И снова ложь. Мне нужно было изобрести новый обман, чтобы улизнуть сегодня из дома. «Вернее, хитрость», — поправила я себя, подбрасывая очередное полено в очаг, обжегший лицо нестерпимым жаром, потом лязгнула железной заслонкой. Из кучки дров я нарочно выбрала самое крупное полено: чем оно толще, тем дольше продержится огонь в печи — это тоже было частью моего хитроумного замысла.
«Говори как есть, Катерина, — сердито одернула я себя. — Для того чтобы побегать босиком по траве вместо скучной работы по дому, тебе придется солгать папеньке».
Я взялась за рукоятку мехов и несколько раз энергично надавила на нее, представляя, какой ужасный жар нагнетаю в отцовский алхимический горн. Затем, сбросив кожаные фартук и маску, пошла в лабораторию.
Отец занимался перегонкой спирта — на его рабочем столе были разбросаны в беспорядке дистиллятор с двумя патрубками и две колбы-приемника. Я уже знала, что их нельзя перепутывать, — это папенька втолковывал мне на протяжении двух недель, обучая нехитрому способу получения вещества, столь незаменимого в фармацевтике. Но мои мысли в последнее время где-то блуждали — где угодно, только не в папенькиной алхимической лаборатории, не в его аптекарском огороде и не в аптечной лавке, где я привыкла служить ему помощницей.
В голове у меня зрел новый план. Я вернулась к горну и для верности подбросила в него еще полено, искренне надеясь, что из-за моей адской уловки наш дом не сгорит дотла. «Кажется, у Данте это один из семи смертных грехов», — силилась припомнить я, спускаясь с верхнего этажа на третий.
По пути я зашла в свою спальню — комнатку, в которой умещались кровать, задернутая покрывалом, стул, стол для письма и несколько сундуков для моего скудного имущества. Я всякий раз старательно отводила взгляд от расписного «свадебного» сундука — тетя Магдалена водрузила его здесь в прошлом году, когда мне исполнилось тринадцать. С тех пор она неустанно складывала туда постельное белье, вышитые сорочки и детские пеленки — все, что понадобится будущей невесте.
Но сам вид этого сундука казался мне издевательством. Кто позарится на брак со мной? Ведь меня никто даже не обучал всяким «женским» умениям! А папенька, наперекор сестриному брюзжанию, мог выдумать больше оправданий, чем имел волос на голове. Он возражал ей, дескать, я еще слишком мала, хотя девочки моего возраста, разумеется, то и дело выходили замуж. «В Винчи нет для нее достойной партии», — упрямо твердил он. Но ведь были поблизости и другие селения, даже побольше нашего, хотя бы Эмполи или Пистоя, к тому же всего в дне езды от нас лежала Флоренция.
«Но истинную причину моей непригодности к семейной жизни, — пришло мне в голову, когда я опустилась на коленки у изголовья и открыла простой деревянный сундучок, — я сейчас держу в руках». Это был порядком потрепанный томик Платонова «Тимея»… на греческом. Никто не возьмет в жены девушку с такими нелепыми познаниями. Девушку, владеющую тайнами и похуже этой.
Я аккуратно обернула книгу шелковым ало-золотым шарфом, некогда подаренным папенькой моей, ныне покойной, матери — для меня теперь не было большей ценности, чем этот шарф, — и уложила сверток в грубую котомку для сбора трав.
Я спустилась еще на один пролет, предвосхищая, что в кухне или в гостиной меня ждет первое препятствие на пути к вожделенному дню на свободе.
«Поешь, Катерина!» — услышала я оклик тети Магдалены, склонившейся к очагу, чтобы вынуть утренние хлебы. Оттопыренный обширный зад не позволял увидеть ее целиком, тем легче мне было бросить ей мимоходом: «Не хочется!» — и осуществить дальнейшее бегство вниз по лестнице, что и являлось самой трудной частью моей затеи.
Весь нижний этаж у подножия лестницы был сплошь увешан пучками зелени венчиками вниз. Исходивший от них приятный запах щекотал мне ноздри, возвещая переход в мир фармации. Здесь, и внутри, и снаружи, царили лечебные травы. Кладовка и сушильня, куда вела лестница, были снизу доверху уставлены бочонками, корзинами, огромными кувшинами и коробами, чьи надписи, а еще больше источаемые ими пикантные ароматы возбуждали грезы о заморских землях и диковинных пряностях.
Впрочем, здесь не следовало мешкать — мое лукавое намерение звало меня дальше, в папенькин аптекарский огород. Я по праву могла считать его и своим: я давно освоилась среди растений, знала их наперечет и любила всей душой. Как бы то ни было, этим утром я собиралась бессовестно воспользоваться огородом, даже немного навредить ему… в своекорыстных целях.
Но ведь на дворе стояла весна, и утро выдалось такое свежее, такое сияющее, насквозь пронизанное солнечным светом! И сегодня мне не было никакой надобности идти собирать дикорастущие травы — те, что не хотели приживаться в нашем огороде или требовали пополнения в виде семян или ростков. А ведь мне так хотелось побыть на воле! Утром я проснулась от бешеного сердцебиения. Моя грудь истосковалась по бодрящей влажной прохладе, которую найдешь только у источника.
Я знала, что очень нужна отцу в лавке: предстояло приготовить множество порций для припарок, растирая семена в тончайший порошок, смешать отвары, чтобы не подвести соседей. Они шагу не могли ступить без аптекаря Эрнесто, дружно обожаемого всеми винчианцами. За неимением в нашей деревеньке других лекарей и врачей отец уделял равное внимание и помещикам-толстосумам, и беднякам-поденщикам. Ему даже приписывали некие чудесные исцеления. Я же скромно обреталась в тени его славы — милое дитя, как две капли воды схожее с безвременно ушедшей родительницей, славная юная соседушка, всегда резвая на посылках и благодушно сострадающая чужим неприятностям, пусть и не охочая до сплетен.
Я поспешила в отдаленный угол огорода, где, помнится, росла вербена. А вот и она — целый куст, обильно разросшийся у стены на суглинке. Я не стала долее размышлять над своей подлостью, а еще раз воровато оглянувшись, ухватилась за низ куста и вырвала его вместе с корнями. Затем я оправила юбки и стряхнула комочки земли, прилипшие к лифу. Охорашиваясь, я невольно отметила, как увеличилась с некоторых пор моя грудь — вот так открытие! В нем, пожалуй, и крылась причина внезапно одолевших меня сумасбродств.
Закинув за плечо котомку, я вернулась в дом через кладовку. Стремясь придать себе побольше невозмутимости и усердно притворяясь прежней послушной, правдивой дочерью, я вошла в аптечную лавку с черного хода. Это было тесное помещение, уставленное полками, где хранились банки с травяными снадобьями и бутыли с целебными листьями, древесной корой и приправами, — обычный магазинчик весьма скромного размера. Да и весь наш дом был невелик, как и большинство четырехэтажных винчианских жилищ: его длина превосходила ширину в два раза. Те семьи, что держали в нашей деревне торговлю, помещали свою лавку на нижнем этаже, с дверью на улицу — и мой папенька тоже.
Но сегодня мне была не судьба тихо и незаметно улизнуть. Синьора Грассо, любезно улыбаясь, как раз взгромоздила на папенькин прилавок корзину со спелыми помидорами.
«Или благодарит за лекарство, которое он дал ей против печеночной колики у ее дочки, — гадала я, — или за то, что разрешил расплатиться овощами».
— Катерина, красотуля ты наша! — воскликнула синьора при виде меня. — Вот тебе мое слово, Эрнесто, — она хорошеет день ото дня! Вылитая мать.
Синьора Грассо прошлась по мне таким пристальным взглядом, каким обычно выбирают лошадей на ярмарке.
— Но, скажу тебе, она уже с тебя вымахала… хотя, может, и есть мужчины, кому по душе рослая жена.
— Угодно ли вам еще что-нибудь на сегодня, синьора? — осведомился папенька в той миролюбивой, неспешной манере, за которую его так ценили винчианцы.
Папенька действительно был худощав и долговяз, но бодр и крепок, а голову его увенчивала почтенная серебристо-седая шевелюра. Одевался он всегда просто и скромно, как и подобало его натуре.
— Да и вправду, Эрнесто, у меня выскочила сыпь в месте, о котором я могу тебе только сказать, а вот показать не могу, — доверительно шепнула синьора.
В этот момент над входной дверью забренчал колокольчик, и я обрадовалась: целых два посетителя, чтобы отвлечь папеньку!
— Папенька, — вмешалась я, — я только что заметила, что у нас кончилась вербена.
— Разве у южной стены не растет большой куст? — насупил брови отец.
— Он там рос, — подтвердила я, радуясь, что могу ничтожной правдой скрасить большую ложь.
— Мы все использовали?
— Ты не помнишь? От желтухи у синьоры д’Аретино и от глазной болезни у синьора Мартони и его сына…
Я замолчала, делая вид, что могу перечислить еще дюжину пациентов, на которых мы издержали всю нашу вербену, хотя больше никого назвать была не в состоянии. Но я прекрасно знала, сколько времени и внимания папенька уделяет самым пустяковым мелочам, поэтому не удивилась, когда в конце концов он попросил:
— Что ж, Катерина, не сходишь ли ты за ней? К тому же сейчас самое время собирать у реки вайду,[1] верно я говорю?
— Вайду, — повторила я, пряча восторг от того, что мой замысел удался.
Я совсем запамятовала, что наши запасы этого растения истощились, а ведь мазь на его основе прекрасно залечивает язвы. Зато папенька не забыл, что вайда ныне набирает цвет.
— Я мигом сбегаю! — выкрикнула я уже из-за двери.
Мне вовсе не хотелось выслушивать его сиюминутные просьбы и запоздалые наставления о том, что перед уходом необходимо закончить прочие дела. Я не сомневалась, что алхимический огонь никуда не денется и преспокойно будет гореть почти до вечера, до моего прихода.
Наша деревушка стоит на вершине холма. В ней от силы пятьдесят домишек, а самые значительные ее постройки — церковка и руины древнего замка. Шагая по мощеным винчианским улочкам, я не без уколов совести размышляла о своем теперешнем неподчинении папеньке. Он столько всего мне дал… и вот чем я ему плачу! С раннего детства он был мне и отцом, и матерью — она умерла от лихорадки через несколько недель после того, как произвела меня на свет, и не помогли никакие снадобья, которыми ее отчаянно пичкал Эрнесто.
Пока я была совсем малышкой, папенька души во мне не чаял и всячески мне потакал. Всю любовь, на которую способен безутешный вдовец, он изливал на меня. Он ни разу даже пальцем меня не тронул, никогда не ругал, и поручения по дому мне доставались самые легкие, потому что за хозяйством присматривала тетя Магдалена.
В те времена я чаще всего сидела на папенькином аптекарском прилавке и развлекала его клиентов. Обезьянничанье было у меня в крови, и я с легкостью передразнивала птичий щебет, крики мула или смех соседки. На неделе папенька часто брал меня на прогулку за лекарственными травами, которые не встречались в его огороде. Я обожала прятаться от него среди зарослей, ловить бабочек или бежать навстречу ветру, раскинув руки.
Папенька показал мне ручейки, куда прилетали попить и искупаться птички. То-то они веселились, возясь друг с дружкой на отмелях! Мы с папенькой давились от смеха, глядя, как эти опрятные пернатые превращаются во взъерошенных замызганных чучелок.
Словом, от меня не требовали слишком многого — папеньке доставляло радость и то, что я расту беззаботным счастливым ребенком.
Но едва мне исполнилось восемь лет, как все изменилось. Папенька повел меня в пещеру, которую никогда раньше не показывал. В ней царил полумрак, только в отверстие в каменном своде проникало солнце. Озаренные его лучами, мы стояли в круге света, а вокруг нас сгущалась тьма.
— Восемь, — произнес папенька, и его торжественный голос отдался эхом в глубинах пещеры. — Восемь — наиглавнейшее из чисел.
— Почему, папенька?
— Это число бесконечности.
Он нарисовал у наших ног на песке и число, и символ и, взяв меня за пальчик, принялся обводить их, показывая мне, что у них нет ни начала, ни конца.
— Восемь — то же, что бесчисленная вероятность. Бессчетные миры. Тебе теперь восемь лет, Катерина. Теперь только и начинается твоя настоящая жизнь. Твое обучение.
Так и случилось. В тот же вечер, когда Магдалена ушла домой, папенька, вооружившись факелом, повел меня мимо наших спален наверх, на четвертый этаж. Там располагались две комнаты — папенькины святая святых. Они были всегда заперты, и мне не дозволялось туда входить. Я же, как послушная дочь, и не мыслила нарушить запрет.
Первой папенька отпер комнату, выходившую окнами на улицу. Войдя, я увидела, что она светлая и просторная, хотя совершенно непритязательная. В ней не было ничего, кроме столов, сплошь заваленных книгами. Мне, конечно, доводилось видеть книги и раньше. У папенькиного изголовья постоянно лежал какой-нибудь томик. Бывало, если я не могла вечером заснуть и бежала за утешением в его спальню, то часто заставала его за раскрытой книжкой, которую он листал при свече, опершись на локоть. Папенька тотчас отрывался от чтения, брал меня к себе в теплую постель и баюкал, рассказывая что-нибудь занимательное. В лавке у него хранился медицинский справочник со списком целебных свойств растений. Меня эти книжки совершенно не интересовали, так же как и Библия — отрывки из нее служки зачитывали на воскресных мессах.
Но здесь на столах были разложены десятки рукописных книг, порой просто огромных. Папенька задержал свой факел над одним из раскрытых кодексов, и я увидела на странице не только строчки, но и восхитительные золотые листочки и стебельки, обвивавшие гигантские буквицы, и крохотные рисунки всех цветов и оттенков.
— Этому манускрипту, — произнес папенька с неподдельным трепетом, — добрая тысяча лет.
Тысяча лет?
— Папенька, откуда у тебя такая книга?
Я стала тихо бродить меж столов, рассматривая внушительные тома, которые папенька разрешил мне полистать, но аккуратно. Я увидела, что многие из них написаны по-латыни. Латинской грамоте я не была обучена, но распознать ее умела. Нашла я рукописи и на неведомых языках, в одних буквы походили на диковинные колючки, а в других плавно круглились.
— Расскажи мне, ну пожалуйста, где ты приобрел столько книг?
Папенька вслед за мной принялся прохаживаться по библиотеке, задерживаясь то у одного, то у другого манускрипта. Поднося к ним факел, он щурился, вчитываясь в слова, и кивал сам себе. Постепенно он разговорился и — прямо как вечером перед сном — стал сплетать одну небылицу за другой. Только на этот раз повествовал он вовсе не о драконах, не об их горных логовищах и не об эльфах, обитающих в цветах кувшинок. Папенька поведал мне историю своей полной приключений юности, когда он подвизался в учениках у прославленного флорентийского историка и ученого Поджо Браччолини, который в ту пору состоял на службе у влиятельнейшего флорентийского вельможи Козимо де Медичи.
— Люди и поныне восхваляют его скромность и ненавязчивость в делах правления, невзирая на его баснословные богатства, — вел рассказ папенька. — Но в те давние дни Козимо пришла на ум благая мысль, что все грамотеи его возлюбленного города должны уметь прочесть произведения древних греков и римлян, чтобы собрать свитки и рукописные тома, рассеянные по всему миру после разорения знаменитой Александрийской библиотеки — той, что в Египте. Большая часть этих редкостей была сокрыта от отцов христианской церкви, поскольку те считали их ересью.
— Что такое «ересь», папенька?
— Ересь есть вера в любую идею, которой священники не находят в Священном Писании. «Ересь» — очень страшное слово. И ересь — это то, чем я занимаюсь, дочка.
Мое личико, очевидно, перекосилось от ужаса, потому что папенька взял меня на руки и любовно прижал к себе. Затем, сдвинув книги в сторону, усадил меня прямо на стол.
— Как бы ни было страшно, Катерина, на страницах этих книг содержатся истины, забывать о которых преступно. Эти истины тебе только предстоит познать.
— Мне? — дрожащим от испуга голоском переспросила я. Разве папенька сам не сказал мне, что в этих книгах — ересь, а «ересь» — очень страшное слово?
— Послушай-ка… — Папенька присел передо мной на корточки, так что наши лица оказались напротив, и заговорил с таким жаром, какого я никогда не слышала в его обычно ласковом голосе:
— Ты родилась девочкой. Наша жизнь такова, что в другом месте ты обреталась бы где-нибудь на навозной коровьей подстилке.
Я непонимающе уставилась на него. Дома меня все любили, даже баловали. Я и понятия не имела, что с другими девочками обращаются гораздо хуже.
— Твое «единственное предназначение», то бишь твой брачный возраст, уже не за горами. Если тебе посчастливится отхватить, что называется, удачную партию, тебя любой похвалит за то, что ты приумножила семейные богатства, обеспечила родне и статус, и репутацию.
Я ничегошеньки не понимала. «Богатства», «статус», «репутация» — таких слов в нашем доме я даже не слышала. Наверное, в них не было необходимости. Правда, я не раз слышала, как взрослые девушки и женщины, сидя кружком на берегу Винчо за плетением корзин, судачили о замужестве. Сама я до той поры не сомневалась, что однажды выйду замуж.
— Но в других странах и в иные эпохи, в древние, языческие эпохи, — продолжил папенька, — женщин свято чтили, Катерина. Они были там верховными жрицами, управляли целыми государствами. Некоторые даже слыли богинями, и им все поклонялись.
— Богинями? — с любопытством переспросила я. — Как Дева Мария?
— Нет…
Папенька покачал головой и усмехнулся, затем выбрал из кипы книг одну, с непонятными угловатыми буквами на страницах, и положил ее мне на колени.
— Эта книга на греческом языке, — пояснил он. — Автор пишет здесь об Исиде, египетской богине жизни и любви, повелевающей всем сущим.
— А она слышала об Иисусе? — поинтересовалась я.
