Дмитрий Игоревич Антонов Смута в культуре Средневековой Руси Эволюция древнерусских мифологем в книжности начала XVII века

Введение

Попрася правда, отъиде истинна,

разлияся беззаконие

и душа многих християн изменися:

слово их, аки роса утренняя,

глаголы их, аки ветр

Пискаревский летописец

Название этой книги можно понять двояко: какое место в культурном контексте своего времени занимала Смута — известное «место памяти» русской истории, период династического и общественного кризиса конца XVI — начала XVII в., либо же как «смута» пришла в саму культуру средневековой Руси. Оба прочтения закономерны, поскольку явления глубоко взаимосвязаны и в силу этого оба окажутся в центре нашего внимания.

Междуцарствие 1598–1613 гг. знаменовалось всеобщим «смущением умов»: кризис поразил не только систему власти, но и представления людей о власти, не только государство, но и представления о государстве. Радикальные изменения в весьма сжатые сроки затронули важнейшие символические основания Московского царства, идеи, укорененные в культуре, подверглись существенной трансформации. В течение ряда лет в стране происходили уникальные события: выборы царя, коронация человека, проклятого Церковью, сведение государя всея Руси с государства, захват инославными христианами столицы Третьего Рима… Каждое из этих явлений могло стать потрясением для культуры; череда подобных критических ситуаций породила феномен Смуты.

«Переходное» XVII столетие характеризовалось глубинной эволюцией культурных стереотипов, многогранным изменением смыслового и символического пространства средневековой Руси. Однако радикальные перемены середины — второй половины XVII в. возникли не на пустом месте: кризис власти послужил мощным толчком, пошатнувшим важные основы мировоззрения средневекового человека, поставившим под сомнение вещи, казалось бы, незыблемые и несомненные. Изучение памятников начала XVII в. выявляет интересное развитие представлений, традиционных для древнерусской книжности; именно здесь прослеживается начало тех процессов, результатом которых стала, по словам A. M. Панченко, «целенаправленная, глобальная замена веры культурой, обряда зрелищем, церковной службы поэзией»[1]. Смута ознаменовала грядущий закат русского Средневековья. Через несколько десятилетий мощный «взрыв» никоновских реформ и последовавший Раскол предельно обнажили назревшее противостояние разных культурных установок, петровские преобразования завершили эпоху всесторонней модернизацией. XVII в., несомненно, стал веком перемен, причем три кризиса, потрясших культуру в начале, середине и конце столетия, по глубине и силе мало уступали друг другу. Все это актуализирует задачу герменевтического изучения памятников, созданных в начале «переходной» эпохи и посвященных событиям великой Смуты. Данная книга стремится привнести свой вклад в ее решение.

Чтобы понять, о каком «смущении умов» писали современники, необходимо прояснить ряд принципиальных моментов. Как происходила борьба идей в 1598–1613 гг.? Какие представления о власти господствовали в культуре, определяя видение событий книжниками Смуты? Какое объяснение получали в источниках беспрецедентные события конца XVI — начала XVII в.? Наконец, какие мифологемы оформились в Смутное время и какое развитие получили они в дальнейшем? Нас будет интересовать комплекс этих взаимосвязанных вопросов.


Автор, источник и историк: проблема метода

Вопрос, как изучать, поднимается всякий раз, когда речь заходит о категориях культуры той или иной исторической эпохи, о самосознании авторов, о необходимости понять Другого и т. п.

Мысль о неприемлемости объективистской установки[2] при реконструкции символических и объяснительных систем средневековых книжников обосновывалась с самых разных сторон[3]. В последние десятилетия в российской исторической науке продолжаются поиск и разработка критериев, необходимых для верифицируемой реконструкции смысловых оснований культуры прошлого. Как и во всей гуманитаристике XX — начала XXI в., не только подходы, но и векторы оказываются здесь очень разными.

Многие стратегии, призванные изучать ментальность (мыслительные практики, бессознательные автоматизмы) людей прошлого, направлены на интерпретацию текстов через те или иные объяснительные модели, основы которых признаются их сторонниками объективными и надвременными (теория архетипов, неофрейдизм, неомарксизм и др.)[4]. С этой точки зрения «понять» означает проинтерпретировать сообщения источников в рамках готовой объяснительной системы, заключающей в себе не только эвристический, но и собственный информационный потенциалы. На практике такая установка ведет к более или менее предсказуемому структурированию материала и мало способствует раскрытию имманентных смыслов культуры и текста. Иной вектор направлен на источник как продукт сознательной деятельности человека, заключающий в себе объяснительные модели, непосредственно принадлежащие изучаемой эпохе. На этом пути самоценной признается реконструкция отдельных идей, комплекса представлений и общезначимых мифологем, определявших понятийное пространство социума: исследователя интересует здесь уникальность той или иной эпохи, самоосмысление и самоописание человека и общества, наконец, мировоззрение каждого автора. Однако в рамках общего направления в свою очередь существует ряд течений, базирующихся на разных методологических принципах.

