Новый день складывался для Голованова вполне удачно. Не успел он выйти на улицу, как невдалеке от своего временного пристанища наткнулся на ремонтную бригаду, возившуюся возле канализационного люка. Повинуясь актерскому чутью, а скорее даже этакому беззастенчивому фиглярству, Голованов подошел к мужику в оранжевой безрукавке.
— Слышь, земляк, одолжи спецовку, а? — дружелюбно улыбнулся он. — Мне свою телку попугать…
— Что значит одолжи? — уставился на него тот. — Эт-те, бля, не казаки-разбойники. Я тут на работе, между прочим.
— Ну, продай, что ли? Сколько за нее хочешь?
— Ладно, давай на бутылку, — согласился мужик, и сделка состоялась.
Таким образом, ровно в половине одиннадцатого стариковская пятиэтажка радушно распахнула свои бронированные двери перед новоявленным сантехником. Голованов устроился на подоконнике в пролете между вторым и третьим этажами, развернул перед собой газету с кроссвордами, и, собственно, на этом первая фаза операции была успешно завершена.
От коллег по отряду Голованов выгодно отличался своей изумительной непредсказуемостью. Он и сам не знал, какую роль подберет ему назавтра судьба, и играл, что называется, с листа. И если сегодня кто-то признал в нем сантехника, то в другой раз мог с удивлением обнаружить в его лице зубного врача или путевого обходчика — все зависело от обстоятельств. Голованов не повторялся. Служба не заглушила в нем актерского дарования, а, скорее, наоборот, усилила его, подняла на новую, недосягаемую высоту. И все же где-то в глубине души мечтал он о настоящей сцене и, чего греха таить, — о признании и известности. Пусть нынче такие времена, что артисту не прожить, но это ж не навсегда, придет же другое время. А если и нет, что с того? Свет клином не сошелся на матушке-отчизне. Можно и в Америку рвануть, сколотить труппу… Вон сколько наших осело на Брайтоне, соскучившихся по родным берегам, по утраченной родине! Им только тему подкинь — валом повалят! А тем у него в запасе было, хоть отбавляй. Время от времени он даже записывал что-то такое, неведомое самому, исполненное некоего глубинного смысла:
Туман сырой, как кладбищенский ров,
Иду по церквам, стучусь — отопри!
Любовь тяжелая, как металлический рок,
Сосет меня изнутри.
И виделись ему бескрайние просторы полей с редкими брошенными деревнями, обветшалые избы, заколоченные глазницы окон. И чуть ли не Блок угадывался в пахнущих полынью строках:
А то вдруг накатывало иное:
Я — генерал потерянной армии.
Эй, солдат, подойди, постой!
Отдай мне сердце, что в нем главное?
Дезертир ты или герой?
Тебе эта штука, вроде, без надобности —
Пленниц трахать? Расходовать вдов?
А я возьму охотно и с радостью,
Потому что мой мотор уже сдох.
Потому что там, где земля упирается в небо,
Где дома без крыш, купола без креста,
Где никто из вас, сук, и в помине не был,
Я строю храм господина Христа.
Голованов верил, что пройдет каких-нибудь года два-три и накопленных денег вполне хватит, чтобы начать самостоятельное плавание, новую, не зависимую ни от кого жизнь. В самых радужных снах видел он свой новый театр, залитый морем огней, в сверкающих лазерных декорациях, чем-то неуловимо похожий на буффонаду Маяковского, и в этих снах был Голованов счастлив.
Но сегодня ему было не до мечтаний. Сегодня он весь был — как сжатая пружина, как взведенный курок, когда уже и предохранитель снят, и патрон дослан в патронник, и осталось лишь одно, последнее… Впрочем, внешне это никак не выражалось — любой проходящий мимо ничего бы такого в нем не заметил. Разве что подумал бы: «Вот, опять у кого-то авария. Значит, будут чинить, воду перекроют…» и чертыхнулся бы в душе на эти неприятные обстоятельства и пошел бы себе дальше.
Сколько подобных интонаций ловил Голованов за время своего вынужденного безделья, ловил так, от нечего делать, потому что надо же чем-то занять мозги. Потому что снующие мимо и не замечали, какой шлейф разочарований, обид, неразрешимых проблем тянется вслед за ними и что кто-то, кому и дела нет до их мелких страстишек, прочтет эти тайные знаки, выдернув их прямо из воздуха, прочтет из чистого любопытства и тут же забудет, выкинет за ненадобностью, как старую газету.
