Первоначальный текст очерка был написан в 1919 г. для книги «Великий переворот», которую Луначарский по рекомендации М. Горького готовил для издательства Гржебина. Первый том, переданный издателю, был, по выражению автора, «в сущности предварительным» и был дан лишь для ознакомления. «Книгу постигла, однако, странная судьба, — сообщает далее Луначарский в предисловии к 1-му изданию своей брошюры «Революционные силуэты» (1923). — В то время как обстоятельства сделали для меня невозможным продолжение работы и я скоро убедился, что писать воспоминания в то время, как ни один акт революции не остыл и мы живем в самом ее горниле, попросту невозможно… — издатель Гржебин, неожиданно для меня, опубликовал 1-й том предполагавшихся воспоминаний». «Я считаю необходимым, — заключает Луначарский, — отметить здесь эти факты во избежание недоразумений в оценке моей книги».
В 1923 году когда московское издательство «Транспосекция» решило издать «Революционные силуэты», поместив среди других и настоящий очерк, Луначарский смог лишь в некоторой мере «перередактировать их», так же как и текст 2-го издания «Революционных силуэтов», выпущенного Укргосиэдательством в 1924 году. При этом Луначарский отмечал, что по-настоящему очерки следовало бы совершенно переработать.
История текста достаточно объясняет, почему в обоих изданиях, почти не разнящихся между собою, так много неисправленных очевидных ошибок стенографической записи и опечаток. Все же очерк представляет ценность именно как беглый, но характеристический набросок к портрету Ленина, сделанный писателем, видевшим живого Ленина, подобно тому как мы дорожим карандашными набросками, сделанными с натуры художниками, современниками Ленина.
В предисловии к «Революционным силуэтам», написанном в 1924 году, уже после смерти Ленина, Луначарский пишет:
«Делать поправки или приставки наспех мне не хочется… Написать биографию Владимира Ильича… есть задача и увлекательнейшая, и грандиозная… Будем надеяться, что такой биограф найдется. По сравнению с этой художественной биографией, коллективные труды о Владимире Ильиче всегда будут, в конце концов, только подготовительными».
В настоящем издании текст публикуется по «Революционным силуэтам» с небольшими сокращениями и исправлениями очевидных ошибок.
Я биографию Ленина не буду пытаться здесь восстанавливать, так как для. этого найдется, конечно, немало других источников. Я буду говорить только об отношениях, которые непосредственно у меня с ним были, и о тех впечатлениях, которые я непосредственно имел.
В первый раз я услышал о Ленине после выхода книжки «Тулина» от Аксельрода{1}. Книжки я еще не читал, но Аксельрод мне сказал: «Теперь можно утверждать, что и в России есть настоящее социал-демократическое движение и выдвигаются настоящие социал-демократические мыслители». — «Как? — спросил я. — А Струве, а Туган-Барановский?» Аксельрод несколько загадочно улыбнулся (дело в том, что раньше он очень высоко отзывался о Струве) и сказал мне: «Да, но Струве и Туган-Барановский — все это страницы русской университетской науки, факты из истории эволюции русской ученой интеллигенции, а Тулин — это уже плод русского рабочего движения, это уже страница из истории русской революции»{2}.
Само собой разумеется, книга Тулина была прочитана за границей, где я в то время был (в Цюрихе), с величайшей жадностью и подверглась всяческим комментариям.
После этого до меня доходили только слухи о ссылке Ленина, о его жизни в Красноярске с Мартовым и Потресовым.
Ленин, Мартов и Потресов казались совершенно неразлучными личными друзьями, с одинаковой окраской. чисто русскими вождями молодого рабочего движения. Странно видеть, какими разными путями пошли эти «три друга»!
Затем дошла до нас книга «О развитии капитализма в России». Хотя я лично менее занимался вопросами чисто экономическими, а самый вопрос о наличии и развитии капитализма в России мне и без того в то время казался бесспорным, все же я был поражен огромной статистической солидностью книги и талантливостью ее аргументации. Мне казалось тогда (да это так и было), что книга эта наносит окончательный удар народническим предрассудкам.
Я был в ссылке, когда до нас начали доходить известия о II съезде. К этому времени уже издавалась и окрепла «Искра». Я, не колеблясь, объявил себя искровцем. Но самую «Искру» знал я плохо: номера доходили до нас разрозненно, хотя все же доходили.
Во всяком случае, у нас было такое представление, что к нераздельной троице: Ленин, Мартов и Потресов — гак же интимно припаялась заграничная троица: Плеханов, Аксельрод и Засулич.