Многие актуальные проблемы изучения текста восходят к известным установкам основоположников традиционной (Ф. Шлейермахер, В. Дильтей) и философской (Х.-Г. Гадамер, П. Рикёр) герменевтики[5]. Попытки адаптации этих установок к практике источниковедения оказались дискуссионными и вызвали массу критических замечаний, в том числе у ряда отечественных исследователей[6]. В то же время главные споры идут сегодня не столько вокруг теории, сколько вокруг практики «понимающей» текстологии. На пути историка-медиевиста возникает масса конкретных вопросов, провоцирующих бурную полемику.

Важными подходами, оформившимися в постсоветской историографии в рамках герменевтического направления, стали историческая феноменология и центонно-парафразовый метод, развивающий теорию «тематических ключей» Р. Пиккио. Оба подхода нацелены на реконструкцию идей и представлений, заложенных книжником в свое произведение; оба стали объектом более или менее жесткой критики.

Теоретико-методологические основания исторической феноменологии были сформулированы в серии статей и совместной монографии А. В. Каравашкина и А. Л. Юрганова «Регион Докса: Источниковедение культуры» (М., 2005). Утверждающаяся здесь практика реконструкции смыслов, актуальных для человека прошлого, восходит к идеям основоположника феноменологического направления Э. Гуссерля. Цель исторической феноменологии — раскрытие причинно-следственных связей источника, конвенциональных моделей культуры[7] и индивидуальных представлений автора, оформленных словесно в историческом тексте[8]. Путь к исследованию «жизненного мира» современников эпохи лежит через реконструкцию объяснений, заключенных в письменных источниках. Смыслополагание субъекта культуры представляется здесь историческим феноменом, принадлежащим прошлому, самоценным и требующим изучения, максимально освобожденного от подавляющих объяснительных процедур исследователя (примат внутренней логики источника над внешним объяснением историка)[9].

Критика направления сосредоточена прежде всего на постулируемом принципе беспредпосылочности — необходимости редуцировать объяснительные модели, вольно или невольно навязываемые тексту при его изучении (в противоречие установкам философской герменевтики). Принцип этот кажется либо теоретически недостижимым (аналитические, в том числе гипотетические, построения историка невозможно полностью устранить из текста), либо недостаточным без обоснования иных, более конкретных методологических приемов[10].

Метод «центонного» анализа памятников, основанный на тезисе Р. Пиккио о наличии в средневековых текстах цитат, служащих «тематическим ключом» к пониманию неявного, глубинного смысла всего сочинения, в свою очередь стал предметом разносторонних нареканий. Сомнению подверглась как сама методология, так и конкретные построения, полученные в результате ее применения к древнерусским памятникам. Роль цитат и библейских реминисценций безусловно важна в средневековой культуре, однако, как отмечали критики, поиск «скрытого библейского подтекста» часто приводил к созданию произвольных интерпретаций, расходящихся с прямыми утверждениями самого изучаемого автора[11].

Характерная критика обоих подходов была представлена в последнем исследовании А. И. Филюшкина, посвященном А. М. Курбскому и герменевтическому анализу переписки князя с Иваном Грозным. Автор соглашается с установками исторической феноменологии, сомневаясь при этом в возможности их полноценной реализации в источниковедческой сфере[12]. Метод Р. Пиккио, развиваемый в трудах И. Н. Данилевского, видится историку более конкретным в своих положениях и соответственно более «рабочим», однако лишь после внесения ряда важных корректив. Вносимые коррективы фактически повторяют принципиальную критику, предъявленную подходу на сегодняшний день[13].

Стратегия, выбранная самим А. И. Филюшкиным, заключается в создании пофразового герменевтического комментария с выявлением генезиса и Источниковых параллелей отдельных, последовательно рассматриваемых фрагментов источника, а также их интерпретацией в контексте изучаемого сочинения. Будущее историк видит в создании научного центра или лаборатории по герменевтике древнерусского нарратива[14]. Стратегия представляется безусловно продуктивной: она позволяет существенно расширить знания об историческом памятнике, о топосах книжной культуры и о принципе авторской работы с «чужим текстом» (Священным Писанием, экзегетической литературой). В то же время этот путь также не является универсальным: несмотря на возможную полноту комментария, он уводит исследователя (и читателя) несколько в сторону от направленной реконструкции объяснительных процедур книжника. Единство и своеобразие авторской логики вынужденно теряются при последовательном рассмотрении фраз большого по объему текста. Затруднительным оказывается здесь и изучение эволюции выявленных мифологем в истории. Иными словами, комментирование источника не заменяет собой реконструкцию конвенциональных моделей, во многом определявших как процесс создания, так и процедуру чтения памятника. Хотя подход, направленный на раскрытие логики книжника и общезначимых культурных стереотипов, может выглядеть эклектичным по сравнению с «тотальным» комментированием, этот метод решает принципиально важную исследовательскую задачу: по сути, без выполнения подобной работы понимание источника в тех смысловых границах, которые создал и сознательно очертил сам автор, вряд ли будет достигнуто. Примечательно вместе с тем, что сильные стороны каждой из этих стратегий компенсируют «слабости» другой: реконструкция конвенциональных моделей культуры в контексте авторских объяснительных процедур и последовательное комментирование изучаемого текста могут весьма эффективно дополнить друг друга.

