ГЛАВА 23 Сны

Весна и лето 1998 года


Весной, ранним летом, пока прибывает день, в конце первой половины года людям снятся странные, необычные сны. Весна идет на север, день прибывает, и ночи светлые, короткие, а человек спит немного и высыпается легко и быстро. Закаты в это время прозрачные, их краски легкие, летучие и нежные. Есть что-то нереальное в этих закатах, и людям снятся после них такие же прозрачные, нереальные сны, такие же летучие и нежные.

В начале этого пронизанного светом, золотым светом прибывающего солнца лета Жене Андрееву снилось, как он играет в компьютерные игры в Японии, и почему-то именно на острове Шикотан. Женя просыпался и никак не мог понять, почему именно Шикотан?! Но засыпал, и все повторялось, а почему — он не знал.

Печенюшкину снился мамонтятник. Что он разводит мамонтов и построил мамонтятник — огромный, голов на пятьдесят. Снилось, как на конгрессе в Зимбабве его венчают лаврами нового Галилея и Коперника, вместе взятых, а мамонты сопят в соседнем зале.

Лидии тоже снились мамонты, но в более реальной ситуации. Ей снилось, как она выгребает навоз огромной железной лопатой. И как она ни старалась во сне, навоз прибывал куда быстрее, чем она выбрасывала его через железный забор. А с другой стороны стояли Печенюшкин и Ямиками Тоекуда и подбадривали ее громкими криками. Лидия разозлилась так, что встала, опершись на лопату и подбоченившись другой рукой… Но только она собралась высказать мужчинам, какого она о них мнения, как оказывалась заваленной навозом с головой и просыпалась в холодном поту.

В комнате было прохладно, струился летучий, прозрачный свет июньской ночи из окна, а Савел блаженно улыбался, его как раз венчали лаврами.

Акулову снилось кофе, бутерброд с ветчиной и даже нечто особенно лучезарное, симпатичное: что у него в руках вдруг сам собой образовался автомат ППШ, и его хозяин, самец зверочеловека, умирает в луже крови, а Вовка Акулов поливает автоматным огнем визжащее, лопочущее стадо. В этом сне Акулов был в состоянии стоять вполне вертикально, мог даже идти не морщась и не издавая стонов.

Михалычу снилось, что он дописал книгу «Почему советские ученые проявляют различные стадии дегенерации?», что эта книга вышла большим тиражом и продается на всех перекрестках. И что из-за этой книги на него уже было три покушения, а на задворках ученого городка академик Горбашка, выгнанные из краевой управы отставные прихвостни Простатитова и прочая, извините за выражение, интеллигенция сжигают его, Михалыча, чучело. Он блаженно улыбался и похрюкивал во сне от удовольствия.

К сожалению, мы не знаем, что снилось годовалой дочке Михалыча, она еще не может рассказать.

А еще одной девочке уже ничего не могло присниться. Там, куда она ушла, никому не нужная здесь, убитая подонками ради душного «счастья» подонков, есть много чего… Но снов, скорее всего, нет.

Но были люди, которым и в эти летучие, прозрачные ночи дивного северного июня снилось что-то не очень хорошее.

Крагову, например, опять снился отец. Он, Андрюша Крагов, еще маленький, и все взрослые кажутся огромными и возвышаются, как башни. И драгоценный родитель говорит презрительно, улыбаясь своей любимой улыбкой (которую с ходом лет позаимствовал у него сам Андрюша):

— Ну что, опять трусишь, любезный? В штаны-то хоть не навалил?

Образ отца, папули, папочки заволокся розово-кровавой дымкой, и вот Андрюша Крагов уже стоял посреди большой комнаты, и часть гостей покатывалась со смеху, а часть посматривала сочувственно, а папа, возвышаясь над семилетним Андрюшей, как боевой слон или как танк, громко им всем сообщал:

— Вчера соседская болонка гавкнула, мой засранец чуть на стол не залез. Поджилки тряслись у ублюдка.