Поэтому известие о расколе на II съезде ударило нас как обухом по голове. Мы знали, что на II съезде будут иметь место последние акты борьбы с «Рабочим делом», но, чтобы раскол прошел по такой линии, что Мартов и Ленин окажутся в разных лагерях, а Плеханов расколется пополам, это нам совершенно не приходило в голову. «Первый параграф устава? — Разве стоит колоться из-за этого? — Размещение кресел в редакции? — Да что они, с ума там сошли, за границей!»
Мы были скорей возмущены этим расколом и старались на основании скудных данных, которые доходили до нас, разобраться, в чем же тут дело. Не было недостача и в слухах о том, что Ленин, склочник I?
И раскольник, во что бы то ни стало хочет установить самодержавие в партии, что Мартов и Аксельрод не захотели, так сказать, присягнуть ему в качестве всепартийного хана. Но этому в значительной мере противоречила позиция Плеханова, как известно, вначале весьма дружественная и союзная с Лениным.
Вскоре, впрочем, Плеханов переметнулся на сторону меньшевиков, но это уже всеми было принято в ссылке (не только вологодской, думаю) как нечто дурно характеризующее Георгия Валентиновича. Такие быстрые перемены позиции не в авантаже у нас, марксистов.
Словом, мы были до некоторой степени в ночи. […].
Почему Богданов{3} присоединился к Ленину? Он понял борьбу, разразившуюся на съезде, во-первых, как борьбу за дисциплину, — раз за формулы Ленина голосовало как-никак большинство (хотя бы на 1 голос), то меньшинство должно было подчиниться, — а во-вторых, как борьбу «русской» части партии против «заграничников». Ведь вокруг Ленина не было ни одного большого имени, но зато почти сплошь приехавшие из России делегаты, а там после перехода Плеханова собрались все заграничные божки.
Богданов не совсем точно воспроизвел картину так: заграничная партийная аристократия не желает понять, что у нас теперь действительно партия и что прежде всего надо считаться с коллективной волей русских практических работников.
Несомненно, что эта линия, вылившаяся, между прочим, в лозунг: «Единый центр, и притом в России», подкупающе действовала на многие русские комитеты, в то время довольно густою сетью раскинувшиеся по России.
Вскоре сделалось известным, среди кого имеет успех та или другая линия. К меньшевикам примкнуло большинство марксистской интеллигенции столиц, и они имели несомненный успех среди наиболее квалифицированных рабочих; к большевикам прежде всего примкнули именно комитеты, то есть провинциальные работники — профессионалы революции. И это была, конечно, тоже главным образом интеллигенция, но, несомненно, другого типа — не марксиствующие профессора, студенты и курсистки, а люди, раз навсегда бесповоротно сделавшие своей профессией революцию.
Главным образом этот элемент, которому Ленин придавал такое огромное значение, который он называл бактерией революции, и был сплочен знаменитым Организационным бюро комитетов большинства, которое и дало Ленину его армию.
Богданов в то время уже окончил ссылку, побывал за границей. Я был совершенно убежден, что он должен был более или менее правильно разобраться в вопросах, и поэтому отчасти из доверия к нему тоже занял позицию, дружественную большевикам.
По окончании ссылки в Киеве мне удалось повидаться с тов. Кржижановским, в то время игравшим довольно большую роль, близким приятелем тов. Ленина, однако колебавшимся между чисто ленинской позицией и позицией примиренчества. Он-то и рассказал мне более подробно о Ленине. Характеризовал он его с энтузиазмом, характеризовал его огромный ум, нечеловеческую энергию, характеризовал его как необыкновенно милого, великолепного товарища, но в то же время отмечал, что Ленин прежде всего человек политический и что, разойдясь с кем-нибудь политически, он сейчас же рвет и личные отношения. В борьбе, по словам Кржижановского, Ленин был беспощаден и прямолинеен.
И в то время как мне рисовался соответственный довольно-таки романтический образ, Кржижановский прибавил: «А с виду он похож на ярославского кулачка, на хитрого мужичонку, особенно когда носит бороду».
Едва после ссылки приехал я в Киев, как получил от Бюро комитетов большинства прямое предписание немедленно выехать за границу и вступить в редакцию Центрального органа партии. Я сделал это.
Несколько Месяцев я прожил в Париже отчасти потому, чю хотел ближе разобраться в разногласиях. Однако в Париже я все-таки стал немедленно во главе тамошней очень небольшой большевистской группы и начал уже воевать с меньшевиками.