Поиск герменевтических оснований для изучения источников Смуты приводит нас к положениям, сформулированным в рамках исторической феноменологии. Признание имманентной достоверности информации, сообщаемой автором[15] (в отличие от объективистского разграничения «идеологичности» источника и внеположной ему «объективной» реальности), установка на реконструкцию индивидуальных (авторских) и общезначимых (топосных) объяснений в их единстве и в динамике развития, а также исследовательский путь от части (логики источника) к целому (системе представлений, конвенциональным моделям) — те общие принципы, которые представляются необходимыми и будут положены в основу работы.

Очевидно, что общая установка на корректную («беспредпосылочную»[16]) реконструкцию символических оснований и смысловых коллизий изучаемой культуры должна подкрепляться конкретными методологическими приемами. Не менее очевидно в то же время, что никакие методологические приемы не гарантируют обоснованность выводов, точность интерпретаций и полноту наблюдений при анализе материала. Заранее принося читателям извинение за те неточности, которые неизбежно обнаружатся в предлагаемой работе, проясним стратегию, по которой развивается наше исследование.

Герменевтическая работа со средневековым текстом определяется, прежде всего, изучением слов (символов, понятий, устойчивых оборотов), в которых воплощаются объяснительные процедуры его создателя[17]. Язык средневекового книжника полон «темных мест»; уже в силу этого выявление логических связей и реконструкция области очевидностей человека прошлого зачастую начинается с герменевтического анализа тех элементов описания, которые вызывают непонимание у современного читателя. Подобную мысль высказывал Р. Дарнтон: «…пытаясь разобраться в наиболее загадочных местах документов, мы можем распутать целую систему смыслов. Эта нить способна привести нас даже к пониманию удивительного, совсем не похожего на наше мировоззрения»[18]. Необходимыми шагами оказываются здесь раскрытие лексико-семантического поля понятий, использованных автором, изучение топосов (устойчивых / повторяющихся элементов описания)[19], обнаружение и анализ конвенциональных связей (тождественных объяснительных моделей) в памятниках эпохи. Реконструкцию смысловых систем культуры прошлого нередко провоцирует, таким образом, ситуация кризиса интерпретаций. Последний может обнаруживаться в историографии (свидетельствуя о невозможности раскрыть логику источника применявшимися методами) либо возникать при прочтении текста (свидетельствуя о неадекватности восприятия Источниковых смыслов современным историком).

Изучение генезиса, исторического наполнения и смысловой эволюции топосных элементов описания приближает исследователя к реконструкции общезначимых смыслов культуры. В свою очередь, это позволяет вернуться к изучаемому тексту и выявить индивидуальные объяснения его создателя, каждый раз особым образом включающие топосные утверждения. Очевидно при этом, что окончательно прояснить, какое из существовавших объяснений было актуальным для конкретного автора, можно лишь через прямое утверждение на этот счет самого книжника: подверстывание логики текста под наиболее типичную / популярную для изучаемой эпохи модель — зачастую малопродуктивный шаг.

Раскрытие смыслового поля понятий, на которых выстраивалась аргументация текста, необходимо дополняется изучением цитат, приведенных в авторских объяснениях. Вопрос о видах и функциях цитат, как известно, широко разрабатывался в литературоведении, в том числе применительно к древнерусским текстам, в которых значительное количество (в некоторых случаях большинство) фраз могли представлять собой библейские заимствования[20]. Эта проблема будет интересовать нас в семантическом аспекте: в поле внимания окажутся цитаты (в том числе «непрямые» — аллюзии, реминисценции), непосредственно включенные в рассматриваемые объяснительные модели; цитаты, выполняющие по отношению к ним не орнаментальную функцию, но являющиеся ключевым элементом в построении авторской логики (впрочем, разделить подобным — весьма условным — образом цитаты возможно лишь после изучения всего окружающего их контекста).

Особым видом привлечения «чужого текста» в оригинальное средневековое сочинение являются символы — слово или словосочетание, генетически восходящее к Священному Писанию и Преданию. В исторической традиции и в культуре конкретной эпохи символ часто приобретал совершенно разные трактовки; в то же время книжник далеко не всегда стремился актуализировать исходное значение (одно из существующих значений) символа в конкретном контексте. Последнее относится ко всем видам цитат, которые зачастую использовались в виде устойчивых формул описания, не включенных в непосредственное объяснение событий и не предполагавших апелляцию к скрытому смысловому полю.

Теория символа получила освещение в трудах самых разных исследователей[21]. В нашу задачу не входит рассмотрение всех существующих концепций: остановимся на тех определениях, которые позволяют прояснить особенности функционирования этого вида топоса в средневековом тексте.