Правда, сегодня долго засиживаться ему не пришлось. Не успел он разгадать и двух кроссвордов, как на третьем этаже щелкнул замок, хлопнула дверь, и старик вышел на лестничную площадку. Голованов замер. Он заметил его краешком глаза, не оборачиваясь и не отрываясь от своего интеллектуального занятия. Ни единым мускулом не выдал он своего интереса, как обученная собака, что глядит не просто мимо жертвы, а куда-то совсем даже в другую сторону, будто ничто в этом мире ее не касается. И все же дальнейшие события стали развиваться по какому-то иному сценарию, совершенно не так, как прописал их для себя Голованов.
— Молодой человек, молодой человек! — неожиданно окликнул его Кариев, заставив обернуться. — Вы ведь из ЖЭКа, да? Будьте любезны, загляните ко мне — вторую неделю кран подтекает. Сколько ни звоню вашим, никто не идет.
Звук его голоса эхом прокатился по лестничным маршам и замер, долетев до верхнего этажа. И опять Голованов сдержался. Лишь мельком глянув в его сторону, он снова ткнулся в газету, недовольно пробурчав:
— Да запарили меня совсем, бригадир час назад обещался подъехать — и хрен, а я тут кукуй! У меня и ключей-то нет, и вообще… я на практике, — заключил он.
— Ну, зайди, сынок, глянь, лень тебе, что ли? Может, там и делов-то — раз плюнуть? Уж пособи старику.
Посещение квартиры Кариева никак не входило в его планы, и Голованов занервничал. Надо было срочно что-то решать. В любую минуту на лестнице мог объявиться кто-нибудь из соседей, а это было бы уж совсем некстати. Тогда все пропало, все придется начинать заново. Голованов нехотя поднялся, с явным неудовольствием сворачивая газету, и процедил:
— Ладно, чего там, показывайте…
Простая логика охотника запрещала общаться с жертвой. Уступи чуть-чуть — и ты уже на крючке обычных человеческих чувств, и жалость найдет предательскую лазейку в твоем сердце. И кто ты после этого? Размазня! Ты уже ни на что не годен, и цена тебе — грош!
Ругаясь в сердцах, Голованов поднялся на площадку и, пропустив вперед старика, шагнул следом.
— Не споткнитесь, ради бога, тут у меня ковер, — обернулся на ходу Кариев, — вечно край задирается.
Но Голованов его не слушал, нащупывая во внутреннем кармане флейту. И вот, когда старик отвернулся, ухватившись за дверь в ванную, Голованов выстрелил.
Флейта со специальным мундштуком представляла из себя не что иное, как духовое оружие индейцев, а яд… Впрочем, Голованов понятия не имел, что это был за яд. «Смотри, сам не уколись ненароком, — предупреждал его Кощей, — в тысячу раз сильней змеиного. Пара секунд — и ты уже среди ангелов». — «За вредность надо бы доплачивать», — пошутил тогда Голованов. «Я и так тебе плачу немерено, — огрызнулся Кощей. — Эти старики получали гораздо меньше твоего, а делали куда как больше!».
Кариев судорожно дернулся, попытался дотянуться до шеи, но ноги его подкосились, и он медленно осел на пол. Его рука все еще цеплялась за дверную ручку, а в потухающих глазах застыла печаль. Голованов склонился над ним и вынул оперенную иглу.
— Прости, старик, — пробормотал он, стараясь не глядеть в его глаза. — Лично я ничего против тебя не имею, но… Сам понимаешь — отработанный материал. Так что того, покойся с миром.
Он подошел к двери, прислушался и, пользуясь краем спецовки, как перчаткой, осторожно открыл замок. На лестнице было пусто. Из какой-то квартиры этажом выше доносилась приглушенная музыка, в остальном же все было спокойно. Голованов уже собрался было захлопнуть за собой дверь, но некая отвлеченная мысль, а в данных обстоятельствах, пожалуй, и несуразная, заставила его вернуться в квартиру. «Когда еще старика обнаружат, — подумалось ему, — а на такой жаре за несколько дней он превратится…». Впрочем, представлять, во что превратится труп, Голованов не стал. По его разумению, старик не заслуживал такой смерти.
Пальцы, вцепившиеся в дверную ручку, удалось разжать с трудом. Голованов подтащил старика к выходу и опустил на пороге. Слегка прикрыл дверь. Теперь любой проходящий мимо должен был обязательно обратить внимание на незапертую квартиру.
