31 мая — 1 июня 1998 года
На третий день жизни со зверолюдьми Миша сел смотреть карту, отправляя в рот заячью ляжку, как вдалеке раздался выстрел, как раз примерно там, где остались следы вчерашнего костра. С бешено заколотившимся сердцем Миша кинулся к рюкзаку. Вот, вот она, заветная ракетница! Миша выпалил в воздух, проследил, как падает ракета, вызывая недовольный рев самца, лопотание и урчание остального стада. Ответный выстрел, уже ближе! Миша ухватился за бинокль, перезарядил ракетницу, кто его знает, что за люди…
Прошли, казалось, целые геологические эпохи, а в общем-то не больше получаса, когда в лиственницах мелькнули какие-то цветные пятна. Камуфляжные цвета казались слишком яркими для еще голых, еле начавших опушаться лиственниц, для серой поверхности ягеля. Такую форму, впрочем, могли носить очень разные люди, в том числе и никак не связанные с органами. Кто же это?!
Встав за лиственницу покоренастее, Миша ловил лица в окуляры бинокля. Уже можно было разглядеть лица — изможденные, обмороженные. Вроде знакомый… Да! Этого мужика он точно помнил! Он охранял то же самое здание, где не раз сменял Мишу на суточном дежурстве! Миша даже помнил, как его зовут, — Валера. И еще одно знакомое лицо понравилось Мише много меньше, потому что трудно было найти среди его знакомых более неприятного и внутренне гнилого человека, нежели полковник Красножопов. А уж он-то здесь наверняка самый главный.
С той стороны шарахнули в воздух еще раз. Начавшее было разбредаться, занявшееся другими делами стадо опять залопотало и завыло. Снизу раздавались крики — это показалась между лиственниц одна из самок, она бежала к стаду, люди спугнули ее на месте кормежки. Миша не хотел бы верить в это, но слишком уж он хорошо знал место своей трудовой деятельности, и сердце у него упало.
— Не стреляйте! — дико завопил Миша, бросаясь в сторону людей. И опоздал. Глухие удары карабинов снова разбудили многократное эхо. Самка словно бы споткнулась и упала. Какое-то мгновение стояла полнейшая тишина. Потом заурчали самцы — и молодой, и старый. Старый неуверенно ударил себя в грудь, явно не зная, что делать.
Что-то упало внутри у Михаила, смертная тоска вцепилась в сердце — он видел, как встала, пошла на подламывающихся ногах самка с вопящим, обезумевшим малышом за спиной. Кто-то азартно вопил, кто-то сообщал остальным:
— Гляди, там еще!
Мише казалось, что он вопит громче всех, мчится со скоростью автомобиля… Позже Миша не смог бы так размахивать своим рюкзаком, ведь в нем же было больше пуда. Но он опять опоздал.
Самка еще шла, и кровь стекала по шерсти на ее груди и спине. Особенно по груди, где, выходя, пуля вырвала огромный кусок живой плоти. Полуживотное издавало жалобные звуки, выдавив молока из груди, протягивала испачканную ладонь к людям в камуфляжной форме.
Громыхнуло еще раз. Самка вздрогнула, дернулась от удара пронизавшего ее свинца. Она больше не могла держаться вертикально, не могла сопротивляться ни притяжению земли, ни удару. Ее тело словно бы поднялось над землей, и самка рухнула навзничь, издавая горловые и утробные звуки. Умирающая мать ушибла замолчавшего было малыша. Тот завопил злобно и жалобно, выскочив из-под матери, он разразился слезами и криками, дергая ее за руку.
Стадо всполошилось, самец взревел, сделал шаг вперед, ударил себя в грудь. Молодой шагнул за ним.
И только тут на гэбульников набежал Миша, встал перед ними, раскинул руки:
— Да не стреляйте же, мать вашу!
Ему и в голову не приходило, что его могут убить, попросту пристрелить. Действительно, по склону с диким топотом мчался человек с перекошенной, орущей физиономией, размахивая огромным станковым рюкзаком. Уже поворачивались в его сторону стволы, и счастье Миши, что никому и в голову не могло прийти связать его появление с застреленным страшным чудовищем. И неизвестно, как бы еще повернулось дело, если бы не раздался вдруг удивленный и радостный в то же время вопль:
— Да это же Мишка!