«При переносном (или образном) значении слова, — отмечал Л. С. Ковтун, — прямое значение, на котором основана метафора, отходит на второй план, воспринимается как подтекст, придающий значению образность; при символическом значении слова, напротив, воспринимается лишь прямое значение, а иносказательный план остается подтекстом, и притом нередко недоступным… непосвященному»[22]. Средневековый символ «выражает невидимое и умопостигаемое через видимое и материальное»[23]; при этом, по замечанию Д. С. Лихачева, средневековый символизм часто подменяет метафору символом, который расшифровывает многие мотивы и детали сюжета[24]. Невидимая сущность выражается в символе через материальный образ (так, лев и агнец на символическом уровне обозначают Христа); через символ описываемые события и явления соотносятся со священной историей, наполняя текст смыслами, зачастую «сокровенными» для современного читателя, но очевидными в жизненном мире средневекового человека.

«Беря слова расширительно, можно сказать, что символ есть образ, взятый в аспекте своей знаковости, и есть знак, наделенный всей органичностью мифа и неисчерпаемой многозначностью образа», — отмечал С. С. Аверинцев. «Категория символа делает акцент на… выхождение образа за собственные пределы, на присутствие некоего смысла, интимно слитого с образом, но ему не тождественного. Предметный образ и глубинный смысл выступают в структуре символа как два полюса, немыслимые один без другого… Переходя в символ, образ становится «прозрачным», смысл «просвечивает» сквозь него, будучи дан именно как смысловая глубина, смысловая перспектива, требующая нелегкого «вхождения» в себя»[25]. Само слово «символ» происходит от греческого термина, обозначавшего обломки одной пластины: соединяя их в единое целое, опознавали друг друга люди, связанные союзом наследственной дружбы. Так же опознают и понимают друг друга по текстовым символам люди, объединенные общей культурой: именно поэтому в символе, по словам С. С. Аверинцева, заключена «теплота сплачивающей тайны»[26].

Анализ символа (как и иных топосных элементов описания) предполагает изучение его исторического наполнения, а также трактовок, актуальных для эпохи. Изначальный контекст зачастую недостаточен для понимания источника, так как в экзегетической литературе и в культуре рассматриваемого периода символ приобретает новые смысловые нагрузки. Раскрытие актуального (в рамках конкретного текста) значения символа в свою очередь предполагает обращение к авторскому контексту, изучение совокупности иных элементов описания, имеющих не символическую природу.

Анализ семантического поля понятий, изучение символов, раскрытие авторских объяснений выводит историка на реконструкцию конвенциональных моделей средневековой книжности, которые должны также рассматриваться во временной перспективе. Эта стратегия призвана выявить как смысловые основания изучаемой культуры (элементы семиозиса), так и исторический процесс эволюции самосознания.

Как видно, на уровне целей и общих установок описанный подход родственен культурно-семиотическому[27], хотя и обладает рядом отличительных черт и методологических особенностей.

Целью предлагаемой работы является, таким образом, раскрытие актуальных мифологем русской культуры начала XVII в. в историческом (эволюционном) контексте. В центре нашего внимания окажутся как оригинальные объяснения происходящего, созданные книжниками Смуты, так и общие для эпохи представления, получившие особое развитие в период «культурного слома» начала XVII в.


«Понять современников»: историография вопроса

Смутное время как период экономического и политического кризиса изучалось с самых разных сторон: предметом исследования оказывались экономические явления рубежа ХVІ–ХVІІ вв., состав земских соборов, государева двора и ополчений, народные движения, проблемы крестьянской, «гражданской» войн и их последствий для разных слоев общества, интервенция, казацкое движение и т. п. Отдельные вопросы (зачастую «темные» и не имеющие однозначного ответа) не раз порождали научные дискуссии (причастность Бориса к убийству царевича Дмитрия, проблема отмены Юрьева дня и оценка государственных действий Годунова, личность Лжедмитрия I и др.). В последние годы внимание общества в целом (в связи с введением праздника 4 Ноября), в том числе и историков, вновь оказалось привлечено к периоду Смуты — появился ряд статей и монографий, было защищено несколько диссертаций[28].

Эволюция концепций, господствовавших и соперничавших в историографии на протяжении ХІХ–ХХ вв., требует отдельного рассмотрения[29]. Остановимся на тех трудах, которые были посвящены реконструкции взглядов и представлений современников эпохи.

Сочинения рубежа ХVІ–ХVІІ вв. оказались в центре внимания историков во второй четверти XIX столетия, с выходом книги Д. Бутурлина «История Смутного времени в России в начале XVII века» (в 3 ч. СПб., 1839–1846)[30]. В то же время эпоха получила устойчивое наименование «Смута» (в советское время термин был оспорен[31]). Для работы Бутурлина (как и для российской историографии второй половины XIX — середины XX в. в целом) ключевой оказалась проблема «доверия» памятнику, что провоцировало оценочность при рассмотрении оригинальных идей книжников. Установка на критику авторских объяснений ярко проявилась в последовавших вскоре дискуссиях об объективности / необъективности публицистов Смуты (Авраамия Голицына[32], Ивана Тимофеева[33] и др.).