— Нет, Катерина, Исиду чтили за целые тысячи лет до рождения Иисуса. Тебе же, — сказал он, снимая меня со стола, — теперь предстоит обучиться греческому, латыни и ивриту — языку иудеев. Я полагаю, если женщине не возбраняется быть богиней, то и девочке дозволено стать ученицей.
— Папенька, а ты будешь учить меня?
— Да, я.
— Но ты так и не рассказал мне, как к тебе попали все эти книги! И о Поджо тоже…
— Верно. Боюсь, я немного отклонился от курса.
— Что значит «курс»? — немедленно спросила я. — И что такое «языческий»?
— Кажется, в тебе проглядывают задатки прирожденной ученицы, — снова усмехнулся папенька, — ведь ученичество подразумевает бесконечные вопросы. Пойдем же, я еще далеко не все тебе показал.
«Далеко не все! — изумилась я про себя, охваченная странным волнением. — Какие же чудеса он приготовил про запас?»
Затаив дыхание, я глядела, как папенька отпирает ключом дверь второй комнаты верхнего этажа, выходящей окнами на аптекарский огород. Она оказалась тоже просторной, но, в отличие от нашей светлой лавки внизу или залитой солнцем библиотеки, была окутана полумраком. В нос мне ударил резкий неприятный запах, столь несхожий с душистыми травяными ароматами.
Мне сразу бросились в глаза столы, на которых стоял целый строй соединенных меж собой пузырьков, воронок и странной формы сосудов. У одной из стен горел большой очаг с приделанными к нему мехами, а рядом высились груды разнообразного топлива — от угля и дров до тростника и смолы. На подставке у окна был разложен некий манускрипт. Одну из стен занимали полки с лотками, весами, ситами, плошками и черпаками. Здесь же стояли всевозможной формы бутыли — некоторые с длинными горлышками, другие раздвоенные, а одна витая, словно змея.
Но больше всего меня заинтересовала пара емкостей. Одна походила на большое, изрядно закопченное яйцо, поставленное на треножник. Крышечка сверху поднималась на специальном шарнире. Вторая емкость из прозрачного стекла стояла прямо на полу. В ширину она была как две папенькины ступни, а в высоту доставала ему до груди. Как сюда попали эти диковины?
Наконец я распознала причину вони, хотя мне было невдомек, откуда в доме этот запах.
— Папенька, здесь пахнет конским навозом.
— Нос тебя не подвел, Катерина. Это он самый, но сейчас кал в стадии ферментации. — Папенька указал на глиняный горшок, от которого действительно сильно несло навозом. — В закрытом сосуде он сбраживается, отчего слегка нагревается. Моя работа здесь, мои эксперименты по большей части связаны с разогревом. Подойди сюда, я покажу тебе горн. Он называется атенор.[2] Не бойся, — ласково успокоил меня папенька, — скоро ты с ним подружишься.
Он взял меня за руку и подвел к печи, из которой, несмотря на закрытую заслонку, пыхало нестерпимым жаром.
— Дитя мое, таких людей, как я, называют алхимиками. Этот горн — и сердце, и душа моей алхимической лаборатории, потому что через огонь трансформируется сама Природа. А алхимики, иначе говоря, — Повелители Огня.
Папенька снял с крюка кожаный фартук и надел его через голову, обмотался длинными прочными ремнями и завязал их узлом на животе. Потом, к моему удивлению и восторгу, снял с крюка другой кожаный фартук — малюсенький, как раз под мой рост — и надел его на меня.
— Мы говорим на тайном языке, ненавистном для церкви и потому запретном. Мы ищем истину не верой, а познанием.
Пока папенька прилаживал на мне фартук, я притихла, чувствуя почти религиозное благоговение перед этим огненным алтарем. Папенькины деликатные движения были сродни жестам нашего деревенского священника, клавшего мне на язык облатку и затем подносившего к моим губам кубок для причастия.
— Никогда не подходи к открытому очагу без защиты, — наставлял меня папенька, надевая мне на лицо кожаную маску.
Закрыв и свое лицо, он отодвинул заслонку, и меня обуял мистический трепет: и сама комната, и вся ее утварь, и запахи казались мне волшебством, а мы с папенькой, обряженные в шкуры животных, походили на двух сказочных существ у богохульного, но священного алхимического огня!
— Пламени нельзя давать угаснуть. Здесь все предусмотрено для поддержания постоянной температуры.
Папенька выбрал чурочку из кучи дров и положил ее на каменный пол перед атенором, зачерпнул кистью густого черного вара из ведра и обмазал ее им. Затем, сунув руки в грубые рукавицы, аккуратно подложил полено в очаг.
— Я проверю огонь вечером, перед сном, и снова приду сюда утром, как только встану. — Пламя полыхнуло сильнее, и папенька закрыл заслонку. — Иногда я просыпаюсь среди ночи в тревоге, что огонь в горне угас. Тогда я снова поднимаюсь сюда… Отойди подальше, Катерина! — Он несколько раз свел вместе ручки мехов. — Я задаю дракону корма.
Я удивилась про себя, что ни разу не замечала его ночных хождений.
— С тех пор как я разжег огонь в атеноре — а было это много лет назад, — я ни разу не дал ему утихнуть. Твоя мама помогала мне, пока не умерла. — Папенька стянул с лица маску и бережно снял с меня мою. — А теперь твоя очередь стеречь алхимический очаг.
Так я стала его хранительницей.
Я выучила тайный язык алхимиков и еще в детстве усвоила полезные азы смирения и терпения, необходимые для профессии, которую перенимала у папеньки. Он показал мне различные способы дистилляции, коагуляции, кристаллизации и пигментации, а также брожения, извлечения, разложения и восстановления. Я привыкла окунать пальчики в угольную пыль, грязь и песок. Запросто управлялась с узкогорлыми кувшинами, глиняными кубышками и плошками для обжига. Я поднаторела в обращении с весами и умело выпаривала жидкости.
Папенька объяснил мне, что есть разные категории алхимиков. Одни пытались обрести духовное перерождение в философских доктринах, другие больше доверяли минеральной сути вещей, третьи, и он в том числе, питали склонность к миру растений и находили для себя практическое применение в фармацевтике. Большинство из них были любителями — папенька называл их пустозвонами, — ищущими «философский камень» или некий «эликсир», преобразующий обычный металл в золото. Папенька заверил меня, что эти люди не просто алчны — из-за них он и его сподвижники страдают от нападок Церкви. Любого алхимика, независимо от благородства его побуждений, Церковь объявляла еретиком, черным магом, и кончалось все тем, что захваченные с поличным коллеги моего отца — даже если они направляли свои эксперименты на излечение больных — отправлялись на костер и умирали в муках не меньших, чем те, кто гонялся за богатством и славой.
Одновременно я прилежно осваивала основы фармацевтики. Я узнавала, как и когда срывать листья растений — в момент их полного цветения, когда их жизненная активность находится на пике. Я постигала, что семена следует собирать в пору зрелости, а коренья лучше выдергивать осенью, когда надземная часть растения уже увяла. Я стала настоящей искусницей в высушивании и хранении зелени. На венчики висевших в пучках цветов я подвязывала муслиновые мешочки, куда осыпались семена. Оказывается, некоторые травы можно собирать только рано поутру, осторожно стряхивая с них росу, и каждый раз необходимо убедиться, что на них не осталось сора и насекомых. Папенька терпеливо объяснял мне, что у одних растений какая-то часть — например, цветы — содержит целебное снадобье, а другая — корень — часто бывает ядовитой.
Мне очень нравилось возиться в нашем аптекарском огороде, ухаживать за растениями, которые мы высевали во влажную почву, наблюдать, как они прорастают, набирают силу и наконец превращаются в зеленеющие кусты. Из репейника получался превосходный тонизирующий напиток, а чай из ромашки действовал как успокоительное. Мазь из вымоченных семян шалфея шла на глазные примочки и помогала извлекать занозы. Одуванчик был незаменим при недугах почек, а укропный настой снимал вздутие животиков у младенцев.
Листья бузины, набранные с нашей живой изгороди, мы относили в алхимическую лабораторию — их смесь со свиным и нутряным салом, вытомленная на огне и процеженная сквозь мелкое сито, прекрасно излечивала ожоги, обморожения и укусы насекомых. Настойка пиретрума, также приготовленная на верхнем этаже, мгновенно облегчала жар. Календулу я измельчала для мазей, врачевавших язвы и ранки, а из мальвы варила сироп, который вытягивал из легких застарелый кашель.
Обучая меня, папенька неустанно напоминал мне одно важное правило: беседуя с нуждающимися во врачебной помощи, мы должны вести себя как можно скромнее и избегать расхваливать собственные снадобья. Досужая болтовня была у нас в аптеке под запретом, поскольку сплетни сами по себе еще никого не вылечили. Фармацевта ничто не должно отвлекать от работы. Разум и эрудиция — вот чего в первую очередь требовал от меня папенька. Знаменитый греческий целитель Гален когда-то изрек, что истинный врач по природе своей — философ.
Но мои познания простирались дальше. Гораздо дальше! Получив доступ в отцовскую библиотеку, я зачастила в заветную комнату. Ранним утром и в поздние часы, когда лавка закрывалась, я вбирала в себя содержание старинных книг и манускриптов. Папенька оказался хоть и снисходительным, но строгим учителем, а я проявила себя идеальной ученицей — прилежной, сообразительной и все «зарубала себе на носу».
Да и как я могла забыть то, что вычитала в тех книгах? В них я постигала вековую мудрость, мифы о богах и смертных, разницу между добром и злом, магию чисел, человеческие пороки, героические деяния и любовные муки. Понемногу я уразумела, что вчитываюсь в строчки, написанные две тысячи лет назад, и узнала, кто сочинил их. Это были древние греки — Платон, Еврипид, Гомер, Ксенофонт, и римляне — Овидий, Вергилий, Ливий и Катон.
Услышала я и столь любимую папенькой историю о том, каким образом аптекарь из непримечательной тосканской деревушки стал обладателем такой изумительной библиотеки. Поджо Браччолини стал для нас обоих настоящей легендой. На деньги Козимо де Медичи он неоднократно отправлялся в отдаленные пределы Европы, Персии и Африки. Так в руки богатейшего человека в мире попали несметные сокровища — не золото и не драгоценности, а книги, утраченные после нашествия на империю варваров.
Часть из них представляла собой оригиналы, позаимствованные или купленные у их прежних владельцев, прочие были переписаны, возможно, самим Поджо. В Эрнесто он обрел усердного и бесстрашного товарища и помощника, куда бы ни заносила их судьба — на заснеженные плато Швейцарских Альп или в выжженные пустыни Святой земли. Не раз приходилось им довольствоваться темным и затхлым монастырским подвалом, работая при свете единственной свечи. Бывало, разъяренные магометане со сверкающими ятаганами гнали их из своих мечетей, приняв парочку за воров и грабителей.
Папенька ни в чем не знал устали — более того, он высоко чтил свое уникальное призвание. Дни и месяцы уходили на переписывание, потом заучивание священных латинских, греческих и еврейских манускриптов. Он проявлял такую расторопность и искусность, что Поджо, безмерно благодарный своему неутомимому протеже, разрешил ему в свободное от сна, пищи и отдыха время делать рукописи и для себя.
Доставив Медичи все найденные манускрипты, Поджо приобрел состояние, которое не снилось ему даже в самых смелых снах. Бывший искатель приключений осел во Флоренции, где и состарился, временами от скуки пописывая что-нибудь. Его отец был простым деревенским знахарем. Поджо купил ему во Флоренции аптеку и дом над ней. У этого старика папенька и проходил дополнительное обучение, переняв у него свое нынешнее ремесло. Живя и работая там, Эрнесто, как губка, впитывал в себя сведения о травах и составе снадобий, а также прочие «тайные хитрости», которыми делился с ним синьор Браччолини.
Однако большой город не полюбился Эрнесто. Вооруженный бесценными книгами и новой профессией, он переехал в горную деревушку Винчи, что располагалась в одном переезде к западу, у реки Арно. Там он повстречал свою суженую, мою маменьку, в честь которой меня и назвали. Его отзывчивость и знания снискали ему уважение односельчан, хотя ни одна живая душа не ведала о тех запретных ересях, которыми папенька занимался на верхнем этаже, в алхимической лаборатории.
С восьми лет я вникла в суть правила неразглашения и впоследствии строго его придерживалась. Возможно, важнейшей из папенькиных тайн было исповедуемое им в глубине души и сердца язычество. Скоро мне стал понятен смысл и этого слова. Папенька боготворил Стихии и Мироздание, почитая их более могущественными, нежели иудейский проповедник и целитель, звавшийся Иисусом, и вкупе с ним насквозь продажные церковнослужители, выступавшие от Его имени. Папенька и не думал принуждать меня разделить его взгляды, просто со временем я поняла, что они как нельзя лучше подходят моей натуре.
Несмотря на все это, в Винчи мы с папенькой приобрели репутацию добрых христиан. Мы ходили с ним на мессы, причащались и исповедовали верность Папе Римскому. Мой отец даже внес пожертвование на роспись фрески в алтаре местной церкви и никогда не брал с монахов плату за лечение. Свой обман он объяснял так: лучше жить лицемером, чем умереть правдолюбом.
«Наши с тобой убеждения, — не раз повторял он мне, — касаются только нас самих».
По мере того как я подрастала, меня все чаще видели в окрестных лугах, где я собирала лечебные травы для нашей аптеки. Ни одной другой девочке не дозволялось так далеко заходить в одиночку, и ни одна из них, по моему разумению, не пожелала бы бродить где попало. Мои сверстницы сидели дома при маменьках, перенимая у них те полезные «женские» умения, которым мечтала обучить меня тетя Магдалена. Эти девочки ходили только в церковь или, примкнув стайкой к замужним селянкам, отправлялись к реке плести корзины. Их детство заканчивалось вместе с переездом из отцовского дома в мужнин, а чаще всего — в дом свекра. Все они рассчитывали вступить в брак, и все были девственницами.
Мы с папенькой по негласному уговору откладывали планы моего замужества. Единственный папенькин довод, перед которым тетя Магдалена с ее придирками оказывалась бессильна, был тот, что я не такая, как другие девочки, что я лучше и умнее их. А нас с папенькой вполне устраивала наша уединенная жизнь, посвященная приобретению знаний и служению людям посредством нашей аптечной лавки.
Наверное, поэтому для меня настоящим потрясением явились «женские капризы», которые вдруг ни с того ни с сего овладели мною. Конечно, я знала, что скоро и у меня придут регулы, и терпеливо сносила квохтанье тети Магдалены над моими красиво округлившимися грудками. Под мышками и между ног у меня, как и ожидалось, появилась темная шелковистая поросль, однако тетя ни разу не предупредила меня ни о непонятных порывах, переменах настроения и приступах жестокого уныния, ни о приятном, но непривычном покалывании в том месте, откуда я мочилась. Папеньке об этих ощущениях я и словом не обмолвилась.
Прежде я охотно и бесперебойно подбрасывала топливо в алхимический очаг, занималась нашим огородом, внимательно и участливо выслушивала посетителей аптеки — теперь же я не знала, как с собой сладить. Неожиданно наш сумрачный дом показался мне темницей, любое папенькино поручение наводило тоску, разум отказывался вникать в пифагорову геометрию, а едкие запахи нашей лаборатории я уже переносить не могла.
Но я скрывала от папеньки кипевшее во мне недовольство, потому что опасалась, как бы он не отринул того бешеного зверька, в которого я превратилась. При нем я оставалась прежней милой Катериной, его любимой ученицей и бесценной помощницей. С папенькой я была само совершенство.
Но где-нибудь на лугу я задирала юбки и бежала сама с собой наперегонки, как мальчишка, бежала навстречу ветру и орала что есть мочи. Так я пыталась утихомирить демона, поселившегося у меня между ног.
— Катерина, посиди с нами!
Голоса вывели меня из задумчивости, и я с изумлением обнаружила, как сильно удалилась от нашей деревушки, миновав и оливковую рощу на холме, и пастбище с отарами овец. Я дошла до самой реки и теперь увидела рассевшуюся на берегу компанию девушек и женщин. Они разложили у себя на коленях и на шерстяных красных ковриках плетение из ивняка. Я ничуть не обрадовалась, что они заметили меня, потому что обижать их отказом мне не хотелось, но и болтать с ними тоже было сегодня некогда. Я стремилась к одному: праздно брести вверх по течению Винчо, складывая в котомку душистые травы и цветы.
— Папенька дал мне поручение! — откликнулась я с самой дружелюбной улыбкой.
— Ну его, твоего папеньку! Посиди с нами! — звали они, и настойчивей всех — синьора Палма.
— Если я не наберу валерианы, синьора Сегретти останется без успокоительного и всех вас изведет, когда вы придете к ней в лавку за хлебом!
Услышав их разнородные возгласы и беззлобные ругательства, я поняла, что могу продолжать путь. Следуя тропинкой вдоль реки, я отвлеклась от женского гомона и все внимание сосредоточила на щебете птиц, плеске струй и шорохе прибрежного камыша. На природе я наслаждалась. Кроме папеньки, не было для меня большей отрады в жизни, чем все, что росло и дышало, рождалось и умирало в окрестных полях и оврагах нашей деревеньки, средь ее холмов.
Мне вдруг захотелось наведаться в одну знакомую пещеру, где встречалась особая плесень, предохранявшая раны от нагноения. Но нет, я уже задумала добраться сегодня до залитого солнцем луга у самой речки. Он был расположен чуть выше по течению, и там меня никто не побеспокоил бы.
Я издалека увидела, что заветный луг сплошь порос медуницей. Ярко-розовые соцветия на нежных высоких стеблях стройно колыхались от малейшего ветерка. Я решила дойти до того места, где река, натолкнувшись на преграду из валунов и поваленных стволов, образовывала небольшой, утопавший в зелени водопад. Его склоны поросли густым мхом — сущий рай!