Но Мишка повел себя странно. Не кинулся обнять товарищей и сослуживцев, не зачастил с рассказом о себе, даже не принял участия в боевых действиях. Он моментально кинулся на линию огня, заслоняя собой пляшущих вдали на склоне чудищ.
— Уходите! Немедленно уходите!
Миша махал руками, делая совершенно несомненный, всем одинаково понятный жест. Он готов был на что угодно, лишь бы прогнать их, прогнать как можно быстрее.
И старый самец послушался, начал уводить остатки стада. Может быть, помог тому и Миша… Хотя, скорее всего, помог он только в том, что не дал перебить стадо своим сослуживцам-гэбульникам. Главное, наверно, было в том, что старый самец никогда не видел таких людей, как эти, похожих на приблудившихся недавно. Он не понимал смерти, приходящей за десятки шагов, и теперь просто не знал, что делать. А инстинкт властно требовал: если происходит непонятное и если не знаешь, что нужно делать здесь и сейчас, надо убегать и даже поспешать при этом, чтобы как можно скорее между тобой и непонятным оказалось расстояние побольше.
Самки тоже бежали за ним. Старшая без каких-либо сомнений. Подросток, которого Миша сам назвал Машенькой, оглядывалась несколько раз, издавала жалобные звуки. Наверное, ждала, что Миша тоже побежит за стадом. Акулов рассчитывал, наверное, что про него забудут, но напрасно. Молодой самец двинулся в его сторону, он никак не собирался расставаться со своим любимым пидором. С жалобным блеяньем рванулся Акулов в сторону вооруженных. В рваном, торчащем клочьями от грязи буром свитере, в серо-рыжих, тоже очень грязных штанах, штанины поверх голенищ, он был неотличим от зверолюдей. Самец вцепился в его руку, потащил, и Вовка стал с криками упираться, приседать на зад, — очень может быть, и непритворно.
Молодой самец рявкнул так, что затряслись лиственницы вокруг, а гэбульники схватились за карабины. Мгновенным движением, почти не совершив усилия, забросил самец Акулова к себе на плечо. Голова и руки несчастного болтались позади самца, жалко стучали по плечам. Замирал вдали жалобный крик. Мише почудилось даже, что можно было различить слова:
— Спасите! Това-арищи!
Но кроме него, никто ничего не слышал. И теперь стал слышен только безумный, разрывающий душу вопль малыша. Самка, наконец, умерла. Из дыры в груди, выше соска, торчали обрывки чего-то розово-голубого, нежных тонов. Над мертвой самкой уже стояли двое, внимательно рассматривали ее, продолжая держать карабины наготове. Детеныш сидел на земле, заливался слезами, разинув рот, что было сил. Так кричит и плачет, задирая голову, человеческий ребенок и в два, и в три года. Малыш кинулся, схватил сапог одного из стоящих, со всхлипами обхватил его, сунулся головой. Он не мог понять, надо ли ему бояться этих существ, таких похожих и не похожих на мать. И что вообще можно ожидать от них.
«Схваченный» перевел взгляд на начальника, беспомощно усмехнулся…
— Да пристрели ты его! — распорядился Красножопов.
Миша вскинулся, протянул руку… Он не говорил ничего, не зная толком, что сказать. Но весь вид его выражал протест, защиту малыша. Трудно было не отреагировать.
— А если мы его оставим, зачем он? — Красножопов говорил тихо, задумчиво. — Нам еще идти да идти, а кто им будет заниматься? Даже если он сможет, у нас каждый ствол на счету, никого нельзя отвлекать. Что, по-твоему, важнее: этот звереныш или служение Родине… (Тут Красножопов едва успел остановиться и словно бы поперхнулся, чтобы не закончить привычного «…и партии». А как тут не привыкнуть, если еще твой дед просидел всю жизнь под портретом создателя ВЧК?)