Практика описания и изучения идей средневековых авторов начала развиваться в XIX — начале XX в. параллельно с внешним исследованием и внутренней критикой источников. В знаменитом труде С. Ф. Платонова «Древнерусские сказания и повести о Смутном времени XVII века как исторический источник» (СПб., 1888) помимо сведений о жизни и литературной деятельности авторов приводился общий обзор их идей и объяснений. П. Г. Васенко подчеркнул важную роль концепции казней Господних в текстах XVI в. и выявил сходство отдельных элементов «Временника» со Степенной книгой и Житием Никиты Переяславского[34].

Первой работой, специально посвященной идеям публицистов Смутного времени, стала известная статья А. И. Яковлева ««Безумное молчание» (Причины Смуты по взглядам современников)» (М., 1909). В исследовании была прямо поставлена задача выявить авторские категории в изучаемых текстах. Тем не менее избежать модернизации смыслов здесь не удалось: анализ источников проводился Яковлевым сквозь призму концепций и социальных представлений начала XX в. Суммируя высказывания современников о причинах Смуты, историк отмечал, что авторы видели корень бедствий не в политических и экономических факторах, но в грехах, совершенных обществом[35]. Вывод логично следовал из материала, но дальнейшему раскрытию логики книжников препятствовала яркая оценочность работы. Важнейшая для памятников Смуты идея «Божьего батога» стала в итоге объектом не изучения, но критики («Такая философия истории развивается и приспосабливается к фактам туго»[36]). А. И. Яковлеву представлялось, что идея о казнях Господних «задавливала» феномен общественного сознания, родившийся в период Смуты, однако рассуждения об этом явлении увели исследователя достаточно далеко от авторской логики: понятия «общественная ответственность» и «общественное право», которые, по мнению А. И. Яковлева, нарождались у современников, внеположны текстам начала XVII в. Стремление обнаружить в источниках незнакомые средневековым авторам «свойства» наталкивалось на очевидное сопротивление материала: историк отмечал, что «неясная речь» и «странные термины» мешают книжникам четко выразить искомые идеи, что их язык «ищет новых формул», но размышление о «свойствах общества» отсутствует и т. п. [37] Видимое несоответствие авторских идей «социологическим» концепциям не стало здесь исследовательской проблемой — подводя итог, А. И. Яковлев констатировал, что рассуждения книжников все же «приводят к идее общественной организации». (В ее отсутствии сложно упрекнуть любое государственное образование — вывод, очевидно, основан на представлениях историка о «правильном» социальном устройстве.) Закономерным итогом работы стала внешняя оценка Источниковых сообщений (из «религиозно-нравственных» понятий в начале XVII в. постепенно вырабатывались понятия «общественно-политические»), в то время как объяснения современников были лишь кратко обозначены либо напрямую признаны «темными»[38]. Близкий опыт рассмотрения памятников Смуты был ранее представлен в работах В. О. Ключевского, который также интерпретировал тексты ХVІ–ХVІІ вв. в ракурсе определенных общественно-политических концепций[39].

К началу XX столетия опыт герменевтического анализа памятников Смуты оставался фрагментарным, причем оценочные суждения довлели над проводившимися описаниями[40]. В историографии середины XX в. были созданы отдельные работы, посвященные идеям книжников (статьи О. А Державиной, Л. В. Черепнина и др.)[41], однако по-настоящему актуальной эта проблема оказалась в конце столетия. Стремление раскрыть понятийный символический язык эпохи зачастую наталкивалось на проблему метода; в то же время в этой области удалось достигнуть ряд значимых результатов.

Особое место в историографии Смутного времени занимают работы Я. Г. Солодкина: реконструкция элементов авторских объяснений, проводимая параллельно с детальным источниковедческим исследованием памятников конца XVI — начала XVII в., стала важным вкладом в изучение эпохи[42].

Исследовательский метод Солодкина нашел яркое выражение в книге, посвященной «Временнику» Ивана Тимофеева[43]. В работе проводится комплексный анализ известного произведения Смутного времени: всестороннее рассмотрение сведений, сообщаемых автором, позволяет прояснить вопросы, касающиеся наиболее вероятного времени создания отдельных частей текста, структуры и источников произведения, биографии книжника. Определяя круг источников «Временника» и проясняя случаи безусловных заимствований, Я. Г. Солодкин выявил генезис некоторых фрагментов, восходящих к Священному Писанию и иным актуальным памятникам эпохи. Опыт подобного исследования крайне важен: он не только обогащает науку сведениями о создателе и структуре текста, но и вплотную подводит к реконструкции авторских объяснений и причинно-следственных связей. Вместе с тем в работе предлагается несколько иной подход, который получает при этом не совсем ясную характеристику. Цитируя А. Г. Тартаковского и ссылаясь на Я. С. Лурье, Я. Г. Солодкин утверждает, что информация памятника «всецело детерминирована условиями его происхождения»[44] (курсив мой. — Д. А.). Если эта позиция претендует на полноту в изучении Источниковых сведений, то она представляется весьма спорной, так как обретенное знание о построении текста экстраполируется здесь на область авторских смыслов и интенций: «Чем глубже мы познаем памятник в его генезисе и собственной сущности, тем адекватнее раскроется значение этой информации и тем эффективнее может быть реконструировано запечатленное в ней прошлое»[45]. Очевидно в то же время, что современники-читатели произведения не имели такого представления о тексте, которым обладает исследователь, создающий комплекс информации об источнике путем применения ряда аналитических процедур. Человек изучаемой эпохи воспринимал сообщения памятника через призму актуальных смыслов культуры; на те же ассоциации, естественно, ориентировался автор, обосновывавший свои идеи в контексте общезначимых конвенциональных моделей. Без реконструкции этих смысловых пластов извлекаемая информация вынуждена оставаться внешней по отношению к изучаемой культуре как области смыслополагания.

