Жизнь и учение Баруха (Бенедикта) Спинозы Луначарский изучал и излагал в ряде своих дореволюционных работ. Одна из послереволюционных философских брошюр Луначарского озаглавлена «От Спинозы до Маркса» (изд-во «Новая Москва», 1925).
Впервые статья напечатана в журнале «Новый мир» (№ 1 за 1933 г.), в том же году вышла отдельной брошюрой в издательстве «Журнально-газетное объединение». Включена в посмертный сборник: А. Луначарский, Юбилеи. М., ГИХЛ, 1934.
Трехсотлетний юбилей одного из бесспорно величайших мыслителей человечества, Баруха Спинозы, прошел в Европе вяло. Это всеобщее мнение.
Ниже мы пишем о состоявшемся в Гааге спинозовском конгрессе, который, даже на основании самой оптимистической оценки его со стороны организаторов, можно было бы назвать лишь наполовину удавшимся (наша точка зрения приводит нас к совсем иной оценке).
Вызванные юбилеем газетные и журнальные статьи весьма поверхностны и официальны. В некоторых газетах, числящихся передовыми органами передовой интеллигенции, статьи были попросту из рук вон слабы и растерянны. Иные буржуазные органы с удивлением отмечали, что советские газеты, «обыкновенно переполненные хозяйственным и техническим содержанием», нашли возможность посвятить Спинозе целые полосы, причем «статьи советских авторов, может быть, очень спорны, но отнюдь не плоски».
Одна газета («8 Uhr Abendblatt»), с горечью констатировав вышеотмеченную тусклость юбилея, склонна винить в этом выросшую за последнее время до безобразия волну антисемитизма. Как бы то ни было, но нынешняя упадочная, приближающаяся к своему концу буржуазия равнодушна или враждебна к Спинозе.
Однако, как увидит читатель, некоторые профессора философии, как позитивисты, так и мистики, делают попытки присвоить Спинозу.
Возможность для этого дана самими произведениями великого философа. Она коренится прежде всего в том несомненном факте, что Спиноза был великим выразителем могуче выраставшей голландской буржуазии XVII века.
Если мы прямо поставим перед собой вопрос: является ли Спиноза идеологом буржуазии? — то на этот вопрос мы неукоснительно должны ответить: да.
Но если после этого нас спросят: значит ли это, что мы уступаем Спинозу буржуазии, что мы будем равнодушными свидетелями ее проделок над великим философом, что мы с улыбкой будем умывать руки при виде искажений, отрицаний, злобных принижений Спинозы, которыми буржуазия в течение столетий окружала его имя, также при виде тех иудиных поцелуев, какими она от времени до времени (в частности, именно теперь) старается испачкать лик мудреца, чтобы объявить его своим? — то на этот вопрос мы самым решительным образом отвечаем: нет.
Далеко не все то, что принесла с собой буржуазия, оставляет нас равнодушными. Все то, что она принесла действительно ценного, мы оспариваем у нее. Большей частью она, в массе своей, с самого начала отвергала тех своих выразителей, которые смело, беспощадно, гениально делали выводы из объективно ей присущих, но часто плохо ею сознаваемых предпосылок. Позднее же, в своих оппортунистических влияниях, в своих реакционных падениях, она оказывалась тем более недостойным наследником ею самою социально порожденных гигантов. В этот период ее признание особенно опасно, ибо великанов мысли и творчества она признает только ценою искажения и принижения их.
Недаром Энгельс говорил, что истинным наследником великих мыслителей и художников буржуазии является пролетариат.
Уже давно было сказано, что буржуазные профессора и попы обращались с бессмертным Спинозой, «как с дохлой собакой».
Для нас же это совсем не так. Если гомеровские греки дали троянцам страшный бой, чтобы отбить у них прекрасное тело Патрокла, то мы будем давать неустанные бои до окончательной победы всем идеологам буржуазии, чтобы отбить у них светочи человечества, которые для нас не только не «дохлые собаки», но даже не прекрасные мертвые тела, а воистину живые силы.
И буржуазия должна прежде всего остеречься самого Спинозы. Недаром он, изящно и глубокомысленно пользуясь своей фамилией, на самом деле обозначавшей только испанский городок, откуда его предки переехали в Португалию (Espiniza), сочинил себе герб в вид? розы с надписью: «Caute, quia spinoza est». — «Осторожней — колется».
Из всего этого не следует, чтобы мы наивно готовы были, идя по стопам тов. Деборина{180}, принять Спинозу безоговорочно в свой пантеон и объявить его марксистом, а Маркса — спинозианцем. Тут достаточно просто вспомнить мудрое слово Ленина: критическое усвоение.
В дальнейших главах этой статьи я ставлю себе задачу кратко выяснить, в каком смысле Спиноза был выразителем буржуазии и в каком смысле он наш идеологический предок.
Бенто д’Эспиноза (по-еврейски Барух, по-латыни Бенедиктус) по происхождению своему был самым настоящим буржуа.
Он потомок довольно длинного ряда крупных еврейских торговцев и ростовщиков, живших сначала в Испании, потом в Португалии, потом во Франции и, наконец, в Амстердаме.
После смерти отца Барух вместе с младшим братом Габриэлем пытался продолжать «дело», то есть вести экспортно-импортную торговую контору, соединенную с маленькой банкирской конторой, — дело, которое, впрочем, уже при отце покачнулось.
Вероятно, Спиноза был неважным купцом, а может быть, ему просто не повезло. Купцы стоят под знаком неверного колеса Фортуны.
Когда Барух решил выйти из «дела», его родственники попытались пустить его по миру. Барух судился с ними и выиграл процесс. Но потом он добровольно отказался от своей части и взял себе из имущества только одну кровать. Так вышел Барух Спиноза из состава имущего класса.
Ближайшая буржуазная среда, окружавшая Спинозу, была синагога.
Амстердамская синагога разрывалась противоречиями. Твердокаменные ашкеназы, руководимые суровым раввином Мортейрой, имели по горло дела, сопротивляясь натиску мистиков и каббалистов, с одной стороны, и склонявшихся к естествознанию и свободомыслию молодых купцов — с другой. Замечались и тенденции в сторону христианства.
Мальчик Спиноза, о котором один из современников говорит: «Самая внешность этого острого еврейского юноши имела в себе нечто чарующее», — становится на самый крайний левый фланг этого мирка. Он оказывается учеником естествоиспытателя, картезиански мыслящего и заглядывающего дальше картезианства{181}, еврея Хуана де Прадо. Учитель был выброшен из общины приблизительно в то же время, как и ученик.
