«Жестокость нашей жизни будет понята и оправдана»

В 2 часа 35 минут 7 ноября 1917 года открылось пленарное заседание Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов. На трибуну вышел Ленин. Он обвел зал глазами, улыбнулся и очень просто сказал:

«Товарищи! Рабочая и крестьянская революция, о необходимости которой все время говорили большевики, совершилась.

…Значение этого переворота состоит в том, что у нас будет Советское правительство, наш собственный орган власти, без какого бы то ни было участия буржуазии. Угнетенные массы сами создадут власть…

Отныне наступает новая полоса в истории России, и данная, третья русская революция должна в своем конечном итоге привести к победе социализма» [Л: 35, 2].

Новая власть Советов сразу же решила аграрный вопрос, дав землю крестьянам. На заводах повсеместно вводился рабочий контроль за производством. Декрет о мире и начавшиеся мирные переговоры с Германией вывели из-под огня миллионы солдат, гнивших в окопах…

11 ноября, характеризуя политику Советской власти, Ленин с гордостью говорил:

«Это не политика большевиков, вообще не политика „партийная“, а политика рабочих, солдат и крестьян, т.е. большинства народа.

…Мы взяли власть почти без кровопролития. Если были жертвы, то только с нашей стороны. Весь народ именно той политики желал, которую ведет новое правительство. Оно взяло ее не у большевиков, а у солдат на фронте, у крестьян в деревне и у рабочих в городах» [Л: 35, 36, 37].

Но царство Исайи, где «волк почиет с агнцем», не наступило и после Октября…

Победители были великодушны. Смертная казнь, введенная «демократическим» Временным правительством, была немедленно отменена. Мятежные юнкера и царские генералы, открыто поднявшие оружие против Советской власти, отпускались на свободу под «честное слово». Многим бывшим министрам и крупным капиталистам разрешили выехать за границу. 1 мая 1918 года была объявлена амнистия… Невольно вспоминаются слова Артура Арну о Парижской коммуне, которая, как он выразился, никогда вполне не верила в подлость своих врагов.

А ведь уже прогремели из-за угла первые выстрелы контрреволюционеров, и один из самых первых – вечером 1 (14) января 1918 года – был направлен во Владимира Ильича. Лишь расторопность шофера Тараса Гороховика и мгновенная реакция Фрица Платтена, ехавшего рядом с Лениным в машине и сразу же пригнувшего голову Владимира Ильича, спасли его от пули…

Трое террористов, оказавшихся бывшими офицерами, были вскоре схвачены. Началось следствие. Однако сам Ленин относился к нему с полнейшим безразличием:

«– А зачем это? Разве других дел нет? Совсем это не нужно. Что ж тут удивительного, что во время революции остаются недовольные и начинают стрелять?.. Все это в порядке вещей… А что, говорите, есть организация, так что же здесь диковинного? Конечно, есть. Военная? Офицерская? Весьма вероятно…»

Когда же к Ленину, после беседы с арестованными, пришел А.Г. Шлихтер и сказал, что эти молодые люди просятся на фронт, что он убежден в их «абсолютной искренности» и надо дать им «возможность осознания своей страшной вины перед революцией», Ленин – «весело и оживленно» – поддержал его:

«– Да, да! Пускай подумают, поживут молодые юнцы, осмотрятся, поучатся и подумают. Подите к товарищу Бонч-Бруевичу и скажите, что я не возражаю против освобождения арестованных…»[175].

Но слишком скоро стало очевидным, чем оборачивается это великодушие революции… Убийство Володарского, Урицкого в Питере и многих других коммунистов и активистов Советов на местах… И в списке тех, кто первым пролил свою кровь от руки контрреволюционеров, – Ленин, тяжело раненный 30 августа 1918 года в Москве… Контрреволюционные мятежи, во время которых, как это было в Ливнах и Ярославле, рабочих и красноармейцев зверски пытали – сдирали кожу, выкалывали глаза, – а уж потом добивали или топили в Волге… Наконец, первые фронты против организованных контрреволюционных войск, уносившие сотни и тысячи жизней… Началась гражданская война…

«…В нашем идеале нет места насилию над людьми» [Л: 30, 122],

– писал Ленин задолго до этих дней.

«…Мы, в идеале, против всякого насилия над людьми»[176],

– повторял он Горькому уже после Октября. Но Владимир Ильич, как никто другой, понимал, что «непротивление злу» может привести лишь к полному торжеству зла… И революция обратила против своих врагов ими же выбранное оружие.

Гражданскую войну порой рисуют в тонах апокалиптических: «…и пошел брат на брата и восстал сын против отца…» Конечно, было и такое. Но, при всем многообразии индивидуальных случаев, эта война была войной эксплуатируемых против эксплуататоров, не желавших расстаться с привычным комфортом старого уклада жизни.

Это была страшная, беспощадная, но справедливая война. И, отвечая тем, кто обвинял большевиков в том, что якобы именно они, выведя Россию из войны империалистической, снова ввергли ее в «кровавую пучину», Ленин писал:

«Для таких господ 10.000.000 убитых на империалистской войне дело, заслуживающее поддержки (делами, при слащавых фразах „против“ войны), а гибель сотен тысяч в справедливой гражданской войне против помещиков и капиталистов вызывает ахи, охи, вздохи, истерики» [Л: 51, 48].