Представления современников Смуты оказались в центре внимания Л. Е. Морозовой, которая стремилась раскрыть идеи книжников в двух монографиях: «Смутное время в России» (М., 1990) и «Смута начала XVII века глазами современников» (М., 2000).

Исследование 1990 г. — опыт комплексного анализа публицистических сочинений Смутного времени. «В настоящей работе читатели могут проследить, как воспринимали бурные события Смуты их участники, как они осмысляли их по прошествии времени…» — говорится во вступлении[46]. Таким образом, цель историка — изучить авторские представления и причинно-следственные связи. Тем не менее исследовательская стратегия Л. Е. Морозовой весьма далека от реконструкции идей: первая глава полностью игнорирует объяснительные модели современников[47], во второй («Что думали о Смуте участники событий?») последовательно рассматриваются одиннадцать источников начала XVII столетия, однако пересказ их текстов не подкрепляется каким-либо герменевтическим анализом. Подобный пересказ, очевидным образом, ведет к модернизации Источниковых смыслов. Этим вызвана характерная оценочность при рассмотрении феноменов культуры: по мнению Л. Е. Морозовой, «автор Сказания, вероятно, не совсем объективно описал обстоятельства свержения самозванца» (курсив мой. — Д. А.), рассказ автора «Повести како отмсти…» «вряд ли соответствует истине», книжник «несомненно… сгущал краски», историку «думается», что все сказанное им — «явное преувеличение», и т. п. [48] Пересказав непростые описания царя Бориса, тщетно пытавшегося справиться с пришедшим в страну голодом, автор кратко заключает, что предпринятых царем мер «было, конечно, мало». Говоря о природе Смуты в представлении Палицына, Л. Е. Морозова приходит к весьма странному выводу: «Автор Истории отчасти понял (? — Д. А.) причины, приведшие страну к многочисленным бедам», и т. п. [49] Вполне закономерно, что читатель не получает в итоге никакой новой информации об идеях, характерных для книжности начала XVII в.

Аналогичные выводы и оценки переходят в следующую книгу Л. Е. Морозовой — «Смута начала XVII века глазами современников». Работа дополнена исследованием источников с помощью методов «компьютерной макротекстологии», однако способ изучения авторских смыслов остается неизменным. Интересно, что даже краткий пересказ содержания памятника приводится здесь не всегда: в некоторых случаях речь идет только о биографии книжника и о датировке источника, что ни в коей мере не раскрывает феномен Смуты «глазами современников»[50]. Фактические сведения, приводимые в работе, зачастую не точны[51].

Публицистическим памятникам Смуты посвящен ряд исследований М. А. Коротченко: автор рассматривала их в диссертационной работе (1998 г.), отдельные материалы которой были впоследствии опубликованы[52]. В исследовании 1998 г. обобщаются некоторые идеи, характерные для произведений начала XVII в. (прежде всего, о распространении самовластия в обществе), в то же время авторские представления или высказывания в ряде случаев достраиваются здесь до уровня «универсальных» моделей, которые экстраполируются на всю книжность эпохи. Прямые источниковые объяснения при этом нередко игнорируются[53]. Идеи о ризе как важной историко-философской концепции публицистов, «внешнем», «внутреннем» и «внешне-внутреннем» этапах Смуты и т. д. мало приближают к реконструкции искомой авторской логики[54].

Глава диссертации, в которой рассматривается влияние идей Иосифа Волоцкого на публицистику Смуты, послужила основой статьи, опубликованной в 2000 г. Ряд приведенных в ней наблюдений интересен (своеволие разума как одна из причин Смутного времени, близость идей Палицына иосифлянской концепции самовластия), однако способ верификации предположений и соответственно большинство выводов выглядят спорными. По мнению М. А. Коротченко, сочинения Иосифа Волоцкого играли основополагающую роль для книжности Смутного времени: влияние его сочинений прослеживается на уровне тем, предметов осуждения и философских идей, лежащих в основе представлений современников о Смуте. Как ни странно, вопрос о генезисе схожих Источниковых фрагментов, обнаруженных в творениях Иосифа Волоцкого и книжников Смуты, автором не решен, вместо этого проводится анализ «степени заимствований» (выделяются прямые компиляции, относительно близкий к тексту пересказ и общее идейное влияние)[55]. Гипотезы об идейном влиянии остаются бездоказательными[56]. Выводы о компиляциях и пересказах, в свою очередь, не подкрепляются анализом источников: широко распространенные в культуре символы (льва или чаши, «потрясающейся» земли, меркнущих светил и др.), встречающиеся в памятниках Смуты, дают автору основание говорить о «вольном или невольном (! — Д. А.) использовании текста Иосифа Волоцкого»[57]. Даже в случаях, когда возможное использование книжниками общего святоотеческого источника подчеркивается самой М. А. Коротченко, это вновь свидетельствует о заимствовании у Волоцкого[58]. Подобное объяснение топосных фрагментов друг через друга, без изучения их генетической основы и случаев употребления в древнерусской литературе вряд ли может являться оправданным шагом[59].

