунисты, конечно, были бы последними, кто стал бы против этого возражать» [МЭ: 4, 331].
Маркс, всегда решительно боровшийся против экстремистских и анархистских концепций пролетарской революции, писал:
«Восстание было бы безумием там, где мирная агитация привела бы к цели более быстрым и верным путем» [МЭ: 17, 635].
Идеи классиков марксизма были развиты Лениным применительно к новым условиям классовой борьбы, сложившимся в XX столетии. Подобно Марксу и Энгельсу, Ленин считал, что для рабочего класса, призванного сохранить и защитить от физического и нравственного вырождения главное достояние планеты – трудящиеся массы, сохранить и умножить достояние человеческой культуры, мирный путь борьбы за конечную цель – коммунизм – является наиболее предпочтительным и целесообразным.
«Рабочий класс, – писал он еще в 1899 году, – предпочел бы, конечно, мирно взять в свои руки власть…» [Л: 4, 264].
В 1913 году, в момент назревания революционного кризиса, он опять подчеркивал, что
пролетариат «обеими руками ухватился бы за малейшую реформистскую возможность осуществления всякой перемены к лучшему» [Л: 23, 396].
Наконец, в 1917 году Ленин вновь и вновь повторяет, что именно мирный путь наиболее желателен.
«Так было бы всего легче, – пишет он, – всего выгоднее для народа. Такой путь был бы самый безболезненный, и потому за него надо было всего энергичнее бороться» [Л: 34, 12].
Не отрицал он и того, что в будущем, при определенных исторических условиях, вполне будет
«возможна мирная уступка власти буржуазией, если она убедится в безнадежности сопротивления и предпочтет сохранить свои головы» [Л: 30, 122].
Но ход классовой борьбы в России, а отнюдь не субъективная воля теоретиков, вождей и партий создал иную объективную обстановку, при которой «всякой перемены к лучшему» можно было добиться только путем восстания.
Если в начале века Россия не знала себе равных в тогдашнем мире по остроте, глубине, многообразию и переплетению самых различных классовых противоречий и социальных конфликтов, то не знала она равных и по многообразию форм и методов революционной борьбы. И это не было случайностью, ибо страна стояла накануне первой народной революции эпохи империализма.
Еще в 1902 году Ленин писал, что
«всякое народное движение принимает бесконечно разнообразные формы, постоянно вырабатывая новые, отбрасывая старые, создавая видоизменения или новые комбинации старых и новых форм» [Л: 6, 385].
Русская революция подтвердила этот вывод. Темп развития событий, меняющиеся условия и обстоятельства борьбы, вовлечение в нее гигантских народных масс и многообразие форм проявления их инициативы породили многообразие форм самой борьбы.
Для определения конкретной программы действий в обстановке ожесточенной классовой борьбы Ленин считал совершенно необходимым по крайней мере три условия: 1) ясное представление «о конечной цели»; 2) понимание «того пути, который ведет к этой цели»; 3) точное представление «о действительном положении дел в данный момент и о ближайших задачах этого момента» [Л: 6, 397].
Вся деятельность революционной пролетарской партии в массах, постоянно подчеркивал Ленин, должна быть направлена не на «пассивное служение рабочему движению на каждой его отдельной стадии», а на «указание этому движению его конечной цели», а стало быть, и средства борьбы должны прежде всего соответствовать ей, т.е. «содействовать политическому развитию и политической организации рабочего класса…». В этом Ленин видел главную и основную задачу революционных марксистов. И
«всякий, – писал он, – кто отодвигает эту задачу на второй план, кто не подчиняет ей всех частных задач и отдельных приемов борьбы, тот становится на ложный путь и наносит серьезный вред движению» [Л: 4, 373, 374].
Определяя целесообразность любого конкретного приема борьбы, Ленин решительно боролся с попытками абсолютизации той или иной формы движения. И в этом отношении Владимиру Ильичу на протяжении всей его революционной деятельности приходилось иметь дело с противниками как справа, так и слева.
Так называемые «левые» исходили из того, что все вообще формы и методы борьбы классифицируются очень просто: они делятся лишь на радикальные и умеренные. Этот метафизический подход неизбежно приводил их к выводу, что чем радикальнее данное средство само по себе, тем скорее приведет оно к намеченной цели.
С другой стороны, «правые» оппортунисты, столь же категорично отказываясь от любых революционных форм насилия, абсолютизировали мирные средства борьбы, утверждая, что такой путь и наиболее «практичен», и в наибольшей мере соответствует «марксистскому идеалу».
Что касается «практичности», то еще в 1909 году ее хорошо высмеял Каутский, тогда еще не распрощавшийся окончательно с марксизмом:
«Нет ничего ошибочнее воззрения, что в политике дело решают интересы минуты, что отдаленные идеалы не имеют никакого практического значения, что мы в нашей выборной агитации тем лучше успеваем, чем „практичнее“, т.е. трезвеннее и мелочнее, мы ведем себя, чем больше мы говорим о налогах и пошлинах, о полицейских придирках, о больничных кассах и тому подобных вещах и чем более мы рассматриваем наши великие цели грядущего, как миновавшую юношескую любовь, о которой в глубине души охотно вспоминают, но о которой открыто предпочитают не говорить»[142].
Эту ироническую оценку следует дополнить: марксисты никогда не фетишизировали мирный путь, как и никогда не отвергали насилия. Точно так же, как и сам мирный путь никогда не означал отказа от насилия. Разница между обоими путями отнюдь не тождественна разнице между реформой и революцией. И рубеж между марксизмом и немарксизмом лежит не здесь. Не в абсолютизации одного из путей, а в точном анализе обстановки и определении в зависимости от нее методов борьбы, действительно ведущих к конечной цели.