Ленин писал мне раза два короткие письма, в которых звал торопиться в Женеву. Наконец он приехал сам.
Приезд его для меня был несколько неожидан. Лично на меня с первого взгляда он не произвел слишком хорошего впечатления. Мне он показался по наружности своей как будто чуть-чуть бесцветным; ничего определенного он мне не говорил, только настаивал на немедленном отъезде в Женеву.
На отъезд я согласился.
В то же время Ленин решил прочесть большой реферат в Париже на тему о судьбах русской революции и русского крестьянства.
На этом реферате я в первый раз услышал его как оратора. Здесь Ленин преобразился. Огромное впечатление на меня произвела та сосредоточенная энергия, с которой он говорил, эти вперенные в толпу слушателей, становящиеся почти мрачными и впивающиеся, как бурава, глаза, это монотонное, но полное силы движение оратора то вперед, то назад, эта плавно текущая и вся насквозь заряженная волей речь.
Я понял, что этот человек должен производить как трибун сильное и неизгладимое впечатление. А я уже знал, насколько силен Ленин как публицист своим грубоватым, необыкновенно ясным стилем, своим умением представлять всякую мысль, даже сложную, поразительно просто и варьировать ее так, чтобы она отчеканилась, наконец, даже в самом сыром и мало привыкшем к политическому мышлению уме.
[…]. Но уже и тогда для меня было ясно, что доминирующей чертой его характера — тем, что составляло половину его облика, — была воля, крайне определенная, крайне напряженная воля, умевшая сосредоточиться на ближайшей задаче и никогда не выходить за круг, начертанный сильным умом, который всякую частную задачу устанавливал, как звено в огромной мировой политической цепи.
Кажется, на другой день после реферата мы, не помню, по какому случаю, попали к скульптору Аронсону, с которым я был в то время в довольно хороших отношениях. Аронсон, увидев голову Ленина, пришел в восхищение и стал просить у Ленина позволения вылепить по крайней мере хотя медаль с него. Он указал мне на замечательное сходство Ленина с Сократом. Надо сказать, впрочем, что еще больше, чем на Сократа, похож Ленин на Верлена. В то время каррьеровский портрет Верлена{4} в гравюре вышел только что, и тогда же был выставлен известный бюст Верлена, купленный потом в Женевский музей.
Впрочем, было отмечено, что и Верлен был необыкновенно похож на Сократа. Главное сходство заключалось в великолепной форме головы.
Строение черепа Владимира Ильича действительно восхитительно. Нужно несколько присмотреться к нему, чтобы оценить эту физическую мощь, контур колоссального купола лба и заметить, я бы сказал, какое-то физическое излучение света от его поверхности.
Скульптор, конечно, отметил это сразу.
Рядом с этим более сближающие с Верленом, чем с Сократом, глубоко впавшие, небольшие и страшно внимательные глаза. Но у великого поэта глаза эти мрачные, какие-то потухшие (судя по портрету Каррьера) — у Ленина они насмешливые, полные иронии, блещущие умом и каким-то задорным весельем. Только когда он говорит, они становятся мрачными и словно гипнотизирующими. У Ленина очень маленькие глаза, но они так выразительны, так одухотворены, что я потом часто любовался их непреднамеренной игрой. (У Сократа, судя по бюстам, глаза были скорей выпуклые.)
В нижней части лица опять значительное сходство, особенно когда Ленин носит более или менее большую бороду. У Сократа, Верлена и Ленина борода росла одинаково, несколько запущенно и беспорядочно. И у всех трех нижняя часть лица несколько бесформенна.
Большой нос и толстые губы придают несколько татарский облик Ленину, что в России, конечно, легко объяснимо; но совершенно или почти совершенно такой же нос и такие же губы и у Сократа, что особенно бросалось в глаза в Греции, где подобный тип придавали разве только фантастическим сатирам. Равным образом и у Верлена: один из близких Верлену друзей прозвал его калмыком. На лице Сократа, судя по бюстам, лежит прежде всего печать глубокой мысли. Я думаю, однако, что если в передаче Ксенофонта и Платона{5} есть доля истины, то Сократ должен был быть веселым и ироническим, и сходство в живой игре физиономии было, пожалуй, с Лениным большее, чем передает бюст. В обоих знаменитых изображениях Верлена преобладает тоскливое настроение, тот декадентский минор, который, конечно, доминировал и в его поэзии; но всем известно, что Верлен, особенно в начале своих опьянений, бывал весел и ироничен, и я думаю опять-таки, что сходство здесь было большее, чем кажется.