Выше уже говорилось о том, что ожидало бы Россию, если бы не победа Октября… Впрочем, у размышлений на тему – «что было бы… если бы…» – есть один органический недостаток. Наука не любит сослагательного наклонения, ибо его невозможно проверить фактами. Значит ли это, что логика предшествующих размышлений беспочвенна? Нет! История, дабы доказать закономерность тех или иных процессов и явлений, сама позаботилась о такой проверке. Ею стали колчаковщина, деникинщина, врангелевщина и т.д. и т.п., которые дали вполне определенный ответ, своего рода модель того – «что было бы… если бы…».

Известно, что руководители «белого движения» тщательно скрывали свои истинные симпатии и устремления, пряча их за ширмой так называемого «непредрешенчества» (т.е. отсрочки решения вопроса о форме правления страной до Учредительного собрания).

Однако вопрос о реставрации монархии обсуждался в этих кругах (в различных комиссиях, комитетах, а чаще в доверительных беседах за чашкой чая) постоянно и как-то слишком уж буднично. Наслушавшись этих разговоров, кадеты, близкие к верхам белой армии, были убеждены, что военная диктатура бывших царских генералов – это лишь переходный этап к восстановлению монархии, что «монархия грядет, что монархия неизбежна и что дай бог, чтобы грядущая монархия оказалась монархией достаточно либеральной, достаточно приличной…»[177].

Относительно самой белой армии, и в частности деникинцев, Милюков откровенно писал: «В составе офицерства, собравшегося на юге, было 80% монархистов и среди них немало сторонников старого режима». Что касается Колчака, то английский премьер Ллойд-Джордж, достаточно хорошо информированный, говорил о нем: «Монархист в душе… окружил себя сторонниками старого режима». Французский генерал Жанен добавлял: «В окружении Колчака не скрывали, что лучшим правительством для России будет монархия»[178].

Кстати, факты и документы опровергают бытующую на Западе и поныне версию, согласно которой правительства Германии и стран Антанты якобы противились монархическим тенденциям в белогвардейском лагере. На самом деле и те и другие относились к подобного рода тенденциям достаточно благосклонно, видя в монархии ту «сильную власть», которая могла бы навести «порядок» в России.

Между прочим, именно эта решающая роль наиболее реакционных элементов в лагере контрреволюции и сделала ее столь недееспособной в политическом и социально-экономическом смысле. Казалось бы, что, опираясь на поддержку империалистических государств, располагая определенными территориями и, что особенно в данном случае важно, «обогащенные» печальным для них опытом 1917 года, белогвардейские правительства имели возможность реализовать ту «позитивную» программу, которую якобы не дал им осуществить Октябрь. Но не тут-то было…

Пытаясь сохранить привилегии свергнутых революцией классов помещиков и буржуазии контрреволюционные элементы попадали в тот же порочный круг, в котором вертелось перед Февралем царское правительство. И те же причины, которые сделали недееспособной монархию, предопределили и крах социально-экономических «начинаний» белогвардейщины.

Даже в самых критических ситуациях, когда, казалось бы, по логике событий они должны были пойти по пути хоть каких-то реальных уступок и реформ, сугубо корыстные интересы реакционных «зубров» всегда брали верх и подобные варианты решительно отвергались. Буржуазно-помещичья реакция могла проводить только буржуазно-помещичью политику. Они не могли дать народу России даже самой малости, ничего, кроме штыка и пули, нагайки и виселицы.

В этих условиях острейшего противоборства пролетарской революции с самой черной реакцией попытка меньшевиков и эсеров создать «третью силу», выступать от лица некоей «широкой демократии» была заранее обречена на провал. Как и в период между Февралем и Октябрем, соглашатели играли в годы гражданской войны не только жалкую, но и зловещую роль. Там, где им временно удавалось взять верх, они немедленно становились ширмой, вернее, трамплином для подготовки и перехода к самой разнузданной и кровавой диктатуре царских генералов [см. Л: 43, 318].

Глубоко презирая их как «политических фетюков», белогвардейцы шли на временное сотрудничество с соглашателями, не скрывая, впрочем, своего отношения к ним. Один из членов так называемого «Комуча» рассказывал о том, как в «шутливой» беседе ему было откровенно заявлено:

«Вы работаете на нас, разбивая большевиков, ослабляя их позиции. Но долго вы не можете удержаться у власти, вернее, революция, покатившаяся назад, неизбежно докатится до своего исходного положения, на вас она не остановится… Мы будем вас до поры, до времени немного подталкивать, а когда вы свое дело сделаете, свергнете большевиков, тогда мы и вас вслед за ними спустим в ту же яму»[179].

Вот почему и основной лозунг соглашателей «Учредительное собрание» – на деле был контрреволюционной фикцией, ибо, как указывал Ленин,

«Учредительное собрание в настоящее время было бы собранием медведей, водимых царскими генералами за кольца, продетые в нос» [Л: 43, 129].