На страшные средневековые формулы проклятия, низвергнутые раввинами на голову Спинозы, он ответил спокойным письмом, где писал между прочим: «Вы поступили справедливо, вы заставили меня сделать то, что я и сам собирался сделать по доброй воле».
Далеко нс так спокойны были его враги. Один из них покушался убить Спинозу. Двадцатитрехлетний юноша ловко увернулся от ножа и сохранил на память свой камзол, рассеченный ударом.
Так ушел Барух Спиноза из своей ближайшей естественной буржуазно-еврейской среды.
Теперь он не купец и не еврей. Он рад этому.
В сочиненном в это время трактате «Об усовершенствовании разума» имеются замечательные страницы самоанализа и признаний, почти единственное, что говорит нам Спиноза о себе.
На первых страницах этого трактата автор сообщает читателю, что он находится на жизненном повороте и вырабатывает для себя «новый план жизни».
Молодой человек оказывается глубоко разочарованным теми обычными формами буржуазного быта, которым раньше он и сам подчинялся.
По его наблюдениям, окружавшие его люди придавали слишком большое значение целям обманчивым и маловажным, но способным в высокой мере волновать и смущать дух.
По мнению Спинозы, эти цели в общем сводятся к трем категориям: жажде денег, славы и наслаждения. Спиноза признается, что он и сам был в значительной мере во власти этих «страстей». Можно предположить, что к пересмотру жизни, наряду с глубокой серьезностью натуры Спинозы, толчком послужили и значительные неудачи на поприще наживы, карьеры и чувственной жизни.
В чем же заключается «новый план» Спинозы? Он говорит об этом несколько глухо: он-де хочет искать истину, хочет искать прочную основу жизни, прочное благо. Но можно ли найти их? — спрашивает себя молодой мудрец: «Не покидаю ли я блага меньшие, но верные, ради блага гадательного?» Эти сомнения, по словам автора трактата, отпали для него постольку, поскольку он убедился, что уже самое искание истины дает высокое счастье и делает человека свободным от «страстей».
Но читатель может спросить нас, не имеем ли мы тут перед собою довольно обычную картину бегства от «мира» к аскетизму? Ничуть. В Спинозе нет ни малейшей доли поповства или монашества. Правда, с этих пор он будет жить лично почти аскетической жизнью, но этот образ жизни продиктован той поистине гигантской работой, которую он возложил на свои плечи. Это просто образ жизни, наиболее соответствующий избранной им «специальности».
Оставаясь бюргером, Спиноза уже в этом трактате, как много раз позднее, осуждает принципиально аскетизм и отречение («дух сокрушен и сердце сокрушено») — провозглашает не только право на радость, но и положение, что радость возвышает человека, растит его силы. Даже о тех трех категориях страстей, от которых решил уйти Спиноза, он тут же говорит, что страсти эти стоят поперек дороги развитию человека, лишь если он видит в них конечную цель. «Если же человек видит в них только средство для более высоких достижений, то они сразу получают свою меру и свой смысл».
Что же за «специальность» выбрал себе Спиноза? Он стал философом. Он стал одним из ученейших натуралистов своего века; он стал замечательным математиком; он стал первым критиком библии и значительным филологом. Он стал всеевропейски известным публицистом-политиком.
Но «специальность» Спинозы была шире всего этого. Она заключалась в том, что он стал идеологом своего класса.
Как смутно сознавали многие передовые буржуа того времени и как с предельной ясностью сознавал Спиноза, буржуазия принесла с собой новый мир, новую культуру. Их сущность заключалась в том, что все — природа, общество, личное поведение — должно было стать светским и рациональным.
Конечно, Макс Вебер{182} прав, указывая на то, что и иудейство и во многом подобный ему кальвинизм стремились дать метафизическую и моральную опору стихийно вызванному социальными обстоятельствами духу первоначального накопления, бережливости, обогащения путем «честной торговли» и т. д. Тем не менее религиозные формы и даже философский идеализм, как ни хватаются за них реально господствующие буржуа разных эпох, вовсе не соответствуют основным принципам буржуазного мира. Им, в их объективном последовательном развитии, соответствовал лишь материализм: монистическая и материалистическая концепция мира, материалистическая этика, провозглашающая истинную свободу личности на основе понимания законов среды и организма, материалистическая политика, отбрасывающая весь феодальный хлам и строящая разумное общество людей и даже разумное общество народов.
Буржуазия нигде и никогда не осуществила во всей полноте этих своих принципов. Даже «плебейская» революция Франции, даже североамериканская демократия их не осуществили. Эти предельные постулаты законченного буржуазного мира может осуществить implicite[21] и, так сказать, попутно только пролетариат, строящий социализм. Эту истину неоднократно доказывал и Ленин. Именно в этом смысле пролетариат является не только наследником, но душеприказчиком великих мыслителей буржуазии, несмотря на то, что он остается пролетариатом, а они остаются последовательными буржуа, переросшими свой класс именно потому, что класс-то этот так и не дорос до них и до последовательного, революционного выполнения рационализации жизни, даже в узких рамках частной собственности.
Буржуа, погрязший в «гешефтах», редко способен, а может быть, и вовсе неспособен подняться до всеобъемлющих формулировок «постулатов» своего класса. Но Спиноза ушел из «дел» и отдался тому, что он считал величайшим делом своего класса: построению нового, законченного, целостного миросозерцания.
Для этого ему нужно было развернуть новое, несомненное и научное понимание мира, то есть всего целого, — природы, новую покоящуюся на этой основе систему поведения, то есть этику, выработать новый взгляд на общественный и политический уклад.
Все это он и сделал. Притом с такой глубиной мысли и таким богатством знаний, с таким верным и строгим чувством, так сказать, стиля новой жизни, что за ним оказалось обеспеченным, несмотря на вызванную им против себя бурю ненависти, высокое место в истории человеческой культуры.
Главным врагом, которого при этом Спиноза вызвал на бой, врагом, ответившим ему звериной злобой, был поп: поп католический, поп еврейский у больше всего поп кальвинистский.
Я позволю себе сделать здесь некоторое отступление.
Это будет кажущееся отступление: я хочу сказать несколько слов о старшем современнике Спинозы — Рембрандте ван Рине, место которого в истории культуры своеобразно, подобно месту Спинозы.
27 июля 1656 года молодой Спиноза был проклят и изгнан из общества евреев.
Накануне стареющий Рембрандт, разорившийся дотла и отвергнутый заказчиками, присутствовал на распродаже с молотка всего своего имущества.
