Через два дня Николай Иванович возвращался в город, и Алик вызвался проводить друга до станции. Повсюду закипала жизнь: чесноком и луком ощетинились грядки огородов, упругой тяжестью наливались листья смородины, а белые свечки вишен таяли в прозрачном воздухе. В высохших лужах терпеливо затаились лягушки. Май вступал в свою силу, и земля спешила отдать последнюю каплю сохранившейся прохлады.
Николай Иванович был сегодня особенно задумчив. Не верилось — не хотелось верить в какие-то надуманные угрозы, но невольно вспоминался разговор, состоявшийся накануне. «Послушай, может, тебе деньгами помочь?» — предложил он Алику. «За предложение, конечно, спасибо, но это лишнее, — усмехнулся тот. — Да и скорее я помогу тебе, старина. Поверь, нас не обижали. Впрочем, мы и сами были не промах». — «А мы и теперь не промах!» — вмешался в их разговор Ганс и расхохотался так, словно и не было вокруг всех этих смертей. Остальные же переглянулись в улыбке, но сдержанно промолчали. Какая-то недосказанность таилась в их взглядах. Казалось, они боялись обронить случайное слово, чтобы лишний раз не побеспокоить хозяина.
«Что это нынче с ребятами? — улучив момент, спросил он у Алика. — Заждались команды «В атаку!»? — «Видишь ли, — произнес рассеянно тот, — вчера должен был подъехать Артур, все ждали. И вот, до сих пор нет».
Момент получился неловкий, и Николай Иванович не нашелся, что ответить.
…Шли молча. Говорить о пустяках не хотелось, а все серьезное, казалось, давным-давно оговорено. Первым нарушил молчание Алик.
— Я вот подумал, знаешь, — задумчиво проговорил он, — мы ведь с тобой в принципе совершенно разные люди. Я — бродяга, ты — домосед. И хотя мы знаем друг друга с детства, я никогда не понимал таких, как ты. Скажи честно, тебе не надоело всю жизнь торчать в городе, ходить на одну и ту же работу, встречать одних и тех же людей?
Николай Иванович ответил не сразу. Он смерил друга долгим испытующим взглядом, словно бы вопрошая, чего же, мол, тут непонятного? И привычно, по-профессорски снисходя до него, как до не слишком радивого студента, пояснил:
— Кто-то из великих сказал: «Тот, кто боится перемен, боится жить». Не слишком лестная характеристика, не правда ли? — усмехнулся он и, помолчав, продолжил: — «А кто избегает постоянства, кто всегда ищет нового, тот боится умереть». Так что в этом вопросе мы с тобой квиты.
— Забавно! — согласился Алик. — А в качестве компенсации судьба каждому подбрасывает его страхи.
— Ну, тебе-то теперь бояться нечего — ты уже умер, — выдавил грустную улыбку Николай Иванович.
— Да, жаль Рустама, — вздохнул Алик, — хороший был мужик. Вот уж кто действительно ни черта не боялся!
— А ты? Разве ты чего-нибудь боишься? — удивился Николай Иванович. — Вот бы уж никогда не подумал! Ну, ладно, в классе, помнится, ты был не самым рослым учеником. А теперь-то? Ты ведь можешь, как говорится, одной левой…
Алик в ответ рассмеялся, перебив друга:
— Чудак ты, Коль! Неужели ты и впрямь полагаешь, что страх связан со слабостью? Разве сила сделала кого-то бесстрашным? Нет, страх — это нечто внутреннее, иррациональное, он всплывает из потаенных глубин в самый неподходящий момент. И вся твоя сила превращается в прах, ты теряешь над ней контроль.
— Чего ж тут иррационального? Ты догадываешься — кто. Ты знаешь примерно — как. И вдруг — иррациональное? Не понимаю.
— Черт его знает, — задумался Алик. — Так-то оно так, а все равно — не по себе как-то. Будто за тобой из прошлой жизни пришли. Все уж давно отгорело, и ты позабыл, расслабился… Вроде как сидишь себе мирно с удочкой, ловишь рыбку, а тут вылезает на берег рак и свистит на всю округу, и тебе уже не до рыбалки. Понимаешь? Не должно быть такого, а происходит!