Сон тут же перешел на другое, приятное, как Андрей Крагов пинает в лицо кого-то лежащего на земле, а избиваемый кричит и стонет. Между избиваемым и отцом не было ничего общего внешне, но между ними возникала какая-то неясная связь, и это было особенно приятно.

Ленькину снилось, что он защищает кандидатскую. Защититься он мечтал уже лет двадцать, но сон был вовсе не о приятном. Работа оказалась безобразная, ученый совет прятал неясные улыбки, сам Ленькин не мог вымолвить членораздельного слова.

Во сне Ленькин утирал раскрасневшиеся, залитые потом щеки, пытался тыкать указкой в диаграммы и схемы, но все время попадал не в те, а нужные куда-то потерялись.

Дамы бросали особенно соболезнующие взоры, члены совета переглядывались, пожимали плечами, плыл шепот:

— Почти пятьдесят… Последний шанс… Двое детей… Да черт с ним… Бросаем белые шары…

А в разгар этого позорища со стуком распахнулась дверь, с топотом вломился Чижиков и завопил:

— Отменить! Не заслужил!

И ученый совет в панике ринулся прочь, сшибая стулья, опрокинув ящик для бюллетеней.

Трудно сказать, что именно снилось Чижикову, потому что он был способен рассказать еще меньше, чем годовалая дочка Михалыча. Возвращаясь в Карск, Ямиками очень хотел немного пообщаться с Чижиковым…

По словам всех домашних, Чижиков «болел» уже несколько дней и из комнаты не выходил. Ямиками надолго запомнил жутко грязное, косматое существо, вокруг лысины которого дыбом стояли слипшиеся, засаленные до вертикального стояния грязные космы.

Существо три дня подряд валило в одни и те же штаны и теперь сидело посреди пропитанной тошнотными запахами комнаты, глядя безумными глазами.

Громко сопя, оно тянуло что-то маленькое за ниточку. Ямиками наклонился и увидел, к своему изумлению, таракана. Обычнейшего рыжего таракана, каких сколько угодно и в Японии. Таракан был ниткой привязан за лапку, и Чижиков его вытаскивал из-под кровати. Таракан оказался поблизости, и существо, расплескивая жидкость, налило в заляпанный стакан.

— С приездом! — сипло вякнуло существо, вылило водку в распухший, бесформенный рот.

Таракан, естественно, дал деру, сколько позволяла намотанная на палец Чижикова нитка.

— С отъездом! — наливало, снова вякало существо с почти неузнаваемым, опухшим лицом, с обезумевшими, заплывшими глазами. Ямиками на цыпочках удалился и уже в прихожей слышал страшный рев и вой:

— Во-оон!!! Воо-он стоит!!! А-аа-ааа!!! Не трогайте!! Не трогайте меня!!! Синие!!! Зеленые!!! Не трогайте!!! Уууу!!! — уже не голосом Чижикова вопило оно.

«Кажется, delirium tremens[2] и порный распад ричности», — подумал Ямиками-сан, как ему казалось, по-русски.

Но судя по последнему вою, бред Чижикова был ужасен и ничуть не соответствовал трепетному свету весны.

И Фролу снилось что-то страшное. Снился ему суд, и на этом суде вдруг оказывались живы все те, кто знал, как именно исчезли все его конкуренты. Все, кто занимался торговлей алюминием до того, как в этом деле появился Фрол.

Вот он сидел на скамье подсудимых, а свидетельские места заполняли какие-то странные люди. Фрол пригляделся, узнавая своих связных, подельников, членов воровского толковища, выносивших приговоры, членов своей шайки, узнавших уж очень много, — словом, всех, кого в разное время и по разным причинам ему пришлось убрать. Он точно знал, что все они покойники, что никак к нему не подкопаешься, что все, чьи показания могли быть для него опасны, давно закатаны в асфальт, вмешаны в бетон, скормлены свиньям… Но все они сидели здесь и все внимательно смотрели на него: в разодранных, запятнанных кровью костюмах, с дырами от пуль, с торчащими рукоятками финок, с пустыми, мертвыми глазами.