Почти в один и тот же день два величайших бюргера Голландии XVII века и вместе с тем истории человечества ушли прочь из рядов «законного» и «добропорядочного» бюргерства.
С большим чутьем покойный Фриче{183} характеризовал великого живописца как представителя богемы, не столько сознательно, сколько инстинктивно, по своей природе не любившего буржуазию и столь же инстинктивно ненавистного ей. Я говорю здесь о современной ему амстердамской буржуазии.
Следует ли из этого, что Рембрандт не был глубоким и истинным представителем буржуазии в искусстве?
Рембрандт был великим, даже величайшим реалистом. Он не только был влюблен в действительность, не только умел с непревзойденным искусством передать ее всю целиком, любой ее элемент, ее весомость, фактуру, красочность, ее пространственность и определяющую ее видимость борьбу света и тени, — он шел дальше: впиваясь глазами гения, он схватывал отдельные ее черты и комбинировал их в образы столь типичные, то есть столь характерные, что на плоском полотне неподвижные пятна красок давали портрет действительности, казавшийся более действительным, чем оригинал. Рембрандт комбинировал элементы действительности иногда и в целые рассказы, целые поэмы, полные динамики, позволявшие бездонно глубоко заглянуть в драму жизни.
Если Рембрандт брал какой-нибудь библейский сюжет, он не только костюмировал его часто под современность, но он старался придать ему вполне современный, даже злободневный смысл.
Все, что было характерного в феодальной, католической живописи, никак не интересовало Рембрандта. Формальная красивость, иератическая, церковная строгость — все, что шло от государственной пышности и церемониальной условности, было отброшено и побеждено Рембрандтом. Правда, простота, непосредственное чувство — вот что господствует в его творениях.
Его век в его стране был веком великой бюргерской живописи. Рембрандт — во многом родной брат изумительной семьи тогдашних художников. И как ни были велики многие из них, никто не утвердил в веках с такою мощью буржуазной, реалистической и непосредственной, искренней живописи, как он.
Но другие великие голландцы, живописцы его времени, были любимы своим классом. Они имели множество заказов, они жили богато — Рембрандт умер нищим.
Нетрудно, сравнив основные черты голландской буржуазной живописи XVII века вообще и основную музыку рембрандтовского творчества, понять, почему Рембрандт не поладил со своим классом, хотя как нельзя более глубоко и прекрасно утверждал новые начала, принесенные в жизни буржуазией.
Кого бы ты ни взял из великих живописцев Голландии того времени, ты прежде всего увидишь у них, что они радостно утверждают жизнь, что они бездумно веселятся достигнутым благосостоянием. Самодовольные лица представителей победоносного класса, бархат, кружева и позументы их одежд, их скромные, но комфортабельные комнаты, их оружие, утварь и пища, их женщины, собаки, лошади и коровы, их поля, каналы и мельницы, светящее на них солнце и падающий на них дождь — все это принимается благоразумными и даровитыми детьми бюргерства за благо, за радость, за устойчивые и милые элементы ласковой среды.
Для Рембрандта — выходца из мужиков, на короткое время поднятого судьбой на вершину успеха, блеска и счастья и потом вновь сброшенного в нищету, для Рембрандта, жутко всматривавшегося в лохмотья нищего, в морщины старухи, в гримасы горя и боли, — мир никогда не казался спокойным, устоявшимся. Глубоко поразившая его, очаровавшая и как бы ужаснувшая борьба света и тени, единственная свидетельница о бытии для глаза художника, продолжалась для него как борьба светлых и счастливых сил, светлых моментов с темными, порочными, угрожающими.
Рембрандт не был мыслителем. Мы не знаем, насколько он сам себе отдавал отчет в своем творчестве. Но его творчество было трагическим, оно было проблематичным: мир отражался в его сознании и произведениях как загадка, как задача, как возможность чего-то прекрасного и как угроза чем-то нестерпимым.
Но тем самым Рембрандт становился истинным и великим выразителем буржуазного мира, художественно отражавшим его в его противоречиях, в его диалектике, в его беге по жертвам, в его беге к катастрофам.
Художественно постичь буржуазию в ту эпоху значило постичь ее по-рембрандтовски. Но самодовольная, руководящая, зажиточная буржуазия не желала, чтоб ей показывали то, что видел Рембрандт.
Нынешняя упадочная буржуазия в некоторых своих слоях и представителях склонна прославлять Рембрандта, восторженно вопия: «Вот пессимист! Вот отрицатель действительности! Вот мастер, загадочно зовущий к загадочным целям! Вот художник-мистик! Может быть, это пророк отчаяния!.. Ну, словом — Шопенгауэр или, еще больше, — Шпенглер!»
Здесь мы опять имеем то же явление. Рембрандт с гениальной чуткостью воспринял наступавший буржуазный мир. Он смог воспринять его в такой полноте только потому, что в одно и то же время был бюргером и ушел из бюргерства, стал чистым идеологом бюргерства и поэтому перерос его. Как великий врач, он чудесно знал организм своего класса, а потому распознал его страшные болезни. За это буржуазия его времени прокляла его.
Буржуазия нашего времени сама видит, что неизлечимо больна, но свою болезнь она принимает за болезнь мира. Она не видит жажды счастья, которой был полон великий живописец, она видит только его скорбь: принизив и исказив его таким образом, она, видите ли, «принимает» его.
Теперь вернемся к Спинозе.
Итак, то обстоятельство, что Спиноза оказался практически отщепенцем своего класса, что он не был порабощен личными интересами, наподобие любого другого негоцианта, что он не представлял тенденций той или другой частной группы (компании, гильдии, цеха), позволило ему стать глубоким и радикальным выразителем всего духа буржуазного класса в целом.
Правда, класс этот во время Спинозы не сознавал себя как действительное целое и даже вообще за все свое историческое бытие не дорос до осуществления своих принципиальных задач (в общем: законченной буржуазной демократии). Но именно у буржуазии, как класса, поскольку это в известной степени класс-неудачник (переходивший со своих собственных позиций на реакционные, в лучшем случае оппортунистические, из страха перед дальнейшим, небуржуазным развитием основанного на новых производительных силах общества), возможен этот парадокс, что самые глубокие выразители его диалектически становятся к нему до известной степени во враждебные отношения.
Из вышеизложенного не следует, однако, чтобы Спиноза был типичным утопистом, индивидуальным фантастом, мечтательным романтиком, — словом, одним из тех оригиналов и одиночек, над бесплодным великодушием которых и бесполезным гуманизмом так горько смеется Гегель.