Ленин отмечал, что только совсем
«неопытные революционеры часто думают, что легальные средства борьбы оппортунистичны… нелегальные же средства борьбы революционны. Но это неверно» [Л: 41, 81].
Он высмеивал любые попытки усмотреть различие между оппортунистами и революционерами-марксистами лишь в том, что те «не признают вооруженного восстания, а мы признаем».
«Оппортунисты ведут, – указывал Владимир Ильич, – одинаково оппортунистическую политику при использовании всех средств борьбы и на всех поприщах работы…» [Л: 39, 222].
И в этом, а не в предпочтении мирных форм движения заключается главное и коренное отличие.
В противовес «левым» и «правым» оппортунистам Ленин считал, что ни одно средство борьбы не может быть хорошо само по себе, хорошо безусловно. И ни об одном из них нельзя сказать, что именно оно при всех условиях наиболее быстро и верно приведет к цели.
Во-первых, когда то или иное средство борьбы, совершенно правильное при определенных условиях, начинает возводиться в ранг вообще «наилучшего», оно тем самым утрачивает всякую связь с теми условиями, при которых оно являлось верным. И тогда это средство становится ошибочным.
А во-вторых, и это главное, когда данное отдельное средство, пускай даже самое «радикальное», приобретает значение безусловного принципа, оно тем самым перестает соотноситься с целью, начинает рассматриваться независимо от нее и поэтому грозит прийти – и очень часто действительно приходит – в полное противоречие с нею.
История дала немало примеров того, как одна и та же форма проявления революционной активности в различных условиях приобретала диаметрально противоположный характер.
В свое время, когда народовольцы осуществили ряд террористических актов, направленных против царя, в России не было массового пролетарского революционного движения. Со стороны вообще казалось, что эта страна, подобно многим восточным деспотиям, находится в историческом небытии. Народовольцы разорвали эту тишину.
«Они проявили, писал Ленин, величайшее самопожертвование и своим героическим террористическим методом борьбы вызвали удивление всего мира».
«…Своей непосредственной цели, пробуждения народной революции, – продолжал Владимир Ильич, – они не достигли и не могли достигнуть».
Но сам факт открытого протеста и борьбы, пускай даже одиночек, в тех условиях, когда не было массы, на которую они могли бы опереться, еще имел какой-то смысл и оправдание.
«Несомненно, – указывал Ленин, эти жертвы пали не напрасно, несомненно, они способствовали – прямо или косвенно – последующему революционному воспитанию русского народа» [Л: 30, 315].
Однако в новую эпоху, в новых условиях, когда огромные массы народа, проснувшись от вековой спячки, пришли в движение, когда на арену политической борьбы вышел пролетариат, такого рода тактика индивидуального террора стала вредной, ошибочной формой борьбы. И все-таки нашлись люди, считавшие себя революционерами, которые пошли по «задам» истории и попытались гальванизировать это «самое радикальное» средство.
В 1902 году, когда «социалисты-революционеры» начали пропаганду и приступили практически к организации индивидуального террора против царских прислужников, они выпустили несколько широковещательных прокламаций, обосновывавших данную тактику.
«Как некогда в битвах народов вожди их решали бой единоборством, – говорилось в одной из них, – так и террористы в единоборстве с самодержавием завоюют России свободу».
На первый план эсеры выдвигали опять-таки «практичность» данной тактики:
«…против толпы у самодержавия есть солдаты, против революционных организаций – тайная и явная полиция, но что спасет его… от отдельных личностей или небольших кружков?.. Никакая сила не поможет против неуловимости. Значит, наша задача ясна: смещать всякого властного насильника самодержавия… смертью».
Тут же содержался и весь джентльменский набор теории «эксцитативного террора»: «каждая молния террора просвещает ум», «заставляет людей политически мыслить хотя бы против их воли», «будит дух борьбы и отваги» и, наконец, террор «вернее, чем месяцы словесной пропаганды, способен переменить взгляд… тысяч людей на революционеров и на смысл (!!) их деятельности» [Л: 6, 375 – 376, 384].
«Непосредственную осязательность и сенсационность результатов, – писал тогда Ленин об эсерах, – они смешивают с практичностью» [Л: 6, 385].
И история давно уже доказала и теоретическую несостоятельность, и абсолютную «непрактичность» всех перечисленных аргументов.
Самодержавие очень быстро научилось не только защищаться, но и ловить «неуловимые личности», именно их тайные организации стали благодатной почвой для полицейских провокаторов, а главное – даже «успешные» результаты их пресловутого «единоборства» ни в коей мере не приближали Россию к свободе.
Отсутствие ясного понимания путей, ведущих к намеченной цели, неопределенность самой цели, прикрываемая цветистыми и «кровавыми» фразами, проявилась у эсеров и в исходной посылке их тактики – «отдать жизнь революционера за месть негодяю» (который тут же замещался другим негодяем), и в стремлении заставить «людей политически мыслить хотя бы против их воли», и в противопоставлении «единоборства» одиночек революционным выступлениям масс, которые только и могут принести народу свободу [см. Л: 6, 375, 384, 385]. И как раз этому массовому движению, искавшему правильных путей и средств борьбы, эсеровские «поединки» приносили лишь глубочайший вред.
Ленин не раз указывал, что тот, кто ориентируется в политике лишь на сиюминутный результат, чаще всего проигрывает в более отдаленной перспективе. Парадокс эсеровской тактики индивидуального террора заключался в том, что она давала чистый «проигрыш» и в сиюминутных, и в более удаленных масштабах.
Не только потому, что она неизбежно усиливала политическую реакцию, ужесточала репрессивную машину самодержавия.
«Поединки», писал Ленин, поскольку они остаются поединками и не стоят ни в какой связи с массами, «непосредственно вызывают лишь скоропреходящую сенсацию, а посредственно ведут даже к апатии, к пассивному ожиданию следующего поединка» [Л: 6, 384].