Фрол перевел взгляд на зал. Зал был полон, и все передние ряды молча смотрели на него. Все они тоже были в запачканной, простреленной одежде, с отверстиями от пуль, с неживым выражением лиц. И все это были люди, которых он убивал. Многих из которых убили те, кто сидел сейчас в креслах свидетелей.

Покойники ловили взгляд Фрола и приходили в возбуждение.

— К нам, к нам! Иди к нам!! — завыли, вскакивая, мертвецы.

И вдруг, как по команде, замолчали. Хлопнула дверь, и в зал вошел, почти вбежал и сел на место прокурора вполне живой человек, но при виде его совсем упало сердце у Фрола. Нанду сидел на прокурорском месте, глядя на него, как на помойку.

А все покойники смотрели на него.

— Взять его! — властно повел Нанду рукой от первых рядов к клетке Фрола, как Вий в одноименном фильме. И словно волна затопила пространство перед клеткой, и Фрол понял, что никакая решетка не удержит эти распяленные рты, простертые руки, скрюченные пальцы. Бежать!!! В панике метнулся было Фрол, но был пригвожден к месту вцепившимися в плечи костяными руками. Вскрикнув, метнулся, поднял лицо уголовник. Полураспавшееся, но странно знакомое даже таким, с отвалившимися кусками плоти, с обнажившимся черепом лицо…

Кантонов!!! Второй конвоир был Яфетов. Те, кого он убивал еще первыми, еще не королем карского алюминия, а главарем обычной шайки. Потом покойников было не счесть, но эти, эти были первыми, и Фрол рванулся с болезненным криком. Костяные пальцы впились крепче.

— Тихо, тихо, Фрол Тихомирович, скоро приедем…

Машина мягко шелестела и шумела по шоссе, вскочить не давал ремень безопасности, а рев толпы раздавался из радиоприемника — транслировали матч по футболу.

Ну конечно, он ехал в родные места, в схорон. Скоро, скоро он засядет на глубину нескольких метров, под слой металла и бетона. Ни Гитлер, ни Борман не имели такого совершенства, как его бункер, и скоро-скоро он станет недоступен для всяких Нанду и прочих мужиков и лохов.

Опять дремал Фрол и зря боялся снова заснуть, потому что теперь ему снилось хорошее, как он отнимает копейки у малышей возле кинотеатра. Фрол даже всхлипывал во сне и улыбался, так приятно было вспоминать, как в золотые, невозвратные четырнадцать лет пинал в промежность первоклассников, не дававших выворачивать карманы.

И секретарю Простатитова, Анне Сергеевне, тоже снилось хорошее, что ее переводят в начальники общего отдела. Причем снилось прямо в рабочее время, потому что губернатор позорно продул перевыборы и тут же бесследно пропал. Делать Анне Сергеевне было решительно нечего, погода была тихая и теплая, и детективный роман — ах! — сам выскальзывал из пухлой руки Анны Сергеевны. Содержание сна странно диктовалось и весной с ее прозрачностью и дивностью, и, так сказать, местом протекания сна. Потому что в этом сне перечислялись пайки, виды услуг, доступ в спецраспределители и другая благодать, которая должна была излиться на Анну Сергеевну с получением этого места.

Но как это случается во сне, приятное сменилось кошмаром. Вместо пайка и парикмахерской стал сниться еще без следа пропавший Простатитов. И во сне хныкала, плакала Анна Сергеевна, постепенно доходя до крика уже распяленным, потерявшим всякую форму ртом.

Что-то похожее на рычание вырвало Анну Сергеевну из сладких объятий Морфея. Над ней наклонялся верзила со страшным, обожженным лицом, и хоть убейте, где-то Анна Сергеевна это лицо уже видела…

Но как ни страшен был этот где-то уже виденный ею человек, но и выражение лица было самое приятное и милое, и голос его, подобный реву боевого быка, оказался ласков и заботлив.