Ничего похожего! Спиноза был натурой очень реалистической. Мы увидим в следующих главах, что и как философ природы и как этик он остается реалистом. Однако, устанавливая основные правила поведения человеческой личности, тем более основные понятия о вселенной, Спиноза мог быть в широкой мере свободным, чего не могло быть в области политики.
Будучи реалистом вообще, Спиноза мало интересовался установкой политической утопии, то есть некоторой программы-максимум, хотя бы наподобие своего великого предшественника — Томаса Мора.
Спиноза в своей громкой, обратившей на себя внимание всей образованной Европы политической деятельности считал нужным исходить из действительности. Задачи, которые он ставил себе в своих политических трактатах, очень конкретны, они относятся к злободневным проблемам жизни.
Однако Спиноза никогда не был политиком «изо дня в день». Не отрываясь от конкретной действительности, какая была дана ему его эпохой, он все же оставался философом политики.
В какие же отношения поставил себя Спиноза к буржуазии своей страны, а через нее — к буржуазии своего времени?
Голландская буржуазия в лучшие годы жизни Спинозы, то есть приблизительно от 1653 года до его смерти, раздиралась внутренними противоречиями, еще большими, чем прежняя более узкая среда Спинозы — еврейская община.
В общем две мощные партии противостояли одна другой. Одна из них называлась «государственной»: с 1653 до 1672 года она держала власть в своих руках. Эта партия «Statsgezinden»[22] состояла из буржуазной аристократии. Ее членами были могущественные негоцианты: арматоры, мореходы, мануфактурщики, банкиры и т. д. Главы таких фамилий, или, вернее, фирм, составляли государственный совет.
Бессменным секретарем или делопроизводителем этого совета был вдумчивый и энергичный де Витт, типичный голландский крупнобуржуазный либерал.
Нося титул «государственного пенсионера», этот человек в течение почти двадцати лет был мозгом и волей крупной буржуазии. Однако эта верхушка буржуазного класса и ее правительство имели сильнейших конкурентов в лице партии штатгальтера, то есть принца из Оранского дома.
Эта партия называлась в то время «Stathonder-gezinden»[23].
Основным противоречием политики де Витта, основной слабостью его партии было то, что, будучи естественно республиканской и либеральной, так как развилась она в борьбе с испанским феодализмом и нуждалась в поддержке народных масс, она в то же время была глубоко олигархической, сильно побаивалась требований мелкобуржуазной бедноты и зорко следила за сохранностью своих политических привилегий и за возможностью невозбранной эксплуатации труда; равным образом, будучи естественно империалистической, так как Голландия становилась в это время величайшей колониальной страной мира, она боялась армии и военного флота, потому что ее враг — штатгальтер, стремившийся к самовластию, — был как раз прежде всего начальником вооруженных сил республики.
Курьезную физиономию имела и штатгальтерская партия: это были почти откровенные монархисты и последовательные милитаристы. Однако бороться с мощными капиталистами этим господам было не под силу: они демагогически искали опоры в простонародье. От этого они вовсе не становились демократами, — наоборот, главных союзников они обрели в попах. Попы со злобой смотрели на свободомыслие богатых купцов, на высокую оценку с их стороны молодого естествознания, на их светскость и полную независимость по отношению к церкви. Попы демагогствовали в церквах, осуждали богатство и пышность, доходили порой до настоящего науськивания бедняков на богачей, громя в то же время «материализм и атеизм» оптиматов, требуя жесткой церковной цензуры и строгих нравов, согласных предписаниям Кальвина.
Между этими двумя партиями и должен был выбирать Спиноза. Замкнутый аристократизм и дух наживы буржуазной верхушки были ему несимпатичны. Но более всего были ему ненавистны попы, угнетение научной мысли и перспективы монархии (никакой республиканско-демократической партии в то время не было).
Де Витт глубоко ценил огромный ум Спинозы. Он даже заходил в его каморку и советовался с ним, к особому негодованию попов.
Де Витт поощрял Спинозу самым открытым образом выступить против реакционной партии и обещал ему свое могущественное покровительство.
Так возник первый великий социологический трактат Спинозы, так называемый «Теолого-политический трактат».
Перечисляя те мотивы, которые заставили его написать это смелое сочинение, Спиноза говорит, что прежде всего он хотел нанести им возможно более сокрушительный удар по религиозным предрассудкам — главному препятствию к росту философии. Рядом с этим он хотел всячески защитить свободу мысли, «на которую со всех сторон посягают наглые проповедники». Наконец Спиноза заявил, что хочет защитить себя от опасного в то время обвинения в атеизме.
Все три задачи разрешены великолепно.
Самой блестящей частью трактата является критика библии, сразу и гениально положившая начало всей библейской критике будущего.
Центральной идеей политической части трактата является докантовское провозглашение принципа политической свободы.
«Государство не имеет права, — пишет Спиноза, — превращать людей из разумных существ в животных или автоматов; наоборот, оно должно помогать невозбранному развитию их телесных и душевных сил, дабы они пользовались своим разумом и не боролись друг с другом гневом, ненавистью и лукавством, но ставили бы себе общие цели. Подлинная цель государства — свобода».
Нечего и говорить, что по тому времени и критика библии и критика государства были новы и прогрессивны.
Своеобразна была самозащита Спинозы от обвинения в атеизме. В ней он сразу переходит от обороны к наступлению. Он доказывает, что воображать себе бога, то есть субстанцию мира, сущность природы, в виде какого-то человекоподобного существа, приписывать ему личность и т. п. — значит нечестиво принижать его. Он-де, Спиноза, только отверг это низменное представление о всебытии, он только очистил человеческое сознание от грубых и явно ошибочных представлений.
Такого рода трактат не мог не возбудить величайшей ненависти попов и их клики.
До тех пор, пока партия де Витта была у власти, бешенство врагов Спинозы было бессильно.
Неудачная война, довольно основательное обвинение в нежелании развить военную силу страны до высшей мощи и страстный лай со всех поповских кафедр привели к ряду восстаний мелкого городского населения и к свирепому убийству де Витта разъяренной толпой.
Сначала Вильгельм III после своего торжества не развязал до конца руки попам, но вскоре они добились от него «плаката» (июль 1674 года), в котором трактат Спинозы осуждался как безбожный и строжайше воспрещался.
Спиноза был сильно потрясен смертью де Витта и огорчен наступившим мракобесием.
Не надо думать, однако, что те позиции, которые занял Спиноза в вышеупомянутом трактате, были его крайними левыми позициями.