Костя шевельнулся, и малыш заскулил, теснее прижался к сапогу мордой (или все-таки лицом?). Красножопов с усмешкой кивнул, и тот, как исправный солдат, опустил ствол карабина, направил под углом, чтобы не угодить себе в ногу, и потянул курок.
Происходи все это в городе, Миша, по своей привычке подчиняться, по привычке полагаться на начальство, не только признал бы его правоту, но и нашел бы множество причин, по которым Красножопов прав, — от прагматических до романтических. Но как ни наивен был Миша, как ни плохо он понимал людей и жизнь, как ни был по-детски зависим от всякого, кому только не придет в голову объявить себя начальством, но за последние несколько суток Миша попал в плен, бежал, убил человека ножом, распорядился жизнью еще двоих, попал в стадо зверолюдей и уже готов был с ними кочевать, пока не найдет способа для бегства.
И этот сильно повзрослевший Миша видел, что Святослав Дружинович не размышляет решительно ни о чем, что вовсе он не пытается ему ничего доказать, ни даже смягчить ситуацию. Что полковник просто наслаждается своей властью — и над зверьком, и над своими подчиненными, и над Мишей.
Так что не было у Миши инфантильного утешения — веры в правоту начальства, веры в осмысленность насилия и смерти. Утешало единственное, что полузверек умер мгновенно.
Наступила полная тишина, стихло эхо, и Миша остался один на один со своими сослуживцами. Красножопов не спешил, внимательно, даже с явным удовольствием рассматривал труп. Миша понимал, что начальничек наслаждается, специально делает так, чтобы Мише было неприятно, даже мучительно.
— Так ты, значит, у таких и жил? Долго?
— С двадцать восьмого. Лагерь захватили люди Чижикова, и я убежал от них.
— Чей лагерь захватили?! Кто?!
— Люди Чижикова захватили… Там главным был Вовка Акулов.
Совсем недавно Миша обязательно рассказал бы, что Акулова унесли на плече практически на глазах Красножопова, рассказал бы и о бегстве, и о всем, что предшествовало бегству.
Теперь же Миша только удержался от жеста в сторону исчезнувшего стада, вот, мол, куда унесли Акулова! А в своем рассказе, прямо скажем, проявил большую сдержанность. Трудно сказать, насколько верил ему Красножопов, похлопывавший веточкой по голенищу.
— Так ты, значит, был в лагере Андреева… — уронил он полувопросительно, продолжая созерцать пространство. И только тут Миша окончательно понял, что подвергается нешуточной опасности.
— Был, меня Михалыч позвал. Он мой учитель, я у него в экспедициях…
— Это я знаю… А вот как же ты Юрика убил?
— Как учили, товарищ полковник. Удар вот сюда, вот так… — Миша показал, как. — А Ленькина связал, оставил, — добавил Миша и, уже произнося это, понял, в какой переплет угодил. Убивать Юрика было нельзя, потому что он был свой — выполнял то же задание, что и гэбульники. Убить его и убежать значило идти против своих. Но и щадить Ленькина тоже было нельзя. Вовсе не был поддержкой своих этот поступок, как обольщался было Миша. Потому что нигде не сказано было, что люди Чижикова — хоть в каком-то смысле, а свои. Если это и было так, то Миша-то про это не знал и оставлял в живых врага. А оставлять в живых врага — это очень опасный поступок! Тот, кто может убить, но оставляет в живых врага, совершает непонятный поступок. Такой человек — непонятен и непредсказуем. А Система относилась к непонятному гораздо хуже, чем главный самец стада зверолюдей, и бежала от него еще быстрее и всегда совершенно неукоснительно избавлялась от непонятных и непредсказуемых.
И тут Красножопов внезапно кинул якорек спасения:
— А бежал куда?
— На Кемалу. Я ведь не знал, кто с кем воюет… Меня Андреев позвал, я и… Я думал по Кемале спуститься, найти телефон, вам позвонить…
— Мне?
— В «фирму». Чтобы получить инструкции.
— А эти? Волосатые?
— Они меня поймали, не пускали. Но не обижали, и я их использовать думал.
— Как?
— Как проводников. По компасу берешь только направление, а как пройти, часто не знаешь. Я хотел изучить их язык, научиться говорить, чтобы они рассказывали, как пройти и чтобы были проводниками.