Чему может научить эта странная параллель великого греческого философа, великого французского поэта и великого русского революционера?
Конечно, ничему. Она разве только отмечает, как одна и та же наружность может принадлежать гениям с совершенно разным направлением духа, а главное, дала мне возможность описать наружность Ленина более или менее наглядным образом{6}.
Когда я ближе узнал Ленина, я оценил еще одну сторону его, которая сразу не бросается в глаза: это поразительную силу жизни в нем. Она в нем кипит и играет. В тот день, когда я пишу эти строки, Ленину должно быть уже 50 лет, но он и сейчас еще совсем молодой человек, совсем юноша по своему жизненному тонусу. Как он заразительно, как мило, как по-детски хохочет, и как легко рассмешить его, какая у него наклонность к смеху — этому выражению победы человека над трудностями! В самые страшные минуты, которые нам приходилось переживать, Ленин был неизменно ровен и все так же наклонен к веселому смеху.
Его гнев также необыкновенно мил. […] Он всегда господствует над своим негодованием, и оно имеет почти шутливую форму. Этот гром, «как бы резвяся и играя, грохочет в небе голубом». Я много раз отмечал это внешнее бурление, эти сердитые слова, эти стрелы ядовитой иронии — и рядом был тот же смешок в глазах, была способность в одну минуту покончить всю эту сцену гнева, которая как будто разыгрывается Лениным, потому что так нужно, внутри же он остается не только спокойным, но и веселым.
В частной жизни Ленин тоже больше всего любит именно такое непритязательное, непосредственное, простое, кипением сил определяющееся веселье. Его любимцы — дети и котята. С ними он может подчас играть целыми часами.
В свою работу Ленин вносит то же благотворное обаяние жизни… Пишет он страшно быстро крупным, размашистым почерком; без единой помарки набрасывает он свои статьи, которые как будто не стоят ему никакого усилия. Писать он может в любой момент — обыкновенно утром, только встав с постели, но также и поздно вечером, вернувшись после утомительного дня, и когда угодно. Читал он все последнее время (за исключением, может быть, короткого промежутка за границей, во время реакции) больше урывками, чем усидчиво; но из всякой книги, чуть не из всякой страницы он всегда вынесет что-то новое, выкопает ту или иную нужную для него идею, которая служит ему потом оружием.
Особенно зажигается он не от родственных идей, а от противоположных. В нем всегда жив ярый полемист.
Но если Ленина как-то смешно называть «трудолюбивым», го трудоспособен он в огромной степени. Я близок к тому, чтобы признать его прямо неутомимым; если я не могу этого сказать, то потому, что знаю, что в последнее время нечеловеческие усилия, которые приходится ему делать, все-таки к концу каждой недели несколько надламывают его силы и заставляют его отдыхать[1].
Но ведь зато Ленин умеет отдыхать. Он берет этот отдых, как какую-то ванну, во время его он ни о чем не хочет думать и целиком отдается праздности и, если только возможно, своему любимому веселью и смеху. Поэтому из самого короткого отдыха Ленин выходит освеженным и готовым к новой борьбе.
Этот ключ сверкающей и какой-то наивной жизненности составляет рядом с прочной широтою ума и напряженной волей, о которых я говорил выше, очарование Ленина. Очарование это колоссально: люди, попадающие близко в его орбиту, не только отдаются ему как политическому вождю, но как-то своеобразно влюбляются в него. Это относится к людям самых разных калибров и духовных настроений — от такого тонко вибрирующего огромного таланта, как Горький, до какого-нибудь «сиволапого» мужика, явившегося из глубины Пензенской губернии, от первоклассных политических умов до какого-нибудь солдата и матроса, вчера еще бывших черносотенцами, а сегодня готовых во всякое время сложить свои буйные головы за «вождя мировой революции Ильича».
Это фамильярное название «Ильич» привилось так широко, что его повторяют и люди, никогда не видевшие Ленина.
Вернусь к моим воспоминаниям о Ленине до Великой революции.
В Женеве мы работали вместе с Лениным в редакции журнала «Вперед», потом «Пролетарий». Ленин был очень хорошим товарищем по редакции, Писал он много и легко, как я уже говорил, и относился очень внимательно к работам своих коллег: часто поправлял их, давал указания и очень радовался всякой талантливой и убедительной статье.