У водопада я тут же присела на мох, достала злополучную вербену и швырнула ее в реку, затем снова порылась в котомке и вынула обернутую в алое и золотое книгу. Я нарочно пометила место, на котором остановилась, — самую неслыханную из всех Платоновых небылиц, где говорилось об исчезнувшем континенте, об Атлантиде. Наибольший интерес для меня в те дни представляли не его размышления о совершенном устройстве общества атлантов, не их драматическая война с Афинами, а безумная любовь, которой повелитель морей Посейдон воспылал к земной женщине Клито. Я читала, как он спустился с небес, женился на Клито, и она родила ему пять пар сыновей-близнецов.
Мое воображение уносило меня к тем далеким событиям, описанным греческим мудрецом и происходившим за девять тысяч лет до его рождения! Такая древность повергала меня в трепет, но больше всего увлекала меня, конечно, любовь бога к смертной. Сидя у реки, я читала и перечитывала отрывки из «Тимея», повествующие об их отношениях. Они будоражили меня, волновали кровь. Я закрывала глаза и пыталась вообразить, каково это — ощущать длани посланца небес на своем теле. Наверное, они твердые, но нежные… Раз он бог, то ему известны мои мысли, моя натура, мои тайные желания…
«Катерина! — одернула я себя. — Хватит предаваться чувственным фантазиям! Ты так с ума себя сведешь!»
Я ощутила, что у меня даже подмышки отсырели. Юбки вдруг показались мне чересчур плотными, а завязки лифа — слишком тесными. Я разделась до сорочки и, снова прикрыв глаза, прилегла на отмели. Струйки щекотали мне грудь и живот, приятно их охлаждая.
— Scuse.[3]
Это слово, сказанное почти шепотом, но совершенно неожиданно, заставило меня забарахтаться в воде в попытке прикрыть наготу. Я схватилась за юбку и лиф и прижала их к груди — сквозь мокрую сорочку проступали не только ее округлости, но и два отвердевших соска.
Я обернулась на голос, но поскольку сидела в воде, а обладатель голоса стоял, то сначала мне не удалось разглядеть его лицо, а только фигуру — высокую, облаченную в дорогой желто-серый колет. Чулки обтягивали стройные лодыжки и мускулистые икры незнакомца — все это я успела заметить, пока впопыхах поднималась.
Я отвернулась и принялась одеваться.
— Я увидел, что ты лежишь, — обратился ко мне мужчина, — и подумал, не ранена ли ты.
— Нет, не ранена.
Наконец я оправилась настолько, что смогла обернуться, и тут меня ждало новое потрясение — незнакомец оказался невероятно хорош собой. Густая грива волнистых белокурых волос обрамляла его широкоскулое лицо с крутым гордым подбородком. Прямой нос между широко расставленных светло-карих глаз не был чересчур длинен, и его острый кончик вовсе не напоминал клюв, как у большинства итальянцев. Губы, хоть и тонкие, были красиво очерчены. Он улыбался исподтишка, отчего у меня вдруг пересохло во рту, а между ног, наоборот, намокло.
— Я Пьеро, сын Антонио, — сообщил он.
Мне уже приходилось слышать это имя.
— Большой дом за крепостной стеной? — спросила я, вполне овладев собой.
— Он самый. Рядом с ним водяное колесо, наша мельница…
Молодой человек звучным мелодичным голосом стал рассказывать о мельнице, а глаза меж тем говорили мне совсем другое. Мне слышалось: «Ты прекрасна. Ты богиня. Я любуюсь тобой и не могу глаз оторвать». Но ведь я это не сама придумала — он и вправду не отводил глаз от моего лица. Смотрел так пристально, что я совсем смутилась.
— Мне надо идти, — сказала я и огляделась в поисках котомки.
Она валялась на траве как раз позади Пьеро. Я неловко потянулась, всячески избегая касаться нового знакомого, быстро схватила котомку и сунула в нее томик с «Тимеем».
— Перво-наперво, почему ты оказалась тут одна?
— Я собираю травы. Для отцовской аптеки.
— А-а…
— В прошлом году он помог твоей матушке избавиться от болей в животе, — добавила я.
Я вспомнила об этом случае только потому, что больная сильно страдала, а наше снадобье ее тут же вылечило. Между тем богатейшее семейство в городе не удосужилось даже поблагодарить папеньку, а оплату ему прислали больше чем полгода спустя.
— Как же твой батюшка позволяет такой девчушке одной уходить в холмы?
— Я вовсе не девчушка, — возразила я. — Я уже взрослая девушка!
Я осеклась, побоявшись, что слишком дерзко себя веду, но улыбка Пьеро свидетельствовала, что он ничуть не обиделся.
— Ну и что же ты сегодня насобирала? — поинтересовался он.
Судя по всему, молодой человек, как и я, стремился любым способом поддержать беседу.
— Сегодня ничего…
— Ничего?! — рассмеялся Пьеро, и мне сразу понравился его смех.
— Мне думается, что ты пришла сюда вовсе не затем, чтобы собирать травы для батюшки-аптекаря, — продолжал Пьеро. — Ты, наверное, цыганка и сбежала из своего табора.
— Нет, ничего подобного! — вскричала я.
Я поняла, что молодой человек со мной заигрывает. Со мной еще никто никогда не флиртовал, но из девичьих перешептываний я знала, что это такое. «Что мне нужно делать?» — гадала я. Мне не хотелось, чтобы он принял меня за безнравственную особу. Скромно потупив глаза, я обратила взгляд себе под ноги.
— Как тебя зовут?
Его голос был вкрадчивым, настойчивым, и я снова ощутила, каким чувствительным сделался треугольничек между моих ног.
— Катерина, — ответила я и, забыв про скованность, взглянула ему прямо в глаза. — Папенька иногда зовет меня Катон.
— Катон? Но это имя больше подходит мужчине!
Мне было приятно стать причиной его изумления.
— Не всякому мужчине, — возразила я. — Катон — великий римлянин, который…
— Мне известно, кто такой Катон, — с любопытством взглянул на меня Пьеро. — Интересно, откуда у девушки этакие познания.
О нет! Как я забылась! Желая полюбезничать и выказать свою начитанность, я выдала важнейшую из семейных тайн — мою образованность. Я поспешно пожала плечами.
— А больше я ничего о нем и не знаю, — легкомысленно произнесла я уже вторую за день ложь.
Папенька называл меня Катоном, потому что я с младенчества проявляла настырность, требуя себе то игрушки, то пищу, то ласку. Плутарх описывал знаменитого римлянина как человека, который не дрожал перед опасностями. Катон всегда стоял на своем.
Молодой человек улыбнулся — он понял, что я солгала.
— Если верить твоим словам, ты разбираешься в травах, которые требуются для аптеки твоего батюшки, — произнес он. — Ты слишком хитроумна для красавицы девчушки… Извини, — тут же поправился он, — для взрослой девушки.
Ага, вот он и проговорился! Значит, он счел меня красивой!
— А ты сам почему здесь? — спросила я, отыскивая новую тему для беседы.
— Просто на прогулке. Приехал навестить родных из Флоренции. Я начал вести там юридическую практику. Я нотариус.
Восхищению моему не было предела: гильдия нотариусов была наипервейшей, а сама профессия — весьма благородной. Я тут же смекнула, что Пьеро да Винчи — человек зажиточный и писаный красавчик к тому же.
— Мне все-таки пора домой, — сказала я.
— Но ты, наверное, расстроишь своего батюшку. Ты ведь ничего не набрала.
Я сконфузилась, вспыхнула и густо покраснела.
— Насобираю по пути домой.
— Ты разрешишь проводить тебя?
— Почему бы и нет?
Я повела Пьеро на луг, где рос дягиль, и начала срывать стебель за стеблем, чувствуя на себе его внимание. Неожиданно я поймала себя на том, что греюсь под этим теплым взглядом так непринужденно, словно иначе и быть не могло. Я и впрямь ощущала себя красавицей, зная, что солнце отбрасывает блики на мои черные шелковистые волосы, а ветерок треплет юбки, прижимая их к ногам и обрисовывая бедра.
— У тебя не по возрасту длинные ноги, — заметил Пьеро, словно читая мои мысли.
«Как настоящий бог», — подумала я, пряча лицо, чтобы он не заметил моего смущенного румянца.
— Как у жеребеночка, — продолжал Пьеро.
— Не надо рассуждать ни о моих ногах, — строго перебила я его, но получилось не очень убедительно, — ни о других частях тела.
— Почему?
— Это неприлично.
— Можно мне высказаться о твоих прекрасных темных волосах?
— Ну, наверное.
— А о прелестных ручках?
— Ручки у меня совсем не прелестные.
Я поглядела на них — под ногти забилась сажа, поскольку утром мне пришлось вытаскивать из закопченного очага двугорлый кувшин, а в кожу въелись застарелые зеленые пятна от мази, которую я изготовляла накануне.
— Дозволь мне самому решать, — не согласился Пьеро.
Он подошел ко мне вплотную и взял меня за обе руки прежде, чем я успела воспротивиться. Я думала, что умру со стыда на месте.
— Подумаешь, немножко запачканные… — Я попыталась вырваться, но Пьеро крепко держал меня. — Зато пальцы длинные, красивой формы, как и ноги.
— Пусти! — вскрикнула я, хотя сама так и таяла от его поддразниваний.
— А кожа — в тех местах, где нет зелени и черноты, — усмехнулся он собственной шутке, — нежная, молочно-белая. Словно для поцелуя.
Не успела я опомниться, как Пьеро нагнулся и приложил теплые губы к моей руке, замерев, кажется, на целую вечность. Между моих ног что-то сладостно сжалось, и я в испуге выдернула руку.
— Я иду домой! — крикнула я ему, уже направляясь к речной тропинке.
— Я пройдусь вместе с тобой, — не отставал Пьеро.
— Нет! — выпалила я.
Пьеро так и застыл на месте.
— Не обидел ли я тебя чем-нибудь, Катерина? Я вовсе этого не хотел…
— Ты не обидел меня. Дело в том, что… — я понизила голос, словно нас могли подслушать, — там на реке женщины, плетут корзины.
— Ты против, чтобы они нас увидели вдвоем? — позабавило его мое объяснение.
— Меня одну, без взрослых? Конечно против! В деревне и так сплетен предостаточно.
— Тут ты совершенно права. Что же ты предлагаешь?
— Ты о чем?
— Как же нам пройти к дому так, чтобы не подстрекнуть этих сплетельщиц?
Я прониклась еще большей симпатией к Пьеро. Он не только был красив и любезен — он обладал умом и у меня на глазах выдумал чудесное новое словечко.
— Я знаю другую дорогу, — объявила я, — но идти придется через болото и кое-где — через острые камни. Я покажу ее тебе, только если ты не дашь воли рукам.
— Это обязательно?
— Да. И перестанешь… — Я запнулась.
— Рассуждать о твоих частях тела?
— Вот именно.
— Показывай дорогу.
В тот день Пьеро, как истинный аристократ, сдержал свое слово. Он следовал за мной по пятам, и мы почти всю дорогу молчали. Лишь однажды, когда моя нога увязла в топком месте, Пьеро ухватил меня за руку, но, стоило мне встать на твердую землю, снова ее выпустил. Когда вдали показалась деревня, мы оба замедлили шаг.
— Нам надо снова увидеться, — сказал Пьеро.
Его голос срывался от волнения.
— Увидимся, — заверила я и сама поддразнила его, — в церкви.
— Катерина!
— Я снова приду за травами.
— Когда?
— У меня есть и дела по дому, Пьеро.
— Когда же?
— Завтра. — Я глядела себе под ноги. — Рано утром. Я скажу папеньке, что надо нарвать мальвы, пока не высохла роса.
— В каком месте?
— На том лугу, где ты сказал, что у меня ноги как у жеребеночка.
— Где я поцеловал тебе руку. — Он снова схватил меня за руку, но на этот раз прижал расправленной ладошкой к своей груди и попросил:
— Принеси мне лекарство от сердечной муки.
С этими словами мы расстались, чтобы не попадаться никому на глаза вдвоем.
Я вернулась в аптеку совершенно смятенной и не могла ответить ничего вразумительного на папенькины вопросы, отчего мои башмаки так перепачканы и почему я не набрала ни вербены, ни вайды. Я поднялась в свою спальню и без сил повалилась на постель.
«Что же случилось? — пыталась разобраться я в себе. — Я беседовала с молодым человеком. Он заигрывал со мной. Поцеловал мне руку. Мы уговорились о свидании… Тайном свидании».
Я решила, что отложу эти размышления до завтра. Затем я поспешила на верхний этаж, чтобы проверить атенор — в него и вправду пора было подбросить дров. Я чрезвычайно усердно вымела пол в лаборатории, а потом перешла в библиотеку и раскрыла тот отрывок в Каббале, перевод которого давался мне с трудом. Я мысленно сосредоточилась на тексте и вскоре с головой ушла в него.
Но той же ночью мне приснился прекрасный всадник, явившийся мне на дороге прямо из облаков, — молодой бог со светло-карими очами.
С тех пор едва ли не каждый день я находила предлоги улизнуть из дома от папеньки и встретиться с Пьеро. Мы искали уединения под лесной сенью, где-нибудь в пещере или на краю поля. Пьеро приносил с собой одеяло, и я вела его к своему заветному водопаду, где росли мирт и душистый кервель. Там мы стягивали башмаки и садились на берегу, болтая ногами в прохладных водяных струях. Мы непринужденно беседовали и смеялись над всем подряд. Моя стеснительность улетучилась так же быстро, как утренняя роса под жаркими лучами солнца, и вскоре из прилежного нескладного подростка — не то Катерины, не то Катона — я превратилась в настоящую девушку, какой объявила себя еще на первом нашем свидании.
Понемногу я сама научилась целоваться и безвольно таяла в долгих объятиях Пьеро. Потом мы, все так же обнявшись, ложились на расстеленное одеяло, и я пристраивалась головой в сладко пахучей выемке его плеча.
Пьеро рассказывал мне о своей родне. Он уверял, что мне непременно понравится его отец — человек, отказавшийся продолжить семейную традицию и отвергший профессию нотариуса. Вместо этого Антонио да Винчи предусмотрительно вкладывал капитал в имения — рощи, виноградники и крестьянские хозяйства. Мать и бабка Пьеро, кажется, страдали излишней строгостью и чопорностью, но со временем, по его словам, тоже должны были полюбить меня. В этом он нимало не сомневался.
О своем младшем брате Франческо Пьеро высказывался с неохотой.
— Он лентяй, ни к чему не стремится. Доволен тем, что болтается по двору или бродит по полям и садам.
— Вероятно, он больше похож на вашего отца, а ты — на деда, — предположила я.
— Да нет же! — горячо возразил Пьеро, весь вспыхнув от возмущения. — Пусть наш отец и не избрал делом своей жизни юриспруденцию, зато он знает толк в коммерции. А Франческо шляется без всякого дела и знается только со своими козами!
Несмотря на колкости, однажды Пьеро все-таки познакомил меня с Франческо, пригласив брата на наше свидание. Этот его поступок от души меня порадовал. Ясно было, что Пьеро желал похвастаться мною перед своим никчемным братцем, ожидая, что мы сойдемся накоротке.
Так оно и вышло. Многое роднило меня с этим милым юношей: и беззаветная любовь к природе, и непринужденное в ней существование. Пьеро страстно жаждал роскоши и увеселений городской жизни, а Франческо не мог пройти мимо цветущего куста, чтобы не зарыться лицом в душистую зелень. Его любили все живые твари — и конь, которого он объезжал, и птички, которых он кормил с руки. Овцы и те ходили за ним по пятам.
— Овцы особенно к нему льнут, — однажды благодушно заметил Пьеро вслед удаляющемуся Франческо.
Мы только что угощались все вместе, расположившись на речном берегу.
— О чем ты? — смутившись, переспросила я.
— О том, что он содомит и не гнушается ни овцами, ни прочим скотом. Мой дорогой братец — флоренцер.
— Извини, я что-то не понимаю…
— Франческо женщин не любит, Катерина. Он любит мужчин.
Я смутилась еще больше. Я о таком и слыхом не слыхивала.
— Почему же мужчина, который любит других мужчин, называется флоренцером? — спросила я.
— Потому что во Флоренции их пруд пруди. Они там так расплодились, что немцы приладили название города к своим извращенцам, а теперь их примеру следует вся Европа. — Отведя локон с моего лба, Пьеро смягчился:
— Впрочем, брату ты явно по душе. Не будь Франческо флоренцером, он, наверное, влюбился бы в тебя… — тут Пьеро притянул меня к себе, — не меньше, чем я сам.
Я затаенно улыбнулась: ни разу еще Пьеро не говорил мне таких слов. Пропустить их мимо ушей я не могла, но мне не хотелось столь скоропалительно обсуждать эдакие вещи.
— А что же твоя сестра? — поинтересовалась я. — Ее муж, кажется, намного старше ее, верно?
— Они переехали в Пистою, — обводя пальцем контур моего подбородка, кивнул Пьеро. — Ее муж сконструировал новое орудие — такое маленькое, что может уместиться в ладони. Думаю, когда-нибудь он станет богатеем… — улыбнулся Пьеро. — Как и я.
— А они любят друг друга? — почему-то оробев, спросила я.
— Сестра с мужем?
Я кивнула.
— Нет.
— А если люди любят друг друга, разве не должны они пожениться, как ты считаешь?
— Вовсе нет, — сухо обронил Пьеро и тут же прибавил:
— Если, конечно, речь не о нас с тобой!
И он очень нежно поцеловал меня. Его слова и поцелуй были как подброшенное в очаг полено, покрытое смолой. Я притянула Пьеро к себе, и вскоре мы уже лежали в обнимку на одеяле, потные, растрепанные и задыхающиеся, словно после долгого бега.
Вдруг Пьеро рывком сел и объявил:
— Завтра утром я поговорю с твоим отцом.