И тот факт, что в ряде случаев кованый сапог военщины, которым эсеры и меньшевики собирались давить Советы и большевиков, опускался сначала на их собственные головы, не меняет принципиальной оценки предательской позиции соглашателей.

«Меньшевики и эсеры, – писал Ленин, – играли роль пособников монархии, как прямых… так и прикрытых…» [Л: 44, 103].

Все это подтверждает, что историческая альтернатива, сформулированная Лениным в 1917 году, оставалась реальностью и в годы гражданской войны:

«…либо диктатура рабочего класса, диктатура всех трудящихся и победа над капитализмом, либо самое грязное и кровавое господство буржуазии вплоть до монархии…» [Л: 39, 41]

– так писал об этом Ленин в 1919 году. В 1921 году, проанализировав конечный итог дифференциации борющихся сил, Ленин вновь повторяет:

«Поверьте мне, в России возможны только два правительства: царское или Советское» [Л: 43, 129][180].

Вот какого рода противник противостоял пролетарской диктатуре. И для Ленина, большевиков вооруженное насилие против такого классового врага всегда было и политически и нравственно оправдано.

Отрицать тот факт, что гражданская война была начата силами контрреволюции, бессмысленно. Как говаривал герой средневековых французских фаблио монах Горанфло: «Увы, в борьбе против фактов бессильно даже самое блестящее остроумие»… Может быть, поэтому все те, кто тогда или ныне скорбит о «белых жертвах» гражданской войны, чаще всего вспоминают не о тех, кто пал на полях сражений, а о жертвах «красного террора»… Когда солдат убивает солдата-противника в открытом бою – это, по их мнению, считается вполне «нормальным» и «естественным». На то, мол, и война. Ну, а когда речь идет о пресечении заговоров, диверсий, мятежей, грозящих тысячами и тысячами жертв?

…В июне 1919 года неподалеку от Питера, на форту Красная Горка, вспыхнул мятеж. В ночь на 16 июня он был ликвидирован. Следствие показало, что во главе мятежа стояла контрреволюционная организация «Национальный центр», объединявшая различного рода антисоветские группы и шпионское подполье, прятавшееся по квартирам кадетствующей питерской интеллигенции. Мятежники Красной Горки намеревались, объединив свои усилия с наступлением белых на фронте и восстанием в городе, захватить Петроград. Вряд ли стоит говорить о том, во что обошелся бы рабочим успех заговора…

В связи с этими событиями в городе были проведены аресты кадетской и околокадетской интеллигенции. А вскоре в Москву, к Ленину, стали поступать сообщения и жалобы на то, что аресты приняли неоправданно массовый характер. 11 сентября этот вопрос был поставлен на Политбюро ЦК, и трем его членам было предложено немедленно выехать в Питер и пересмотреть все дела арестованных для «освобождения кого можно»[181].

Тогда же, сообщая М.Ф. Андреевой о том, что «меры к освобождению приняты», Ленин писал ей о справедливости предупредительных арестов сочувствующей и помогающей белогвардейцам интеллигенции:

«Преступно не арестовывать ее. Лучше, чтобы десятки и сотни интеллигентов посидели деньки и недельки, чем чтобы 10.000 было перебито. Ей-ей, лучше…» [Л: 51, 52].

Если не становиться в нравственную позу сторонника некоего «абстрактного гуманизма», стоящего над конкретной исторической действительностью, или – того хуже – считать, что жизнь одного интеллигента дороже сотен и тысяч жизней рабочих и крестьян, то трудно не согласиться с этим «ей-ей, лучше».

Аресты (наподобие питерских) ставили своей задачей парализовать и отсеять колеблющиеся в сторону контрреволюции элементы, лишить контрреволюцию сколько-нибудь массовой базы и тем самым добиться победы без массового кровопролития.

15 сентября 1919 года, в связи с теми же питерскими арестами, Владимир Ильич с иронией пишет Горькому:

«Какая несправедливость! Несколько дней или хотя бы даже недель тюрьмы интеллигентам для предупреждения избиения десятков тысяч рабочих и крестьян!

…Вы даете себя окружить именно худшим элементам буржуазной интеллигенции и поддаетесь на ее хныканье. Вопль сотен интеллигентов по поводу „ужасного“ ареста на несколько недель Вы слышите и слушаете, а голоса массы, миллионов, рабочих и крестьян, коим угрожает Деникин, Колчак, Лианозов, Родзянко, красногорские (и другие кадетские) заговорщики, этого голоса Вы не слышите и не слушаете. Вполне понимаю, вполне, вполне понимаю, что так можно дописаться не только до того, что-де „красные такие же враги народа, как и белые“ (борцы за свержение капиталистов и помещиков такие же враги народа, как и помещики с капиталистами), но и до веры в боженьку или в царя-батюшку. Вполне понимаю» [Л: 51, 48 – 49].

Не пролетарская диктатура выступила инициатором террора. Он был навязан Советскому государству. Он явился в тех условиях единственно возможной мерой социальной защиты против бешеного и кровавого белого террора, начатого контрреволюцией. И красный террор стал не актом мести, а акцией гражданской войны. Они сами начали эту войну. А уж «коль воевать, – не раз говорил Ленин, – так по-военному».