После падения олигархической партии, не очень рассчитывая на скорое появление своих сочинений, Спиноза рядом с «Этикой» писал также и свое «Рассуждение о государстве». Именно здесь мы находим знаменитое положение Спинозы: «Не плакать, не смеяться, а понимать».
Больше всего боится Спиноза в отличие от Гоббса тирании. Сочувствуя возвращению более свободного режима, Спиноза указывает на ошибки де Витта и требует участия народных масс в управлении государством.
Довольно прозрачно провозглашает Спиноза право народа на революцию. Он оспаривает, будто мир всегда желанен. «Неужели вы станете называть миром, — спрашивает он, — рабство, варварство и пустоту, царящие в тираническом государстве? Нельзя вообразить ничего более позорного, чем подобный мир».
Как далеко шли чисто демократические тенденции Спинозы, видно из двух дошедших до нас мелочей, почти анекдотов.
Спиноза часто играл в шахматы со своим домохозяином ван-Спииком. Однажды Спиик обратился к нему с вопросом: «Почему, когда я проигрываю, я волнуюсь, а вы нет; разве вы так равнодушны к игре?» — «Нисколько, — отвечал Спиноза, — но кто бы из нас ни проиграл, какой-то король получает мат, и это радует мое республиканское сердце».
Биограф Спинозы Колерус видел его рисунки (Спиноза хорошо рисовал), среди них был и автопортрет. Колерус недоумевает: почему Спиноза изобразил себя на портрете в костюме неаполитанского рыбака Мазаньелло, вождя одного из самых ярких народных восстаний того времени, — Мазаньелло, которого все «порядочные люди» называли «исчадием дьявола»?
В груди Спинозы кипел мужественный и последовательный пыл демократа, но условия времени позволили ему практически, как публицисту, желавшему влиять на современность, занять лишь самые по тому времени леволиберальные позиции.
Свою независимость Спиноза охранял самым бдительным образом. Так, когда в наихудшее для него время, после убийства де Витта, либеральный курфюрст Пфальцский Карл Людвиг пригласил Спинозу на кафедру философии в Гейдельберг, обещая ему «полную свободу» преподавания, с тем лишь, чтобы он не затрагивал официально существующих церквей, Спиноза вежливо, но холодно ответил, что он не понимает, какая может существовать свобода преподавания при таком ограничении, и отказался от предложения.
Несколько позднее правительство Людовика XIV захотело иметь в таком важном политическом центре, как Амстердам, благожелательного писателя. Спинозе были сделаны блестящие предложения. Он отверг их.
Он долго не хотел принимать помощи даже от своих ближайших единомышленников. Они настойчиво предлагали ему ежегодную пенсию в 500 гульденов в год, чего с трудом могло хватить на приличную жизнь холостяка. Страстное желание отдаться целиком своим большим трудам принудило философа согласиться. Однако он сам уменьшил себе субсидию до 300 гульденов.
Смешно следить за тем, как новейшие спинозисты-интеллигенты изо всех сил стараются доказать, что Спиноза не был работником физического труда. В то время увлечение оптическими стеклами было очень велико. Такие стекла открывали бесконечность великую (Галилей, Гюйгенс) и малую (Левенгук). Спиноза не только шлифовал подобные стекла, но изобретал свои собственные формы их. Изготовленные им стекла славились. Даже новейшие опровергатели образа Спинозы-ремесленника не смеют отрицать, что стекла эти и покупали и дарили. Почему-то этим господам кажется все же, что жить целиком на подарок мецената купца в порядке вещей, а зарабатывать себе пропитание высококвалифицированным ремеслом все-таки как-то неловко для такого великого мудреца. Черточка, характерная для катедер-мещан.
Я не считаю нужным излагать здесь сколько-нибудь подробно основные мысли Спинозы о вселенной и человеке. Это уже было сделано в «Известиях» в серии статей, посвященных юбилею голландского мыслителя.
Я хочу только подчеркнуть общее значение миросозерцания Спинозы.
Бросается в глаза, что прежде всего Спиноза хочет освободить свой класс от веры в личного бога и его провидение, в загробную жизнь и посмертное воздаяние, во всякий потусторонний мир.
Этот дуализм, эту веру в произвол высшей власти Спиноза заменяет верой в природу как связное целое, существующее в пространстве и времени согласно законам, вытекающим из основных свойств самой природы.
Спиноза не только натуралист (или «натурист»){184} — он материалист, ибо он признает основным неотъемлемым атрибутом природы и любой ее части или проявления протяженность. Так, он говорит: «Дух не может ничего представлять себе, ни иметь памяти о чем бы то ни было, если у него нет тела».
Все явления природы для Спинозы абсолютно закономерны. Однако Спиноза вовсе не фаталист.
Если бы он был фаталистом, он должен был бы учить, что человек бессилен переделать себя или окружающее в чем бы то ни было. Но Спиноза не смотрит так на вещи.
Человека, который действует под давлением своих страстей, Спиноза считает рабом. Но разве можно быть свободным в мире, где все детерминировано? Да, ибо быть свободным — значит поступать согласно своей подлинной природе и тем самым достигать удовлетворения своих подлинных интересов. Человек, которым владеют страсти, как бы слеп. Зрячий человек свободнее движется в пространстве, но не потому, что он владеет какой-то мистической свободой, а потому, что яснее видит. Спиноза берет человека диалектически — в развитии: это не только существо, одержимое страстями, но и разумное существо. Именно возможность роста разума в человеке есть присущий ему путь к единственно настоящей свободе. Разумный человек постигает свои цели, ясно видит путь к ним, средства их достижения, и потому он счастлив. Познание себя и природы — ключ к счастью.
В этом смысле учение Спинозы глубоко активно, прямо противоположно фатализму. Он говорит: «Чем более совершенна в своем роде какая-либо вещь, тем больше она действует и тем менее страдает. Можно сказать и наоборот: чем более что-либо действует, тем оно совершеннее».
И в другом месте: «Радость — сама по себе благо, печаль — сама по себе вредна, потому что аффект радости повышает нашу деятельность, а аффект печали снижает ее».
Мы видим таким образом перед собою совершенно типичного просветителя. Это борец за разум.
Было бы смешно, конечно, выдавать Спинозу за социалиста, но надо все-таки помнить, что Спиноза, конечно, знал про анабаптистов и Мюнстер, про крайние левые отряды немецких крестьян и Мюнцера. Мы позволим себе привести здесь интересную цитату, которая, несомненно, навеяна полупролетарскими движениями XVI и XVII веков;
«Есть много полезного вне нас. Полезнее всего для нас то, что вполне отвечает нашей природе. Если объединились два человека одинаковой природы то они как бы сливаются в одну личность с двойной силой. Вот почему человеку полезнее всего человек. Согласие между всеми людьми есть наивысшая из вообразимых полезностей. Если бы все тела и души организовались бы в единое тело и единый дух, чтобы общими силами защищать свое существование и осуществлять общую пользу, это было бы высшее благо».