У меня пресеклось дыхание. Любая порядочная девушка потребовала бы подобных заверений в тот самый момент, когда молодой человек проявил к ней интерес. Коли на то пошло, любая порядочная девушка не стала бы самолично выбирать себе жениха, а тем более оставаться с ухажером наедине в поле и целоваться с ним, лежа на одеяле, предаваться ласкам и мечтать поскорее распроститься с девственностью.
Пьеро умело укрощал наши порывы, не давал разгореться огню обоюдного влечения. Он ведь сам являлся служителем закона, о чем не без гордости напоминал мне. Ему нужна была добропорядочная жена и рожденные в браке дети, желательно сыновья, которые унаследовали бы не только его кровь, но и почетную профессию. Пьеро считал, что его отец и брат, несмотря на все заверения о доставшейся им счастливой участи, совершили непростительную ошибку. Его собственный сын ни за что не должен был повторить их заблуждения.
И вот Пьеро решительно вознамерился добиваться моей руки. Я, со своей стороны, немного страшилась предстоящего объяснения. Разумеется, я очень хотела замуж за Пьеро и жаждала начать новую жизнь в качестве его почтенной супруги. Но что-то подсказывало мне, что папенька не одобрит моего выбора. Он недолюбливал это семейство. Случай с запоздалой платой за аптекарские услуги и более чем сдержанной благодарностью родителей Пьеро составлял лишь малую долю в папенькиной неприязни к ним. В деревне поговаривали, что отец Пьеро обманывает своих работников, урезая им плату во время неурожая, вместо того чтобы взять на себя убытки, и выказывает удивительное жестокосердие к тем, кто имел несчастье изувечиться или заболеть. Еще большую скаредность он проявлял к вдовам арендаторов, трудившихся на его землях уже не в первом поколении.
Все это удерживало меня до сих пор от откровенностей с папенькой о своей влюбленности и о намерении оставить наш кров ради того, чтобы породниться с зажиточным, но недостойным, в папенькином представлении, семейством. Мне мешало вдобавок и то соображение, что для девушки весьма эрудированной, со столь философским и еретическим складом ума Пьеро оказался бы не совсем подходящей партией. Я же так полюбила Пьеро, что даже начала потихоньку роптать на папеньку, зачем он воспитал меня такой чудачкой. Всего-то я и желала — жизни, как у всех остальных, при муже, и для меня не имело значения, где мы с ним поселимся: в Винчи, в Пистое, во Флоренции или у черта на рогах. Не волновало меня и количество будущих детей — сыновей ли, дочерей, — если им суждено будет у нас родиться.
Но бывали минуты, когда я кляла себя за такие мысли. Я оказалась самой неблагодарной на свете дочерью. Мой милый папенька, заменивший мне и доброго отца, и мать, открывший мне глаза на мир, который большая часть мужчин и априори все до единой женщины лишены были радости познать, внезапно превратился для меня в недруга, а я готова была удовольствоваться долей заурядной женщины и, раздвигая ножки, влачить скучное существование до конца моих дней.
Однако Пьеро был прав: поговорить с папенькой все же стоило. Мы поднялись с одеяла, и Пьеро помог мне оправить одежду и волосы, а затем ополоснул мне лицо прохладной водой из фляжки, чтобы охладить девический румянец, вызванный любовным поединком со взрослым мужчиной, десятью годами старше меня. Глаза его вдруг увлажнились. Безмятежно и счастливо улыбаясь, Пьеро заключил мое лицо в ладони и произнес:
— Женушка моя! Мать моих деток…
Лучших слов я и пожелать не могла. От моей скованности не осталось и следа, и надо мной возобладали женские прихоти. Я поцеловала Пьеро так, как еще ни разу не целовала за время наших свиданий, словно, услышав о его намерениях, позволила себе отбросить сомнения и на свой счет.
В тот день мы отдались друг другу, расстелив одеяло под раскидистым орехом, чьи ветви прогибались под тяжестью плодов. Пьеро очень старался быть нежным, но, хотя он беспрерывно целовал мне лицо и, хрипло дыша, шептал, что я красавица, что ножки у меня длинные и изящные, а груди как медовые холмы, несмотря на это, я испытала скорее боль, нежели удовольствие. Про себя я надеялась, что впоследствии соития принесут мне большее наслаждение, и, увидев на одеяле пятна крови от дефлорации, горько расплакалась.
Мой возлюбленный принялся ласково утешать меня, и мы договорились, что он завтра же утром нанесет визит моему папеньке, а теперь отправится домой и посвятит родных в наши планы.
Домой я шла, едва дыша, трепеща и от восторга, и от страха. Что же скажет мне папенька? Рассердится ли он на то, что я таила от него такую важную новость? Согласится ли признать Пьеро моим мужем, несмотря на невысокое мнение о его родне? И самое ужасающее — поймет ли папенька по моему виду, что я больше не девственница?
У входа в нашу аптеку толпилась кучка говорливых односельчанок. Я пробормотала мимоходом: «Bon giorno»,[4] и они дружелюбно отозвались на приветствие. Удивительно, до чего легко мне оказалось улыбнуться им, ведь теперь я — невеста Пьеро, подающего надежды нотариуса!
Папенька как раз готовил сверток для очередной посетительницы — судя по сухощавой фигуре, ею была не кто иная, как синьора Малатеста. Сверточек наверняка вмещал снадобье для припарок от артрита, которым страдал муж синьоры Малатесты. Она стояла спиной ко мне, и еще с порога я услышала:
— Мне необязательно оборачиваться на дверь, Эрнесто, — я по твоему лицу вижу, кто сюда вошел. Это она, и никто больше!
И верно, умиление папеньки при виде единственного чада стало притчей во языцех среди завсегдатаев его аптеки — посетителей, пациентов и заказчиков, о чем они разболтали и остальным винчианцам. Его приятное лицо озарила сдержанная улыбка, а в уголках глаз появились веселые морщинки.
— Bon giorno, синьора Малатеста! — поздоровалась я и, наскоро чмокнув папеньку в щеку, сообщила:
— Я иду наверх.
Эта наша условная фраза обозначала: «Иду подбросить дров в алхимический очаг».
У подножия лестницы меня догнал его оклик: «Ты принесла иссоп?» — но я притворилась, что не расслышала и преувеличенно громко затопала вверх по ступеням. Про иссоп я и в самом деле совершенно запамятовала. Все эти недели, отправляясь в холмы на свидание с Пьеро, я до или после нашей встречи прилежно выполняла поручения, данные мне папенькой: собирала те или иные травы, мох или грибы. Но сегодня все обязанности вылетели у меня из головы. Сегодня мне или пришлось бы повиниться, что я попросту забыла нарвать иссопа, или уже откровенно признаться, почему я теперь так часто отлыниваю от работы в аптеке и в нашем огородике.
Меня кружил вихрь разнообразных переживаний. То я отчаянно желала приблизить окончание папенькиного рабочего дня, чтобы сообщить ему о себе чудесные новости, то решала благоразумно приберечь известие до утра, когда явится Пьеро. Не находя себе места от беспокойства, я наконец выбрала второе. Я сочла менее вероятным, что папенька откажет взрослому молодому человеку, благородному флорентийскому нотариусу, нежели своей потерявшей голову от любви четырнадцатилетней дочери. Пьеро ведь такой обаятельный — ему не составит труда убедить папеньку, что он несравненно лучше своих родных и что его не устроит никакой другой исход дела, кроме как благословение Эрнесто на брак со мной. Я рассудила, что если у нас с Пьеро будут любовь, дети и полноценная семья, нашими религиозными и мировоззренческими различиями вполне можно будет пренебречь.
Чем больше я обо всем этом думала, тем больше укреплялась в мысли, что неожиданность — главный мой союзник. Правда, оставалось непонятным, как до утра скрыть от папеньки свое волнение, продолжая как ни в чем не бывало трудиться по дому и ужинать с ним за одним столом. Я не представляла себе, удастся ли мне в предстоящую ночь хотя бы на минутку сомкнуть глаза.
В конце концов ожидание превратилось в пытку, пусть и сладостную, но от того не менее мучительную. Столько лет подряд мы с папенькой хранили общие тайны, оберегая их от внешнего мира. Я пыталась прогнать подобные мысли, но доподлинно знала, что я предательница папенькиного доверия, перебежчица из нашего лагеря в стан семейства Пьеро и что все, чем я дорожила, никогда больше не будет прежним.
С восходом солнца я была уже на ногах. Я дочиста вымылась, даже сполоснула волосы, расчесала их, и они покрыли мне плечи черными шелковистыми волнами. Я слышала, как тетя Магдалена хлопочет на третьем этаже по хозяйству, как спускается в аптеку папенька.
В своем замешательстве я не сразу вспомнила про алхимический очаг и со всех ног кинулась в лабораторию. Там я натолкала побольше поленьев в топку, рьяно нагнетая жар мехами. Затем я так же стремительно слетела по лестнице, чмокнула Магдалену в щеку, пропустив мимо ушей увещевания съесть хоть кусочек, и поспешила в аптеку. Пьеро обещал зайти непосредственно после открытия. Мне хотелось лично присутствовать при разоблачении тайны, чтобы не пропустить ни словечка из их препирательств — если такие последуют — и из неминуемого благословенного согласия папеньки.
Открытия аптеки уже дожидались двое посетителей. Одна из них, синьора Малатеста, с удрученным видом сообщила, что пришла за новой припаркой, потому что вчерашнюю по недогляду стащил их пес. Другим был молодой парень, показавший папеньке спину с безобразными фурункулами.
С первой минуты я лишилась спокойствия и, стараясь не корчить недовольную мину, выслушала наказ папеньки достать из-под потолка в кладовке самый застарелый пучок крапивы. Заваривая сухие листья для припарки, понадобившейся незадачливой синьоре Малатесте, я готова была кричать от нетерпения и, не выдержав, и вправду взвизгнула, второпях облив себе грудь хвощовой настойкой. В ужасе, что пропущу приход Пьеро, я помчалась переодеваться в спальню, но, переменив корсаж и вернувшись в аптеку, увидела, что мой возлюбленный так и не появился.
Посетители приходили и уходили, а время текло. Я тревожилась, почему Пьеро не пришел в назначенный час. Утро сменилось днем, и, когда Магдалена позвала нас с папенькой наверх пообедать, я огрызнулась, что у меня пропал аппетит. Моя вспышка вызвала у папеньки только недоумение. Он предложил мне, раз уж я не голодна, присмотреть пока за аптекой.
От предчувствий я вся тряслась мелкой дрожью. Где же Пьеро? Наверное, с ним что-то приключилось! Может, он поранился, заболел… Другого объяснения быть не могло — он же никогда не опаздывал на свидания! Надо бы навестить его. Он ждет меня. Может быть, ему нужна папенькина врачебная помощь.
Уже на пороге я спохватилась, что мне нельзя уйти, даже не спросив на то папенькиного позволения. И какую причину я приведу? В отличие от прежних своих вылазок на тайные свидания, вызванных необходимостью пополнить якобы истощившийся запас коровяка или обновить мазь из вайды, целый кувшин которой прогорк ни с того ни с сего, сегодня я не заготовила для папеньки никакого предлога улизнуть из дома.
Нет, такое бегство мне самой казалось неуместным. Что, если, поддавшись сиюминутному порыву, я вовсе пропущу приход Пьеро? От его дома до нашего можно дойти по винчианским улицам разными путями. Вдруг он задержался по дороге, чтобы купить подарочек? Или, может, в этот самый момент он собирает для меня где-нибудь полевые цветы? Ах, ну почему же он не пришел, как было у нас условлено?!
Тем временем вернулся с обеда папенька, настроенный, как всегда, доброжелательно. Однако он нет-нет да и взглядывал на меня с недоверчивостью: моя утренняя выходка была все же из ряда вон выходящей. Про себя я уже решила дожидаться Пьеро, когда бы он ни явился, и дотянуть хотя бы до закрытия аптеки.
Остаток дня влачился подобно сонной улитке. Каждая минута проделывала новую брешь в моем терпении, и, едва папенька закрыл дверь за последним клиентом, оно не выдержало и лопнуло.
— Я ухожу! — срывающимся голосом объявила я.
— Уходишь? — кротко переспросил папенька. — Но куда? Зачем тебе?
Я не придумала загодя, что ему ответить, и уже в дверях беспомощно выпалила:
— Папенька, я ухожу, и все тут!
— Катерина…
Но я хлопнула дверью и быстрыми шагами двинулась к старинному замку и выстроенной при нем мельнице. Пять поколений назад предки Пьеро возвели превосходное жилище в три этажа. Немалая его часть отводилась внутри под мельницу, а приводящее ее в действие водяное колесо удачно задумали и поместили снаружи. С одной стороны к дому примыкала оливковая роща, длинной узкой полосой протянувшаяся к подножию холма. Сейчас, в разгар лета, в ней наливались сочные зеленые плоды. Тылы бывшей крепости, некогда ограждавшей винчианский замок, до сих пор были обнесены старинным валом, а прочие обширные сады и немногочисленные надворные строения окружала невысокая, но по-прежнему прочная кирпичная стена. Парадные ворота — два высоких дубовых створа, подбитые крест-накрест железными полосами, — производили внушительное впечатление, наводя на мысль, что за ними живет влиятельное и зажиточное семейство.
Ворота были крепко-накрепко заперты. Мне хотелось забарабанить в них кулаками и громко позвать Пьеро, но, несмотря на все безрассудство, я понимала, что поступить так было бы ужасной ошибкой. Будущая хозяйка этого дома должна обладать достоинством, а не вопить как очумелая.
Я осталась стоять на месте, разыгрывая безмятежность и мысленно призывая обитателей дома или кого-нибудь из прислуги. У них я намеревалась мирно осведомиться о местопребывании Пьеро. Однако никто не входил и не выходил в ворота, и понемногу я принялась расхаживать туда-сюда, взметая башмаками клубы пыли.
Солнце клонилось к закату. Не стоять же мне здесь всю ночь! Нужно что-то предпринять!
Я пробралась вдоль ограды к задам и оказалась в оливковой роще. Там я приметила подходящую позицию для обзора — дряхлого древесного исполина, стоявшего настолько близко к крепостной стене, что его ветви свешивались в сад.
Я подоткнула юбки и влезла на один из суков. От посторонних глаз меня скрывала серовато-зеленая листва олив, и я могла беспрепятственно наблюдать за тем, что делалось во дворе. Впрочем, ничего особенно интересного там не происходило: выводок цыплят рылся в мусоре, а подручный конюха нес сбрую в стойло. Никого из домашних я, как ни всматривалась, так и не увидела. С досады я изо всей силы стукнула по стволу кулаком и вскрикнула оттого, что зашибла руку.
— Катерина? — окликнул снизу мужской голос.
Сердце у меня радостно екнуло. Я перевела взгляд на землю и испытала горчайшее разочарование, обнаружив там вовсе не наследника семьи да Винчи, а всего-навсего Франческо.
— Что ты там делаешь? Спускайся! — позвал он. — Не то упадешь и расшибешься.
Он помог мне спуститься, и я не стала противиться, стараясь вернуть своему лицу прежнее горделивое выражение. Наконец мы оказались нос к носу. Взглянув на Франческо, я отметила, как похож он на брата. Правда, Пьеро был повыше, зато черты Франческо были мягче, добрее.
— Ты не знаешь, где сейчас Пьеро? — пробормотала я сквозь зубы с деланым спокойствием.
— Знаю, Катерина. Он уехал во Флоренцию.
— Во Флоренцию?! — Моего самообладания как не бывало. — Как во Флоренцию? Он сегодня с утра должен был прийти к нам в аптеку и просить у папеньки моей руки!
— Знаю, — отозвался Франческо.
Он уже знает! Значит, это больше не тайна… Выходит, всему их семейству известно о наших планах.
— Почему же он уехал, а меня не предупредил? — потребовала я разъяснений. — И когда он теперь вернется?
Франческо отчего-то замялся.
— Он теперь… не скоро вернется. — Он снова замолк, будто подбирая слова. — Мой отец… то бишь наш отец… страшно сердит на него. Они повздорили.
— Повздорили из-за меня, — догадалась я, чувствуя, как по коже поползли мурашки.
Франческо кивнул.
— Вчера вечером Пьеро объявил ему о своем намерении жениться на тебе.
Я улыбнулась, воодушевленная этим известием, хотя предчувствовала, что остальные будут далеко не столь обнадеживающими.
— Отец ответил ему, что Пьеро, должно быть, витает в облаках, если мнит, что ему позволят брак с… — его лицо передернулось, — с такой, как ты.
— С такой, как я… — эхом откликнулась я.
— Я не сам это выдумал, Катерина! Если не хочешь, я не буду…
— Нет! — вцепилась я в его руку. — Я хочу знать все как есть. До последнего слова.
И Франческо поведал мне весь их разговор, старательно обходя резкости, противные его деликатной натуре. Однако он был не в силах смягчить те жестокие, оскорбительные высказывания, подобно острому ножу вонзавшиеся мне прямо в сердце. О чем Пьеро раньше думал? Они же сущие голодранцы. Аптекарь, этот ничтожный лавочник, берет плату за услуги утиными яйцами! Пьеро достоин гораздо лучшей партии, нежели нищая деревенская девка. Если он и женится, то на той девушке, которую выберут для него отец и дед, и уж ее семья не будет обделена ни достатком, ни сословным положением, а солидное приданое невесты пополнит и без того не пустые сундуки ее суженого.
Затем Антонио да Винчи поинтересовался, лишил ли его сын дочь аптекаря невинности. Пьеро не счел нужным скрывать правду. Мать и бабка презрительно фыркнули. Сообщение о моей поруганной девственности стало завершающим аккордом их беседы.
На этом Франческо уставился себе под ноги, очевидно не имея охоты продолжать. Я подстегнула его:
— Что еще сказал ваш отец?
— Сказал, что ты просто-напросто потаскушка. Когда дедушка стал допытываться у Пьеро, что он намерен делать, если ты вдруг зачала от него ребенка, мама и бабушка встали и вышли из комнаты.