«Самая борьба с эксплуататорами, – говорил Ленин на VIII съезде партии, – взята нами из опыта. Если нас иногда осуждали за нее, то мы можем сказать: „Господа капиталисты, вы в этом виноваты. Если бы вы не оказали такого дикого, такого бессмысленного, наглого и отчаянного сопротивления, если бы вы не пошли на союз с буржуазией всего мира, – переворот принял бы более мирные формы“» [Л: 38, 201].

«Мне часто приходилось говорить с Лениным, рассказывает Горький, о жестокости революционной тактики и быта.

– Чего вы хотите? – удивленно и гневно спрашивал он. – Возможна ли гуманность в такой небывало свирепой драке? Где тут место мягкосердечию и великодушию?.. На нас, со всех сторон, медведем лезет контрреволюция, а мы – что же? Не должны, не в праве бороться, сопротивляться? Ну, извините, мы не дурачки. Мы знаем: то, чего мы хотим, никто не может сделать, кроме нас. Неужели вы допускаете, что, если б я был убежден в противном, я сидел бы здесь?

Какою мерой измеряете вы количество необходимых и лишних ударов в драке? – спросил он меня однажды после горячей беседы. На этот простой вопрос я мог ответить только лирически. Думаю, что иного ответа – нет»[182].

Что касается самого Ленина, то как раз против «лишних ударов» он боролся постоянно и беспощадно.

Известно, что убийства и покушения на вождей революции, зверства, чинимые контрреволюционерами, вызвали в самой гуще народной массы волну ответной ярости и ненависти.

«Бейте контрреволюционеров без пощады и жалости! Довольно щадить палачей! Без сострадания мы будем избивать врагов десятками и сотнями! Пусть они захлебнутся в собственной крови! Не нужно ни судов, ни трибуналов! Пусть бушует месть рабочих!»

– такие призывы и такого рода резолюции звучали тогда на массовых митингах. Но партия, Ленин не дали вылиться этому чувству в стихийный разгул самосуда.

7 января 1918 года – в ту самую ночь, когда Ленин беседовал с Коллонтай о звездах и ночном небе, – пришло сообщение о жестокой расправе анархиствующих матросов над двумя арестованными бывшими министрами Временного правительства Кокошкиным и Шингаревым. Владимир Ильич, рассказывает Коллонтай, пришел в ярость. Посылая ее к балтийцам, он потребовал немедленно выдать убийц и заявить матросам совершенно категорически:

«То, что вынужден был терпеть Керенский, того не потерпит власть рабочих и крестьян. Наше государство народное, а народ требует законности и справедливости»[183].

В ноябре 1918 года председатель ЧК и Военного трибунала 5-й армии М.И. Лацис выступил со статьей в казанском еженедельнике «Красный террор». Указывая на чудовищные зверства, чинимые белогвардейцами и контрреволюционными заговорщиками в районе боевых действий и тыла Восточного фронта, он требовал поголовных репрессий против всех контрреволюционеров, всех представителей буржуазии и всей буржуазной интеллигенции. Была в этой статье и такая фраза:

«…не ищите в деле обвинительных улик о том, восстал ли он против Совета оружием или словом…»

Статья Лациса сразу же вызвала резкую отповедь со стороны Ленина. Одно дело, – писал он, когда «чрезвычайки внимательно следят за представителями классов, слоев или групп, тяготеющих к белогвардейщине», и совсем другое дело – «договариваться до таких нелепостей, которую написал в своем казанском журнале „Красный Террор“ товарищ Лацис…». И далее, говоря о «политическом недоверии» к интеллигенции, Владимир Ильич продолжает:

«Ведь даже в отсталой России… народились капиталисты, которые умели ставить себе на службу культурную интеллигенцию, меньшевистскую, эсеровскую, беспартийную. Неужели мы окажемся глупее этих капиталистов и не сумеем использовать такого „строительного материала“ для постройки коммунистической России?» [Л: 37, 410 – 411].

Что же касается фразы Лациса – «не ищите в деле обвинительных улик», – то Ленин сопроводил ее весьма многозначительными восклицательными и вопросительными знаками как архинелепость, ибо революционная законность отнюдь не означала беззакония вообще. Постоянно контролируя работу ВЧК, Владимир Ильич учил чекистов и руководителей местных органов власти как раз прямо противоположному – самому внимательному и тщательному расследованию всех обстоятельств каждого дела.

7 декабря 1918 года, получив жалобу на арест больного бронхитом служащего В. Богданова по обвинению в саботаже, Ленин телеграфирует в Тамбов:

«Пересмотрите дело, проверьте болезнь, неопытность, молодость арестованного, особенно расследуйте, не были ли настоящими саботажниками 30 служащих земельного комиссариата, которые отказались от работы, взвалив ее на Богданова. Результат проверки телеграфируйте» [Л: 50, 216].