Таким образом, тактика индивидуального террора не просвещала, а развращала сознание масс, не сплачивала их на борьбу за сознательно поставленную цель, а дезорганизовывала эту борьбу, порождая «иллюзии, неизбежно оканчивающиеся полным разочарованием» [Л: 6, 385].
И об этом тогда же, в 1902 году, и в последующие годы многократно писал Ленин, заклеймивший эсеровскую рекламу террора как полную идейную беспринципность и безответственный политический авантюризм «людей, свободных от стеснительности твердых социалистических убеждений, от обременительного опыта всех и всяких народных движений!» [Л: 6, 385].
Подобно Марксу и Энгельсу, Ленин считал, что определение конкретных форм борьбы зависит прежде всего от революционного творчества самих масс.
«…Марксизм, – писал он, – отличается от всех примитивных форм социализма тем, что он не связывает движения с какой-либо одной определенной формою борьбы. Он признает самые различные формы борьбы, причем не „выдумывает“ их, а лишь обобщает, организует, придает сознательность тем формам борьбы революционных классов, которые возникают сами собою в ходе движения» [Л: 14, 1].
Попытки «навязывать» массам те или иные средства, «тот или иной „план“ атаки на правительство, сочиненный компанией революционеров», Ленин вообще считал бессмыслицей [Л: 4, 190].
Но это, безусловно, отнюдь не означало, что к проблеме выбора средств борьбы он относился совершенно индифферентно. Это тем более не означало того, что Ленин, как утверждали его политические противники, оценивал любые средства лишь с точки зрения их сиюминутной практической «пользы» и результативности. Возведенную в принцип беспринципность «не важно, как именно получился известный результат, важен самый результат» – он считал характернейшим элементом буржуазной политики. Что касается пролетариата, то вопрос о том – «как именно получился известный результат» – для него совсем не безразличен.
«…Для рабочей массы, – указывал Ленин, – желающей сознательно относиться к политике, это очень важно…» [Л: 14, 266].
В условиях России начала XX века, когда в революционное движение втягивались различные по опыту борьбы и уровню сознания классы и социальные группы, возмущение народных масс, и в особенности крестьянства, нередко выливалось в самые первоначальные формы протеста, в формы стихийного «бунта» – в разрушение зданий и машин, поджоги, потравы и даже специфические формы так называемого деревенского «хулиганства», за которым, как отмечал Ленин, стояли «жгучие, неотомщенные обиды» [Л: 22, 368]. Вот почему, высоко оценивая роль революционного творчества самих масс, Владимир Ильич указывал, что долг партии рабочего класса в том и состоит, чтобы не плестись в хвосте движения, а «активно участвовать в этом процессе выработки приемов и средств борьбы» [Л: 6, 385].
Еще в 1901 году, отмечая рост ненависти «в массах простого народа» по отношению к власть имущим, Ленин писал, что задача революционеров состоит в том, чтобы просвещать эту массу, нести в нее «луч сознания своих прав и веру в свои силы». Только тогда, подчеркивал он,
«оплодотворенная таким сознанием и такой верой, народная ненависть найдет себе выход не в дикой мести, а в борьбе за свободу» [Л: 4, 416].
А возможно ли вообще для революционера выступление против какой-то стихийно возникшей формы массового движения, если она является нецелесообразной? Ленин считал не только возможным – необходимым… Но как?
В 1916 году в ряде мест страны на почве голода и дороговизны произошли стихийные массовые волнения, сопровождавшиеся разгромом продовольственных лавок и избиением лавочников. Как должен отнестись к подобным выступлениям революционер?
Свой ответ на этот вопрос попытался дать один из меньшевистских лидеров Ю. Мартов.
С одной стороны, писал он,
«плоха та революционная партия, которая стала бы спиной к возникающему движению потому, что оно сопровождается стихийными и нецелесообразными эксцессами».
С другой стороны,
«плоха была бы та партия, которая считала бы своим революционным долгом отказаться от борьбы с этими эксцессами, как с выступлениями нецелесообразными»…
В целом же, «вспыхивающие на почве дороговизны и т.п. народные волнения… не могут непосредственно стать источниками того движения, которое составляет нашу задачу». А посему «кокетничанье» с таким движением, а тем более «легкомысленные спекуляции» на нем – «прямо преступны». Остается лишь призывать эти массы «к организованной борьбе», а именно – «к организации кооперативов, к давлению на городские думы в целях таксации цен и к т.п. паллиативам».
Принципиально иной ответ дал Ленин… Революционный социал-демократ, указывал он, в условиях голода и кровавой войны, ежедневно уносящей сотни и тысячи человеческих жизней, должен был обратиться к массе не с призывом к «организации кооперативов»… Он должен был сказать: да, «громить лавочку нецелесообразно», ибо в голоде и войне, которые довели людей до исступления, виноват не этот мелкий лавочник, а виновато правительство.
Так давайте же «направим свою ненависть на правительство», а для этого организуемся, сговоримся с рабочими других городов, «устроимте посерьезнее демонстрацию», обратимся к солдатам и «привлечем к себе часть войска, желающую мира»…
Вот как должен был, по Ленину, действовать настоящий революционер. И через два месяца после публикации этой ленинской статьи именно так действовали в Питере рабочие-большевики, когда в столице на почве голода и всеобщего недовольства войной вспыхнули массовые волнения. Борьба закончилась победой Февральской революции…
Но это произошло спустя два месяца, а тогда, в декабре 1916 года, Ленин писал: предположим, что революционер столкнулся
«с волнениями такой формы, которую он считал нецелесообразной. Ясно, что его правом и обязанностью революционера было бороться против нецелесообразной формы… во имя чего? во имя целесообразных революционных выступлений…» [Л: 30, 232].