Ноги у меня так и подкосились: мысль о беременности мне даже в голову не приходила. Мы же собирались пожениться! Если бы у нас и родился когда-нибудь ребенок, он был бы законным. Нам во что бы то ни стало надо было пожениться!
— Он что, совсем не защищал меня? — всхлипнула я. — Ни капельки?
Франческо глядел на меня с участием.
— Катерина, я же пересказал тебе весь их разговор. Как смог бы брат защитить тебя? — Он покачал головой. — Пьеро получит от этих алчных, корыстных людей наследство. Он не должен забывать об этом!
Я с трудом припоминаю, что было потом. Наверное, на небе светила луна, потому что глубокой ночью среди холмов я все же разбирала дорогу, хоть и спотыкалась на каждом шагу. Я не замечала ни своих содранных коленок, ни разорванной юбки. Я бродила у реки вдоль берега, словно тень, падая без сил на отмелях, рыдала и на чем свет стоит кляла Пьеро и его разнесчастную родню. Но самыми жестокими и скверными словами я ругала саму себя.
Что думала моя глупая голова? Как-никак, мне уже исполнилось четырнадцать лет! Никто в деревне ни сном ни духом не ведал о почетных обязанностях папеньки при Поджо, который, в свою очередь, состоял на службе у самого Козимо де Медичи. Никто из винчианцев даже не догадывался, что мой папенька гораздо выше простого деревенского травника. Однако даже если бы родные Пьеро узнали об обширных кладезях книг и манускриптов, хранившихся в нашей библиотеке, они и ухом бы не повели. Их могла впечатлить только толстая мошна будущей невестки и перспектива примазаться к сливкам флорентийского общества. Все это их сын не мог получить из моих рук, и, значит, я была заурядная шлюха.
Я легла навзничь и стала смотреть на звезды. Их далекое холодное мерцание, казалось, таило насмешку. Я словно слышала их голос: «Что нам до тебя, дрянная девчонка? Ты смела повелевать своей судьбой? Смотри же, куда она тебя завела».
Проплакав долго и безутешно, я, вконец опустошенная, забылась сном без сновидений и очнулась, когда уже рассвело. Вся моя одежда насквозь отсырела, а на щеке остались отпечатки жестких стеблей.
Я еле-еле добрела до деревни, не обращая внимания на соседей и не отвечая на их добродушные приветствия. Дома я застала обезумевшего от беспокойства папеньку и Магдалену. Ее радость при моем появлении тут же сменилась недовольством. Она осуждающе поцокала языком на мой расхристанный вид и принялась ворчать, дескать, то-то односельчанам будет пища для сплетен.
Папеньке я не могла даже в глаза смотреть. Лишь секунду побыв в его крепких объятиях, в которые он едва ли не насильно заключил меня, я вырвалась и бросилась наверх, в свою спальню. Позже я узнала — и приняла почти с безразличием, — что огонь, с давних пор полыхавший в нашем священном атеноре, впервые оставили без присмотра и он потух сам собой.
Узнав о предательстве возлюбленного, я на следующий же день выпила изрядное количество настойки из ивовых листьев, чтобы помешать семени Пьеро укорениться во мне. Я уповала на ее безотказное действие и на то, что купорос, разносимый кровью по всему телу, напитает мои органы и уничтожит любую завязь, которая вздумала бы во мне прижиться и развиться.
Последующие несколько недель я провела в молчаливом бешенстве, скрывая от всех, даже от папеньки, его истинный источник. Моя ярость все разрасталась, пока не переродилась в некий болезненный нарыв где-то в глубине моего существа.
Я сделалась непомерно раздражительной, забывала умыться и причесаться, а за столом поглощала столько, сколько пристало зараз съедать здоровенному мужику, а не хрупкой девушке. Я превратилась в неопрятную толстуху, и мое лицо сплошь покрылось беловатыми угрями. Каждый вечер я отправлялась в постель с неотступными думами о Пьеро и обо всем его семействе, пестуя планы мести и даже помышляя вернуть утраченную любовь с помощью приворотного зелья, которым я попотчую Пьеро, как только он вернется из Флоренции. Я больше не желала бродить по холмам, собирая травы для папенькиной аптеки, и сердито огрызалась на его покупателей. Все ломали голову, что за перемена произошла в прежде милой и приветливой дочке аптекаря Катерине.
Поддавшись смятению и томлению, я вначале не придала значения перерыву в месячных, но, когда они снова не пришли в срок, я успела обрести былую здравость рассудка. Я поняла, что настойка из ивовых листьев оказалась никудышным противозачаточным средством.
Я все-таки забеременела и теперь носила в утробе отродье бесхребетного Пьеро да Винчи. Это бесило меня, и я решила, что нипочем не стану рожать. Если верить Аристотелю, зародыш на этой стадии еще не человек, а просто живой организм. Я задумала вытравить плод, изгнать его из своего тела — тогда, может быть, я и Пьеро навсегда выдворю из своих мыслей. Снова обрету радость прежней, девичьей жизни. Верну себе расположение папеньки и восстановлю доброе имя у односельчан, которых беспрестанно оскорбляла.
Когда папенька уснул, я неслышно прокралась по лестнице наверх, в его кабинет. Отыскав труды Галена, Авиценны, Диоскорида и Ар-Рази, я принялась лихорадочно вчитываться в тексты, где речь шла о контрацептивных и абортивных препаратах. Порой авторы сходились во мнениях, цитируя «для возобновления регул» одни и те же травы, но лишь немногие из них брались «уничтожить эмбрион и вызвать его удаление из лона». Однако многие названные ими вещества уже исчезли с лица земли, в том числе и лучший из абортивов — сильфий,[5] утраченный тысячелетия тому назад. Другие просто не встречались в Италии, например «бешеный огурец», из которого получали сок, или слоновий кал, используемый как суппозиторий. Иных — таких как миррис или можжевельник — в данный момент не было на полках папенькиной аптеки: мы ждали, пока корабли доставят партию товаров из отдаленных земель в порт Пизы. Алхимические описания, как следует провоцировать аборт, изобиловали упоминаниями определенных камней, трав и светил. Они показались мне наиболее бестолковыми и бесполезными из всех прочих.
Правда и то, что за все годы, проведенные мною в папенькиных помощницах, ни одна винчианская жительница не обращалась к нему с целью прервать нежелательную беременность. Женщины часто приходили в аптеку, ища средств помешать зачатию: они уже не доверяли бабушкиным бредовым рецептам вроде сожженного на горячих углях копыта мула. Но сама беременность, если исключить периоды чумных эпидемий, всегда считалась благословением свыше, и мои познания об умерщвлении зародышей в утробе ограничивались лишь книжными сведениями. С папенькой же на эту тему мы никогда не говорили.
Мне оставалось только изучать старинные рукописи, уткнувшись в них при неверном пламени свечи, и гадать, не вызовут ли предложенные отвары и суппозитории вместе с гибелью плода… и мою собственную. Но потом, снедаемая тоской, я решила, что смерть — ничем не худший удел по сравнению с тем, как стать матерью бастарда в захолустном городишке.
Так и вышло, что я, отчаянная голова, сварила, не слишком поддаваясь страху, дурно пахнущее зелье из тех абортивных ингредиентов, что нашлись под рукой в нашей аптеке, — мирриса, руты, буковицы, болотной мяты и можжевеловой живицы, проглотила его перед рассветом, а затем добралась до своей спальни и снова улеглась в постель.
Почти сразу у меня сильно свело живот, и к тому времени, как к нам пришла тетя Магдалена, а папенька открыл двери аптеки, меня уже жестоко мутило и я вопила как резаная, так что было слышно не только на лестнице, но и в самой лавке.
Папенька и Магдалена сразу примчались в мою спальню и принялись хлопотать возле меня, умоляя сказать, что и где болит. К тому моменту я уже так боялась умереть — вдруг я с предельной ясностью осознала, что менее всего стремлюсь к смерти, — что тут же выболтала им состав принятого мной лекарства. Свое намерение я от них тоже не утаила.
Боль и горячка так мучили меня в тот день, что я сама не понимаю, как выжила. Но я выжила. Затем еще неделю я была слаба, как котенок, и не могла есть ничего, кроме жиденькой похлебки из соленых овощей.
Зародыш, несмотря на попытку отравления со стороны его обладательницы, отказался покинуть насиженное место. После того случая, уже по возвращении доброго здравия и ясности ума, я пересмотрела свои чувства к растущему внутри меня организму. Он сумел заслужить мое уважение. Наверняка он был силен и упрям, и вскоре я начала чувствовать в себе пульсацию новой жизни — пузырьки и трепет бабочкиных крыльев задолго до того, как будущий младенец стал переворачиваться, брыкаться и лягаться, разговаривая со мной, — общение ведь необязательно подразумевает разговор.
Я считала его девочкой и уже начала называть по своей бабушке по отцу Леонорой. Отвращение к будущему ребенку сменилось любовью, и бесстыдно вздувшееся под юбками чрево только радовало меня наперекор возмущенным взорам вездесущих односельчан. Кое-кто догадывался и о моей попытке избавиться от плода, так что недоброжелательные пересуды вскоре обернулись открытой враждой. Я совершила святотатство перед лицом Господа, раз решилась на убийство. К нам в дом наведались церковные старейшины. Гневно обличив меня, они запретили нам с папенькой впредь посещать церковь.
Но папенька, устав притворяться добрым христианином, втайне даже обрадовался наложенной на нас каре. Ужаснувшись возможности лишиться меня, он с того памятного дня уже не таил в сердце злобы на мою беременность. Вместе со мной он яро негодовал и на мягкотелого Пьеро, и на его бесчестное семейство, уверяя меня, что почтет за счастье иметь внука или внучку. Он обещал мне, что взрастит ребеночка вместе со мной, ни в чем не уступая самому любящему отцу.
Последующие месяцы беременности прошли бы совсем гладко, если бы не нападки винчианцев. Едва мое положение стало для них очевидным, как все вообразили, будто врата ада растворились перед их носом, а я приспешница самого Сатаны, нарочно засланная им в наш городок. Верно и то, что на протяжении нескольких поколений в Винчи не рождалось незаконных детей, и мой должен был стать первым. Всех незамужних девушек соблюдали в строгих границах богонравия и целомудрия, если же это не удавалось, то родители наделяли дочерей щедрым и богатым приданым.
Я отказывалась обнародовать имя отца будущего ребенка, не желая вмешивать семью Пьеро в эту историю. Да и к чему? Даже если бы речь шла об изнасиловании, это ничего не меняло. У нас считалось, что девушка, которой воспользовались таким образом, сама виновата в своем бесчестье. По сути, это она нанесла вред мужчине, посадив пятно на его душу. Но в моем случае все было иначе: ведь я сама поощряла Пьеро к ухаживаниям. Я могла бы, конечно, обвинить его в бесхарактерности, но никак не в принуждении.
Мой новоявленный позор не давал односельчанам покоя. Они без конца трепали языками, обсуждая, от кого я могла понести и как Эрнесто недоглядел, вырастив такую скверную дочь. Сама же я, если верить моим некогда славным соседям и служителям прихода, оказалась гадкой распутницей и, что неизмеримо хуже, одурачила их всех, выставляя себя милой и добродетельной девушкой.
Теперь все наши пациенты как один требовали, чтобы папенька не допускал меня до приготовления лекарств, и даже мое присутствие в аптеке посетители находили невыносимым. Стоило мне возобновить походы на луг для сбора трав, как люди начали обращаться к папеньке с жалобами, дескать, такие прогулки дурно влияют на местных юношей и мужчин, поскольку я могу соблазнить их и склонить к греху. Завидев меня на улице, матроны отгоняли дочерей от окон, будто от одного взгляда на меня те ударились бы в разврат.
Вот почему на протяжении пяти месяцев со мною никто, за исключением папеньки и Магдалены, не разговаривал. Удивительно, быть может, но меня этот остракизм ничуть не заботил. Папенька отзывался о винчианцах как об ограниченных и жестокосердных людях, и я с ним соглашалась. Срок мой меж тем близился, и душа новой жизни уже отзывалась в каждой фибре моего тела. Я ждала и не могла дождаться ее рождения. Леонора, доченька моя милая…
Лишь однажды мое сердце дрогнуло: до меня дошли слухи о женитьбе Пьеро на дочери состоятельного нотариуса из Пистои. По всему нашему городку ходили толки о немалом приданом невесты. Свадьба состоялась во Флоренции, но по недостатку средств молодожены не смогли сразу остаться жить в столице. Пока что они вынуждены были поселиться в родительском доме в Винчи — в том самом, что за крепостной стеной, — и новобрачная Альбиера по примеру всех добропорядочных жен взялась за шитье и прочие мелкие домашние хлопоты.
Пьеро, как и прежде, продолжал по роду своих занятий то и дело отлучаться во Флоренцию. Соседи поговаривали, что дела его помаленьку идут в гору и обещают в дальнейшем неплохие прибыли. По счастливой случайности я за время беременности ни разу не столкнулась ни с одним из них на улице, хотя не сомневалась, что слухи о моем распутстве достигли и ушей обитателей имения да Винчи. Впрочем, никто из них не признался — да я на то и не надеялась, — что мой будущий ребенок станет членом их семейства.
Конечно, мне нелегко было принять этот удар — известие о браке Пьеро. О него разом разбились мои затаенные мечтания о том, что однажды Пьеро все же наберется твердости и женится на мне наперекор родительской воле. Но, узнав, что мои надежды теперь напрасны, я пролила в объятиях папеньки несколько скупых горючих слезинок и поддалась наконец на его увещевания увидеть в истинном свете и это никчемное родство, и жалкого родителя моего будущего малыша. Таких недостойных людей мы должны были навсегда исключить из нашей жизни.
И вот благословенный день настал. Меня, налитую, словно спелый персик, отвели в спальню, и, пока папенька нервно расхаживал за дверью, Магдалена хлопотала меж моих раздвинутых ног, принимая младенца — не Леонору, а мальчика, Леонардо. Впоследствии тетя уверяла, что за все годы повитушества ей ни разу не доводилось видеть, чтобы новорожденный лез прочь из лона с таким усердием. По ее признанию, мой сынок сам прыгнул ей прямо в руки, словно уже вдоволь натерпелся и темноты, и тишины и теперь жаждал взглянуть на белый свет.
Даже сквозь пелену усталости и боли я обрадовалась его требовательным воплям. Магдалена обмыла Леонардо, и он так яростно засучил пухленькими ручками и ножками, что она решила не укутывать его в привычный свивальник, а просто обернула одеяльцем и передала в мои нетерпеливые руки.
Вот тут и случилось волшебство. Я влюбилась в собственного сына — всецело и окончательно. Даже не верилось, насколько на протяжении всех этих месяцев голоса наших душ были слиты воедино. Мы уже давным-давно знали друг дружку. Леонардо, как любой новорожденный, еще мало что понимал, но едва он оказался у моей груди, как мгновенно притих и устроился там, будто в уютном гнездышке. Его не пришлось уговаривать взять сосок, а молока у меня оказалось предостаточно. Он причмокивал с таким исступлением, что белая сладковатая жидкость пузырилась вокруг его ротика и стекала вниз по моей груди.
Магдалена впустила папеньку, и он смог лицезреть, как я хохочу и в то же время рыдаю над своим прожорливым сынком. От радости. От облегчения. От осознания ценности дара, доставшегося мне через такие страдания, — новой жизни, которую я от злобы на Пьеро пыталась задуть, словно свечку.
Леонардо с самого рождения выглядел красавчиком. В первые часы жизни его светлая кожа сохраняла розоватый оттенок, черты лица были отчетливыми, щечки — пухлыми, подбородочек — заостренным, а носик — просто прелестным. Я не могла дождаться, когда мой сынок откроет глаза, не сомневаясь, что они окажутся большими и смышлеными.
Папенька тоже подтвердил, что его новорожденный внук необычайно хорош собой. Он взял младенца на руки с такой трепетной гордостью, что я снова не удержалась от слез — на этот раз от искреннего счастья. Я больше не укоряла себя за ошибку, которую якобы совершила, отдавшись Пьеро. Какие пустяки! Этому малышу суждено было появиться на свет, а его отсутствующий папаша был осужден на проклятие.
В ту апрельскую ночь накануне церковного праздника Христова Воскресения мой малыш спал рядом со мной в колыбельке, подвешенной возле кровати. Его голодные крики не раз будили меня, и добрая близорукая Магдалена всегда была рядом и подносила Леонардо к моей груди.
К утру я совершенно обессилела и заснула так крепко, что не слышала ни громких стуков в дверь нашей аптеки, ни папенькиных гневных восклицаний. Я встревожилась лишь тогда, когда шум раздался у самых дверей моей спальни. Магдалена куда-то отлучилась, но среди хора возбужденных мужских голосов я различила и голос папеньки.
Я стремительно приподнялась на постели и вынула из колыбельки потревоженного Леонардо, прижав его для надежности покрепче к своей груди.
Дверь моей спальни рывком распахнулась. Я увидела, как покрасневший и помертвевший — иначе не скажешь — папенька пытается преградить путь группе раздраженных людей. Позади толклась Магдалена с мокрым от слез лицом, беспомощно всплескивая руками, словно курица крыльями.
Откуда ни возьмись, к нам пришла беда, правда, я не сразу поняла, в чем дело. Но стоило мне разглядеть среди вошедших Пьеро и его брата Франческо и услышать папенькин возглас: «Он не ваш, вы не смеете забрать его!» — как кровь застыла в моих жилах. Нам с папенькой были прекрасно известны обычаи, касавшиеся незаконнорожденных детей. Сколько таких бастардов росло, не видя любви или какой-либо опеки, сколько из них встречало безвременную смерть, за которую их родители не несли ни кары, ни осуждения! Любая вдова, выходя вторично замуж, в большинстве случаев против воли уступала детей от первого брака семье бывшего мужа — тем паче сыновей.
— На кон поставлена наша родословная! — рассерженно вскричал старейшина семьи да Винчи. — Преемственность по крови и наша честь превыше всех материнских чувств!