14 февраля 1919 года, получив письмо об аресте бывшего члена ЦК кадетской партии В.И. Добровольского, семья которого жила исключительно его заработком и который якобы давно отошел от всякой политической деятельности, Ленин телеграфирует в Петроград:

«Прошу Вас проверить и подумать, нельзя ли освободить на поруки? Дайте мне, пожалуйста, и отзыв ЧК» [Л: 50, 256].

Непомерное усердие некоторых чекистов также встречало с его стороны решительный отпор. В начале марта 1919 года Ленин узнает о том, что в Царицыне молоденькая служащая В. Першикова арестована за то, что она «разрисовала» портрет Владимира Ильича. 8 марта Ленин телеграфирует председателю Губчека:

«За изуродование портрета арестовывать нельзя. Освободите Валентину Першикову немедленно…»

Своему секретарю Владимир Ильич пишет:

«Напомнить мне, когда придет ответ предчрезвычкома (а материал весь потом отдать фельетонистам)» [Л: 50, 267, 474 – 475].

«Нередко, – пишет Горький, – меня очень удивляла готовность Ленина помочь людям, которых он считал своими врагами, и не только готовность, а и забота о будущем их».

В 1920 году жил в Питере бывший генерал, известный ученый-химик А.В. Сапожников. Сам он «политикой» не занимался, разрабатывал новое антисептическое средство (гомоэмульсию), но два сына его были активными белогвардейцами. И вот при обыске его квартиры было найдено спрятанное оружие. По тем временам, при обилии контрреволюционных заговоров, незаконное укрывательство оружия грозило смертью. Суд, однако, приговорил Сапожникова к заключению «до окончания гражданской войны».

Горький, знавший Сапожникова, рассказал эту историю Ленину.

«– Гм-гм, – сказал Ленин, внимательно выслушав мой рассказ. – Так, по-вашему, он не знал, что сыновья спрятали оружие в его лаборатории? Тут есть какая-то романтика. Но надо, чтоб это разобрал Дзержинский, у него тонкое чутье на правду.

Через несколько дней он говорил мне по телефону в Петроград:

– А генерала вашего – выпустим, – кажется, уже и выпустили. Он что хочет делать?

– Гомоэмульси…

– Да, да – карболку какую-то! Ну вот, пусть варит карболку. Вы скажите мне, чего ему надо…

И для того, чтобы скрыть стыдливую радость спасения человека, Ленин прикрывал радость иронией»[184].

А вот другая, менее известная история…

Летом 1921 года Петроградская губчека арестовала консультанта Госплана инженера-технолога М.К. Названова. За связь с руководителем петроградской контрреволюционной боевой организацией он был приговорен к высшей мере наказания – расстрелу. Отец Названова обратился с письмом к Ленину, умоляя его смягчить участь сына.

19 августа Ленин срочно запрашивает ВЧК:

«1) точные справки, каковы улики и

2) копию допроса или допросов по делу Названова…» [Л: 53, 130 – 131].

Кстати, за несколько дней до этого, в связи с аналогичным запросом, Владимир Ильич получает от одного из членов коллегии ВЧК полное амбиций письмо с «обидой» на «всякие ходатайства и давления по делу». Ленин отвечает довольно резко:

«Запрос, посланный мной, не есть ни „хлопоты“, ни „давление“, ни „ходатайство“.

Я обязан запросить, раз мне указывают на сомнения в правильности.

Вы обязаны по существу ответить: „доводы или улики серьезны, такие-то, я против освобождения, против смягчения“ и т.д. и т.п.

Так именно по существу Вы мне и должны ответить.

Ходатайства и „хлопоты“ можете отклонить; „давление“ есть незаконное действие. Но, повторяю, Ваше смешение запроса от Председателя СНК с ходатайством, хлопотами или давлением ошибочно» [Л: 53, 108 – 109].

Получив документы из ВЧК, Ленин тщательно изучает их, однако сомнения в правильности приговора, видимо, не исчезают. Тогда, несмотря на чудовищную занятость и никому не перепоручая дело, Владимир Ильич начинает сам опрашивать людей, которые могли бы охарактеризовать Названова.

10 октября Владимир Ильич направляет «спешно всем членам Политбюро вкруговую для письменного голосования» свое письмо:

«Я условился с т. Уншлихтом о задержании исполнения приговора над Названовым и переношу вопрос в Политбюро».

Далее Ленин коротко излагает аргументы:

«О Названове я имел летом 1921 письмо от Красина (еще до ареста Названова). Красин просил привлечь к работе этого, очень-де ценного инженера.

Кржижановский рассказывал мне, что он, зная Названова, не раз резко спорил с ним после 25.X.1917 и чуть не выгонял из квартиры за антисоветские взгляды. Весной же или летом 1921 заметил-де у него перелом и взял на работу при Госплане».

Итак, «заметил… перелом». Был ли он действительно? Это надо проверить…

«Затем у меня были двое товарищей от ЦК рабочих сахарной промышленности, – пишет далее Владимир Ильич, – и на мой вопрос дали положительный отзыв о Названове, подтвердив этот отзыв и письменно. На основании изложенного я вношу вопрос в Политбюро…

Со своей стороны предлагаю: отменить приговор Петрогубчека и применить приговор, предложенный Аграновым (есть в деле здесь), т.е. 2 года с допущением условного освобождения» [Л: 53, 254 – 255].