— Девушка, да что случилось?! Кто вас обидел, девушка? Юбку оборвал? Жениться не хочет, поганец? Так вы только скажите, мы его и пригласим, и побеседуем…

И страшный человек сделал выразительное движение раскрытой ладонью, словно сгребал что-то висящее сверху.

— Да губернатор тут пропал! — не думая, выпалила Анна Сергеевна, и тут горе-злосчастье снова навалилось на нее, и не выдержала девушка, в голос зарыдала, распяливая рот, утирая слезы кулаками. — Пропа-ал!

— Я разве пропал?! — очень удивился вошедший, и тут только Анна Сергеевна начала приходить в себя.

А Нанду прошел в кабинет, и вслед за ним колыхнулась, стала втекать в кабинет губернатора свита.

— Гм, — произнес Нанду, задумчиво рассматривая кабинет, постепенно сосредотачиваясь на картинах.

— Интересно, а так это было или все-таки не совсем так, а Михалыч? — обратился он к пожилому, седеющему мужику с красной рожей. И ткнул в картину, на которой, ангельски улыбаясь, казаки копьями протыкали на стенах Карска невыразимо отвратительных маньчжур.

— Категорически не так, — решительно ответил Михалыч, и Нанду кивнул головой.

— А это еще что? — ткнул он пальцем в назидательную картину, где враги перестройки зашибали танковым люком защитника ельцинизма Илью Рохлина. И веселое изумление все яснее пробивалось на его физиономии по мере получения объяснений.

— Может, в сортир перевесим? — деловито спросил Нанду свиту.

— Завтра… Поработать надо… Вот по алюминию… Вот… — все задвигались, заговорили.

— Ну, значит, завтра… Девушка, — обратился к Анне Сергеевне этот странный, непонятный человек, и Анна Сергеевна испугалась и даже схватилась за сердце. — Да что вы так меня боитесь?! Честное слово, не кусаюсь. Даже Ельцина и то не покусал… И не бойтесь, я вас не уволю. Вы бы лучше нам чайку, а?

Анна Сергеевна сделала понимающее лицо и пошла выполнять свои обязанности.

Пройдет не так уж много времени, и закаты нальются красками — густыми, зрелыми, тяжелыми. Не будет в них трепетности, юности, незавершенности. Закаты будут начинаться раньше, листва станет не салатной, а густо-зеленой, и в кронах, как ранняя проседь, нет-нет, да и мелькнет желтый лист. День пойдет на убыль, солнце заходить будет в туманы, станет грустно и легко по вечерам, и тогда уже сны будут сниться не легкие, волшебные, а солидные, серьезные сны-снищи. И страшно подумать, что будет сниться в августе тем, кому плохо спалось в конце мая.

Впрочем, для одного героя нашей повести осень уже наступила. В южном полушарии середина зимы — наше лето. Весна наступает в сентябре, а осень, соответственно, в апреле. И Ване Простатитову снился вполне солидный, по-осеннему основательный сон. И снился ему как раз кабинет губернатора в здании Карской областной управы. Снился разговор с Фролом, и как он отдает ему на откуп весь карский алюминий. И неудивительно, потому что эта эстансия в пампе куплена была как раз на эти деньги… так сказать, не без помощи Фрола.

На эстансии не было еще никакой обстановки, не было почти ничего, необходимого для жизни. И беглый губернатор спал, чтобы назавтра вить свое гнездо. Он спал деятельно, как спят очень маленькие дети, чтобы завтра начать жить сначала.

Начать сначала, начать с нуля — это стало его идеей фикс. А что он, собственно, мог еще?

Политическая карьера завершилась.

Предприниматель? Но он понятия не имел, как вообще ведутся дела. Он никогда и ничего не создал. Он был не предприниматель, а примитивный коммерсант… Почти что как торгующий с лотка. Торговавший тем, что создали другие. И даже не сам торговал, а делал крышу от администрации.

Преподаватель? Ученый? Он никогда толком не занимался наукой. Он хотел «руководить», получая кресла и должности. Это ему было интереснее.