Чудовищные в своей солидарности, они на пути к моей комнате смели все папенькины усилия физически им воспрепятствовать. Я еще теснее прижала к себе Леонардо, и он заплакал навзрыд. Услышав голос сына, вперед выступил Пьеро. На его лице застыло стыдливое смущение пополам с отцовской гордостью: все-таки Леонардо, законнорожденный или нет, был его первенцем, и по местным, хоть и донельзя противоестественным, законам отец имел все права взять сына к себе.
— Не забирай его! — пронзительным голосом взмолилась я. — Пожалуйста, ну пожалуйста, Пьеро, не надо!
Но он все же подошел к кровати, старательно отводя глаза в сторону, словно мой взгляд грозил лишить его способности двигаться. Уже протянув руки к заливавшемуся криком младенцу, которому, разумеется, передался мой ужас, Пьеро, однако, замешкался. Очевидно, его поразила мысль о том, что он совершает святотатство и что девушка, которую он когда-то так преданно любил, не перенесет подобного злодейства.
Но тут вмешался его отец, громогласно повелев:
— Возьми же ребенка, Пьеро! Ну!
Я вцепилась в руку бывшего возлюбленного.
— Нет, ты его не заберешь! — прошипела я с такой яростью, какой за собою даже не подозревала.
Но он забрал Леонардо, так и не взглянув на меня. Как только Пьеро ухватился за малыша, я оставила все попытки помешать ему: я не могла калечить собственного ребенка. Они гурьбой вышли из моей спальни, и мне показалось, будто солнце на небе потухло. Я неясно помню, как папенька выкрикивал им вслед запоздалые угрозы, как безутешно выла Магдалена. Потом все затихло, а у меня в руках по-прежнему зияла пустота.
Я не могла плакать и знала, что папенька не придет меня утешать: меня все равно ничем нельзя было утешить. Мы с ним не подумали заранее приготовиться к худшему, но худшее-то и произошло. Мое счастье иссякло, и, опаленная страданием, я не могла придумать более страшной участи, чем та, что нам досталась, — и для себя, ведь у меня вырвали из рук мое дитя, и для Леонардо, который не получит и толики нежности в семье, где его будут считать бесполезным отродьем.
Было Пасхальное воскресенье, и все винчианцы отправились в церковь. Известие об отцовстве новорожденного Леонардо распространилось со скоростью пожара. Односельчане набросились на эту новость, словно голодная собачья свора, треплющая хромоногого зайца. Пьеро да Винчи выглядел в их глазах преуспевающим молодым человеком, стяжавшим нашему городку только добрую славу. Его несчастная юная супруга, «весьма состоятельная и добродетельная особа», вынуждена была сносить поругание их свежеиспеченного брака от этого новоявленного бастарда, принесенного к ним в дом. Я, разумеется, выступала коварной соблазнительницей, гнусной шлюхой, своими грехами угрожающей благополучию всех честнейших винчианских семейств.
Все эти сплетни я выпытала у Магдалены, вернувшейся с праздничной мессы, невзирая на папенькины протесты: он не хотел подвергать меня еще большим мучениям. Но я вознамерилась выведать все до последнего словечка, наверное надеясь тем самым построже наказать себя, ведь в случившемся непоправимом несчастье мне следовало винить только саму себя.
В тот же день к вечеру моего сына окрестили в церкви в семейном кругу, в который я не имела доступа. Мне выпала единственная спасительная благодать: мальчика нарекли Леонардо — Леонардо де Пьеро да Винчи. Прознав об этом, я снова ударилась в слезы, догадавшись, что в этом была заслуга Пьеро. Хотя бы одно великодушное деяние ему удалось довести до конца, учитывая, что никто в его родне раньше не носил это имя. Стоя у купели, отец и дед Пьеро, должно быть, кипели от злости. Я только гадала, что такое снизошло на Пьеро — чувство вины? Или благородства? Остатки былой любви ко мне?
Впрочем, это было очень скудное утешение. Все последующие дни я провела так, словно меня поглотил черный омут тоски. Я почти постоянно спала, а если ела, то все исторгала обратно. У меня нещадно болели груди, молоко стекало по ним, подобно слезам, пятная ночные рубашки и постельное белье. Магдалена обеспокоенно квохтала у моей кровати, уговаривая меня встать и немного встряхнуться. Папенька тоже частенько навещал меня в моей спальне. Вид у него был побитый и беспомощный, за три дня он постарел лет на десять. Бывали моменты, когда я, лежа на постели, увещевала свое сердце перестать биться или воображала с чрезвычайной дотошностью, как одеваюсь, иду среди холмов к тому месту, где мы с Пьеро зачали Леонардо, вхожу в воды реки и утопаю в ней.
Я беспрестанно горевала о себе, но однажды утром суетливый возглас Магдалены вывел меня из обычного помраченного забытья:
— Катерина! Очнись! К тебе гости!
Гости? Кому понадобилось навещать меня?
— Хватит лежать! Умывайся, живее! — Она принесла плошку воды и щетку, которой обычно расчесывала мои спутанные волосы. — От тебя дурно пахнет. Нет, так не годится…
— Кто там, тетя? — все еще спросонья пытала ее я.
— Его брат, брат!
— Его брат? — непонимающе переспросила я.
Но прежде чем я успела сообразить, что к чему, на пороге спальни возник Франческо да Винчи. Он комкал в руках свой берет, а позади застыл папенька с до того ошеломленным видом, что я совсем потерялась в догадках.
Франческо отчего-то сильно тревожился, словно конь, углядевший под копытами змею. Он робко вошел и отвесил мне легкий поклон. Я приподнялась на постели. Магдалена, подхватив плошку с водой, деликатно взяла папеньку за локоть и увела его прочь. Только когда их шаги на лестнице стихли, Франческо заговорил.
— Катерина… — обратился он ко мне, но тут же снова смолк.
Я глядела на него, словно пораженная немотой.
— Катерина, прости, что все так получилось…
— Тебе-то к чему просить прощения? — Я удивилась, что ко мне вернулся голос, но еще больше тому, насколько горько он прозвучал.
— Просто ужасно, что они забрали у тебя сына. Но еще ужаснее… — На этих навевающих жуть словах Франческо опять споткнулся.
— Что еще ужаснее, Франческо? Говори!
— Ребенок не хочет сосать. Он не берет грудь.
— Кто его кормилица? — Я немедленно откинула одеяло и спустила ноги на пол.
— Анджелина Лукази. Она добрая женщина, она очень старается покормить младенца, но он…
— Леонардо! — свирепо прошипела я. — Зови его по имени!
Франческо чуть не плакал. Он потер лоб, сжал руками виски.
— Леонардо мучается, он голоден. Если он не поест…
— А что предпринимает его отец? — выкрикнула я.
Я встала, но ослабевшие ноги меня не держали. Франческо вовремя подоспел и снова усадил меня на постель. Я намертво вцепилась пальцами в его руку. По лицу Франческо и в самом деле потекли слезы.
— Пьеро ничего не предпринимает. Он говорит, что как только Леонардо сильно оголодает, то сразу возьмет сосок. И скоро отъестся, как поросенок. Но что, если нет? Катерина, сделай же что-нибудь!
Я только разинула рот — и от нелепости сказанного, и от ненависти, и от крайнего замешательства.
— Я-то что могу сделать? — заорала я на Франческо, молотя кулаками в его грудь.
Он стоически переносил тумаки, считая, видимо, что заслужил и худшее наказание.
— Тебе надо пойти со мной. К нам домой, прямо сейчас, и предложить стать кормилицей Леонардо.
Предложение было сколь неожиданным, столь и невообразимым, но в высшей степени благоразумным. На мгновение я живо представила себе, как стою перед родными Пьеро, сгорая от стыда за то, что униженно пришла к ним на поклон. Но видение тут же исчезло — нельзя было терять ни минуты.
— Выйди, — приказала я Франческо. — Мне нужно одеться. Подожди меня внизу и пришли сюда папеньку и тетю.
Франческо немедленно просветлел, и мне подумалось, что в их более чем презренном семействе нашелся хотя бы один порядочный человек.
Мы оба шли к дому да Винчи не без внутреннего трепета. Его родня вполне могла выдворить меня вон, а мои требования обернуть бредом сумасшедшей. Но их младший сын должен был и дальше жить с ними и терпеть их насмешки. Может, они даже сочли бы его изменником, презренным трусом и двурушником…
Франческо отодвинул щеколду калитки, и через черный ход мы проникли во двор, который я когда-то обозревала из-за ограды, сидя на суку оливы. Сейчас он был еще менее оживленным, чем в тот памятный летний вечер почти годичной давности. Над кучей навоза роились несметные полчища мух, но их неправдоподобно громкое жужжание все равно перекрывали крики Леонардо. Он истошно надрывался где-то в доме, совсем как в церкви во время крещения. Я со смятением отметила про себя, что его голосок очень ослабел и теперь больше походил на кашель. Мой корсаж спереди весь промок, и я закусила губу, чтобы самой не заплакать.
— Поспешим, — предложила я Франческо.
Он взял меня за руку и ускорил шаг.
Я понимала, что разрыдаться перед хозяином дома для меня недопустимо, но и выставить себя слишком грубой тоже не годилось: это наверняка рассердило бы его. Как же мне вести себя перед ними, что сказать? Мне миновало в ту пору всего пятнадцать лет, и, помимо любви к сыну, у меня не имелось иного советчика.
Франческо отступил, пропуская меня к входу в обеденный зал. Я застыла в дверном проеме, прижав руки к груди. Несмотря на то что я уже не раз рисовала в своем воображении эту картину, мое появление ошеломило их ничуть не меньше, чем меня саму.
Пьеро с молодой женой сидели рядышком. Альбиера оказалась девушкой примерно моих лет, с вытянутым, узким лицом и весьма худосочной. Отец Пьеро, Антонио, возглавлял один край длинного полированного стола, а его супруга Лючия — другой. Престарелый дед Пьеро сидел рядом с пустым сиденьем, без сомнения предназначенным для Франческо. Старик неприязненно уставился на меня.
Несмотря на серьезность момента, мое внимание отвлекло гораздо более важное для меня обстоятельство: плач Леонардо раздавался теперь поблизости, в комнате наверху. Мне нужно было как-то обратиться к Пьеро и его отцу, но, едва я раскрывала рот, как новый приступ оглушительно-надсадного визга мешал мне осуществить задуманное.
Антонио вскинул подбородок, и его супруга вместе с невесткой без лишних слов покорно отодвинули стулья и встали. Но я желала, чтобы они посмотрели и послушали, что здесь произойдет. Они обе были женщинами, как и я, и должны были понять, что за необходимость заставила меня посягнуть на их покой в их собственном доме. Антонио жестом уже выпроваживал их вон из залы, но я твердо решила высказать все, что считала нужным, до их ухода.
— Посмотрите же на меня! — выкрикнула я и широко развела руки. Весь мой корсаж пропитался молоком. Я сверкнула глазами на Пьеро:
— Послушай, как плачет наш сын!
Альбиера, стоявшая рядом с ним, поморщилась, но я еще не исчерпала свои аргументы.
— Это меня зовет Леонардо! Вот она я. Его нужно покормить. Вы обязаны позволить мне накормить его!
Антонио сидел неподвижно, словно кол проглотил, сжав зубы и не обращая внимания на умоляющие взгляды Пьеро.
— Выстави отсюда эту шлюху, Франческо, — хрипло велел старик.
— Дедушка, пусть она выскажется, — дрожащим голосом попросил тот в ответ.
— Отведите нам место на чердаке, — не отступала я, — или где угодно. И больше мы вас не побеспокоим.
Никто по-прежнему не проронил ни слова.
— Прошу вас, допустите меня к нему!
— Как ты осмелилась так по-разбойничьи ворваться в мой дом?! — рявкнул на меня Антонио.
Теперь я ясно увидела, почему хозяина дома боятся даже его собственные сыновья.
— Я успокою его, — обратилась я к Пьеро напрямую, дерзко пренебрегая старшим в их семействе. — Ты разве не этого добиваешься?
Ответ был очевиден, но малодушный Пьеро страшился произнести его вслух. В конце концов я решилась поставить Антонио и старика перед простой очевидностью, которая одна и помогла мне преодолеть страх перед ними.
— В Леонардо течет кровь вашего сына. И ваша тоже. Неужели вы желаете смерти своему первому внуку? Без меня он непременно умрет.
Слова теперь сами соскакивали с моих губ без малейших усилий, удачно подкрепляемые очередным громогласным взрывом детского плача.
— Я его мать! Он плачет… потому что зовет меня. — Я прижала руки к насквозь промокшему корсажу. — А это мои слезы о нем!
Женщин, очевидно, ничуть не тронули мои материнские мольбы, поскольку вид у обеих был донельзя возмущенный. Однако мои доводы все же уязвили непомерно раздутую спесь Антонио. Пряча глаза от отца, он постановил:
— Будешь жить вместе с остальными служанками. И не смей ни с кем из нас заговаривать, пока тебя не спросят.
Старик что-то невнятно прошипел: гнев мешал ему облечь в слова несогласие с решением сына. У меня пересохло в горле: таких оскорблений я все же не ожидала.
— Ты будешь…
— А если Леонардо что-нибудь понадобится или вдруг он…
— Ты что, оглохла, девка? — окриком перебил меня Антонио, не привыкший к женскому неповиновению. — Я велел тебе молчать, когда тебя не спрашивают!
Стоя на каменном полу зала, я вдруг ощутила, как некая могучая земная сила проникает сквозь мои подошвы, поднимается вверх по ногам и выпрямляет мне позвоночник. Я поняла, что мне предстоит вытерпеть долгие муки унижения, но последнее слово я должна была оставить за собой.
— Если с моим сыном все будет благополучно, — немедля подхватила я, — мне незачем будет говорить с вами, синьоры. — Я поглядела на Пьеро. — И с вами тоже… — Я почтительным кивком указала на женщин, стоявших поодаль. — Но если он захворает, — продолжила я, — или будет нуждаться в участии вашей семьи, я без стеснения обращусь к любому из вас. — Я снова поглядела на Антонио в упор и добавила:
— Я теперь кормилица вашего внука и ваша служанка. Но я вам не рабыня.
Хозяин дома корчился от негодования и, казалось, готов был отхлестать бесстыжую девчонку, явившуюся в его дом прямо к трапезе. Но прежде чем он опомнился, я попросила:
— А сейчас я хочу видеть сына. Пожалуйста.
Меня отвели наверх, в богато убранную спальню, где синьора Лукази укачивала в деревянной люльке моего горластого, покрасневшего от натуги Леонардо. Его личико стало измученным и жалким, и он был совсем не похож на того умиротворенного прекрасного младенца, который несколько дней назад спал у меня на руках.
Кормилица хоть и немало удивилась моему появлению, но с видимым облегчением уступила мне место у колыбели. Я вынула Леонардо из кроватки. За какое-то мгновение он признал и мои прикосновения, и мой запах, и воркующий над ним голос. Я положила его на кровать кормилицы, развернула туго спеленатое одеялом, словно оковами, детское тельце, и в тот же момент захлебывающийся плач прекратился. Я бережно ощупала своего мальчика, его ручки и ножки, двумя пальцами погладила его грудку, обвела крохотный кружок на месте сердца.
Затем я снова взяла его на руки и, приметив рядом стул с высокой спинкой, уселась и расстегнула корсаж. Леонардо, хоть и сильно ослабевший, сам отыскал сосок и принялся причмокивать так же, как раньше, — шумно и неистово. Удовлетворенно вздохнув, мой сынишка несколько минут насыщался, пока наконец не обмяк у меня на руках и не выпустил грудь. А потом он вдруг повернулся ко мне и — о чудо! — открыл глазки. Он впервые в жизни увидел меня — свою маму! Леонардо неотрывно смотрел и смотрел на меня.
Я поспешно улыбнулась, решив, что первой эмоцией человеческого лица для моего сына непременно должно стать выражение счастья. Но голод снова побудил его взять сосок. Я вздохнула, преисполненная радости и облегчения, поцеловала Леонардо в макушечку и прикрыла глаза. Тут я почувствовала на щеке его крохотную теплую ладошку, она легко и нежно касалась моего лица, но в то же время и с видом собственника.
Я подумала, что сердце у меня вот-вот разорвется от блаженства и красоты его невинного жеста. Мой Леонардо… Он снова вернулся ко мне, а я — к нему. Тогда же я воззвала ко всем богам, что могли слышать меня, ко всем паркам, что властвовали моей судьбой, и дала им клятву, что впредь никто не посмеет причинить зло моему сыну и что больше никто не разлучит нас.
То время, которое я провела, будучи кормилицей собственного сына, в доме отца и деда Пьеро, подле некогда любимого мною мужчины и его жены, обращавшейся со мной как с распоследней служанкой, было для меня чрезвычайно нелегким. Нам с Леонардо отвели в хлеву угол, кое-как приспособленный под жилье. Запах навоза просачивался повсюду и сопровождал нас днем и ночью. Семейство да Винчи совершенно не замечало нас, если не считать брошенных искоса презрительных взглядов и, если я требовала что-нибудь необходимое для Леонардо, двух-трех оброненных фраз.
Из показного великодушия они на субботу отпускали меня домой, но не позволяли брать с собой Леонардо. Вот почему мои посещения нашей аптеки всегда оказывались мучительно недолгими: я очень скучала по папеньке, но не могла же я лишить сына пищи!
К счастью, Леонардо, вероятно, вполне хватало моего молока, потому что за это время он ни разу не болел. Его миновали все обычные детские хвори, а нрав у малютки обнаружился самый что ни на есть веселый и легкий. Честно говоря, нам никто из его отцовской родни и не был нужен: мы с сынишкой были неразлучны и от души наслаждались обществом друг друга.