Политбюро принимает предложение Ленина, и вскоре – 17 декабря – Названов был освобожден.

Что ж, на этом можно закончить? Все? Нет, не все… Ведь Названов освобожден условно, и дальнейшая судьба его будет зависеть от того, где и как он будет работать… 26 января 1922 года Владимир Ильич поручает секретарю проверить назначение Названова в Госплан, а еще через два месяца потребовать в Госплане отчет о его работе и показать Ленину. И чтобы закончить эту историю, добавим, что в том же 1922 году Названов переводится в систему Внешторга, где и работает на самых ответственных должностях в стране и за рубежом до самой своей смерти в 1932 году [Л: 53, 431, 487].

Ленин великолепно понимал, что результаты любой политики в решающей мере зависят от того, чьими руками она проводится в жизнь.

При той острейшей нехватке кадров, которых требовал и гигантский фронт, опоясывавший всю страну, и неустроенный голодный тыл, при массовом саботаже интеллигенции[185], партия стремилась выкроить для «чрезвычаек» лучшие свои силы. И во главе ВЧК она поставила Ф.Э. Дзержинского – человека тончайшей души и кристальной чистоты, с удивительным, как выразился Ленин, «чутьем на правду», ясным пониманием того, что называется революционной этикой. Что это такое? Вероятно, лучше всего на этот вопрос ответит один документ.

В напряженный момент гражданской войны, в официальной инструкции для работников ВЧК о порядке производства обысков и арестов, Дзержинский писал:

«Вторжение вооруженных людей на частную квартиру и лишение свободы повинных людей есть зло, к которому и в настоящее время необходимо еще прибегать, чтобы восторжествовало добро и правда. Но всегда нужно помнить, что это зло, что наша задача, – пользуясь злом, искоренить необходимость прибегать к этому средству в будущем. А потому – пусть все те, которым поручено произвести обыск, лишить человека свободы и держать его в тюрьме, относятся бережно к людям, арестуемым и обыскиваемым, пусть будут с ними гораздо вежливее, чем даже с близким человеком, помня, что лишенный свободы не может защищаться и что он в нашей власти»[186].

В этом кратком, но чрезвычайно емком по мысли документе Дзержинский ответил на главные и политические и морально-этические вопросы, вставшие в связи с вынужденной необходимостью проведения красного террора: что делать? во имя чего делать? как именно делать?

Но может быть, это лишь «узковедомственный» документ, не столь уж «обязательный», практическое и воспитательное значение которого во многом умаляется хотя бы тем, что он не становится достоянием широкой гласности?

Откроем газету «Известия» за 26 октября 1918 года. В ней публикуется постановление органа высшей государственной власти Республики Советов – Президиума ВЦИК от 25 октября «По поводу статьи „Почему вы миндальничаете?“, помещенной в „Еженедельнике Чрезвычайных Комиссий“».

Предыстория этого постановления такова.

Редакция указанного еженедельника получила из Вятской губернии письмо, озаглавленное «Почему вы миндальничаете?», которое подписали четыре человека: военком Нолинского уезда, председатель и секретарь уездного штаба по борьбе с контрреволюцией, а также член партии – председатель укома РКП(б).

В связи с арестом Локкарта и высылкой его за границу авторы письма высказывались за то, чтобы по отношению к таким руководителям и вдохновителям контрреволюционного подполья, организаторам кровавых мятежей и диверсий, при допросах применялись любые, даже самые крайние и жестокие «меры воздействия, вплоть до пыток», ибо за каждым сокрытым ими фактом стоят жизни и судьбы многих и многих людей.

Редакция «Еженедельника Чрезвычайных Комиссий», сопроводив это письмо общим заявлением о том, что «пролетариат слишком силен и не нуждается в жестокости и мстительности по отношению к своим классовым врагам», сочла все-таки возможным поместить его в № 3.

25 октября на заседании ЦК РКП(б), в котором участвовал Ленин, а затем на президиуме ВЦИК под председательством Свердлова был обсужден вопрос об этой статье «уездных Робеспьеров» и о позиции редакции еженедельника. В принятом постановлении говорилось:

«Президиум Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета, обсудив статью „Нельзя миндальничать“, помещенную в № 3 „Еженедельника Всероссийской Чрезвычайной Комиссии“, признал, что высказанные в ней мысли о борьбе с контрреволюцией находятся в грубом противоречии с политикой и задачами Советской власти. Прибегая по необходимости к самым решительным мерам борьбы с контрреволюционным движением, помня, что борьба с контрреволюцией приняла формы открытой вооруженной борьбы, в которой пролетариат и беднейшее крестьянство не могут отказаться от мер террора, Советская власть отвергает в основе, как недостойные, вредные и противоречащие интересам борьбы за коммунизм меры, отстаиваемые в указанной статье.

Президиум Центрального Исполнительного Комитета самым резким образом осуждает как авторов статьи, так и редакторов „Еженедельника Всероссийской Чрезвычайной Комиссии“…»[187].