Каковы же критерии этой целесообразности? Критерии, которые позволяли бы во всем многообразии форм жесточайшей борьбы находить именно те средства, которые только и могут привести к «правой цели».
Еще на II съезде РСДРП, во время дискуссии о средствах, которые пролетариат может применить по отношению к своим врагам контрреволюционерам, Плеханов привел известное изречение:
«Благо революции – высший закон».
«И если бы ради успеха революции, – говорил он, – потребовалось временно ограничить действие того или другого демократического принципа, то перед таким ограничением преступно было бы останавливаться».
В 1918 году, комментируя эти слова, Ленин написал:
«Польза революции, польза рабочего класса – вот высший закон. Так рассуждал Плеханов, когда он был социалистом» [Л: 35, 185].
Но что есть благо для революции?
В 1921 году Владимир Ильич, читая драматическую пенталогию Бернарда Шоу «Назад к Мафусаилу», присланную ему автором, особо отметил и выделил одно место:
«Говорят, что если умыть кошку, то она потом уже никогда не будет умываться сама. Не знаю, правда это или нет, но несомненно одно: если человека чему-нибудь учить, он этому никогда не выучится. Поэтому, если хотите, чтобы ваша кошка была чистой, вылейте на нее ковш грязи: она немедленно начнет так усердно вылизываться, что станет чище прежнего»[143].
За юмором Шоу скрывается одна очевидная истина. Самодеятельность, собственная инициатива являются началом жизни вообще, а уж человеческой жизни в особенности. В органической потребности самому распоряжаться своей судьбой как раз и заключается важнейшее условие развития человека. Причем именно в политической сфере возможность личной инициативы и самодеятельности более всего «возвышает» людей над их сугубо частным, эгоистическим интересом. Именно в политической деятельности, в сплочении на почве общественных устремлений возникает осознание общности народных интересов, без которой немыслимы ни развитие самого человека, ни прогресс человечества. В этом смысле совершенно прав был Аристотель, более двух тысяч лет назад назвавший человека «существом политическим».
«Существо политическое»? Не устарело ли все это? На первый взгляд современная история дает немало примеров того, как власть имущие вершат по прихоти своей судьбы целых народов… Какая уж тут «самодеятельность»? Не человек живет, а «человека живут», как выразился немецкий социолог Ганс Фрайер. И этот маленький человек, казалось бы, с удовольствием променял свое первородство – «политическое существо» – на аполитичный, мещанский, замкнутый мирок, смирился с ролью безликостандартного винтика в гигантской машине буржуазного «массового» общества.
Но ни насильственная узурпация, ни добровольный отказ от своего человеческого «существа» никому не проходят даром.
Народные восстания против диктаторских антинародных режимов стали обычным явлением нашего времени. И в странах так называемого «свободного мира» политика социального маневрирования с ее довольно значительными уступками и подачками массам не только не создает благолепия в душах, а лишь усиливает борьбу трудящихся, и в первую очередь пролетариата, требующих реального участия в управлении и производством и обществом.
Никто не хочет быть ни пассивным объектом воспитания, ни объектом благодеяний, ибо любое благо, полученное или навязанное сверху, не освященное непосредственным участием и самодеятельностью масс, бесплодно, испорчено насилием. Оно вызывает лишь неприятие и протест, даже если это благо диктуется лучшими намерениями. И это вполне естественно.
«…Что было бы, – писал Маркс, – если бы ко мне явился портной, которому я заказал парижский фрак, а он принес бы мне римскую тогу на том основании, что она-де более соответствует вечному закону красоты!» [МЭ: 1, 76].
Даже в той среде, которая еще не нашла своего места в социальных битвах современности, человек, лишенный возможности вершить свою собственную судьбу, пытается компенсировать столь «противоестественное» состояние хотя бы иллюзорной самостоятельностью. Это проявляется и в отказе молодежи от комфорта и других достижений цивилизации. И в росте насилия и преступности, наркомании и пьянства – все это тоже, в известной мере, попытки самоутвердиться, суррогаты личной самодеятельности…
От голода люди звереют. Но и сытое благополучие, купленное ценой вынужденного безволия и послушания, не приносит счастья. Человек, лишенный своего «существа», начинает терять человеческий образ.
«…Там, где разумная необходимость не находит себе открытого хода в жизнь, она берет свое другим, более сложным и уродливым путем… Пока общественный процесс будет отравлен перевесом движения сверху… история еще не раз покажет, что она способна, по выражению Герцена, „давать в сторону“. С точки зрения теоретиков так называемого массового общества, пороки современной культуры являются следствием вмешательства толпы, грубого большинства. С точки зрения марксизма, само образование толпы является следствием устранения масс от прямого участия в серьезных общественных делах»[144].
И чем дольше задерживают отживающие общественные отношения развязывание массовой самодеятельности и инициативы, тем страшнее могут быть стихийные формы протеста против вынужденного общественного безволия.
Люди сами являются творцами и авторами их собственной драмы, говорил Маркс. Но в отличие от тех «режиссеров», которые пытались уготовить для народа незавидную роль «голоса за сценой», в лучшем случае – статиста исторических «массовок», Маркс сам прогресс исторического развития человечества мерил прежде всего степенью активности, подъема и самодеятельности масс, их превращением из «страдающего» объекта истории в ее субъект. Иными словами, чем в большей мере широчайшие слои народа участвуют в решении своей судьбы, чем в большей мере проявляется и реализуется его непосредственное творчество, тем больший прорыв в будущее делает человечество. Вот почему, указывал Ленин, «историческую инициативу масс Маркс ценит выше всего» [Л: 14, 377].