— А тебе не кажется, что кто-то хочет опять вернуть тот страх, тот, прежний. Понимаешь, о чем я?
— Ну, знаешь ли, — Алик в недоумении развел руками. — Конечно, если глядеть с общей, с философской точки зрения…
— А почему бы и нет? Кто не дает? Взгляни именно так. Вспомни свои ощущения лет эдак пятьдесят назад: это нельзя, то нельзя, и непонятно почему. Никто не объясняет. Все будто воды в рот набрали. — Николай Иванович задумался, уткнувшись взглядом в тропинку, и, помолчав, продолжил: — Страх — великая вещь. С помощью страха очень легко управлять. Особенно, если по-другому не получается.
— Ну, ты хватил! Так мы с тобой бог знает куда залезем!
— Это не мы залезем, это страна залезет. Или уже залезла… или затащили. Этот твой полковник, он же не один такой, у кого крыша потекла. Это же частный случай в рамках общей тенденции. Просто его вовремя никто не прищучил, а может даже, и не захотел, а теперь и вовсе лелеет.
— Так и меня, по твоей логике, никто не прищучил, я-то такой же! — перебил Алик.
— Ты исполнитель, чего с тебя взять? — отмахнулся Николай Иванович. — Да ты и не у дел нынче!
Алик на мгновение задумался.
— Нет, Коль, ты передергиваешь. Тот большой страх здесь ни при чем, и ты эти страхи не родни. Там действительно гениальный режиссер работал. Тайна была, согласен, но тайна совсем особого рода: спите, мол, спокойно, граждане, вас это все не касается. Такая вот забота была отцовская. А подразумевалось при этом, что граждане все равно через шторы станут подглядывать: за кем там нынче приехали? — Он как-то лукаво взглянул на Николая Ивановича и продолжил: — А тут иное, тут вроде как внушить хотят: а никакого убийства и не было. Сердечный приступ, отек легких, так, естественная убыль.
Уже на станции Николай Иванович вновь попытался расколоть друга на предмет его решения.
— Может, все-таки расскажешь, Алик, что вы там такое задумали?
И опять получил недвусмысленный отказ — друг умел быть твердым.
В электричку Николай Иванович сел раздраженный. И место ему досталось на солнцепеке, и напротив уселся какой-то неопрятный тип, и вообще… Конечно же он понимал Алика: его тайны — страшные тайны, за ними кроется смерть. Умом понимал, а в сердце кипела обида — друг называется! Невольно вспомнилось, как впервые Алик пришел к ним в класс: щупленький, с голодными глазами какого-то затравленного зверька, он долго не мог выбрать, к кому прибиться. Жесткий мальчишечий этикет требовал поставить новичка на место — в неписаной школьной иерархии это было правило. Правда, выдумывали эти правила те, кто ничего иного выдумать был не способен. Они не составляли большинства, они даже не были сильнее, но они были сплоченней, а еще — за ними была улица.
И вот однажды после уроков к Алику подошел Славка. Он был всего лишь посыльный, на побегушках, тот, кому поручают приносить черную метку. «Гитлера видел?» — ни с того ни с сего спросил он у Алика. «Нет», — опешил тот, ничего не подозревая. «Пойдем, покажу!» — ухватил его за рукав Славка и потянул за собой во двор, туда, где в пожухлой листве засыпали яблони школьного сада. Коля, Женька и их товарищи хмуро потащились следом. Там под деревьями уже собралась внушительная компания во главе с вожаком Васькой Пугачевым. Пугач — а иначе его никто и не величал — был вообще не из их, а из соседнего класса. И славился он тем, что в каждом классе засиживался года по два.
Когда они подошли, Пугач восседал на куче сметенных листьев и смолил папиросу. «Ты, что ли, новенький?» — лениво процедил он, поднимаясь навстречу. И не дожидаясь ответа, саданул под дых, отчего у Алика перехватило дыхание и невольно налились слезы.