Добавим, что за публикацию указанной статьи «Еженедельник ВЧК» тогда же был закрыт, а президиум ВЦИК по предложению ЦК РКП(б) 25 октября 1918 года создал специальную авторитетную комиссию для «политической ревизии» и тщательного ознакомления со всей деятельностью ВЧК. В эти же дни ЦК РКП(б) и ВЦИК рассмотрели и утвердили «Положение о Всероссийской и местных чрезвычайных комиссиях», определявшее функции, пределы компетенции «чрезвычаек», их взаимоотношения с другими советскими учреждениями, четко и обстоятельно отвечавшее на те же главные вопросы: что делать? как именно делать? во имя чего делать?[188]

Но даже при самом ясном осознании революционного долга это была тяжкая, выматывающая душу и сердце работа.

«Младенец, принесенный в жертву для счастья всего человечества, – это мелодрама, продукт больной фантазии Ивана Карамазова, хотя младенцы гибли всегда, гибнут и сегодня в самых справедливых войнах, ведущихся, как известно, для защиты женщин и детей. Но уничтожить человека даже виновного, самого большого насильника – не так просто, хотя бы сам Алеша Карамазов подписал приговор: „Расстрелять!“»[189].

«Старый знакомый мой, П.А. Скороходов, тоже сормович, человек мягкой души, – рассказывает Горький, – жаловался на тяжесть работы в Чеке. Я сказал ему:

– И мне кажется, что это не ваше дело, не по характеру вам.

Он грустно согласился:

– Совсем не по характеру. Но, подумав, сказал:

Однако вспомнишь, что ведь Ильичу тоже, наверное, частенько приходится держать душу за крылья, и – стыдно мне слабости своей.

Я знал и знаю немало рабочих, которым приходилось и приходится, крепко сжав зубы, „держать душу за крылья“ – насиловать органический „социальный идеализм“ свой ради торжества дела, которому они служат.

Приходилось ли самому Ленину „держать душу за крылья“?»

Горький вспоминает, как однажды, после прекрасного исполнения музыки Бетховена, сказав о том, что он готов «слушать ее каждый день»,

Ленин «прибавил невесело:

– Но часто слушать музыку не могу, действует на нервы, хочется милые глупости говорить и гладить по головкам людей, которые, живя в грязном аду, могут создавать такую красоту. А сегодня гладить по головке никого нельзя – руку откусят, и надобно бить по головкам, бить безжалостно, хотя мы, в идеале, против всякого насилия над людьми. Гм-гм, – должность адски трудная!».

«Он слишком мало обращал внимания на себя для того, чтобы говорить о себе с другими… Но однажды, в Горках, лаская чьих-то детей, он сказал:

– Вот эти будут жить уже лучше нас; многое из того, чем жили мы, они не испытают. Их жизнь будет менее жестокой.

И, глядя в даль, на холмы, где крепко осела деревня, он добавил раздумчиво:

– А все-таки я не завидую им. Нашему поколению удалось выполнить работу, изумительную по своей исторической значительности. Вынужденная условиями, жестокость нашей жизни будет понята и оправдана. Все будет понято, все!»[190].

Уже упоминавшийся нами «железный комиссар», бывший в 1919 году председателем Комиссии по борьбе с дезертирством, С.С. Данилов в сентябре 1921 года писал Владимиру Ильичу:

«В обстановке жестокой гражданской войны, голода, нужды, тяжелых лишений мало было места альтруизму, любви даже внутри класса, среди трудящихся.

Сейчас мы получили передышку. С военного фронта центр тяжести переносится на борьбу с разрухой, с голодом, на работу по упорядочению и облегчению обыденной жизни.

Нельзя ли в этой мирной работе сделать одним из движущих рычагов альтруизм, чувство сострадания и любви к старому и малому, к слабому и больному, к беспомощному, голодному.

Я далек от мысли, что нам пора перековать штыки на косы и серпы, но думаю, что пора уже призывать к любви, состраданию, взаимной помощи внутри класса, внутри лагеря трудящихся».

Ленин ответил совершенно категорически:

«И „внутри класса“ и к трудящимся иных классов развивать чувство „взаимной помощи“ и т.д. безусловно необходимо» [Л: 53, 187].

В этом «и т.д.» сказалось обычное для него стремление избежать столь значительных и в то же время столь захватанных самыми разными руками слов, как «любовь к людям», «сострадание»…

Уже после смерти Владимира Ильича Горький писал:

«Много писали и говорили о жестокости Ленина. Разумеется, я не могу позволить себе смешную бестактность защиты его от лжи и клеветы. Я знаю, что клевета и ложь – узаконенный метод политики мещан, обычный прием борьбы против врага. Среди великих людей мира сего едва ли найдется хоть один, которого не пытались бы измазать грязью. Это – всем известно».

И далее, размышляя о Ленине, Горький пишет:

«В России, стране, где необходимость страдания проповедуется как универсальное средство „спасения души“, я не встречал, не знаю человека, который с такой глубиной и силой, как Ленин, чувствовал бы ненависть, отвращение и презрение к несчастиям, горю, страданию людей.