Конечно, это социализм еще до крайности неопределенный. Очевидно, однако, что гениальный и последовательный идеолог молодой буржуазии в своем общественном идеале перерастал свой класс (отметим также несомненный интернационализм Спинозы).
Но, как марксистско-ленинская критика неоднократно отмечала, в Спинозе были и черты отсталости.
Главной и вреднейшей для самого Спинозы чертой была пантеистическая терминология, в которую Спиноза облек свое материалистическое учение.
Почему он сделал это?
Мне кажется, что для этого было три причины.
Во-первых, это была маска. Спиноза необычайно мужественно защищался от обвинения в атеизме. Он не позволял себе при этом искажать свою доктрину, он не делал никаких уступок по существу. Но, конечно, ему сподручнее было защищаться, заявляя: моя природа (материя) содержит в себе все; она единственная причина своего существования, всех своих свойств и проявлений, она становится теперь на место вашего одряхлевшего бога, этой философской бессмыслицы.
Но с другой стороны, ставить природу на место бога (deus sive natura) Спиноза мог с особым удовольствием. Можно допустить, что религиозные навыки, воспринятые им с детства, получали известное удовлетворение вследствие открытия в природе, в «едином всем», нового «бога».
Если бы это было так, это значило бы, что старое время не только внешне тащило Спинозу назад, но, в известном смысле, и внутренне.
Легко можно допустить еще третью причину эмоциональной окраски своеобразного материализма Спинозы: мудрец использовал восхищение перед открывшейся его умственному оку картиной беспредельного и закономерного бытия. Все эти боги, святые и ангелы, все эти рай и ады казались ему смешными. Он хотел противопоставить смутным чувствам, с которыми были связаны эти представления и которые он погребал с ними, свое чистое и восторженное чувство, свое великое и спокойное «да» всему бытию— и для этого-то воспользовался преображенным старым словом, говоря об «интеллектуальной любви к богу» (amor dei intellectualis).
Само по себе это чувство любви к бытию — новое и положительное. Это бодрое утверждение бытия свойственно свежим классам, им проникнуты многие философские строки Ленина. Но печальной данью времени была опасная терминология.
Не то плохо при этом, что пролетариату приходится очищать Спинозу от этих уродливых примесей, а то плохо, что они позволяют буржуазии цепляться за полу его философской мантии.
Посмотрим теперь, как относилась буржуазия к Спинозе и его учению со дня его смерти до сегодняшнего дня.
Тот факт, что Спиноза, как идеолог буржуазии, оказался выше исторического культурно-политического уровня своего класса, отнюдь не означает, что буржуазия вовсе не имела представителей, которые понимали бы Спинозу, ценили его, учились у него и частично даже превосходили его.
Так, в Англии можно считать Толланда{185} одним из непосредственных учеников Спинозы; но, как известно, Толланд, в соответствии с высшим развитием мелкой буржуазии в Англии, был не только более решительным атеистом в самой форме своих сочинений, но и осуждал Спинозу за «осторожность».
Великие французские материалисты XVIII века вели свою культурную родословную не столько от Спинозы, сколько от англичан-материалистов, как Толланд и Гоббс, сенсуалистов и скептиков, как Локк и Юм, и от «небесной механики» Ньютона, хотя сам лорд Исаак и остался в религиозных вопросах узким обскурантом. Однако самые блестящие умы во французской материалистической плеяде чрезвычайно многим обязаны Спинозе. Влияние его сказывается на Дидро, и этика Гельвеция немыслима без «Этики» Спинозы.
Оригинальнее всего прошла линия «спинозизма» по Германии XVIII и XIX веков.
По философской своей даровитости, продуманности и глубине своих систем немцы были как бы предназначены, чтобы стать продолжателями дела Спинозы. Но великие вожди немецкой буржуазной мысли в конце XVIII и начале XIX века были все искалечены той крайней степенью социальной связанности, в атмосфере которой развивалась здесь передовая буржуазия; величие их философских и художественных полетов искажалось враставшей в самое их нутро потребностью в компромиссе со слишком мощной в своем убожестве средой.
Недаром Чернышевский избрал Лессинга своим героем, видел в нем свой прототип. Лессинг не только был крайне смел и блестяще победоносен в своей борьбе с немецкими попами — он заходил в своем миросозерцании куда дальше тех пределов, в которых ему приходилось открыто держаться.
Немецкая обстановка не давала ему даже возможности открыто установить свое отношение к Спинозе: самое имя Спинозы являлось запрещенным, если оно не сопровождалось ругательствами.
В 1785 году опубликована была книга Фрица Якоби: «Учение Спинозы». Книга эта была путаная и надутая, но она содержала в себе замечательное свидетельство, касавшееся Лессинга.
К ужасу благонамеренных друзей последнего, Якоби заявил, что Лессинг был спинозистом.
Он рассказал, что во время визита его в Вольфен-бюттель к великому просветителю он дал Лессингу прочесть стихотворение Гёте «Прометей», осторожно заметив, что «просит его не рассердиться». Прочитав стихотворение, Лессинг сказал: «Я ничуть не рассердился. Я давно сроднился с подобными мыслями».
«Как! — воскликнул Якоби, — вы уже читали эти стихи?»
Лессинг: «Нет, но я нахожу заключающуюся в них мысль верной. Эту точку зрения я вполне разделяю. Правоверный бог давно для меня не существует, он попросту противен мне. Единое все — ничего другого я не признаю. Об этом говорит и стихотворение Гёте. Признаюсь, оно доставило мне большое удовлетворение».
Якоби, ходивший и позднее в своей книге вокруг Спинозы с оглядками и оговорками, в ужасе воскликнул: «Но в таком случае вы почти спинозист?»
На это Лессинг спокойно ответил: «Если бы я должен был назвать себя по какому-нибудь учителю, я не нашел бы другого».
Это свидетельство Якоби способствует идейному сближению Гёте и Спинозы, хотя из приведенного нами рассказа явствует, что Гёте уже раньше знал его учение.
Действительно, величайший поэт и мыслитель немецкой буржуазии многократно возвращался к пристальному чтению «Этики». Не может быть никакого сомнения в том, что ни один философ не имел на него такого влияния.
