Коппола делает свой фильм так же, как американцы сделали войну — в этом смысле, это лучшее из возможных свидетельств — с тем же отсутствием чувства меры, тем же излишеством средств, такой же чудовищной искренностью… и тем же успехом. Война как кайф, как технологическая и психоделическая фантазия, война как последовательность спецэффектов, война, ставшая фильмом задолго до того, как была снята. Война уничтожается в технологическом испытании, а для американцев она, прежде всего, им и была: испытательным полигоном, гигантским пространством, в котором можно тестировать свое оружие, методы, собственную мощь.
Коппола не делает ничего иного: проверить мощь интервенции кино, протестировать точность попадания в цель кино, ставшего безмерным механизмом спецэффектов. В этом смысле, его фильм является, тем не менее, продлением войны другими способами, завершением этой незавершенной войны, и ее апофеозом. Война стала фильмом, фильм становится войной, и то и другое соединяются в их общем излиянии в технике.
Настоящая война сделана Копполой так же, как Уэстморлендом[56]: не считая гениальной иронии полных напалма лесов и филиппинских деревень, дабы воссоздать ад юга Вьетнама: все возвращается и воссоздается посредством кино: зловещая радость съемки, жертвенная радость от такого количества истраченных миллиардов, от такого холокоста средств, от стольких перипетий, и оглушительная паранойя, которая с самого начала обозначила этот фильм как мировое, историческое событие, в котором, в уме создателя, война во Вьетнаме, возможно, была только тем, чем она является, скорее всего, в сущности ее никогда и не было — и он заставляет нас в это поверить: война во Вьетнаме «как таковая» может быть в действительности никогда и не имела место, это мечта, барочная мечта о напалме и тропиках, психотропный сон, целью которого являлась не ставка победы или политики, но жертвенное, безграничное разворачивание мощи, самой по себе уже являющейся объектом съемок в процессе собственного раскрытия, не ожидающий может быть ничего другого, кроме признания суперфильма, который довершает эффект массового спектакля этой войны.
Никакой реальной дистанции, никакого критичного смысла, никакого желания «осознания» по отношению к войне: и некоторым образом в этом и есть жесткое достоинство фильма: не быть подвергнутым гниению моральной психологией войны. Коппола может легко вырядить своего капитана вертолета в головной убор легкой кавалерии и заставить его раздавить вьетнамскую деревню под музыку Вагнера — но не в этом критические, отдаленные знаки, все погружено в механизм, оно является частью спецэффекта, который, в свою очередь, является частью кино тем же самым образом, с той же манией величия ретро, с той же незначительной яростью, тем же приумноженным эффектом петрушки. Но вот, он наносит так нам удар, что приводит в смятение, и можно спросить себя: как возможен подобный ужас (не ужас войны, ужас фильма, честно говоря)? Но ответа нет, нет возможного суждения и можно даже ликовать от этой чудовищной вещи (точно так же как и по поводу Вагнера) — но возможно все-таки уловить совсем маленькую идею, не злобную, не ценностное суждение, но которая говорит вам, что война во Вьетнаме и этот фильм выточены из одного и того же материала, что ничто их не разделяет, что этот фильм является частью войны — если американцы проиграли одно (видимое), то они уверенно выиграли другое. Апокалипсис Сегодня это мировая победа. Кинематографическая мощь равна и превосходит мощь индустриальных и военных машин, она равна или превосходит мощь Пентагона и правительства.
И все-таки фильм небезынтересен: он ретроспективно освещает (даже не ретроспективно, поскольку фильм является фазой этой войны без развязки) то, что уже было в этой войне опьяняющего, неразумного в политических терминах: американцы и вьетнамцы уже совершили перемирие, сразу же после завершения военных действий американцы оказывали свою экономическую помощь, точно так же как они уничтожили джунгли и города, точно так же как они делают свой фильм сегодня. Вы ничего не поняли, ни в войне, ни в кино (в последнем еще меньше), если не почувствовали эту неразличимость, которая не является больше идеологической или моральной, добра и зла, но неразличимость обратимости разрушения и производства, имманентности вещи в самой ее революции, органического метаболизма всех технологий, ленточного конвейера бомб на кинопленке…