В первой части нашей жизни в Женеве до января 1905 года мы отдавались главным образом внутренней партийной борьбе. Здесь меня поражало в Ленине глубокое равнодушие к полемическим стычкам; он не придавал такого уж большого значения борьбе за заграничную аудиторию, которая в большинстве своем была на стороне меньшевиков. На разные торжественные дискуссии он не являлся и мне не особенно это советовал. Предпочитал, чтобы я выступал с большими цельными рефератами.
В отношении его к противникам не чувствовалось никакого озлобления, но тем не менее он был жестоким политическим противником, пользовался каждым их промахом, улавливая и обнажая всякий намек на оппортунизм (в чем был совершенно прав, потому что позднее меньшевики и сами раздули все тогдашние свои искры в достаточно оппортунистическое пламя). В политической борьбе пускал в ход всякое оружие, кроме грязного. Нельзя сказать, чтобы подобным же образом вели себя и меньшевики: отношения наши были довольно-таки испорчены, и мало кому из политических противников удавалось в то же время сохранить сколько-нибудь человеческие личные отношения. Меньшевики обратились уже для нас во врагов. Особенно отравил отношения меньшевиков к нам Дан. Дана Ленин всегда очень не любил, Мартова же любил и любит[2], но считал его политически безвольным и теряющим за тонкостями политической мысли общие ее контуры.
С наступлением революционных событий{7} дело сильно изменилось, мы стали получать как бы моральное преимущество перед меньшевиками. Меньшевики к этому времени уже определенно повернули к лозунгу: толкать вперед буржуазию и стремиться к конституции или в крайнем случае демократической республике. Наша же, как утверждали меньшевики, «революционно-техническая» точка зрения увлекала даже значительную часть эмигрантской публики, в особенности молодежь. Мы почувствовали живую почву под ногами.
Ленин в то время был великолепен. С величайшим увлечением развертывал он перспективы дальнейшей беспощадной революционной борьбы и страстно стремился в Россию.
Но тут я уехал в Италию ввиду нездоровья и усталости и с Лениным поддерживал только письменные сношения, большею частью делового политического характера, поскольку дело шло о газете.
Встретился я с ним уже затем в Петербурге […]. Конечно, он и тут писал немало блестящих статей и оставался политическим руководителем самой активной в политическом отношении партии — большевиков.
Лично я зорко присматривался к нему еще потому, что в то время стал внимательно изучать по хорошим источникам биографии Кромвеля, Дантона. Стараясь вникнуть в психологию революционных «вождей», я прикладывал Ленина к этим фигурам, и мне казалось, что Ленин вряд ли представил бы собой «настоящего революционного вождя», каким он мне тогда рисовался…
В то время Ленин, опасаясь ареста, крайне редко выступал как оратор; насколько помню — один только раз, под фамилией Карпова, причем был узнан, и ему была устроена грандиозная овация. Работал он главным образом «в углу», почти исключительно пером и на разных совещаниях главных штабов отдельных партий […].
Ленина в обстановке финляндской — когда ему приходилось отгрызаться от реакции — я не видел.
Встретились мы с Лениным вновь за границей на Штутгартском конгрессе. Здесь мы были с ним как-то особенно близки: помимо того что нам приходилось постоянно совещаться, ибо мне поручена была от имени нашей партии одна из существеннейших работ на съезде, мы имели здесь и много больших политических бесед, так сказать, интимного характера. Мы взвешивали перспективы великой социальной революции, при этом в общем Ленин был большим оптимистом, чем я. Я находил, что ход событий будет несколько замедленным, что, по видимому, придется ждать, пока капитализируются и страны Азии, что у капитала есть еще порядочные ресурсы и что мы разве в старости увидим настоящую социальную революцию. Ленина эти перспективы искренне огорчали. Когда я развивал ему свои доказательства, я заметил настоящую тень грусти на его сильном, умном лице, и я понял, как страстно хочется этому человеку еще при своей жизни не только видеть революцию, но и мощно делать ее. Однако он ничего не утверждал, он был, по-видимому, только готов реалистически выжидать, когда движение пойдет вверх, и вести себя соответственно. У Ленина оказалось больше, чем у всех, политической чуткости, что не удивительно.
Ленин имеет в себе черты гениального «оппортунизма», то есть способности считаться с особым моментом и использовать его в целях общей, всегда революционной линии. За время великой деятельности Ленина в эпоху русской революции он дал несколько замечательных образцов такого гениального «оппортунизма» и отчеканил его в исключительной по содержательности речи на IV конгрессе III Интернационала, дав, так сказать, философию тактики отступления{8}.