Хотя Голованов и считал себя человеком хладнокровным, но сегодняшний случай выбил его из колеи. Не было еще в его коротком опыте ничего подобного. Конечно же убить человека — это не комара прихлопнуть, но одно дело — со спины, не видя глаз, когда и тебя не видят. И совсем другое — когда перед смертью он запечатлел твой образ и, умирая, проклинает тебя и эти проклятия уносит с собой на небеса. Было нечто мистическое в его боязни, какой-то первобытный страх всецело владел им. Он шел, не разбирая дороги, не обращая внимания на прохожих, не видя и не слыша уличной толчеи; шел, а в ушах еще звучали последние стариковские слова: «Не споткнись, сынок». И от этого, несмотря на ростовскую жару, было Голованову зябко.
Так уж повелось, что в отряде Голованова за серьезного бойца не считали. Вечно был он на каких-то второстепенных ролях: отнеси, договорись, забей встречу. Сам-то он, честно говоря, не особо рвался в ударники, довольствуясь малым, да и работа последнее время не баловала. Схлынули митинги, демонстрации, исчезли пикеты и палаточные городки. Политика опять заползала в подполье, откуда однажды так нерасчетливо выползла. Изредка Большак вывозил их размяться на футбольных болельщиках. Они вставали за спиною ОМОНа, незлобно переругивались, щелкая семечки, дожидаясь, пока толпа фанатов хлынет со стадиона. Обычно им доставались те, что сумели прорваться через кордоны: в большинстве своем уже окровавленные, но еще не сломленные, и оттого кичащиеся своей временной победой, они налетали на их сомкнутые кулаки и кастеты. И тут уж ребята отрывались по полной….
А однажды Большак повез их всех в какой-то бойцовский клуб — так, во всяком случае, показалось вначале. На дверях был намалеван здоровенный кулак, под которым красовалась надпись: «Вместе мы сила!» Вышибала на входе любезно распахнул перед ними двери, протягивая для пожатия руку, но Большак не удостоил его даже взгляда. Они шли какими-то лестницами и коридорами, пока не попали в зал, задрапированный в красные, черные и белые тона. Первое, что бросалось в глаза с порога, был огромный портрет Гитлера в строгой точеной раме. Под портретом за массивным канцелярским столом, на котором впору было играть в пинг-понг, восседал некто неопределенного возраста, чем-то неуловимо схожий со своим арийским кумиром. По сторонам в гильзах из-под крупнокалиберных снарядов стояли флаги с хитрыми знаками, стилизованными под свастику.
Большак не счел нужным обходить широкий стол. Он просто перегнулся и, ухватив хозяина за плечи, выдернул его из кресла. «Тебе же было сказано, падла, никаких трупов!» — прорычал он и первым же ударом расквасил лицо местного фюрера. Тот взревел от боли, но даже и не пытался защититься, а лишь бормотал в ответ какие-то несуразные оправдания. Из всех этих возгласов Голованов понял, что речь шла о недавней драке, затеянной скинхедами на Черкизовском рынке. Тогда погибло двое кавказцев, а виновники так и не были найдены.
В какой-то момент Большак обернулся к своим и мотнул головой, показывая в зал, туда, где, затаив дыхание, наблюдала за экзекуцией молодая бритоголовая паства (Большак вообще был немногословен и командовал по принципу: делай как я). Ребята оживились, растягиваясь цепью поперек зала, и тут началось самое настоящее избиение младенцев.
После, на обратном пути, Голованов набрался смелости и, подсев к Большаку, спросил: «Слушай, а чего с ними нянчиться? Повешать бы, как котят, и дело с концом!» Тот хмуро взглянул в ответ, скривился и, как-то вяло пожав плечами, изрек: «Это политика». — «Ну и что?!» — не понимая, переспросил Голованов. «А на хрен нам эта политика? — пояснил Большак. — Нам нужен контроль!».
А потом, когда они уже вернулись на базу, он неожиданно подозвал Голованова и, словно возвращаясь к тому разговору, проговорил: «Ты не думай, они нам не братья. Мы просто их терпим».
Таким образом, по разумению Голованова, отряд занимал свою не вполне легальную нишу, выполняя за других ту грязную работу, которую делать в открытую считалось неприлично.