Ему часто казалось, что он тоже может, что у него получится внести серьезный вклад в науку, сделать нечто существенное, важное, что заметят и потомки через много веков после нас… Если это и так, то уже было поздно, за годы творческого безделья давно и прочно выработалась некая леность ума.

Жить преподавателем дико провинциального Карского университета? Простатитов помнил, как пришел искать своего верного клеврета, автора всех его речей мадам Карлинову. Странным был для него сам облик университета — все эти юноши, а больше девушки в не очень чистых коридорах, лекции, звонки, собрания кафедры…

— Где тут искусствоведы?

— Вон в той аудитории, у них лекция кончается.

— Девушки, где мне искать товарища Карлинову?

— В тринадцать ноль пять.

Но что это такое, это тринадцать ноль пять?! Наверное, это что-то такое, что все университетские понимают сразу?! Но он-то этого не понимает…

— Это вы про время, да? — от напряжения скривился Простатитов.

А оказалось, это номер комнаты… Нет, и этим он не мог заняться.

И вот теперь он крепко спал, в новой стране, с новым именем. Спал в своей последней обители, чтобы жить на последние деньги, а рядом с ним сопела его последняя ставка и его последняя надежда.

А Галине Тимофеевне не спалось. Тихо-тихо, чтобы не будить мужа, она встала с постели. Накинула халат, вышла из комнаты, неся с собой в руках туфли. Женщина прошла анфиладой комнат, здесь любили строить комнаты смежные, а не чтобы дверь из коридора. Прошла прихожую — большой холл, в американском духе. Тоже необставленный, только заваленный привезенной мебелью. Из холла дверь вела прямо на крыльцо, без веранды. Веранда была с другой стороны дома и выходила прямо в сад, но женщине было неприятно идти по этим гулким темным комнатам одной.

Здесь, в южном полушарии, царила осень. Ступив с крыльца на кирпичи дорожки, Галина Тимофеевна тут же обула туфли: все-таки было прохладно, примерно как у нас в сентябре. Звезды, созвездия заполнили все небо, почти без туч. Все совершенно незнакомые. Тихо шагая по дорожке, Галина Тимофеевна жмурилась на эти созвездия. Когда-то маленькая девочка шагала под другими звездами, совсем другого полушария. Трудно поверить, что этот ребенок, гулявший с папой за ручку, и была она… Вот эта самая она… А было это под Иркутском? Или уже под Карском?

— Смотри, доченька, звездочка падает! — тогда сказали ей.

И она впервые стала смотреть на небо, на эти странные миры, чужие солнца. И много раз поднимала к ним голову, все думая, что пора бы всем этим заняться — созвездиями, звездами, их местом на небосклоне. А время, ну конечно, не настало. Она училась, работала, бегала на вечеринки, занималась общественной работой, целовалась с парнями, готовила обеды, рожала детей… Для чего? Вместе с юностью из ее жизни ушло и звездное небо, и постепенно она забыла и то немногое, что успела о нем узнать.

А потом она надеялась, что еще будет когда-нибудь время… И тогда она перечитает всего Пушкина, выучит польский язык, изучит звезды и созвездия. И вот теперь это время настало. Она может потратить много времени, чтобы изучить это чужое небо. Вот сейчас и выяснится — действительно хотела она, ждала она… или только хотела хотеть? Или смысл был в том, чтобы обманывать себя и ждать того, что и не должно наступить? Она не знала.

«Бойтесь своих желаний, они сбываются», — невольно усмехнулась женщина.

Налетал теплый ночной ветер, и чужие, незнакомые деревья шумели вокруг, и тоже очень незнакомо. К деревьям придется привыкать. И к птице с таким скрипучим, незнакомым голосом… Нельзя сказать, что с неприятным голосом, но с очень, с очень незнакомым.