Это было вроде посвящения в рыцари, вроде удара мечом по плечу, не так больно, как обидно. Алик пошатнулся, но устоял, в растерянности озираясь по сторонам.
«Гитлер капут, понял?» — оскалился в улыбке Пугач и сплюнул папиросу.
«Понял, — с трудом выдавил из себя Алик, — ну и чего?»
«Кто не с нами, тот против нас! Понял?»
«Ну, и чего дальше? — Алик уже пришел в себя и теперь демонстративно выказывал свою независимость. — Дальше-то что?»
«Так ты не понял, пацан, что ли?» — снова замахнулся Пугач, но в этот миг Коля и Женька выросли между ними. «Все, Пугач, отвяжись, хватит! Всем уже все понятно».
И Васька отступил, деланно безразлично оборачиваясь к своим. «Дальше, дальше, — передразнил он и осклабился. — А дальше папе мама не дает».
С той поры и сложилось их товарищество, их тройственный союз: Колька, Женька и Алик. Шли годы, но лишь крепла их дружба. Вместе гуляли, ходили на каток, смотрели первое послевоенное кино, вместе готовились к экзаменам. Мечталось, как будут взрослеть, учиться в одном университете, и не беда, что на разных отделениях, зато в одних и тех же стенах будут, как тогда говорилось, грызть гранит науки.
Святая наивность! Плохо же они знали Алика. Кто бы мог подумать, что увлекут его совсем иные материи? Что пропадет он на долгие годы не просто из поля их зрения — пропадет из страны, из пределов досягаемости простых человеческих отношений, став частицей той государевой силы, что позже заклеймят как аппарат подавления личности и свободы? Кто бы мог тогда во все это поверить?
Николай Иванович невольно вздохнул и огляделся по сторонам. Воспоминания давались легко, вот только возвращение в действительность было тяжко. Неожиданно его внимание привлек веселый шум за соседней скамейкой, там шла игра в карты. Судя по доносившимся репликам вроде «мое слово — пас», «два виста как с куста», «с маленькой ходи — век воли не видать», легко было догадаться, что играли в преферанс.
И Николай Иванович опять с головой нырнул в свои юные годы.
Кто из друзей впервые принес правила незнакомой игры, теперь это, конечно, забылось. Играли и прежде: в дурака, в козла, в тысячу. Играли тайком, прячась от взрослых, от их вечных занудных пореканий. К картам вообще было странное отношение — «развлечение буржуазии», «пережиток прошлого». И лишь у Алькиного отца находили они поддержку. «Человек должен познать все, — говаривал он, — а потом уж делать выводы: нужно ему это или нет».
Преферанс очаровал их сразу же, очаровал своей логикой, тактикой разнообразных комбинаций. К тому же о нем и Чехов писал — это уже отговорка для взрослых. В общем, классе в десятом они и думать о чем-либо ином позабыли. Конечно, оставались и шахматы. Но в шахматы втроем не поиграешь — это лишь, когда третьего нет.
Нет, на деньги они не играли — играли на запись. «Будем играть на деньги — всей дружбе конец», — по-взрослому рассудил Алик. И хотя выигрывал почти всегда он, но играть на деньги наотрез отказывался.
И все же, как так получилось, что их друг, их Алька, которому чести было не занимать, пошел служить в органы? Николай Иванович незаметно для себя опять сбился на ту же больную тему. Ведь никто из бывших школьных друзей не свернул на эту дорожку. Как-то неприлично это считалось, что ли. Вопрос требовал ответа, а ответа у Николая Ивановича не было. «Надо все-таки поговорить с Женькой», — решил для себя Николай Иванович и, не откладывая в долгий ящик, загоревшись, тут же из поезда позвонил товарищу: «Через часок заскочи — есть разговор». Просто ему страстно не хватало собеседника.
Разумеется, Николай Иванович вовсе не собирался выдавать тайну друга, но без этого и разговор не клеился, пустой разговор выходил у них с Женькой.