До самого вечера Голованов мотался какими-то закоулками, пытаясь вытряхнуть из памяти воспоминания сегодняшнего дня, но старик упорно не шел из головы. Был он чем-то похож на его деда, которого Голованов почти не помнил. Дед умер, когда Голованов пошел в пятый класс. Остались от него только несколько фотографий да потускневшие ордена. Помнилось, он любил играть с ними, а дед недовольно ворчал, а потом вдруг сажал его на колени и рассказывал, рассказывал, рассказывал… Ничего не сохранилось из тех рассказов, кроме ощущения колючих усов возле самой щеки да резкого запаха одеколона. После контузии дед почти оглох, и чтоб разговаривать с ним, надо было кричать в самое ухо. А еще дед не любил ванну и всегда ходил мыться в баню. Мать собирала ему белье в маленький чемоданчик, и с этим чемоданчиком он был похож то ли на шахтера, то ли на железнодорожника.
И друзей у него не было, никто к нему не ходил. «Всех забрала война», — жаловался он. Целыми днями, бывало, он просиживал в старом плетеном кресле с газетой, но почти не читал, а бесцельно глядел в окно. Голованов не мог понять, как это так, жить в таком глухом мире, где нет ни единого звука. Случалось, он крепко затыкал себе пальцами уши, чтобы представить, каково это, но ощущение глухоты ему совершенно не нравилось — безмолвный мир деда был не для него.
Как-то раз мать принесла продуктовый набор из гуманитарной помощи: спагетти, консервы, масло… «Alpin Kuh Butter», — прочитал вслух дед и поморщился. Повертел, разглядывая, в руках и спросил: «Откуда это?» — «Из Германии, наверное, — пожала плечами мать. — Какая разница?» — «Какая разница, какая разница, — ворчливо передразнил ее дед. — Большая разница! Благо бы еще из Америки или Британии. А этого добра, неметчины этой, нам и на дух не надо! Снеси обратно!» — «Вот еще! — взорвалась мать. — Вам бы все капризничать: то не так, да се не так. Лучше бы в очередях потолкались!»
Голованов давно приметил, что дед в доме был на особицу. Его терпели, и, бывало, это напряжение выплескивалось наружу.
«И толкались, матушка, и толкались! — не унимался, упорствуя, дед. — И поболее твоего, между прочим, толкались! А говна немецкого в рот не брали!» — «А как же трофейное, батя? — вступился отец. — Шнапс, сосиски, а? Или это тоже все побоку?» — «Тоже мне, сравнил! То ж трофейное! То ж своими руками добыто! А тут ленд-лиз прямо какой-то. Помощнички сыскались, мать их! Тьфу!» — сплюнул в сердцах дед. «Не хотите, так и не ешьте!» — отрезала мать и, хлопнув дверью, выскочила из кухни. А отец, пытаясь загладить обстановку, проговорил: «Давно уж все кончилось, батя. В гости друг к другу ездим туда-сюда, делегации разные… Вон и президент недавно из Германии прилетел, а ты все воюешь! Простить уж давно пора бы». — «Вот ты и прощай, коли такой беспамятный! — огрызнулся дед. — А за меня решать нечего! Лично я никого не прощал и прощать не собираюсь!»
Голованов опомнился от воспоминаний в каком-то сквере возле фонтана и недоуменно огляделся по сторонам. Казалось, только сейчас сидел напротив него старик, кормил голубей, улыбался детям… Голованов вздрогнул и выругался. «Дернуло же надеть эту спецовку! — подумал в раздражении он. — Мог бы придумать что-нибудь поинтересней». Но тут же и смирился как с неизбежным: «А, один черт, не одно, так другое! Всего не предусмотришь».
Сколько в его жизни было всякого, о чем приходилось сожалеть задним числом, и каждый раз он тешил себя надеждой: ну уж теперь-то все будет иначе! Но проходило время, груз прежних ошибок делал его мудрее, вот только случайность никогда не играла по правилам. И как ни пытался он приноровиться к ее ударам, не то чтобы предсказать, но даже почувствовать приближающийся выпад было ему не дано.
Голованов достал из кармана телефон и вызвал единственный хранящийся в его памяти номер. «Можешь говорить смело, аппарат нигде не пробит, — предупреждал его Кощей, — но не дай тебе бог позвонить по нему куда-то еще!»
— Слушаю тебя, — раздался знакомый хриплый голос.
— Так все, вроде, это… дела здесь закончил… вот… — Несмотря на полученное разрешение, Голованов так и не решался говорить по телефону прямым текстом.
— Лады. Возвращайся. Отдохнешь денька три.
Странно, но его собеседник тоже никогда не пользовался преимуществами закрытой линии. И более того — даже по возвращении он никогда не требовал от него подробных отчетов. Возможно, это его не вдохновляло?