— А платить как?
— Едой… Они весь день тратят на поиски еды. Дать им целого оленя или там корову. И пусть проведут, куда нам надо.
Красножопов впервые посмотрел в глаза Михаилу. Верил или нет — трудно сказать. Но, во всяком случае, уставился! ТАКОЕ поведение, такие мотивы еще были худо-бедно, но понятны. Конечно, опытный человек действовал бы правильнее. Например, убил бы Ленькина. Не стал бы защищать малыша (попытки прекратить огонь гэбульников были еще понятны, раз эти волосатые полезны, могут быть проводниками). От зверолюдей тоже сбежал бы, не останавливаясь перед убийством, потому что донести в «фирму» было в сто раз важнее, чем изучить их язык. Тем паче, что изучать язык было чисто Мишиной выдумкой, а вот доносить в «фирму» обо всем — это уже было обязанностью! Священной обязанностью доложить начальству о том, что знаешь сам! Но все же это было поведение своего человека, понятного, предсказуемого, полезного…
— А что, у них и язык есть?
— Простой, но есть. Вот…
И Миша не без труда издал целую серию звуков, давая комментарии, как это «переводится» на русский.
— Гм… Зачисляю тебя в свой отряд. Между прочим, мы идем против Михалыча. Да-да, твоего ненаглядного. Он, Михалыч, ухитрился людей Чижикова то ли перебить, то ли что-то еще… В общем, на связь они не вышли. Так что — зачислять в отряд или проводить до Кемалы?
Здесь тоже была явная ловушка. Каждый, кто хоть немного знал органы, эту ловушку сразу же заметил бы. Для своего «фирма» должна быть важнее всего. Важнее отца и матери, важнее жены и детей, важнее всех других людей. Свой человек не может даже выбирать. Он предает близких не задумываясь, не оценивая, как предательство. Свой должен даже не знать, не понимать, свой должен чувствовать кишками, костным мозгом: если есть почтенная контора, есть «фирма», то и у него будет все. В том числе и семья, и друзья. А без «фирмы» не будет ничего. Ни семьи, ни друзей, ни его самого. И потому свой всегда не задумываясь расскажет «фирме» обо всем, что знает о других. И всегда встанет на сторону почтенной конторы, если она работает против других.
И потому для Миши было бы страшной ошибкой впасть в задумчивость, и только потом, размыслив, выбрать «фирму». Это была бы верная смерть. И Миша сделал правильно: тут же вскинул глаза на начальника, щелкнул каблуками, уж как получилось посреди мокрой тундры, и вытянулся по стойке «смирно». Трудно сказать, поверил ли ему полковник… Но на этот раз как будто пронесло, Красножопов просто кивнул: «В строй!».
Впрочем, Миша был единственным, кто шел дальше через горы без оружия.
Весь день они поднимались все выше и выше, и лиственницы на глазах все уменьшались в размерах. Было странно, непривычно идти там, где деревья достигают примерно роста человека. А к концу дня пошли практически голые, продуваемые ветрами пологие вершины, где совсем не было деревьев. По крайней мере таких, к каким привыкли на юге. Лиственницы и березки здесь были высотой по колено, а то и еще ниже.
Шли молча, только Крагов не мог не подзуживать остальных, не демонстрировать своего превосходства и в выносливости, и в силе, и, конечно, в умственных способностях.
Даже Мишу это страшно раздражало, хотя он слышал его считанные часы. Тем более — болтать и не хотелось. Вокруг расстилалась удивительная, почти никогда не посещаемая людьми страна. Мало кто из живущих на Земле пил этот удивительный воздух, чистый и свежий. Мало кто видел голубо-синие дали сквозь этот удивительно прозрачный воздух. Такой прозрачный, что и за пять, и за десять километров все было видно так, словно до них — километр.