Галина Тимофеевна остановилась у речки, куда привела ее тропка. Вода в речке еле двигалась, отражая деревья и звезды. Здесь ветер пролетал порывами, не сильно, и трепал только кроны деревьев. На дереве что-то говорила птица, а внизу кто-то тихо пищал. Галина Тимофеевна склонилась над цветком, откуда вроде бы шел писк. Маленькая черно-красная бабочка с мясистым оранжевым тельцем ползла по лепесткам цветка, тельце бабочки сокращалось, и она явственно попискивала.

Галина Тимофеевна невольно разулыбалась незнакомым птицам, деревьям, насекомым. Все здесь было незнакомым, чужим, но потому и страшно интересным. И теперь можно все это посмотреть! Например, посмотреть на кондора, как он описывает круги в дымном небе над Кордильерами. Мелькнула картинка из детской книжки, из Жюля Верна — кондор уносит в когтях…

Наверное, здесь нет кондоров, в смысле, их нет тут, в плоской, везде одинаковой пампе. Там, где стоит их эстансия. Тут красиво и удобно жить, но тут везде только равнина. А кондоры водятся, где горы. Кордильеры — это где-то тысяча, полторы тысячи километров на запад. Но ведь она может и проехать эти километры! Здесь везде отличные дороги и прекрасные, дешевые машины. Через неделю, две, когда все немного устроится… Взять машину, и через два дня она будет уже в Кордильерах. А здесь, наверное, есть и туристские маршруты? И которые с комфортом, и для любителей палаток и костров? Надо будет узнать, потому что надо же освоить эту чужую, незнакомую страну, раз уж в ней жить.

Она теперь все может. И изучать небо, и ездить. Не надо ни преподавать, ни играть светскую даму, а готовить и убирать будет прислуга. Валерка живет своей жизнью. Даже Валерка! А Мария давно сама по себе. Вроде собирается замуж… За кого? Она толком и не сказала. Надо будет позвонить…

И не может она ничего. Не может вернуть ту девчонку с длиннющими косами, бегущую по берегу Байкала. Вставало солнце где-то там, за горами, за долами, где за хребтами — Япония. Разливался рассвет по байкальской удивительной воде, розовел, золотились облака. Все было впереди — и день, и жизнь. И казалось: розовым и золотым будет то, что начинается с рассветом.

Да ведь и было это! Было! Было! Вон сколько было всего… И дел, и приключений, и романов. Почему же вспоминается так остро, как шла с отцом вдоль воды вечером, как он показал ей на небо? Потому ли, что вспоминается вся жизнь под старость? И душным ужасом окатило Галину Тимофеевну от этого простого слова «старость».

Нет-нет, старость еще далеко! Еще несколько лет… О Господи, несколько лет…

А может, вспоминается потому, что главного-то в жизни так и не было. Давай, звезда моя, не будем врать самой себе. Много что с тобой случилось в жизни. Много чего еще будет. Но ведь не было того, что для тебя главное. Для тебя, как для любой нормальной бабы.

Никто не любил так, как отец. Любили парни, потом любили мужчины… И как любили!.. С ума сходили, землю целовали, все сокровища Земли сулили! Куда там строгому, разумному отцу. Но любили, чтобы им самим было хорошо, получается, свое же удовольствие. Любили то, что доставляет радость, приятно возбуждает и волнует. Но не любил никто за то просто, что вот есть она такая на свете. А отец любил именно так.

И не было того, кем ей гордиться. На кого смотреть бы снизу вверх. Кого обожать, чувствуя себя слабой и маленькой. Она же видела, какими глазами смотрели иногда из зала женщины на выступавшего мужа. На такого жалкого порой! А ей часто было завидно, потому что у них это было — смотреть на него такими глазами, а у нее, что тут поделать, — не было.

Тот первый мальчик? Как его хоть звали, того мальчика? Ну вот, забыла… И, скорее всего, навсегда. Ах, право, жаль! Этого мальчика она потеряла, и потеряла по дурости. Была и его дурость, и ее. Девки вообще страшные дуры, задирают пятачок, вот как она. А ведь на этого мальчика она могла бы так смотреть из зала.