Достижение конечной цели – коммунизма, указывал Ленин в «Государстве и революции», «предполагает и не теперешнюю производительность труда и не теперешнего обывателя…» [Л: 33, 97]. Но это превращение «нынешнего» человека, которого античеловеческие обстоятельства делают обывателем, в нового свободного человека может быть достигнуто лишь в результате вовлечения широчайших масс в непосредственную общественно-политическую, революционную практику, ибо, как отмечал Маркс, именно
«в революционной деятельности изменение самого себя совпадает с преобразованием обстоятельств» [МЭ: 3, 201].
Именно революция, выводящая массы трудящихся из обычного состояния пассивности и послушания, втягивающая их в активную политическую жизнь, наилучшим образом способствует воспитанию нового человека.
«…Мы должны помнить, – писал Владимир Ильич, – какой громадной просвещающей и организующей силой обладает революция, когда могучие исторические события силой вытаскивают обывателей из их медвежьих углов, чердаков и подвалов и заставляют их становиться гражданами. Месяцы революции скорее и полнее воспитывают иногда граждан, чем десятилетия политического застоя» [Л: 10, 339 – 340].
Вот почему там, где противники революции и революционного насилия видели лишь «кровь и хаос», Ленин видел прежде всего человека, сбрасывающего с себя оковы рабства, борющегося за свое человеческое достоинство.
«…Революционная инициатива масс, – писал Владимир Ильич, есть пробуждение совести, ума, смелости угнетенных классов, есть, другими словами, одно из звеньев в цепи шагов к социалистической, пролетарской революции» [Л: 31, 459 – 460].
В свое время Ленин дал урок революционной марксистской этики и диалектики на таком, как он выразился, «простеньком примерчике».
Представьте себе, что озверевший от власти и безнаказанности жандарм, окруженный горсткой вооруженных до зубов казаков, увечит и истязает революционерку. И происходит это не как обычно и «как принято» – в застенке, а на глазах десятков и сотен невооруженных людей, всей душой сочувствующих этой революционерке. Веками копившаяся злоба против жандармов готова прорваться наружу уже не только на словах, но и в действиях. Постепенно назревает момент, когда возмущенная толпа вот-вот бросится на казаков.
Подходя к указанной ситуации абстрактно, можно предположить различные варианты поведения людей. Прежде всего, в толпе наверняка найдутся такие, которым сразу же захочется пройти мимо или даже спрятаться: как бы тут, в драке-то, не влетело! Найдется, может быть, и «законник»: жандарм, мол, действует от имени законной власти, а есть ли «у нас» такой закон, чтобы убивать жандарма?
Найдется, вероятно, и другая разновидность идейного мещанина, ибо создали ведь, как пишет Ленин, «некоторые идеологи мещанства теории непротивления злу насилием». И наконец, в толпе случайно может оказаться человек «разумный» (такие, правда, чаще сидят дома, а завидев толпу, стараются перейти на другую сторону улицы), который, убедившись, что винтовки у казаков не игрушечные, придет к заключению, что, поскольку спасение одной революционерки может стоить нескольких жизней, попытка ее освобождения попросту нерациональна.
В периоды политической реакции («когда непосредственное движение масс придавлено расстрелами, экзекуциями, порками, безработицей и голодовкой») указанных типов может оказаться довольно много.
«…Во всем народе, – писал Ленин, – страдающем постоянно и самым жестоким образом… есть люди, забитые физически, запуганные, люди, забитые нравственно… предрассудком, обычаем, рутиной, люди равнодушные, то, что называется обыватели, мещане…» [Л: 41, 383, 390].
В революционную эпоху, указывал Ленин («когда именно просыпается мысль и разум миллионов забитых людей, просыпается не для чтения только книжек, а для дела, живого, человеческого дела, для исторического творчества»), в такую эпоху толпа не останется безучастной, глядя на изуверство жандарма. Она применит насилие по отношению к нему. При этом народ, вероятно, потеряет нескольких человек, застреленных казаками. Очень вероятно, что он убьет на месте и нескольких казаков, «этих, с позволения сказать, людей, а остальных засадил бы в какую-нибудь тюрьму, чтобы помешать им безобразничать дальше…» [Л: 41, 382].
Итак, социальная пассивность, «идейное» или просто трусливое равнодушие мещанства и революционная активность масс, применение народом насилия по отношению к насильникам над народом. Такова в этом «простеньком примерчике» возможность выбора.
Для идеологов мещанства, для тех клопов «профессорской науки», которые мечтают «вершить дела за народ от имени масс, продавая и предавая их интересы», социальная пассивность самих масс – это эпоха «мысли и разума».
«Они убожество, – писал Ленин, – выдают за исторически-творческое богатство. Они бездеятельность задавленных или придавленных масс рассматривают, как торжество „систематичности“ в деятельности чиновников, буржуев. Они кричат об исчезновении мысли и разума, когда вместо кромсания законопроектов всякими канцелярскими чинушами… наступает период непосредственной политической деятельности „простонародья“…» [Л: 41, 390 – 391].
Суть дела заключается в том, что идеолог мещанства, пишет Ленин,
«на политику, на освобождение всего народа, на революцию переносит точку зрения того обывателя, который в нашем примере… удерживал бы толпу, советовал бы не нарушать закона, не торопиться с освобождением жертв из рук палача, действующего от имени законной власти. Конечно, в нашем примере такой обыватель был бы прямо нравственным уродом, а в применении ко всей общественной жизни нравственное уродство мещанина есть качество, повторяем, совсем не личное, а социальное…» [Л: 41, 385].
Точка зрения революционера иная. Именно в революционной инициативе масс выступает разум народа, а не только разум отдельных личностей, именно тогда массовый разум становится живой, действенной, а не кабинетной силой.