Ничто не закрывало горизонт. Под ногами лежал Путоран, а над ними, не заслоняемое ничем, пронзительно-синее, холодное небо. Почему-то у неба здесь даже вид был холодный, а падавший оттуда, приносившийся из пространства ветер просто резал, как ледяной кинжал. Почти повсюду лежал снег — целые снежные поля, особенно в складках местности, в понижениях. А прямо на краю снежных полей качались под ветром удивительные по красоте, поражавшие нежными красками, огромные, чудные цветы. Миша не знал их названий.
Весь день над головой летели гуси, какие-то мелкие птички, а уже под вечер на фоне пастельных красок заката прошло большое стадо, до двадцати горных баранов — свидетелей Великого оледенения.
— Ух какие, — выдохнул Костя над ухом.
— Фотоаппарат бы, — в тон ему поддакнул Миша.
От выстрела все вздрогнули, Миша чуть не схватился за сердце. Стадо рванулось, мгновение спустя доносился только стук копыт, словно стадо всем привиделось. Один баран вскинул голову, замер, видно было, как все его тело пронизало страшное напряжение. Потом копыта животного начали отделяться от земли. Не группируясь, не делая вообще никаких движений, свойственных живому существу, баран упал набок, подскочил, замер в расслабленной позе.
В тишине раздались аплодисменты: Красножопов приветствовал выстрел. Крагов замер в картинной позе с дымящимся карабином. Мише было приятно, что больше никто не радуется.
— Бе-эээ…
В горной пронзительной тишине было особенно слышно, как плачет совсем маленький баран. Угрюмо смотрели боевики, как звереныш подбегал к мертвой матери, пинал ее в бок тонкой ножкой, отбегал, оглядывался через плечо. Народ грубый, они видели смерть много раз. Может быть, потому и относились к ней серьезно, не как к спортивному достижению.
— А теперь пристрели малыша, — бросил Крагову Костя Коровин. Интонация была понятная — дерьмо ты, и давай продолжай, покажи еще раз нам всем, какое ты дерьмо.
— А пускай этот… новенький пристрелит. Заодно посмотрим, как стреляет.
Крагов смотрел откровенно глумливо, мол, я, может, и подонок, но зато какой решительный и сильный! И захочу, любого приспособлю!
— И то. — Красножопов снял с плеча Фомы карабин, протянул Мише. — Только он не новенький, ты не прав, Андрей. Это наш старый сотрудник, выполнял тут задание.
Миша пожал плечами, прекрасно понимая, что подвергается проверке. Не было сил притворяться, что ему все это очень нравится. Да и неохота.
— А я тут его подстрахую, — сказал Красножопов, держа свой карабин так, что дуло почти уперлось в Мишин бок, и было ясно, что он намерен страховать.
Миша навел карабин на животное. Ужасно не хотелось убивать, но и правда, что будет делать здесь этот малыш, один в горах? Ягненок, появившийся на свет несколько дней назад, с огромными наивными глазами? Пуля выбила пыль из камней, с воем метнулась неизвестно куда. Ягненок в панике шарахнулся, и тут же громыхнул карабин Крагова. Несведущего человека удивило бы, что малыш моментально исчез. А знающего карабин не удивило бы, а только показало — Крагов, как всегда, попал. Есть такой классический фокус, когда новичок стреляет в летящую ворону, а если попал, все начинают его расспрашивать: «Куда ты ворону-то дел?!» А он и сам не понимает, куда исчезла птица. Он еще не знает, что удар пули из карабина отбрасывает ворону на несколько метров.
Ягненок был если и тяжелее вороны, то ненамного.
— Куда он девался, а, парень? — нехорошо ухмыляясь, в упор на Мишу смотрел Крагов. — Может, к лучшему, что исчез, а? А то бы ты у нас заплакал. Я же вижу по глазам, сейчас заплачешь!
Крагов склонил голову на плечо, оскалил зубы в издевательской улыбке.
— Ты хоть крови-то не испугаешься, новичок? Пойдем, тушу поможешь разделать.
Миша опять пожал плечами. Отказываться было нельзя, он понимал. Отряд разлегся прямо на камнях, лицом к панораме гор, задымил сигаретами. И на глазах отряда Крагов потряс ронявшим молоко на камни выменем, выдавил целую струйку:
— Вот тебе что лопать, новичок. Мясо тебе рано, как я вижу! У тебя глазки-то на мокром месте, сосунок.