В конце XX — начале XXI в. историография Смуты пополнилась работами, тяготеющими к родственным — антропологическому и психоисторическому — направлениям. Статья Л. Н. Пушкарева «Ментальность русского общественного сознания на рубеже ХVІ–ХVІІ веков (Эпоха Смуты)» — попытка описать эпоху «с ментальной точки зрения»[60]. Н. П. Гордеев применял для анализа источников Смуты теорию архетипов[61].

Опытом, близким в методологическом плане к психоисторическому направлению, оказались труды М. Е. Шалака. Публицистику Смутного времени автор изучает в диссертационной работе и ряде статей.

В диссертационном исследовании рассматривается общественная мысль XVII в. и реконструируется «система мировоззренческих установок и ценностных ориентаций, определявших особенности индивидуальной и коллективной деятельности». В первой главе проясняется понятие «историческое сознание» (его структура и уровни), обосновывается необходимость применения к анализу памятников «метода диалога», характерного для школы «Анналов», и утверждается, что без учета личностных «психологических особенностей автора… невозможно понять содержание самого источника»[62]. В свою очередь, невозможность верифицированной реконструкции индивидуальных психологических особенностей человека прошлого естественно приводит в работе к построению гипотез: рассматривая в трех последующих разделах широкий корпус памятников Смутного времени (от публицистических до летописных, датированных началом — второй половиной XVII столетия), автор множит череду оценочных[63] и ошибочных[64] характеристик. Положения диссертации были отражены в опубликованных статьях, где встречается при этом крайне вольная интерпретация Источниковых фактов[65].

Ряд статей и монография, посвященные Смутному времени, были за последние годы опубликованы В. И. Ульяновским. Историк обратился к изучению внутреннего мира самозванца, культурных традиций, в рамках которых осуществлялось правление Лжедмитрия, аргументации сторонников и противников «царевича» и другим вопросам, мало освещавшимся в историографии[66]. Работы полны интересных наблюдений, однако объекты исследования зачастую внеположны источникам, в результате чего выводы носят заведомо гипотетический характер (как мог воспринимать события духовник Отрепьева, каким представляется «духовный мир» самозванца и т. п.)[67].

В 2006 г. была издана монография В. И. Ульяновского «Смутное время», посвященная Лжедмитрию и «модели поведения» Церкви в противоборстве Годунова и самозванца. В книге сведены и проанализированы источниковые описания, относящиеся к событиям 1604–1606 гг.: привлекая широкий круг документов по каждому рассматриваемому вопросу, историк стремился представить читателю аргументы разных сторон в их внутренней логике, решаясь ради этого на «непопулярный в научных кругах» шаг — многочисленное цитирование источников[68]. «Непопулярный шаг» способствовал созданию важной панорамы Источниковых сообщений, содержащих оригинальные объяснения современников. Благодаря раскрытию разных «оценочных плоскостей» одного феномена В. И. Ульяновскому в отдельных главах книги впервые удалось воссоздать сложную картину борьбы и эволюции идей в рассматриваемый период. Подобный опыт представляется очень ценным вкладом в историографию Смуты.

Определенные вопросы, связанные с привлекаемыми нами источниками, с культурными коллизиями эпохи, концепциями современников, освещаются в статьях О. А. Державиной, Б. А. Успенского, Б. В. Кузнецова, Д. Б. Роуланд, М. Свободы, Д. В. Лисейцева и других. Ко многим из них мы обратимся в рамках работы.

В конце XX столетия проблема реконструкции Источниковых смыслов была, как видим, актуализирована многими историками. В то же время герменевтический подход применялся к памятникам Смуты лишь эпизодически: авторские идеи и общезначимые мифологемы начала XVII в. оставались мало затронутыми в исследованиях. И все же, как представляется, проблема эта заслуживает самого пристального рассмотрения. Культурный кризис Смуты послужил благодатной почвой для рождения многих процессов, определивших уникальный облик «переходного» столетия.