«Хорошо ли это, – спрашивает Ленин, что народ применяет такие незаконные, неупорядоченные… приемы борьбы… применяет насилие над угнетателями народа? Да, это очень хорошо. Это – высшее проявление народной борьбы за свободу. Это – та великая пора, когда мечты лучших людей России о свободе претворяются в дело, дело самих народных масс, а не одиночек героев» [Л: 41, 384 – 385].
И те жертвы, которые народ приносит во имя этого освобождения, с точки зрения нравственного сознания самих народных масс всегда оправданы. В памяти поколений они остаются народными героями.
Итак, не полуживотное прозябание, на которое эксплуататоры веками обрекали трудящихся, не покорность и послушание раба, бессильного перед лицом старого мира, двигают вперед человечество.
«Только борьба, – писал Владимир Ильич, – воспитывает эксплуатируемый класс, только борьба открывает ему меру его сил, расширяет его кругозор, поднимает его способности, проясняет его ум, выковывает его волю» [Л: 30, 314].
После поражения Декабрьского вооруженного восстания в Москве в 1905 году Плеханов бросил рабочим знаменитую реплику: «не надо было браться за оружие». Он сравнивал себя с Марксом, за полгода до Парижской коммуны предостерегавшим парижских рабочих от восстания, Ленин ответил Плеханову:
«Маркс в сентябре 1870 года называл восстание безумием. Но когда массы восстали, Маркс хочет идти с ними… а не читать канцелярские наставления. Он понимает, что попытка учесть наперед шансы с полной точностью была бы шарлатанством или безнадежным педанством. Он выше всего ставит то, что рабочий класс геройски, самоотверженно, инициативно творит мировую историю. Маркс смотрел на эту историю с точки зрения тех, кто ее творит, не имея возможности наперед непогрешимо учесть шансы, а не с точки зрения интеллигента-мещанина, который морализует „легко было предвидеть… не надо было браться…“.
Маркс умел ценить и то, что бывают моменты в истории, когда отчаянная борьба масс даже за безнадежное дело необходима во имя дальнейшего воспитания этих масс и подготовки их к следующей борьбе. <…> Буржуазные версальские канальи, пишет он, поставили перед парижанами альтернативу: либо принять вызов к борьбе, либо сдаться без борьбы. Деморализация рабочего класса в последнем случае была бы гораздо большим несчастьем, чем гибель какого угодно числа вожаков» [Л: 14, 378 – 379].
Позднее, в 1919 году, Ленин писал:
«Что коммунисты потворствуют стихийности, это лганье… Коммунисты не потворствуют стихийности, не стоят за разрозненные вспышки. Коммунисты учат массы организованному, цельному, дружному, своевременному, зрелому выступлению…
Но филистеры не способны понять, что коммунисты считают – и вполне правильно – своим долгом быть с борющимися массами угнетенных, а не с стоящими в сторонке и выжидающими трусливо героями мещанства. Когда массы борются, ошибки в борьбе неизбежны: коммунисты, видя эти ошибки, разъясняя их массам, добиваясь исправления ошибок, неуклонно отстаивая победу сознательности над стихийностью, остаются с массами. Лучше быть с борющимися массами, в ходе борьбы освобождающимися постепенно от ошибок, чем с интеллигентиками, филистерами, каутскианцами, выжидающими в сторонке „полной победы“…» [Л: 38, 393].
Размышляя о Ленине и исходных пунктах его отношения к массовой революционной борьбе, Клара Цеткин сформулировала чрезвычайно важную мысль:
«…Во всех борющихся он видел и ценил строителей нового общественного строя, несущего конец всякой эксплуатации и порабощения человека человеком. Разрушение старых устоев гнета и эксплуатации, как дело масс, стояло для него в тесной связи с созданием строя без гнета и эксплуатации, являющегося также делом масс.
Для Ленина, как он однажды мне сказал, уже недостаточно было одного „количества массы“ для освободительного дела пролетарской революции, пересоздающей мир; он считал необходимым „качество в количестве“… Он оценивал массу как сплочение лучшего, борющегося, стремящегося ввысь человечества… Нужно будить чувство и сознание этого человечества, развивать и поднимать пролетарское классовое самосознание на высшую ступень организованной активности»[145].
Значит, только те формы движения, которые действительно просвещают трудящихся, увеличивают «качество в количестве», поднимают «самосознание на высшую ступень организованной активности», только они могут воспитать массу, олицетворяющую «стремящееся ввысь человечество», массу, способную не только разрушить старый мир, но и создать новое общество.
Вот тот главный критерий, который имел для Ленина решающее значение при выработке и оценке конкретных форм борьбы и в то же время прочно, органически связывал их с коммунистическим «идеалом». Именно в этом и заключалась та самая, понимаемая по-марксистски целесообразность, которая позволяет определять средства, действительно сообразные с великой гуманистической целью.
«Меры насилия, бесспорно необходимые для защиты от насильника, могут достигнуть цели при одном условии – когда применение этих опасных средств связано с политическим ростом рабочего класса и всей демократической массы. Победы, самые практические, самые материальные, становятся камнем на шее, если они отталкивают большинство или делают его равнодушным к общему интересу. Напротив, частные неудачи, даже поражения, взятые с точки зрения простого расчета материальных сил, не так важны, как успех в деле подъема массы над их исторической пассивностью, победа коммунистических идей в сознании миллионов. Так, именно так проявляет себя высший принцип революционной целесообразности»[146].
Ленин никогда не отрицал того, что насильственные формы борьбы не однозначны, а противоречивы по своему содержанию в отношении цели. Из признания этой противоречивости оппортунисты делали вывод о том, что, поскольку такие средства могут исказить благородную цель, их следует отвергнуть в принципе, т.е. отказаться от революционного насилия вообще. Ленин оценивал эту противоречивость по-иному.