Миша в любом случае не начал бы затеваемую Краговым драку, даже если бы вздумал обидеться. Но дурак его не задевал, было только интересно — всегда ли он такой? И отчего он сделался таким? «Надо спросить у Михалыча», — думал Миша. И чувствовал, Крагов еще больше бесится от его спокойствия.
Ночевка была холодная. Ветер все усиливался к ночи. Хорошо, попался распадок и в нем удобная площадка для ночлега.
Утром Миша никак не мог понять, чем белым так запорошило лежащих? И сами спальные мешки, и лица были одного белоснежного цвета. Не без труда он сообразил, что люди все покрыты изморосью.
Только один спальник был пуст, и Миша обнаружил его обитателя, только когда вылез из мешка. Полковник Красножопов сидел довольно далеко по склону, держал карабин на коленях. Его спальник тоже был весь в измороси, скомканное полотенце казалось заиндевевшим лицом. Значит, встал не меньше часа назад и сел неподвижно в стороне.
Цель начальника была прозрачна: проверить, что будет делать Миша, когда сочтет, что встал раньше всех и что лагерь в его власти. Опять нахлынуло чувство опасности, напряжение, чувство, что все время находишься под контролем. Миша понимал, что и эта проверка — не последняя.
Весь этот день шли все вниз и вниз, скользя на пологих склонах. Опять лиственницы стали похожи на деревья и подрастали с каждым километром. Ветер стал значительно слабее.
К полудню внизу, между холмами, мелькнула мчащаяся вода, в порывах ветра доносило рев порогов. И после обеда шли уже по долине реки Исвиркет. Как ухитрялся определяться на местности Красножопов, Миша понять не мог. Но он вполне серьезно ткнул пальцем в точку на карте:
— Мы здесь!
«Здесь» было выше того места, где были трупы мамонтов, километрах примерно в восьми. Вспугнули медведя, впервые за все время пути. Зверь с перепугу переметнулся через реку, ломанулся через чащу с диким треском.
А еще через три километра они услышали звуки стрельбы. Там, впереди, шла вялая перестрелка. Бу-буххх! — глухо лупил карабин. Ба-бах! — звонко било гладкоствольное ружье, выбрасывая сноп картечи. Бум! Бум-Бум! — вставляла свой голос винтовка.
Повеселели. Теперь все становилось много проще и понятнее. Надо было дойти и вступить в бой, поддерживая своих. А если обе стороны чужие, подождать чьей-то победы и уничтожить победителя. Да, все повеселели. Конец изнурительного пути, конец неопределенности.
Если представить себе стаю обладающих рассудком хищных зверей, они вели бы себя точно так же, подкрадываясь к желанной добыче. Все осторожнее, все внимательнее двигались люди, приближаясь туда, где какие-то люди пытались уничтожить друг друга, еще не зная о своей судьбе.
Долина Исвиркета расширилась, и наконец-то стало что-то видно. Деревянная изба жуткого вида на левом берегу реки. Несколько оврагов — на правом. Из оврагов палят по избе. Оттуда палят по оврагам.
— Косорылов! Дементьев! Вам задание — взять языка!
Начальник, несомненно, прав, языка взять ну самое время. Но почему так сжимается сердце?! Неужели потому, что в первый раз? Там, в километре, все продолжался чужой бой, вялая, непонятно зачем нужная перестрелка. С другой стороны и понятно, что наступать по открытой местности не хотели ни те, ни другие.
Сдавать документы Игорю с Фомой не пришлось: все давно у Красножопова, а смертных медальонов спецназовцам не полагается. Если что, так и сгинут безвестными, во славу Отечества, надо полагать.
А сгинет сам Красножопов, не вернется никто из группы, и тем паче никто ничего… Даже те, кто наклонится над трупами побежденных, никогда не узнают имен валяющихся на земле. В тундре прибавится пищи для песцов и леммингов. А когда-нибудь, возможно, кто-то отыщет вылизанный пургой белый улыбающийся череп. Чей? А мало ли валяется по тундре!