— Как это, никто? — возмущался Женька. — Ну да, из наших — никто, а Лешка Фадеев из параллельного, помнишь такого? И Катька Богуславская в следователи подалась.
Про Лешку-то он, признаться, забыл, да и немудрено. Лешка давным-давно ушел из их жизни, как и из жизни вообще. Лет через пятнадцать после окончания школы он застрелился прямо в своем кабинете. Темная была история, какое-то служебное расследование. Поговаривали, что замахнулся он на кого-то из сильных мира сего. Теперь уж Николай Иванович и не вспомнил бы.
— И все же, — не собирался сдаваться он, — это скорее исключение, чем правило. Помнишь ведь, было такое дворовое понятие: «западло»? Настучать, заложить друга, да и не друга, может, а так… Вообще такое отношение к милиции было, к краснопогонникам, — Николай Иванович покрутил пальцами в воздухе, пытаясь передать самое ту атмосферу. — Нельзя с ними сотрудничать — и точка. А уж чтобы самому служить…
— Ну, было, было, — кивнул, соглашаясь, Женька. — Воровская страна — и законы в ней воровские. Да только кто ж их придерживался? Ты да я да мы с тобой, — усмехнулся он, — да друзья наши — одноклассники.
— Не все, — невольно вырвалось у Николая Ивановича.
— То есть, как это? Что значит — не все? — осекся Женька. — Кого ты имеешь в виду?
Это была ошибка, но ошибка вполне поправимая. Промолчи Николай Иванович или обрати все в шутку, дело бы приняло совсем иной оборот. Вот только хотел ли он сам этого, не разъедала ли его душу обида на недосказанность друга?
— Ну, так… в общем… — попытался было он замять ситуацию, но сделал это крайне неловко, и Женька ему не поверил.
— Нет уж, ты давай, договаривай, — недовольно проворчал он. — Сказал «а», так говори и «б».
Женька вообще отличался категоричностью и не любил недомолвок. Он и в школе было прослыл ябедой, пока, повзрослев, друзья не приняли как должное его патологическую склонность к честности.
Николай Иванович задумался. Что для него в этот момент было важнее? Сохранить верность бывшему школьному другу? (А в том, что этот друг — бывший, никаких сомнений у Николая Ивановича уже не осталось. Хорошо, конечно, собраться, как прежде, посидеть, выпить, вспомнить былое… Но у него теперь свои друзья, свои тайны, своя жизнь, и ему, Николаю Ивановичу, в общем-то в этой жизни не было места.) Или же остаться верным другу настоящему, испытанному, который к тому же не поставит тебя перед дурацким выбором, не ворвется в твой дом со своими головорезами? Да и, в конце-то концов, другу принято доверять!
Все эти соображения россыпью искр промелькнули в голове Николая Ивановича, озарив его новым и совершенно ясным откровением: друг — это тот, у кого от тебя нет никаких тайн, ну, ровным счетом никаких. Впрочем, оставалась в запасе еще последняя спасительная соломинка, за которую и попытался ухватиться Николай Иванович:
— Но меня просили не называть…
— Кто? Кто просил?! — не дал ему договорить Женька.
— Алька, — совершенно нечаянно сорвалось с языка у Николая Ивановича.
— Так Алька же умер! — Женька с явным недоумением уставился на товарища.
— Алька? — усмехнулся в ответ Николай Иванович, и в этой усмешке слились и отчаяние, и решимость одновременно. — Алик и теперь живее всех живых, — неудачно пошутил он.
— Как это?! — у Женьки даже дыхание перехватило, но, взглянув в глаза Николая Ивановича, он понял, что тот не врет. — И ты молчал?! Какой же ты друг после этого?
От такого убийственного обвинения Николаю Ивановичу стало не по себе и теперь уж точно не оставалось ничего иного, как выложить все карты. Или почти все — о сборище Алькиных друзей на своей даче Николай Иванович упомянул вскользь. Не рассказал он и о том, что за Алькой идет настоящая охота, а так, мол, просто ищут.