Действительно, в ходе революции, когда контрреволюция применяет вооруженное насилие по отношению к народу, писал Ленин, «население стихийно, неорганизованно – и именно поэтому часто в неудачных и дурных формах реагирует на это явление тоже вооруженными стычками и нападениями». Но наличие «дурных» форм насилия для марксиста является лишь поводом для того, чтобы стремиться взять стихийное движение в свои руки, «облагородить» его формы, взять их под действенный контроль партии, сознательного пролетарского авангарда. Иными словами, говорил Ленин, из противоречивости насильственных средств «нельзя выводить, что не следует воевать. Отсюда надо выводить, что следует научиться воевать. Только и всего» [Л: 14, 9].
Именно это организующее и просвещающее влияние революционеров-марксистов Ленин считал главной гарантией, обеспечивающей соответствие насильственных форм борьбы, рожденных массовым движением, конечной цели освободительного движения.
«Говорят: партизанская война, – писал Владимир Ильич, приближает сознательный пролетариат к опустившимся пропойцам, босякам. Это верно. Но отсюда следует только то… что это средство должно быть подчинено другим, должно быть соразмеренно с главными средствами борьбы, облагорожено просветительным и организующим влиянием социализма. А без этого последнего условия, – заключает Ленин, – все, решительно все средства борьбы в буржуазном обществе… истрепываются, извращаются, проституирутся… Социал-демократия не знает универсальных средств борьбы… Социал-демократия в различные эпохи применяет различные средства, всегда обставляя применение их строго определенными идейными и организационными условиями» [Л: 14, 9 – 10].
И другой альтернативы нет. Или действовать, сознавая сложную и противоречивую природу насильственных средств борьбы. Или же, оставаясь любителем абстрактного «морализирования», быть далеким от практических действий, от моральности в реальной жизни.
Именно о таких любителях «морализирования» Владимир Ильич писал:
«Не столкновение двух способов преобразования старого, а потеря веры в какое бы то ни было преобразование, дух „смирения“ и „покаяния“, увлечение антиобщественными учениями, мода на мистицизм и т.п., – вот что оказалось на поверхности» [Л: 20, 87].
Но в основе такого отказа лежит эгоизм, тот эгоизм, который был сформулирован еще Фомой Аквинским:
«Человек связан в делах милосердия любовью к самому себе более сильно, чем любовью к ближнему. Признаком этого является то, что никто не должен брать на себя греховного зла, чтобы освободить от греха своего ближнего».
Однако в реальной жизни, когда вопрос стоит о судьбах миллионов людей, такая забота лишь о спасении собственной души и сохранении своего внутреннего комфорта антигуманна. Отказ от насилия, возведенный в принцип в условиях жесточайших социальных битв, аморален, ибо это продляет существование и господство таких общественных отношений, которым насилие над человеком сопутствует неизбежно и неотвратимо.
Насилие – дурное средство. Само по себе оно отвратительно. Однако решимость применить его в правом деле, в борьбе с насильниками есть признак нравственного мужества. Вспоминая слова Маркса – «слабость всегда спасалась верой в чудеса», – Ленин, обращаясь к рабочим, писал:
«Революция есть удел сильных!»
«Если вы хотите революции, свободы… вы должны быть сильны… Слабые всегда будут рабами» [Л: 11, 329, 331].
Помочь рабу стать свободным человеком это и есть та благородная, гуманная цель, которая, пользуясь выражением Короленко, превращает «силу руки» в добро.
Гуманизм классового подхода к средствам и формам борьбы ярко проявляется и в отношении к такой форме насилия, как война.
В 1914 году Плеханов, потрясенный варварством германской армии, покрывшей развалинами Бельгию, попытался дать оценку мировой войне с точки зрения «простых законов нравственности и права». При этом «естественное право на защиту» он обосновывал исходя из того, какой народ можно считать «атакующей» стороной, а какой «обороняющейся». Подобный анализ привел Плеханова к шовинизму, фактически оправдывавшему войну, т.е. в лагерь тех, против кого Плеханов субъективно стремился бороться всю жизнь.
Нравственное чувство Ленина тоже было глубоко возмущено кровавой бойней.
«Борьбе против такой войны, – писал он, – стоит посвятить свою жизнь…» [Л: 45, 299].
Он прямо заявлял, что
«социалисты всегда осуждали войну между народами, как варварское и зверское дело» [Л: 26, 311].
Но в основу оценки войн Владимир Ильич ставил не только это нравственное чувство по отношению к ужасам войны вообще.
Еще в 1905 году он отметил:
«Социал-демократия никогда не смотрела и не смотрит на войну с сентиментальной точки зрения. Бесповоротно осуждая войны, как зверские способы решения споров человечества, социал-демократия знает, что войны неизбежны, пока общество делится на классы, пока существует эксплуатация человека человеком. А для уничтожения этой эксплуатации нам не обойтись без войны, которую начинают всегда и повсюду сами эксплуатирующие, господствующие и угнетающие классы» [Л: 10, 340].
Поэтому и с точки зрения политической, и с точки зрения нравственной оценки Ленин определяет два типа войн. Одни, развязываемые империалистами и направленные на передел мира и сфер влияний, несправедливы, глубоко враждебны интересам трудящихся масс вообще и классовой борьбе пролетариата за социализм в частности. Другие – войны гражданские, войны за социальное и национальное освобождение. Такая война не только исторически неизбежна, но и справедлива, и «всякое моральное осуждение ее совершенно недопустимо с точки зрения марксизма» [Л: 14, 8].
Поэтому и в данном случае классовые интересы пролетариата отнюдь не сталкиваются с интересами общечеловеческими. Это убедительно доказала та же первая мировая империалистическая война.
«…Эта ужасная и преступная война, – писал Владимир Ильич, – разорила все страны, измучила все народы, поставила человечество перед дилеммой: погубить всю культуру и погибнуть или революционным путем свергнуть иго капитала, свергнуть господство буржуазии, завоевать социализм и прочный мир» [Л: 35, 169].