Он не переставал радовать и поражать меня своей смышленостью. Когда ему исполнилось полгода — пусть мне не верят! — Леонардо уже сделал первые шажки. Он долго не говорил, но едва это случилось — ему было два годика, — то больше не замолкал ни на минуту. И первым делом Леонардо начал задавать вопросы, например такие: «Что это?», «А там что?», «Почему?» — и так беспрестанно. Стоило всего лишь раз ответить ему, что это за цветок, птица, насекомое или предмет, и их названия накрепко запечатлевались в его памяти.
Я видела, как он терпеливо сидит где-нибудь во дворе, пытливо таращась на кузнечика, карабкающегося по стеблю травы. Клянусь, Леонардо исследовал его точно так же, как мой папенька внимательнейшим образом изучал осадок на дне своих мензурок. После этого двухлетний естествоиспытатель делился со мной своими заключениями и закидывал меня шквалом вопросов: «Зачем он зеленый?», «Он листочек ест?», пищал от восторга: «Он чистит ногу!» — или удивлялся: «Зачем нога длинная?»
Поначалу меня смущало, что, несмотря на его любовь к живым существам, Леонардо не выказывал чрезмерного сожаления, если они умирали. Он зачарованно разглядывал их трупики, без всякого отвращения брал их в руки и с бесконечным интересом вертел так и сяк в своих проворных пальчиках, довольный тем, что они не вырываются и не кусают его.
Может быть, Пьеро в это время приходилось еще тяжелее, чем мне: у меня все-таки был Леонардо. Сам наш сын вряд ли даже понимал, что этот синьор — его отец и что ему нужен еще кто-то кроме обожающей его мамочки.
Единственным светлым человеком во всей семье да Винчи был Франческо — в жизни не встречала души добрее, чем он. Франческо настолько отличался от них всех, что мне даже иногда казалось, будто он им вовсе не родной. Он часто заходил к нам в закут и угощал яствами, которые стянул на кухне. Дарил племяннику вырезанные им из дерева игрушки, подчас движущиеся. Они увлекали Леонардо больше всех прочих и надолго поглощали его внимание. Для сына это были своего рода насекомые, пусть и неодушевленные, но вполне достойные изучения и приложения рук.
Если выдавался погожий денек, Франческо, отправляясь на луг пасти стада, обычно заходил ко мне и испрашивал разрешения взять на прогулку племянника, обязуясь хорошо присматривать за ним. Сколько раз я наблюдала, как они оба выходят в оливковую рощу через задние ворота: Леонардо верхом на «дяде Чекко» или у него под мышкой, словно куль с зерном. В компании дяди мой сын всегда хихикал и вопил от радости, и мне было ясно как день, что брат Пьеро желал бы называть мальчика своим сыном. Его любовь к нему словно тщилась искупить непростительные грехи всей семьи.
Ко мне Франческо относился как любящий брат — в детстве мне не довелось насладиться подобным счастьем. И мне как-то в голову не приходило, что, несмотря на наше сближение, этот молодой красавец ни разу не попытался приударить за миловидной юной женщиной. Подчас мне вспоминались замечания Пьеро насчет брата-флоренцера, который влюблен в мужчин, но все это не имело для меня значения. Он был мне другом и братом, а для Леонардо — добрым дядюшкой. Все остальное я отвергала как несущественное.
Однажды студеным зимним вечером, когда Леонардо уже посапывал в своей люльке, Франческо прокрался в хлев с прибереженной тайком охапкой дров для нашего очага. Вид у него был удрученный, и, пока он старательно подкидывал поленья в маленькую топку, я окольными путями попыталась выведать, в чем дело.
— С моим братом стало невозможно жить бок о бок, — произнес Франческо. — Он все еще сохнет по тебе — ты ведь и сама знаешь, правда?
Я промолчала.
— Все здесь знают, — добавил он.
— Зачем же он так поступил? — спросила я. — Зачем он обещал жениться на мне, если все равно знал, что этому не бывать?
— Наш отец — равнодушный, бесчувственный человек. Он бьет свою жену, часто и по любому пустяку. Он и с сыновьями управляется так же — с помощью кулаков. И со своим любимцем Пьеро тоже…
Это невольное признание, очевидно, удивило и самого Франческо.
— Брату казалось, что заживи он самостоятельно и стань известным нотариусом, то сразу освободится от отцовских обычаев. Пьеро мечтал о собственной семье, достойной и честной, — ее он хотел создать подальше отсюда, во Флоренции. Думал, что его семья будет во всем отличаться от нашей.
Эти откровения давались Франческо с трудом: он опустил глаза долу и носком башмака праздно ворошил на земляном полу соломенную подстилку.
— Но Пьеро не рассчитал своих сил, недооценил свое слабоволие… и родительский гнев. «Я-то надеялся, что у тебя есть хоть толика ума!» — кричал на него наш отец в тот вечер, когда Пьеро вернулся домой и объявил, что женится на тебе. — Франческо явно забавлялся, лицедействуя от имени взбешенного Антонио, — «Каким же надо быть глупцом, чтобы надеяться достичь каких-либо высот в обществе, женившись на ничтожной деревенской девке без всякого приданого! О чем только ты думал?! Тебе, вероятно, не приходило в голову, что я могу лишить тебя наследства!»
— А о чем он думал? — спокойно осведомилась я.
— Пьеро очень любил тебя, Катерина. Он всей душой стремился отличаться от отца. А теперь… — Франческо запнулся, но мой взгляд побудил его высказаться до конца. — А теперь прежняя любовь к тебе выродилась у него в горечь. Почти в ненависть. Каждый день он видит, как ты ходишь поблизости, и это растравляет его. А его жена места себе не находит от злобы на женщину, которую Пьеро истинно вожделеет, но не смеет притронуться к ней и которая живет в дворовом закуте с их прелестным сынишкой — единственным наследником ее мужа. Но все старания Пьеро не могут поторопить ее чрево зачать.
Франческо говорил сущую правду. Порой из раскрытого окна спальни молодой четы до меня доносились безрадостное кряхтенье Пьеро и страдальческие постанывания Альбиеры. Месяц шел за месяцем, а прачка исправно уносила стирать вороха окровавленного белья Альбиеры, и я понимала, что настроение у домочадцев становится все угрюмее.
Франческо уныло качал головой. Я же, неожиданно повеселев и приободрившись от таких тоскливых новостей, заключила его в сестринские объятия.
— Выходит, нам с Леонардо в этом вонючем хлеву гораздо лучше, чем в вашем мрачном доме, — предположила я.
— Нас трое, и мы вместе, — насилу улыбнулся Франческо.
— Дядя Чекко!
Мы обернулись — мой востроглазый мальчуган выглядывал из-за края люльки, скаля зубки от радости. Одеяло он уже успел скинуть на пол.
— Поиграем! — потребовал он и довольно улыбнулся.
Горькая сладость первых двух лет жизни Леонардо была внезапно прервана: однажды к вечеру меня вызвали в дом да Винчи. За столом собралось все семейство — совсем как в тот достопамятный день, когда я заявилась к ним в обеденный зал с просьбой вернуть мне сына. Но на этот раз они меня ожидали, выпрямив неизменно жесткие спины и нацепив на лица выражение, словно проглотили вонючую кухонную тряпку. Только дед Пьеро сильно сдал за это время. Он показался мне до невозможности худым и немощным, и в его глазах проблескивало слабоумие, овладевшее им, по словам Франческо, в самые последние годы.
А вот Пьеро, как и прежде, был все тот же недоросль, тушевавшийся в тени собственного отца. Он молчал, исподволь кидая на меня исполненные беспомощной ярости взоры. Франческо — тот глядел на меня умоляюще, словно заранее извиняясь за предстоящее.
— Моя супруга уведомила меня, — приступил к делу Антонио да Винчи, — что надобность в кормилице для сына Пьеро давно отпала.
— У меня в груди молоко не иссякло, — поспешно возразила я, — и Леонардо — вы упорно не желаете называть его по имени — прекрасно растет на такой пище. Многих детей кормят грудью до…
— Это не все, — резко перебил меня Антонио. — Изволь подчиняться порядку, установленному мной в тот день, когда мы дали тебе здесь стол, и кров, и дрова для обогрева. Говори только тогда, когда тебя попросят. Выслушивай меня молча и с почтением. — Он стиснул зубы с таким ожесточением, что я не удивилась бы, если бы его череп вдруг не выдержал и треснул. — До меня дошли сведения, что причина бесплодия моей невестки, вполне возможно, не только природного свойства.
От потрясения я на миг лишилась дара речи — от этого семейства я могла ожидать любой гадости, но только не такого подлого обвинения.
— В конце концов, ты дочь аптекаря и тебе известны…
— Ни слова больше, синьор да Винчи! — обрела я наконец способность говорить. — Вы меня обвинили в очень серьезном преступлении. У вас есть тому доказательства?
— Еще бы у нас не было доказательств, шлюха ты этакая! — визгливо, почти истерично выкрикнул старик да Винчи.
— Горничная Альбиеры обнаружила в ее винном бокале листочки болотной мяты, — сказал Антонио. — А мята, как мне доложили, способствует выкидышам.
— Как же, по-вашему, я могла подбросить эти листья в бокал Альбиеры? Мне и в дом-то заходить не дозволяется!..
— Такая коварная и лукавая особа, как ты, всегда способна…
— Может, я и коварная, и лукавая, — облила я Антонио ледяным негодованием, — но никак не глупая. Любой, кто мало-мальски разбирается в травах, знает, что винный спирт нейтрализует влияние мяты. Для пущего эффекта я бы лучше растолкла ее и подсыпала в суп.
— Ты питаешь против меня дурные помыслы! — выкрикнула Альбиера. — Зачем травы, если вы с отцом и так можете наслать на меня порчу!
— Твоя единственная порча, — спокойно ответила я ей, — это твое вечно холостое из-за фригидной натуры лоно. Ты отравляешь саму себя ненавистью и ревностью, а обвиняешь в этом меня.
Альбиера метнула взгляд на Пьеро и прошипела:
— Скажи ей, чтобы она замолчала! Скажи! Ну же!
Губы у Пьеро так и прыгали, а сам он стал пепельно-серым.
— Пьеро! — подстегнул его дед.
— Не надо так разговаривать с моей женой, — выдавил из себя Пьеро до того жалким и тихим голосом, что даже Антонио сделалось стыдно за него.
— Никаких извинений и откровений здесь больше не последует, — обратился ко мне хозяин дома, — поскольку ты сейчас же покинешь наш дом. И освободишь свое жилище.
— Мое жилище?! — вскричала я. — Так вы именуете тот зловонный крысиный угол в хлеву, который вы отвели вашему неугодному внуку?
Антонио весь подобрался и зловеще молчал. Наверное, если бы я стояла чуть ближе к нему, он мог бы залепить мне оплеуху.
— Что до моего единственного внука, — наконец вымолвил он, — даже не надейся, что ты заберешь его с собой.
Пришел черед похолодеть и мне. В пылу защиты от брошенного на меня обвинения я забылась и не предугадала истинную причину того, зачем меня сюда потребовали. Они задумали вторично лишить меня Леонардо!
— Если ты через час не уйдешь, я буду вынужден призвать церковные власти. Тебя обвинят в колдовстве и наведении порчи на нашу семью.
Старый да Винчи при этих словах жутковато ухмыльнулся.
— Отец, — спокойно, но веско произнес Франческо. — Вы же сами понимаете несправедливость такого обвинения.
Антонио гневно зыркнул на младшего сына — позорника, стяжавшего их семье вместо почета одни кривотолки за содомию и вольнодумство.
— Леонардо и вправду гораздо лучше при Катерине, — снова высказался Франческо с удвоенной храбростью, чего я от него никак не ожидала. — Если она уйдет, кто присмотрит за мальчиком?
— Кухарка, — отрезал Антонио.
— Кухарка?! — воскликнул Франческо. — Но она едва управляется со стряпней! Как же…
— Помолчи!
Антонио обрушил на стол кулак с такой силой, что тарелки и бокалы со звоном подпрыгнули.
— Убирайся, — заключил он, даже не удостоив меня взглядом, — и чтобы тебя больше здесь не видели! — Затем велел жене:
— Распорядись, чтобы подавали горячее.
Моя репутация и за пределами имения да Винчи была испорчена безвозвратно, ведь я родила внебрачного ребенка и воспитывала его на правах служанки в хлеву при доме его отца. Мне хотелось поскорее вычеркнуть из памяти свой уход от да Винчи, когда я оставила Леонардо на попечение Франческо. Однако во мне накрепко запечатлелось горестное выражение на его ангельском личике: несмотря на нежные объятия, в которых удерживал его «дядя Чекко», мой сын сумел почувствовать всю бесповоротность и неестественность этого расставания. Он ударился в такие душераздирающие рыдания, что, выйдя за ворота имения и шагая по мощеным винчианским улочкам, я все еще слышала долетавший издали жалобный плач.
Дома я заняла свою прежнюю комнатку и принялась потихоньку помогать папеньке в кладовке и в огороде, смешивая снадобья и готовя припарки для нашей аптеки. Заботы в лавке я предоставила ему, поскольку посетители до сих пор точили зуб на «падшую женщину», какой они меня считали. Но, несмотря на теплоту и любовь, которые я снова обрела под папенькиным кровом, и на преданность Магдалены, моя жизнь с той минуты опустела. Мой сын находился всего лишь на другом краю небольшого селения, а мне казалось, что нас разделяют тысячи миль.
В Винчи теперь никто, разумеется, и не помышлял породниться с нами. Меня это совершенно не заботило, но родня Пьеро с тех пор, как я вернулась под отцовский кров, стала проявлять некую обеспокоенность на сей счет. Они начали предпринимать попытки выдать меня замуж, для чего подкидывали к нашему порогу записки и письма, где излагали свой хитроумный план. Неподалеку от Винчи жил холостой обжигальщик извести по имени Тонио Бути де Вака. Он вместе со своими родителями, старшим братом, невесткой и племянниками ютился в полуразвалившейся лачужке с хлевом и сараями.
Мы с папенькой были наслышаны о семье Бути и знали, что за птица этот Тонио. Парнем он носил кличку Аккатабрига, то есть буян, задира — вот почему он до сих пор не женился. Антонио да Винчи написал нам, что «для такой, как Катерина» лучшего жениха просто не сыскать.
Папеньку подобная наглость злила почему-то даже больше, чем меня. Мы оставили без внимания это письмо, а также и второе, и третье. Неожиданно послания прекратились, и немного спустя мы узнали причину: «драчун» Тонио Бути женился на другой девушке, тоже звавшейся Катериной, и она вскоре нарожала ему детей. Наконец-то меня все оставили в покое…
Но моими помыслами всецело владел Леонардо. Наша разлука была для меня мучением, и я не раз подумывала отправиться в дом к да Винчи и потребовать свидания с сыном. Тем не менее я понимала, что ничего этим не добьюсь или, того хуже, дам новую пищу для сплетен в селении.
Однажды — это было весной 1456 года — я выходила из аптеки и увидела в конце нашей улочки странного незнакомца. Издалека он показался мне до нелепости высоким, но уже в следующее мгновение я различила, что человек этот вполне обыкновенный, а на плечах у него сидит ребенок.
Я вскрикнула и кинулась им навстречу. Это был Франческо, милый Франческо с моим Леонардо — уже не малюткой, а мальчиком. Я подбежала, и мой сын без долгих сомнений соскользнул с дядиных плеч прямо в мои объятия. Я рыдала, крепко-крепко прижимая его к себе, и целовала в завитки волос, в щечки и глазки, а Леонардо, хоть и обошелся без слез, все повторял шепотом: «Мамочка, мамочка», и тихонько посмеивался.
Франческо — да будет благословенно его доброе сердце! — стал приносить к нам Леонардо при любой возможности. Он рассказал, что брат вместе с его по-прежнему бесплодной женой переехали жить во Флоренцию. Пьеро все выше поднимался по общественной лестнице и метил вскоре назваться нотариусом Флорентийской республики. В самом имении Винчи не стало дедушки: выживший из ума старик наконец умер, несокрушимо убежденный в том, что я и есть та Катерина, которая вышла за Тонио Бути. Хозяин и хозяйка тоже поддались власти лет, сделавшись с возрастом еще раздражительнее. С отъездом Пьеро они окончательно перестали интересоваться насущными потребностями их единственного внука и даже не спохватились, когда Леонардо однажды вздумалось сбежать из дому.
Один Франческо неустанно приглядывал за мальчиком, не давая ему забывать о матери. Несколько месяцев подряд Леонардо горько оплакивал мое изгнание, но дядя твердо обещал ему, что когда он немного подрастет, то они вместе навестят меня.
Тот весенний день и явился претворением давнего обещания. Несмотря на долгие годы ожидания, в душе моего сына поселилось доверие к дяде и ко мне, оно переросло в уверенность, придало ему сил и в конце концов обернулось верой в то, что любое начинание, каким бы невозможным оно ни казалось, все же осуществимо.
Моя жизнь снова наполнилась счастьем. Леонардо, маленький паяц, неустанно развлекал нас с папенькой своими проделками и розыгрышами. Он приносил домой зверушек и насекомых и объяснял нам, как они устроены — те особенности, которые никому до него и в голову не приходили: как крепятся под шерсткой сухожилия, сгибающие в суставе лапку зайчонка, как рыжая пыльца асфодила приклеивается к ножкам пчел, как проблескивают на солнце кристаллы, вкрапленные в речной камушек. С самых ранних лет способность к наблюдению развилась в нем в одержимость, однако легкий нрав, доброта и прекрасное чувство юмора искупали все.
Появления Леонардо в папенькиной аптеке некоторое время давали повод для злословий, но поскольку да Винчи закрывали на эти визиты глаза, то вскоре утихли и пересуды. Мой обожаемый сын стал навещать нас почти каждый день.
Бессчетное множество раз мы всей компанией — я с Леонардо и Франческо — отправлялись подальше в холмы за дикими травами. Еще до рождения сына я исходила там вдоль и поперек все тропы, вполне довольствуясь своим одиночеством. Теперь же, в присутствии двух прекраснейших, милейших людей в мире, мое удовольствие от прогулок переросло в беспредельную радость. Мы смеялись, пели и бродили по речной воде, раскидывали на траве циновки и вольно располагались в тени деревьев, угощаясь хлебом и сыром и заедая нехитрую снедь вкуснейшей виноградно-оливковой запеканкой, которой снабжала нас Магдалена.