У подростков не всегда появляются такие мысли. Не стискивает сердце тоской, пока то ли в голове, то ли в жопе колобродит романтика уголовщины, культа силы, спецназа. В России эта дурная романтика будоражит миллионы идиотиков — в том числе и внешне взрослых, с бородами, лысинами и усами. Но если пришли они в голову хоть раз, эти невеселые мысли, если защемило сердце от бессмысленности этих смертей, значит, умнеем, взрослеем… Примерно так, как сегодня Миша.
Двое скользнули в пространство между залегшим отрядом и боем, растворились между лиственниц, в кустах тальника.
Остальные лежали, молчали, все решали двое из восьми. Прошли две геологические эпохи, а по часам — порядка получаса, и возникло шевеление в лишайнике. Фома с Игорем тащили что-то длинное, замотанное в чехол от спальника, только ноги в сапогах торчали. Они и чехол были в отваливающихся на глазах ломтях, в подсыхающих разводах грязи.
— Ну-ну, давай, давай, давай…
Лежавший, спеленутый в спальнике, еще дышал, хотя уже довольно слабо. Хоть убейте, а где-то Миша уже видел это бледное, окаймленное черной бородкой лицо с застывшим выражением скуки и смертной обиды на жизнь.
Кляп вынули, из кожаного ведра плеснули водой с осколками льда, и лежащий шумно задышал. С четверть минуты человек рассматривал склонившихся и наконец несмело произнес:
— А где Михалыч?
Красножопов знал, как надо допрашивать языка, он уже почти раскрыл рот, чтобы рявкнуть полагающееся, но вопрос его как-то смутил, и он переиграл начало.
— А он что, должен быть здесь, твой Михалыч?
— А он не должен?
— У вас главный кто?
— А вы кто?
— Отвечать! — сел Красножопов на любимого конька. — Где Акулов?
— А вы знаете Акулова?
— Отвечать! Где Акулов, я тебя спрашиваю?!
— Ушел…
— Куда ушел?!
— Не знаю…
— Фамилия!
— Его? Акулов…
— Нет, твоя!
— Ленькин я…
— Документы!
Ленькин сунул руку в нагрудный карман. Там было, конечно же, пусто. Коровин протянул шефу давно заначенные документы.
— Ага! Значит, и правда Ленькин?! Виктор Иммануилович, значит?! Ну и как вы думаете, Виктор Иммануилович, что будет, если мы вас сейчас будем судить? А?! По законам военного времени?
Ленькин долго моргал длинными девичьими ресницами, беззвучно открывал и закрывал припухший после кляпа рот. И задал естественный вопрос:
— А за что?
— А ты не знаешь, за что?! Нет, вы посмотрите! — Святослав Дружинович даже хлопнул себя по бедрам от полноты чувств. — Он не знает! Значит так, даю последний шанс! Последний шанс, ты понял?!
На что Ленькин, так же моргая и охая, тоже резонно заметил:
— Так и первого шанса ведь не было…
От злости Красножопов чуть не засадил ему пинка под ребра, тем более, что на физиономиях спецназовцев расцветали откровенные улыбки. Но сдержался в пользу худшего. Склонясь над Ленькиным, Красножопов склонял голову к одному плечу… к другому… сопел и сверлил своим взглядом Витины глаза, пока не почувствовал: хватит! И тогда сказал с расстановкой, веско и определенно:
— И не будет. Ни первого, ни последнего. Рассказывай.
С четверть минуты стояла тишина, потом губы Ленькина дрогнули:
— Что рассказывать?!
— Все!
— Ну давайте, я с конца…
— Нет, с начала!
— Ну тогда так. — Ленькину неудобно было говорить, лежа на мокром чехле, продолжавшем впитывать влагу с ягеля. Он стал озираться, потом сел. — Прилетели мы сюда… сколько же дней назад? Мы сразу вышли на кочевье.
— Случайно?
— Нет, мы его с прошлого года знаем.
— Что здесь делали в прошлом году?
— Раскопки вели.
— Дальше!
— Ну что «дальше»? Стоял туман, в тумане подошли к их лагерю, залегли в распадке. А они из лагеря ушли.
— Все?
— Нет, оставили одного.