В моих глазах эти чувства, эта ненависть к драмам и трагедиям жизни особенно высоко поднимают Владимира Ленина, человека страны, где во славу и освящение страдания написаны самые талантливые евангелия и где юношество начинает жить по книгам, набитым однообразными, в сущности, описаниями мелких, будничных драм… У нас все книги пишутся на одну и ту же тему о том, как мы страдаем, – в юности и зрелом возрасте: от недостатка разума, от гнета самодержавия, от женщин, от любви к ближнему, от неудачного устройства вселенной; в старости: от сознания ошибок жизни, недостатка зубов, несварения желудка и от необходимости умереть.

Каждый русский, посидев „за политику“ месяц в тюрьме или прожив год в ссылке, считает священной обязанностью своей подарить России книгу воспоминаний о том, как он страдал. И никто до сего дня не догадался выдумать книгу том, как он всю жизнь радовался. <…>

Для меня исключительно велико в Ленине именно это его чувство непримиримой, неугасимой вражды к несчастиям людей, его яркая вера в то, что несчастие не есть неустранимая основа бытия, а – мерзость, которую люди должны и могут отмести прочь от себя.

Я бы назвал эту основную черту его характера воинствующим оптимизмом материалиста. Именно она особенно привлекала душу мою к этому человеку – Человеку – с большой буквы».

И Горький подводит итог своим размышлениям:

«Жизнь устроена так дьявольски искусно, что, не умея ненавидеть, невозможно искренне любить. Уже только эта одна, в корне искажающая человека, необходимость раздвоения души, неизбежность любви сквозь ненависть осуждает современные условия жизни на разрушение».

Вот почему в словах и делах Ленина этого

«великого политика гораздо больше живого, реального смысла, чем во всех воплях мещанского, бессильного и, в сущности, лицемерного гуманизма»[191].

Ограниченность и опасность такого «гуманизма» состоит отнюдь не в том, что он якобы защищает «общечеловеческие моральные нормы» и признает их значимость. В проклятом мире эксплуатации человека человеком, жесточайшей борьбы всех против всех, а в конечном счете и уничтожения человека человеком, где, не умея ненавидеть весь этот строй жизни и тех, кто его создал и пестует, невозможно искренне любить людей, – в этом мире мещанский «гуманизм», закрывающий глаза на реальную жизнь и классовую борьбу со всеми ее противоречиями, есть лицемерие, в лучшем случае наивность.

Непримиримость такого рода «моралистов» по отношению к революционному насилию, прикрываемая фразами о защите «общечеловеческих ценностей», на деле говорит лишь о том, что они вообще не имеют сколько-нибудь серьезного стремления к общественной цели. Их занимает главным образом духовная красота собственной личности, свое моральное алиби, поиски нравственного комфорта, гармонии и «царства божия» (лишь!) внутри нас.

«Какое дело миру до того, – пишет М.А. Лифшиц, – что ты останешься чистым в своем углу? Мораль, основанная на спасении души, в прямом или переносном смысле слова, всегда отравлена эгоизмом, и людям, занятым устройством своего внутреннего комфорта, нельзя гордиться даже перед злодеями.

Историей созданы громадные общественные силы – силы экономической и политической организации, формирующие жизнь личности со всех сторон. Любая из этих сил может вырваться из-под контроля общества и стать источником бедствия. Но только в самом зле может быть и лекарство от него. „Новые люди“, способные совершить великий перелом, предсказанный Карлом Марксом, должны овладеть этими силами, пользуясь ими для возрождения человечества, если они не хотят превратиться в секту проповедников царства божия внутри нас.

Опыт веков говорит, что такая проповедь никогда не приводила ни к чему реальному, кроме укрепления рабства и возвышения особой касты, берущей на себя роль общественной совести.

Стало быть, этот путь не годится.

…Стоять же воплощенной укоризной над своей эпохой, придумывать для нее устрашающие названия, вроде „эпохи дезагрегации“, „эпохи отчуждения“, „эпохи страха“, это вообще не выход для серьезной мысли, это нравственная поза, не более.

…Правда выше жалости, сказал один русский писатель. Читая произведения и письма Ленина времен гражданской войны, мы видим, какие страшные меры пришлось принять и одобрить этому человеку, известному своей самоотверженностью и гуманным отношением к людям. Мы не краснеем за эти меры. Человечество не краснеет за взятие Бастилии, за бомбы народовольцев, за выстрелы в спину гитлеровским насильникам. Без героического насилия революционных эпох не могло быть ничего хорошего на земле – ни человеческого достоинства, растущего в массах, ни поэзии Гёте и Пушкина, ни музыки Бетховена…»[192].

Выше мы приводили слова Эйнштейна о Владимире Ильиче:

«Я уважаю в Ленине человека, который всю свою силу с полным самопожертвованием своей личности использовал для осуществления социальной справедливости».

Далее Эйнштейн высказывал свои сомнения относительно «целесообразности его метода» – на этом мы и оборвали цитату. Вот ее продолжение:

«…но одно несомненно: люди, подобные ему, являются хранителями и обновителями совести человечества»[193].

Загрузка...