(Эти черты были и у Дантона и у Кромвеля{9}.)
Отмечу, между прочим, что Ленин всегда очень застенчив и как-то прячется в тень на международных конгрессах — может быть, потому, что он недостаточно верит в свое знание языков; между тем он хорошо говорит по-немецки и весьма недурно владеет французским и английским языками. Как бы то ни было, Ленин ограничивал свои публичные выступления на конгрессах несколькими фразами, и это изменилось после того, как Ленин почувствовал себя сначала в некоторой степени, а потом и безусловно вождем мировой революции. Уже в Циммервальде и Кинтале (где я, впрочем, лично не присутствовал) Ленин, насколько знаю, произносил большие и ответственные речи на иностранных языках. На конгрессах же III Интернационала он выступал зачастую с длинными докладами и притом не соглашался, чтобы их переводили переводчики, а говорил обыкновенно сам, сначала по-немецки, потом по-французски, всегда совершенно свободно и мысль свою излагал ясно и гибко. Тем более трогательным показался мне маленький документ, который я недавно видел в коллекциях музея «Красная Москва». Это анкета, написанная собственноручно Владимиром Ильичем. Против вопроса: «Говорит ли свободно на каком-нибудь языке» — Ильич твердо поставил: «Ни на одном». Маленький штрих, прекрасно характеризующий его необыкновенную скромность. Ее оценит всякий, кто присутствовал при громовых овациях, которые немцы, французы и другие западные европейцы устраивали Ильичу после его речей, сказанных на иностранных языках.
Я очень счастлив, что мне не пришлось, так сказать, в личном соприкосновении пережить нашу длительную политическую ссору с Лениным, когда я вместе с Богдановым и другими в свое время уклонялся влево и состоял в группе «Вперед», ошибочно разошедшейся с Лениным в оценке необходимости для партии в эпоху столыпинской реакции пользоваться легальными возможностями{10}.
За время этой размолвки я с Лениным совершенно не встречался. Меня очень возмущала политическая беспощадность Ленина, когда она оказалась направленной против нас. Богданов был до такой степени раздражен, что предсказал Ленину «неминуемый отход от революции» и даже доказывал мне и тов. Е. К. Малиновской{11}, что Ленин неизбежно сделается октябристом{12}.
Да, Ленин сделался октябристом, но совсем другого Октября!
Прибавлю к этим беглым замечаниям следующее. Мне часто приходилось работать с Лениным при выработке разного рода резолюций, обыкновенно это делалось коллективно — Ленин любит в этих случаях общую работу. Недавно мне пришлось вновь участвовать в такой работе при выработке резолюции VIII съезда по крестьянскому вопросу{13}.
Сам Ленин чрезвычайно находчив при этом, быстро находит соответственные слова и фразы, взвешивает их с разных концов, иногда отклоняет. Чрезвычайно рад всякой помощи со стороны. Когда кому-нибудь удается найти вполне подходящую формулу: «Вот, вот, это у вас хорошо сказанулось, диктуйте-ка», — говорит в таких случаях Ленин. Если те или другие слова покажутся ему сомнительными, он опять, вперив глаза в пространство, задумывается и говорит: «Скажем лучше так». Иногда формулу, предложенную им самим с полной уверенностью, он отменяет, со смехом выслушав меткую критику.
Такая работа под председательством Ленина ведется всегда необыкновенно споро и как-то весело. Не только его собственный ум работает возбужденно, но он возбуждает в высшей степени умы других.
Сейчас я не буду ничего прибавлять к этим моим воспоминаниям о Владимире Ильиче до революции 1917 года. Конечно, у меня имеется еще очень много впечатлений и суждений о том абсолютно гениальном руководстве русской и мировой революцией, которое наш вождь сделал достоянием истории.
Я не отказываюсь от мысли дать более полный политический портрет Владимира Ильича на основании позднейшего опыта: целый ряд новых черт — отнюдь не идущих, однако, вразрез с отмеченными мною и характеризующих непосредственно его личность, — конечно, обогатил мое представление о нем за эти последние шесть лет сотрудничества. Но для таких более широких и содержательных портретов придет еще время.
Мне кажется, что товарищи, пожелавшие вновь опубликовать эти слегка лишь мною редакционно измененные страницы первого тома «Великого переворота», не ошибутся, полагая, что и они имеют свою небольшую ценность в истории России и современности, к которой всегда наблюдается в самых широких народных кругах такой обостренный и законный интерес,