А на Ваню Простатитова — не могла. Хоть Ваня и стал губернатором, а тот мальчик образовался, кажется, только в простого доцента. Или максимум — в профессора, и где-то там, далеко, на Байкале.

Но на того мальчика, а как же его звали, черт возьми! — на того мальчика она могла бы так смотреть, а вот на Ваню — не могла. И никто не мог бы, если хорошо бы его знал.

И получается, что жизнь в юности поднесла к ее лицу что-то вкусное, дала понюхать, облизать, почувствовать вкус — и обделила этим навсегда. В точности, как в случае со звездами.

Галина Тимофеевна вздохнула. Может быть, Ваня «потерял нерв»? Это выражение Галина Тимофеевна вычитала у Дика Френсиса, и оно ей понравилось. Но если по чести и совести, а был ли он вообще, «нерв» у Ивана Простатитова? Ничуть он не изменился за последние годы, всегда он был такой же, как и в юности. Зависимый, мнительный, неуверенный в себе, трусливый. Последние годы Галина сдерживала себя, помятуя пословицу: «Нет несправедливее судьи, чем разлюбившая женщина». Но любила ли она его… Может, только хотела любить? Вот оклемается он, придет в себя после той девки… и что? Не будет ведь человека, за которым, как за каменной стеной. На которого вот так смотреть бы…

«Опять сопли ему вытирать?» — с раздражением подумалось Галине.

И еще подумалось, что она ведь обычная женщина. И, как всякая женщина, охотно будет вытирать сопли тому, кого любит. И просто привычному, родному, отцу детей. Но при условии, что он сильнее. Ну что она может поделать, если это — главное условие?!

«А кто мне-то самой сопли вытрет?» — невольно подумала женщина. Всегда вытирала Ване сопли она. Рассказывала ему, какой он хороший и умный, как он все сумеет сделать правильно, как все еще будет прекрасно. Рассказывала, пока он не ушел от нее. Нет, это не просто вспышка ревности! Его бабы ее не волнуют. Действительно не волнуют. Как ни странно, ревнует она только к той девочке, из-за которой Ваня сбежал в Аргентину. Ревнует потому, что Ваня впустил ее в свою жизнь… Пусть это звучит высокопарно, но впустил в свое сердце.

Ох, да пусть бы переспал, с кем ему нравится! Только бы ее любил, интересовался бы, а что у нее на душе? О чем думает? Что чувствует? А не только ее платья, ее внешность на приемах, ее умение давать, давать, давать! Кстати о платьях: вот вернется в дом, не забыть сменить рубашку. Лучше всего на ту, розовую, Ваня ее очень любит. Тем более, будет свежая. Ваня проснется под утро, у него последние месяцы появилась такая привычка. Надо быть в удобном… для него. Ох, надоело! Когда он ее держал на руках последний раз? Когда последний раз спрашивал, ну, хотя бы, не жмут ли ей туфли? Или говорил с ней про звезды и про кондоров? Вот то-то и оно…

Так, может быть, имеет смысл поискать того, кто захочет ей вытереть сопли? Пока она еще нужна кому-то? Найти сильного человека, которому она станет нужна. Здесь они все такие… нормальные такие, раскованные, разумные. Вот такого бы… немолодого, но ведь и она уже не девочка. А главное, чтобы нормального и сильного. Вот завтра надо ехать, договариваться про мебель… Потом будут еще деловые встречи всякие, главное — от них не уклоняться. И культурная программа — поездка на запад, смотреть кондоров; вечеринки, музеи, библиотеки. И не надо никакой пошлятины с курортами и ресторанами. Есть вот такие ночи, когда можно гулять, и необязательно в халате поверх фланелевой ночной рубашки.

Шумели незнакомые деревья. Пищала бабочка в цветках, кричала птица. Спал огромный чужой континент.

Последняя надежда, последняя жизненная ставка Простатитова напряженно размышляла, когда и как его удобнее предать.

Загрузка...