Война, затеянная во славу капитала, обернулась для буржуазии гигантским проигрышем. Она породила такую мощную волну революционного протеста, которая потрясла всю систему капитализма и ускорила ее гибель. Но можно ли, основываясь на этом позитивном историческом итоге, считать, что и такие войны, в конечном счете, «желательны»? Безусловно, нет.
В 1914 году, буквально накануне войны, один из журналистов обратился к Ленину с вопросом – жаждет ли он военного конфликта в Европе? Ленин ответил:
«Нет, я не хочу его… Я делаю все и буду делать до конца, что будет в моих силах, чтобы препятствовать мобилизации и войне. Я не хочу, чтобы миллионы пролетариев должны были истреблять друг друга, расплачиваясь за безумие капитализма. В отношении этого не может быть недопонимания. Объективно предвидеть войну, стремиться в случае развязывания этого бедствия использовать его как можно лучше – это одно. Хотеть войны и работать для нее – это нечто совершенно иное»[147].
Известно, сколь справедливым считал Ленин стремление того или иного народа к национальному освобождению. Но когда в годы первой мировой войны польские националисты пытались оправдать необходимость этой войны под предлогом того, что она якобы могла принести независимость Польше, Ленин писал:
«Быть за войну общеевропейскую ради одного только восстановления Польши – это значит быть националистом худшей марки, ставить интересы небольшого числа поляков выше интересов сотен миллионов людей, страдающих от войны» [Л: 30, 48].
С первого дня создания Советского государства Советское правительство делало все для того, чтобы ликвидировать войну, предотвратить военные конфликты. Декрет о мире, Брестский мир, были лишь первыми шагами этой политики.
Даже в 1920 году, когда Красная Армия была достаточно сильна для того, чтобы дать отпор любым притязаниям империалистов, Ленин считал допустимым даже не вполне благоприятное соглашение, обеспечивающее мир, «лишь бы спасти десятки тысяч рабочих и крестьян от новой бойни на войне» [Л: 41, 358].
По свидетельству Клары Цеткин, беседуя с ней в эти дни, Владимир Ильич говорил:
«…Могли ли мы без самой крайней нужды обречь русский народ на ужасы и страдания еще одной зимней кампании?.. Миллионы людей будут голодать, замерзать, погибать в немом отчаянии… Нет, мысль об ужасах зимней кампании была для меня невыносима.
Пока Ленин говорил, – рассказывает Цеткин, – лицо его у меня на глазах как-то съежилось. Бесчисленные большие и мелкие морщины глубоко бороздили его. Каждая из них была проведена тяжелой заботой или же разъедающей болью…»[148].
И Ленин исходил не только из интересов народов Советской России и необходимости мирного социалистического строительства. В 1919 году, когда по призыву партии весь народ поднялся на защиту своего отечества, Ленин говорил:
«Мы не хотим войны ни с какой страной, так как мы считаем, что фактически всегда вся опасность падает только на трудящихся и нам приходится убивать тех, против кого мы ничего не имеем и если бы они нас поняли, никогда бы не воевали с нами»[149].
Принцип «законности» всякой войны, т.е. подход к ней как к одному из законных средств разрешения спорных вопросов, составлял до этого идейную основу международного права. По меткой характеристике Канта, оно всегда было правом «на войну», «на войне» и «после войны». Порывая с традиционным представлением о «законности» всякой войны, ленинский Декрет о мире провозгласил принцип справедливого, демократического мира и объявил агрессивную войну величайшим преступлением против человечества.
Идеологи империализма оказались бессильными противопоставить этим идеям какую-либо разумную альтернативу. Идея демократического, справедливого мира, выдвинутая ленинским декретом как принцип правосознания «демократии вообще и трудящихся классов в особенности», став принципом внешней политики Советского государства, а затем и других стран социалистического содружества, приобрела ныне качество общепризнанного, наиболее общего принципа, лежащего в основе всего современного международного права.
В те времена, когда империализм был бесспорным хозяином положения, агрессивные войны, направленные на передел мира, были неизбежны. Война и подготовка к ней превратились в какой-то замкнутый круг, вырваться из которого казалось невозможным. Буржуазным идеологам оставалось лишь гадать о примерной периодичности войны и мира: четыре-пять лет войны, затем двадцать лет подготовки и снова война… Только Советское государство разорвало этот порочный круг. Мировой социализм добился того, что агрессивные войны уже не являются ныне абсолютно неизбежными. Задача состоит в том, чтобы их сделать невозможными. Решение этой задачи – величайшая историческая миссия мирового социализма. И новая Конституция СССР впервые в мировой истории возвела в ранг Основного Закона миролюбивые принципы ленинской внешней политики, подтвердив верность нашей страны ленинским заветам, воплощенным в октябре 1917 года в Декрете о мире.
В ленинском классовом подходе к формам, средствам и целям борьбы гораздо больше реального гуманизма и любви к людям, чем в любых добродетельных, но бессильных христианских прописях… «Любви к людям»? А не попахивают ли эти слова теми же евангельскими истинами? Что ж, размышляя о Ленине и марксизме, Крупская не боялась и этих сопоставлений.
«Евангелие – редко священники, – пишет она, проповедует любовь к людям. Это самое, что есть ценное в религиозной морали и что не противоречит классовому интересу рабочих и крестьян. Они на своем знамени также выставляют равенство и братство. Но равенству и братству учит эксплуатируемых сама жизнь, общность их интересов, сближение, основанное на взаимопонимании. „Все за одного, один за всех“. И это обучение взаимопомощи трудовой жизнью гораздо ценнее, чем проповедь евангелия, сплетенная с самоуничижением, терпением, отречением от всякой борьбы, от всех земных благ»[150].