— Они — это люди Чижикова?
Ленькин страшно удивился.
— Нет, что вы… Это мы — люди Чижикова. Нас так и называют — «чижики»…
— А они — это кто? Чей лагерь вы брали, а?!
— Они… ну, Михалыч, его люди…
— Та-ак… А почему ты, как очнулся, сразу спрашивать: «где Михалыч, да где Михалыч»?! Приставал тут ко всем со своим Михалычем, сил нет!
— Я не приставал… Я думал…
— Что ты думал?!
— Что меня люди Михалыча украли…
— Что сделали?!
— Ну, это… Я стоял, меня раз! — Ленькин сделал выразительный сгребающий жест обеими руками.
— Думал, от Михалыча подошли?
— Ну да…
— А дальше что было?
— Что? Ну, очнулся…
— Что было, когда лагерь захватили! Вы почему на связь не вышли?!
— А потому, что у нас рацию украли. Тот парень, которого мы взяли, он рацию стащил.
И тут глаза у Ленькина расширились так, что в каждый могла въехать телега.
— Вот же он! Тот, кто сбежал, кто Юрку убил! — По апатичной физиономии Ленькина не без труда расползалось выражение ярости. — Отвечай, куда дел Вовку Акулова?!
Ленькин даже попытался кинуться на Мишу, но был удержан Фомой и Гариком. Красножопов откровенно ухмылялся. А что? Он классно прокачал языка, получил картину происшедшего. Кстати, подтвердился рассказ Миши, и это тоже хорошо. Получается, что он, Красножопов, правильно не велел резать парня. Он, Миша, и правда никакой не враг, а просто идеалист и болван. Ничего, обтешется, научится и людей резать, и идти с конторой до конца! Еще будет полезным, животное!
И Красножопов благосклонно покивал Мише.
— Куда Вовку дел?! — не успокаивался Ленькин. — Чего стоите?! Берите его, пусть расскажет!
— Тише, тише, — успокоил его Красножопов. — Он уже все рассказал. Имей в виду, это наш человек. И вот что, Витя… Ты бы лучше пошел сейчас к своим… У вас после Акулова кто главный?
— Саша Ермолов.
— Ну вот к нему и подойди. Вы, я вижу, эту хибару никак взять не можете. Давно штурмуете?
— Мы не штурмуем… А пули их там не берут, стены толстые.
— От неумения и не берут. От вашего неумения. Да ладно, значит, объясни своим, помощь идет.
Не прошло и получаса, как жизнь пошла совсем другая. Боевики старательно лежали, по уставу: раскинув ноги и положив карабин так, чтобы стрелять с положения «упор лежа». Боевики работали, как и положено, не задавая вопросов. Вместо непрофессиональной пальбы вразнобой по зимовью они стреляли точно и красиво, заставляя сотрясаться стены. Прошивать стены насквозь вроде не получалось, но и в бойницы все же залетало, и однажды кто-то зашелся криком внутри, а боевики захохотали. Шла налаженная, четкая стрельба, в которой все знали, что делать.
Красножопов проходил между лежащими и стреляющими, порой поднимался в полный рост. Он слишком презирал их всех — и этих смешных штафирок в зимовье, вообразивших про себя чего-то там, и таких же дураков Чижикова, до седых волос занимающихся раскопками и прочей бабской чепухой. «Чижики» они, придумать же!
Презирал, впрочем, и японцев, которые сидели себе дома, доллары только что не жевали, а понесло их, дураков, куда-то. Презирал своих боевиков, скотину, карабинное мясо, тоже дураки, дохнущие не за себя, а за тех, кто им приказывает.
Крагов, улыбаясь, рассказывал Мише, что он сделает с его друзьями, когда войдет в зимовье.
— Скажи лучше, сколько времени провозимся? Как думаешь? — Красножопов сам не выдержал, заулыбался в ответ, но Крагова от Миши отвлекал. Этих двух он не презирал — Крагова как человека своего круга, Мишу как сосунка, подлежащего перевоспитанию.
— Часа два, думаю, протянут.
Крагов был подтянут, деловит. И Красножопов согласно кивнул своему любимому помощнику.