Восторженному уважению к Спинозе научил его еще Гердер{186}; но если Гёте в позднейшую пору проявил в общественных вопросах столько неприятного оппортунизма, то одно осталось в нем, во всяком случае, крепким: некоторая основа натурфилософии, которую он никогда не развил последовательно, но которую несколько раз очень прегнантно определял в самом ее существе.
Как известно, Энгельс не без суровости оценил общую роль Гёте в истории культуры, но он с особенной похвалой говорит именно о «язычестве» Гёте{187}. Сюда относится отвращение Гёте ко всякому личному богу, ко всем положительно религиям, особенно к христианству, его безграничная любовь к живой природе, к единственно реальному миру — тому, который окружает нас, его последовательная и радостная телесность. К этому надо прибавить, что Гёте, подобно Спинозе, воспринимал природу как нечто целое, определяющее весь поток явлений во времени и пространстве.
У Гёте были и некоторые преимущества перед Спинозой. Его эпоха больше подчеркнула в его глазах законы развития. Спиноза еще не был способен на воззрение, сказавшееся, например, в гётевской «Метаморфозе растений». Гёте часто с удивительной проницательностью отмечает также развитие из себя самого и понимает, что сущностью и формой такого развития является противоречие.
В этом смысле Гёте, являя собою в общественно-политическом отношении шаг назад по сравнению со Спинозой, в философии является шагом вперед, хотя, конечно, он не обладал и в малой степени могучей систематичностью своего учителя.
Энгельс, не отрицая у Гёте некоторого пантеистического одеяния его миросозерцания, справедливо говорит, что оно, так сказать, дошло до самого порога диалектического материализма.
Несомненной разновидностью спинозизма является философия тождества Шеллинга, опять-таки с большим, чем у Спинозы, ударением на развитие, динамику, диалектику.
То, что Гегель внес оригинального в учение о природе как о едином развертывающемся процессе, вся изумительная детальная разработка философии развития так значительна, что назвать Гегеля спинозистом — значило бы недооценить Гегеля.
И все же Гегель является продолжателем дела Спинозы и — в существенном — исказителем чистой, прогрессивно-буржуазной мысли автора «Этики». Материализм, столь очевидно доминирующий в системе Спинозы, пройдя через неопределенное «тождество» Шеллинга, превратился у Гегеля в дух, в «идею».
Влияние Спинозы на Фейербаха, оценка его этим последним и вообще все, что относится к взаимоотношениям спинозизма и марксизма, выпадает за рамки настоящей статьи и было освещено в «Известиях» в день юбилея Спинозы.
Дальнейшее влияние Спинозы на буржуазную философию лишено значительности, как лишена ее, в сущности, сама послегегелевская буржуазная философия. Честить Спинозу проклятиями сделалось слишком безвкусным, а попытки примазаться к нему были лишены оригинальности и не привлекали внимания. Зато весьма велико было его влияние на лучшее, что дала буржуазная культура во вторую половину XIX века, — на точную науку.
Отметим прежде всего огромное влияние Спинозы на протестантскую критику библии. Завоевания этой критики и следовавшие за ней труды свободомыслящих историков религии своим началом имеют «Теолого-политический трактат» Спинозы. Даже Ренан при всей своей мягкости и двойственности упоминал о Спинозе как о «великом отце свободной мысли».
Здесь можно назвать еще весьма замечательную поэму австрийца Николая Ленау{188} «Альбигойцы». Эта поэма представляет собою прославление свободной мысли. Ленау объявляет в ней Спинозу человеком более великим, чем Христос, принесшим с собой новое евангелие, которое со временем ляжет в основу всей человеческой жизни, совершенно вытеснив христианство, ибо это новое учение согласно с истиной поет в один голос с наукой.
Из всех дисциплин наиболее обязана Спинозе передовая буржуазная психология. Психофизика Фехнёра (философия психофизического параллелизма, несколько переоцененная Плехановым), психофизиология Вундта, рефлексология Сеченова и Павлова, подход к правильному разрешению вопроса о сознании (сознание как качество, потенциально присущее материи и проявляющееся при определенных высоких формах ее организованности) — все это, несомненно, связано со Спинозой.
Можно думать также, что гений Спинозы, недоверчиво относившийся к механистическому миросозерцанию, оказался бы до странности близким к наиновейшей физике, если бы ранняя смерть не пресекла начатой им параллельно с «Этикой» «Физики». (Так по крайней мере утверждает профессор Дунин-Барковский, пристально изучающий в настоящее время фрагменты спинозовской «Физики».) Например, Спиноза отрицательно относился к атому как обособленному корпускулу и стремился представить себе природу как пространство, наполненное силовыми полями.
По-видимому, и нынешний курьезный спор между детерминистами и индетерминистами в теоретической физике несравненно легче разрешается с точки зрения спинозовской «cause sui» (самоопределение), чем с точки зрения классической механики.
Скажем на всякий случай, что придется больно бить по пальцам тех, кто станет отрицать материализм Спинозы из-за того, что он никогда не был механистом: Ленин гениально и раз навсегда разъяснил нам, что наш диалектический материализм остается незыблемым, какие бы конкретные качества ни проявились в процессе научного исследования у того «бытия», которым «определяется мышление».
Однако если Спиноза, как и вообще материализм в широком смысле слова, благотворно влиял на буржуазное естествознание и еще до сих пор спасает научную честность лучших ученых, надо не забывать, что, во-первых, никто из этих ученых не доходил до полной ясности и последовательности материалистического миросозерцания и что, во-вторых, буржуазная наука сейчас быстро «освобождается» от материалистического духа, меняет флаги и все чаще плавает под флагом того поповства, с которым великий Спиноза вел бесстрашную и непрерывную войну.
Весьма показательным был съезд, созванный спинозовским обществом в Гааге в связи с юбилеем Спинозы. Его организатор и душа спинозовского общества профессор Карл Гебгардт, дал довольно подробный отчет о нем, хотя окончательно судить об этом съезде можно будет только после появления в свет его трудов.
Все, что говорит Гебгардт в похвалу съезду, показывает, что он должен был служить именно приспособлению Спинозы к нынешним нуждам буржуазии.
Не без торжества повествует почтенный спинозист о том, что 70 философов, представляющих И наций, собрались в том самом историческом Rolzaal[24] в котором когда-то по приказу принца Оранского объявлено было воспрещение «Теолого-политического трактата», как книги, противоборствующей вере христианской. А нынче? — восхищается Гебгардт. — Голландская королева прислала своего представителя, правительства Франции, Италии и Польши были также официально представлены; почествовать Спинозу прислали своих представителей даже католические университеты!