Однако наивысшим наслаждением для меня были наши изыскания. Я привыкла считать себя весьма сведущей в жизни растительного и животного мира, а Франческо немало лет провел в садово-полевых трудах, на виноградниках и пастбищах, так что и он превратился в настоящего знатока природы. С каким же изумлением я убеждалась на каждой из наших вылазок, что по этой части нам есть чему поучиться у восьмилетнего мальчугана!
Леонардо был настоящим всезнайкой, а все благодаря своему удивительному умению наблюдать. Он видел окружающий мир иначе, чем остальные. В предметах, в которых мы с Франческо находили лишь одно любопытное свойство или сторону, мой сын отыскивал их добрую сотню.
Возьмем, к примеру, цветок. Леонардо интересовал не просто его цвет — якобы желтый, — но оттенки лепестков от светлого до наиболее темного, а если присмотреться повнимательнее, в чем он неотступно убеждал нас с Франческо, то обнаружишь место у венчика, где желтый незаметно перетекает в пунцовый. Его занимало, что же происходит на этом цветоразделе: воюют между собой желтизна и розоватость или, наоборот, дружат?
Бывало, он изучал лепесток на свет, рассматривал узор жилок в нем, приравнивая его то к течению реки, то к древесной кроне. Он подмечал, что лепестки блестят, пока они живые, но стоит им увянуть и засохнуть, как сияние пропадает. Леонардо, конечно, желал знать о предназначении каждой части растения и немилосердно у нас об этом допытывался.
Его завораживали изгибы цветочных тычинок — одна из них и стала сюжетом его первого рисунка. В тот день Леонардо тайком от меня захватил из дома бумагу и кусочек угля. Увидев, что он, как всегда, улегся животом на циновку и уткнулся носом в блик света, рассматривая в нем что-то, я тихонько подошла сзади. Правда, на этот раз Леонардо, судя по всему, увлекся не на шутку — он даже ссутулился от сосредоточенности.
Обойдя его, я увидела, что предметом наблюдения являлась одинокая тычинка на стебле, лежавшем на ярко-красном лоскуте циновки. Ошметки лилии были рассыпаны тут же, неподалеку. Я сразу узнала листок, на котором рисовал Леонардо, — он был вырван из нашего аптекарского гроссбуха, неизвестно, с папенькиного ведома и разрешения или помимо них.
Тычинка занимала почти весь лист, что стало для меня своего рода открытием: я никогда не видела эту часть цветка таких громадных размеров. Внешняя простота изображения и совершенство его исполнения рукой моего сына были таковы, что у меня захватило дух. Плавная линия едва осязаемой тычиночной нити, темный пухлый пыльник и мириады осевших на нем крохотных пылинок, выписанных с невероятной точностью, изумили меня, и я не находила слов для выражения восторга. Я просто присела рядом, но Леонардо так ушел в свое занятие, что не заметил меня. Теперь он подтушевывал ножку тычинки, пытаясь придать ей глубину и округлость.
«Откуда он знает, как это делается? — задалась я вопросом. — Никто ни разу не предлагал ему взять в руки уголь, не объяснял, как надо рисовать!»
— Очень красиво, Леонардо, — наконец высказала я сыну свое одобрение и поощрение.
Подлинные эмоции я предпочла от него утаить: побоялась напугать или вовсе отвратить от затеи.
— Трудно рисовать? — спросила я Леонардо.
— Нет, — слегка рассеянно ответил он. — Не трудно. Интересно.
Он так и не поднял глаз от своего произведения. Я улыбнулась: в последнее время слово «интересно» числилось в любимчиках у моего сына Очень мало предметов и явлений в подлунном мире не заслуживали у него подобной характеристики.
Внезапно солнце над нами померкло: на небо набежала тучка. На рисунок легла тень, но это ничуть не обеспокоило моего Леонардо — он продолжал как ни в чем не бывало прилежно добавлять все новые пылинки на верхушку тычинки.
— Как ты думаешь, папе понравится? — вдруг спросил он меня нарочито безразличным тоном.
Его слова вызвали во мне целую бурю. Я помедлила и намеренно тоже ответила ему вопросом, хотя заранее знала, что он скажет:
— Ты о дедушке Эрнесто?
— Нет, — невозмутимо произнес Леонардо. — Я о моем отце.
Правда, как ее ни преподнеси, показалась бы ему очень обидной. С самого рождения Леонардо его отец не проявлял ни малейшей заботы о своем внебрачном сыне. Мне и в голову не пришло бы, что Леонардо может печься о его мнении! Тем не менее оказалось, что мальчик вовсе не позабыл кровного родителя и, как все дети, желал снискать его одобрение.
— Твой отец очень занят у себя во Флоренции, — как можно безучастнее вымолвила я.
— Вот почему мы с ним не видимся, да?
— Да, — едва слышно согласилась я.
«С чего вдруг эти вопросы?» — недоумевала я про себя. Раньше Леонардо ничем таким не интересовался. Мне казалось, что в жизни его все устраивает. Рядом с нами столько любящих сердец — Франческо, а теперь и Магдалена, и дедушка Эрнесто…
— Мамочка, смотри!
Я так разволновалась, что призыв Леонардо застал меня врасплох. Он указывал на что-то прямо перед собой — на отдельный луч солнца, пробившийся сквозь толщу облака над нами, отчего участок луга озарился вдруг неземным сиянием. Ярко-лиловые цветы лаванды и золотистые мальвы переливались в нем невиданными полутонами, а воздух, недавно просто прозрачный, теперь завибрировал от искрящихся пылинок — микроскопических мошек, роившихся в неистовом вихревом танце.
— Какая красота! — воскликнула я, схватив сына за руку.
Затаив дыхание, мы несколько мгновений безмолвно созерцали волшебство. Вскоре луч расширился и стал обычным дневным светом, а чудесное зрелище рассеялось так же стремительно, как и появилось. В глазах Леонардо сияли радость и восторг. Он восхищенно улыбался, не нарушая молчания — слова были здесь ни к чему. Чрезвычайно довольный, мой сын вернулся к рисунку и больше не заводил речь об отце.
Визиты к дедушке увенчали детство Леонардо особой гордостью. Когда он достиг возраста осмысления, папенька начал брать его в аптеку и знакомить с лечебными травами. Сама я покинула родительский дом в пятнадцать лет и не успела закончить обучение, поэтому теперь продолжила его вместе с сыном. Сообща мы весело штудировали папенькину коллекцию книг и манускриптов. В семье да Винчи ведать не ведали, что Леонардо весьма преуспевал в латыни и даже слегка поднаторел в греческом. Я затаенно улыбалась всякий раз, когда папенька твердил моему сыну те же уроки из философии, географии или геометрии, которые в его возрасте усваивала я.
Со временем выяснилось, что Леонардо — левша. Появляйся он почаще на людях, эта особенность закрепила бы за ним славу еретика или сатанинского отродья. Семья да Винчи не слишком заботилась о его образовании — пару раз в неделю нанятые наставники преподавали ему лишь азы грамоты. В угоду им Леонардо выучился писать и правой рукой и стал владеть обеими одинаково хорошо.
Мы с сыном и с папенькой проводили долгие часы за чтением глав «Одиссеи». Леонардо стоя разыгрывал всех персонажей одновременно. Более других ему полюбились чудовища, и сверхъестественной силой воображения он дополнял и приукрашивал Гомеровы описания мест, событий и мифических созданий так, что впоследствии я уже никак не могла удовольствоваться первоначальным, более бледным и скудным текстом сказаний великого грека.
И в папенькином аптекарском огороде мы на Леонардо нарадоваться не могли. Он без устали корпел над растениями, наблюдая за тем, как сезонные изменения сказываются на их развитии. Любимым его занятием было посадить в землю семечко и затем следить, когда из нее покажется росток. Он то и дело прибегал к нам с обнадеживающими новостями о жизнедеятельности своего питомца. «Мама, дедушка! — вскрикивал он. — Наперстянка со вчерашнего дня поднялась на целых два пальца! Если бы мне остаться здесь на ночь, я взял бы свечку, лег бы на пузо и смотрел, как она растет!» Все мы, однако, понимали, что никто не позволит Леонардо остаться у нас на ночь. Несмотря на кажущееся безразличие деда и бабки да Винчи, они взъярились бы, если бы только узнали, до какой степени мы влияем на их внука.
Но в один воистину замечательный день папенька открыл мальчику двери и в потайную алхимическую лабораторию. Леонардо восхитился, узнав, что я присматривала за атенором, когда была такой же маленькой девочкой, как он сам. Секретность как нельзя лучше отвечала его натуре, и он тут же принялся сооружать собственные тайники на каждом этаже папенькиного дома. Подозреваю, что он прятал разные вещички и в аптекарском огороде. Затем он с огромным удовольствием извлекал и рассматривал припасенные там сокровища, отысканные во время наших полевых прогулок: мышиный череп, змеиную кожу, а также необычные лабораторные трофеи — кусочки киновари или серебра.
Несмотря на выдающиеся дарования, мой сын обожал дурацкие шутки и изобретал все новые средства, чтобы до смерти напугать нас с папенькой. Однажды, когда мы все втроем были в лаборатории, Леонардо внезапно окликнул нас. Мы с папенькой обернулись и увидели, что он держит чашу с красным вином над плошкой с кипящим маслом. Мы хором вскрикнули: «Не надо!» — но Леонардо уже опрокидывал вино в плошку. К потолку взметнулись яркие цветные сполохи, и пламя едва не охватило весь дом.
За этот проступок Леонардо был наказан отлучением от папенькиной лаборатории на целый месяц. Кисло улыбаясь, он потом признался мне, что удовольствие увидеть наши перекошенные от ужаса лица того стоило.
В другой раз, готовясь ко сну, я отдернула покрывало на постели и завизжала от ужаса: на моей подушке корчилось уродливое чудище с налитыми кровью глазами. Я отпрянула с такой силой, что села на пол и, переведя дух, на карачках подползла обратно к кровати. Я уже догадалась, что это существо — дело рук моего дражайшего сынули, вредины и озорника. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что тварь состоит из разрозненных частей, позаимствованных у летучих мышей, ящерок, змей и гекконов. Конечности миниатюрного «дракона» не двигались, зато его «тело» — стеклянная банка, в которой отчаянно копошились многочисленные жуки, сверчки и цикады, — поражало своим жизнеподобием. Огромные зенки на поверку оказались двумя заключенными в такой же плен юркими сороконожками, выбранными, как я поняла, за их ярко-алый окрас.
Папенька, потревоженный моим криком, прибежал ко мне в спальню в чем был — в ночной сорочке. Я, несмотря на недавний испуг, уже хохотала, и он рассмеялся вместе со мной. Полуангел, получерт — другого такого, как наш Леонардо, во всем мире было не сыскать. Наказания за эту шутку ему не последовало, но в тот раз мы вытянули из него обещание, что его проказы не должны довести нас с папенькой до смерти от сердечного приступа.
Меж тем живописные опыты Леонардо, поначалу весьма непритязательные, превращались в довольно искусные и даже мастерские. У него легче и с большим сходством получались живые объекты, в отличие от неодушевленных, например домов или мостов. Покоренный удивительной симметрией анатомического строения насекомых, он изображал их с невероятной точностью. Собаки, кошки и лошади на рисунках Леонардо выходили совершенно всамделишными, настоящими, воплощая его любовь ко всему живому.
В тот самый период Леонардо начал всерьез изучать человеческое лицо, но полностью оценить беспредельность его дарования мы смогли лишь тогда, когда он начал использовать папеньку, меня и своего дядю в качестве моделей. Сам собой встал вопрос, что теперь с этим делать.
От Франческо мы слышали, что, когда его брат удостаивает посещением имение да Винчи, он всякий раз хвалится новыми друзьями из Флоренции — членами Гильдии нотариусов, именитыми торговцами и даже художником с собственной мастерской, куда все чаще посылал заказы новый предводитель клана Медичи. Звали художника маэстро Андреа Верроккьо.
Меня с Пьеро в последние десять лет ничего, или почти ничего, не связывало, а его родительская забота о Леонардо была такова, что я не могла не презирать его. Правду сказать, внебрачному ребенку, по заведенному обычаю, ни учеба в университете, ни получение каких-либо навыков в сфере права были недоступны. Таким образом, нотариусом Флорентийской республики Леонардо было не суждено стать. Но, совершенно отмахнувшись от сына, Пьеро даже не делал усилий, чтобы подыскать ему на будущее подходящее занятие. Его несравненно больше заботило собственное восхождение к вершинам общественного успеха и стремление — пока безуспешное — оплодотворить молодую жену, занявшую место почившей Альбиеры.
Я разорялась, но понапрасну. Да Винчи никогда не разрешили бы Леонардо поступить в ученики к собственному деду Эрнесто — они и так с трудом отпускали его к нам в аптеку. Сколько раз я во сне пронзала шпагой ненавистного Пьеро насквозь, и кровь, хлынув изо рта и ноздрей, заливала его все еще красивое лицо. Я просыпалась от зубовного скрежета, а щеки мои были мокрыми от слез.
Однажды вечером, когда Леонардо отправился обратно в имение, папенька присел рядом и завел такой разговор:
— Я ведь вижу, как ты мучишься, Катерина, и знаю причину этому.
— Стало быть, ты и сам понимаешь, что помочь тут ничем нельзя, — в сердцах высказалась я.
— Помочь можно, но для этого тебе нужно сходить к Пьеро и побеседовать с ним.
В порыве чувств я разрыдалась, но папенька не стал ни уговаривать, ни утешать меня. Он терпеливо ждал, пока я успокоюсь.
— Ты должна подготовиться к встрече с ним. Задача тебе предстоит более чем непростая. Ты не хуже меня знаешь, что должна предложить ему насчет Леонардо. Продумай свои доводы, но не поддавайся раздражению. Удержись от споров — это только разозлит Пьеро. Не дай ему повода почувствовать над тобой превосходство. Ты должна убедить его, Катерина. От этого зависит судьба Леонардо.
Пришлось ждать почти полгода, когда Франческо наконец дал мне знать о предстоящем визите Пьеро к родителям. За это время я успела все продумать, но, памятуя о стольких унижениях, вынесенных в имении да Винчи, я намеренно выбрала для выяснения отношений другое место.
В первое же воскресенье по прибытии Пьеро из Флоренции я отправилась не к нему в дом, а в приходскую винчианскую церковь. Сельчане тянулись с мессы, разглядывая меня с такой гадливостью, словно чистили в хлеву подбрюшины у скота. Я же гордо стояла с невозмутимым видом и даже внутренне восторжествовала, когда заметила на лице Пьеро замешательство. Он показался из двойного церковного створа об руку с молодой смазливой женушкой, но тут я заступила ему дорогу.
Пьеро не успел возмутиться: я громко — так, что слышали и священник, и шушукающиеся прихожане, — объявила:
— Мне надо поговорить с тобой о нашем сыне.
Его юная супруга побледнела. Пьеро, опасаясь скандала, что-то шепнул ей, и она с недовольным видом заспешила вниз по ступеням крыльца. Пьеро ухватил меня за локоть и торопливо увел от церкви в переулок, то и дело озираясь, не подслушивает ли нас кто-нибудь.
— Что ты себе позволяешь? — сорвавшись, выпалил он.
Я не стала терять время даром и достала зажатый у меня под мышкой альбом с рисунками Леонардо. Раскрыв его, я стала один за другим показывать Пьеро отменные образцы замечательного таланта нашего сына. К чести Пьеро, его возмущение от моей дерзости быстро сошло на нет. Даже такого негодяя, как он, растрогали дарования собственного ребенка. Тем не менее он по-прежнему был не склонен идти со мной на мировую.
— Что ж, хорошие рисунки, — сказал он. — Чего же ты ждешь от меня?
Тогда я заговорила без всякого нажима, спокойным, дружеским тоном:
— Франческо как-то обмолвился, что ты сдружился во Флоренции с одним известным живописцем.
Франческо и вправду рассказывал, что Пьеро пятки лижет художнику, слава которого растет с каждым новым заказом клана Медичи.
— Его имя, кажется, Верроккьо?
— Что правда, то правда. — Пьеро с достоинством выпрямился. — Маэстро Верроккьо очень ценит наше знакомство.
— Как ты думаешь, — улыбнулась я через силу, — не попросить ли его принять Леонардо в ученики?
Пьеро замолк, обдумывая мое предложение. Его правоведческое чутье просчитывало вероятности, оценивая выгоды и взвешивая возможные неприятные для него последствия. Мое терпение понемногу истощилось.
— Нет ничего плохого в том, чтобы просто показать ему рисунки, — предложила я. — Ты же сам сказал, что они хорошие.
— И ты согласна отпустить от себя сына? — Пьеро испытующе посмотрел мне прямо в глаза. — С самого его рождения ты, как затравленная медведица, билась за то, чтобы его у тебя не отнимали.
Вот где крылось самое для меня трудное. Этими словами Пьеро будто пронзил меня насквозь — совсем как я его во сне.
— Да, пусть едет, — отрешенно сказала я. — Если он не научится какому-нибудь ремеслу, то станет никем, жалким проходимцем. Из-за него можешь пострадать и ты, и доброе имя вашей семьи.
Пьеро снова задумался. В конце концов, не говоря ни слова, он взял из моих рук альбом.
— Я спрошу у своего приятеля.
— Спасибо, Пьеро, — обронила я, уже не в силах совладать с чувствами, и быстро зашагала прочь, не желая, чтобы он слышал мои рыдания.
Переговоры заняли целый год, к концу которого выяснилось, что моего сына все же берут в ученики. Нетерпение Леонардо, увлеченного перспективой освоить профессию, достигло накала. А я меж тем опасалась, что, отсылая его, обрекаю себя на вечное страдание.