— Да… Дела! — вздохнул Женька, впившись пятерней в затылок. — И он все эти годы водил нас за нос!
— Ну, это все-таки государственная тайна, ты ж понимаешь, — заступился Николай Иванович за Алика.
— Тоже мне — мадридский двор, — недовольно хмыкнул Женька. — А намекнуть он, конечно, не мог.
«Тебе намекнешь, как же!» — проворчал себе под нос Николай Иванович, а вслух спросил:
— Ну, и что ты обо всем этом думаешь?
— А что я, собственно говоря, должен думать? Ты тут, понимаешь, оглоушил, как обухом по голове, а я думай!
— Я в том смысле, что как это он так, а? Это же не милиция даже.
— Ну, тут-то все просто, допустим. У тебя вот отца репрессировали. Мой отец хоть и не сидел, а на фронте погиб, так зато брат его, мой дядя, через все лагеря прошел. И почти у каждого так: близкий родственник или дальний. Так что у нас с тобой уже иммунитет выработался против власти — никакого сотрудничества. А он-то этого ничего не нюхал, на своей шкуре не испробовал. Для него все за чистую монету было, так ведь?
— Пожалуй, что так, — согласился Николай Иванович. И все же какой-то червь сомнения еще грыз. Не верилось, что все решается так вот просто. — А скажи, — спросил он, — это везде происходит, во всем мире или в этом вопросе мы тоже особенные?
— Ты это про что? Про недоверие к властям?
— Ну, в общем смысле. Точнее, к силовым, к полицейским органам.
— Про весь мир не скажу, не знаю, да и вряд ли повсюду так. Скорей, это относится не к странам, а к маргиналам. Подумай, в том же Лондоне или Нью-Йорке, где-нибудь на Бродвее, скажем, кто ж их боится — полицейских? Или ненавидит? Они чистильщики, и не более того. А вот в Гарлеме — да, там совсем другое дело. Так там и обитают одни изгои.
— По твоей логике выходит, и мы все были изгоями? — усмехнулся Николай Иванович, но усмешка получилась горькой.
— А разве ты сомневался?
— Ну… не особенно. Но почему же мы так любили свою страну, а? Почему боготворили вождей? Почему так люто ненавидели врагов?
— А ничего иного рабу и не дано. Любовь да ненависть — вот и все его чувства. Тебе ли, литератору, об этом не знать?
Николай Иванович конечно же знал, и думал он примерно так же, с тем лишь уточнением, что самого себя он ни к рабам, ни к изгоям, естественно, не причислял. Как умудренное поисками философского камня средневековье полагало самое себя центром мироздания, вокруг которого вертится солнце, так и Николай Иванович считал все, происходящее с ним, чем-то в своем роде единственным и неповторимым, скорее исключением, чем правилом. Слишком уж нетривиальным казался ему собственный опыт: поздний брак, жена-студентка, развод по-итальянски, жизнь с престарелой матушкой… Порой ему верилось, что в его жизни заложен некий тайный смысл, он силился угадать его, но тщетно. Прошлое вызывало в нем лишь раздражение, будущее рисовалось смутно и загадочно, хотя и черпало в этом прошлом свое вдохновение, и ни то, ни другое не позволяли экстраполировать себя в настоящее. Оно, это самое настоящее, оставалось совершенно непредсказуемым.
— Просто мы всегда жили на обочине, на обочине цивилизации, — перебил его размышления Женька, — а думали, что живем в самом центре.
И в этих его словах была горькая истина.
— Ладно, чего там, не унывай, — подмигнул он, заметив настроение друга. — Прорвемся! Помнишь: «Как на Тихом океане тонет баржа с чуваками…», а? — отстучал он в такт костяшками пальцев. — «Поплавский — рок, Поплавский — буги, Поплавский съел письмо подруги».
— Угу, — хмуро кивнул в ответ Николай Иванович. — «Зиганшин — буги, Зиганшин — рок, Зиганшин съел второй сапог».