Все эти восхитительные факты отнюдь не восхищают нас. Такой состав съезда заранее определял его как акт присвоения Спинозы буржуазной реакцией. Так оно, конечно, и оказалось.
Можно с некоторым удивлением отметить, что среди разноголосицы съезда, естественной при разноголосице нынешней буржуазной культуры, прозвучало все же и несколько приличных докладов.
Левым крылом съезда оказались французы. В современной французской философии еще очень большое место занимает сциенцизм{189}, главным своим объектом ставящий изучение человеческого познания с подчеркнутой тенденцией защищать при этом права точной науки. Конечно, сциенцистов отнюдь нельзя назвать материалистами, но это люди естественнонаучно образованные и неприязненно настроенные по отношению к мистической реакции.
Глава этого направления Брунсвик{190}, в полном согласии с другими французскими докладчиками, доказывал, что Спиноза представляет собою законченного рационалиста и что философия его целиком вырастает из картезианского корня. При этом Риво (Сорбонна) совершенно верно рассказывал о том, как Декарт не смел довести до конца свою, по существу, материалистическую философию и как Спиноза дого-ворил до конца его мысли, сбросив с себя всякие богословские путы.
По вопросу об отношении физики и метафизики тот же Брунсвик указывал, что спинозовский детерминизм глубже и гибче механистического и что именно он спасителен для точной науки, так как механистический материализм явно рушится.
Можно предположить, что если бы Брунсвик знал философию диалектического материализма, то он понял бы, что именно в этом материализме в развитой и убедительной форме продолжает жить плодотворная идея спинозовского детерминизма.
Как защитник научного мышления говорил и Башеляр из Дижона и Аппюн из Парижа (переводчик Спинозы), в резкой форме отвергший научную ценность последней мистической книги Бергсона{191}.
Но если с французами мы находимся по крайней мере в атмосфере научного рационализма, позитивизма, то мы покидаем ее уже с немцами.
Немцы, в том числе и сам Гебгардт, шарят в источниках Спинозы не для того, чтобы показать, как он эти источники преодолел, а чтобы оттащить его назад, к ним. Связь со старым мистицизмом и желание создать новый мистицизм — вот что стараются увидеть в Спинозе немецкие исследователи.
Англосаксы пытаются пришпилить к нему разные свои религийки. Американский отшельник и мистик Джордж Сантаяна толковал о том, что надо искать не бога-истину, а бога-благо, и что по этому пути будто бы шел Спиноза!
Александер{192} навязывался Спинозе со своим «малым богом», который хочет добра, но не всемогущ, и который еще не готов.
Нечего и говорить, что все эти фантазии не имеют ровнехонько ничего общего с философией Спинозы.
По-видимому, курьезнее всего были речи католических профессоров Сассена и Вервейна, официально представлявших католические университеты в Инвегене и Бонне. Первый полагает, что Спиноза — создатель естественной религии, которая естественно же перерастает в сверхъестественную; а второй просто заявил, что Спиноза является провозвестником католичества и «вечного Рима». Дальше идти научно-поповское нахальство не может! Остается только спросить, не является ли таким же провозвестником католичества и столь родной Спинозе по духу Джордано Бруно, которого «вечный Рим» публично изжарил на площади как раз за те же тенденции?
По-видимому, известный интерес представляли чисто исторические доклады. Например, доклад довольно передового кильского профессора Тениса о взаимоотношениях Гоббса и Спинозы и доклад варшавского профессора Мыслицкого о связи идей Спинозы с социальной структурой его времени.
В общем и целом картина ясна: в лучшем случае буржуазные ученые стремятся присвоить Спинозу как «свободомыслящего», в худшем — они, не стыдясь стен, не только что людей, готовы сделать из него даже правоверного попа.
Кстати о стенах. Местом действия конгресса явился маленький дом [в Гааге], в котором умер Спиноза в 1677 году. Об этом домике (на Павильонэна Грах[25]) Ренан когда-то высокопарно выразился: «Отсюда человечество ближе всего видело бога». Так вот, приобретший для спинозовского общества этот домик профессор Гебгардт констатирует, что при равнодушии всего Амстердама домик этот несколько десятилетий был «публичном домом самого последнего разбора».
Да, принц Оранский приказал сжечь главное сочинение Спинозы, появившееся при жизни философа, но королева Вильгельмина прислала своего камергера отвесить памяти мудреца придворный поклон.
В «священном» домике чинилось при попустительстве правительства и городских властей грязное непотребство, но зато теперь 70 философов из 11 стран стараются так «истолковать» великие мысли своего в подлинном его смысле непонятого и отвергнутого предка, чтобы, не компрометируя себя, счесться с ним родством…
В статье, которую посвятил конгрессу в «Франкфуртер цейтунг» профессор Геб. гардт, он высказывает сожаление, что русские спинозисты отсутствовав ли на конгрессе. Он констатирует, что, рядом с Гегелем, Спиноза является тем философом прошлого, которого господствующая в СССР философия при-знает своим предком.
Гебгардт пишет: «Если бы русские приехали в Гаагу, мы, вероятно, встретили бы в их докладах Спинозу, сближенного с Фейербахом. Русские, вероятно, утверждали бы, что, признав протяженность основным атрибутом бытия, Спиноза сделал огромный шаг вперед и явился предшественником французских материалистов XVIII века».
Все это верно. Конгресс мог бы услышать от русских «спинозистов» много интересного. Русские «спинозисты» дали бы бой за подлинного Спинозу. Жаль, очень жаль, что их не было в Гааге!
Я позволю себе высказать мнение, что представителям диалектического материализма ни в коем случае не надо уклоняться от подобных конгрессов или хотя бы просто пренебрегать ими. Пусть буржуазия не пускает нас туда под разными предлогами, как это было с гегелевским съездом в Берлине. Мы же должны появляться всюду, где возможно, и — без грубостей, во внешне приемлемой форме, но со всей революционной решительностью по существу — пропагандировать наши мнения, защищать наши точки зрения, ярко освещать гримасы дряхлой буржуазной мысли, заключать согласно указанию Ленина союзы с подлинными учеными, бессознательно или полусознательно близкими к диалектическому материализму, пробиваться к ищущей путей молодежи, которая с необыкновенной чуткостью прислушивается к таким конгрессам.
Спинозовский юбилейный конгресс постановил периодически устраивать «спинозовские недели».
Я надеюсь, что на ближайшей «спинозовской неделе» представители диалектического материализма будут на посту.
19 декабря 1932 г. Берлин{193}.