Обзор источников

Описанная выше исследовательская стратегия предполагает определение конкретной, ограниченной Источниковой базы, которая послужит основой для герменевтической работы. На пути единовременного анализа десятков рядоположных текстов легко выявить топосные сюжеты и мотивы, но также легко не заметить индивидуальность конкретного автора — современника, обладавшего собственным, уникальным видением окружающего мира. Работа с отдельным источником имеет здесь свое безусловное преимущество: она строится на выявлении логики книжника и последовательной реконструкции общезначимых мифологем, заключенных в его рассказе, что позволяет не терять контекст авторских причинно-следственных связей. Историка интересуют при этом как смысловые основания изучаемой культуры, так и особенности мировосприятия ее отдельных представителей. Тематическое рассмотрение широкого корпуса источников неизбежно при анализе топосов и конвенциональных моделей культуры, однако возвращение к отдельному изучаемому тексту крайне важно: оно позволяет верифицировать предположения и более ясно увидеть бытование мифологем в книжности эпохи[69].

Объектом работы должен соответственно стать ряд последовательно рассматриваемых текстов, написанных современниками Смуты. В основу работы положены три источника, созданные (или сложившиеся в окончательном виде) в первой четверти XVII в. и не зависимые друг от друга: «История в память предидущим родом» («Сказание») келаря Троице-Сергиева монастыря Авраамия Палицына — самый популярный памятник публицистики Смутного времени; «Временник» дьяка Ивана Тимофеева — источник, известный подробностью изложения событий и оригинальностью языка[70]; «Словеса дней, и царей, и святителей московских, еже есть в России» князя Ивана Хворостинина — яркое автобиографическое сочинение эпохи, написанное от первого лица.

В нашу задачу не входит археографическое описание памятников: подобная работа проведена многими современными исследователями. Приведем лишь общий обзор вопросов, связанных с происхождением и особенностями трех известных источников.

«История в память предидущим родом» Авраамия Палицына — один из важнейших публицистических памятников Смутного времени. Сочинение сохранилось во множестве списков, в том числе в массе сборников разного состава, и широко использовалось в письменности XVII в. (в частности, послужило одним из основных источников Хронографа третьей редакции[71]).

Авраамий (в миру Аверкий Иванов) Палицын родился около 1550 г., в селе Протасьево (Протасово) Ярославской губернии.

В 1580-х годах Аверкий служил воеводой, «государевым посланником» и т. д. до тех пор, пока в 1588 г. не подвергся опале, а затем был сослан в Соловецкий монастырь, где (по подсчету Я. Г. Солодкина, не ранее 1597 г.) принял постриг[72]. В 1602 г. Палицын стал келарем Соловецкого монастыря, а в 1607 г. (или 1608 г.) — келарем Троице-Сергиева монастыря[73]. Во время тушинской осады келарь находился в столице[74], в 1610 г. участвовал в Великом посольстве к Сигизмунду. В отличие от многих участников посольства Палицын не остался в плену, но возвратился в монастырь (на основании этого факта некоторые историки обвиняли Авраамия в предательстве; в доказательство приводились получение келарем охранных грамот на земли монастыря и уклонение от вызова Филарета перед отъездом, однако здесь возможны совершенно иные мотивировки)[75]. Вернувшись в обитель, Палицын начал проводить политику, направленную против Сигизмунда: из Троицы рассылались грамоты, призывавшие к организации ополчения. После неудачи первой кампании келарь призывал второе ополчение на помощь казакам Трубецкого, а во время сражения под Москвой склонял казаков поддержать людей Минина и Пожарского. Являясь сторонником Михаила Федоровича (И. О. Тюменцев полагает, что Авраамий сыграл едва ли не ключевую роль в «избирательной кампании» 1612–1613 гг., а затем стал «одним из влиятельнейших людей при дворе Михаила Романова»[76]), после 1613 г. Палицын активно участвовал в восстановлении Троицкого монастыря, и в результате ссылки архимандрита Дионисия в 1618 г. стал главой обители (в это же время монастырь выдержал осаду войск Владислава Вазы). С возвращением в 1619 г. патриарха Филарета ситуация изменилась — Дионисий был возвращен из Кириллова монастыря, а Авраамий вскоре оставил Троицу и вернулся на место пострига, в Соловецкую обитель[77]. Умер Палицын в 1626 г., создав одно из самых значительных и известных произведений, посвященных Смутному времени[78].

«История» сохранилась более чем в 250 списках[79], большинство которых датируются последней четвертью XVII в. Древнейшие из обнаруженных относятся к началу и середине столетия[80].

«История» — памятник, сложный по структуре. Он делится на несколько частей, сохранившихся в разных вариантах[81]. Традиционно считалось, что первая часть сочинения Палицына (шесть глав, описывающих события Смуты от времен Федора Иоанновича до правления Василия Шуйского) сохранилась в двух редакциях: Изначальной (существует в списках как самостоятельное произведение) и Окончательной, предположительно созданной Палицыным при объединении всех текстов в единый памятник. Я. Г. Солодкин полагает, что Изначальная редакция первых глав («История киих ради грех…») была написана после других частей памятника, а созданная вскоре Окончательная редакция («История како грех ради наших…») вошла в единую первую редакцию всего памятника. Ко времени удаления Палицына на Соловки была готова вторая редакция «книги» с несколько измененными последними главами, а в Соловецком монастыре появилась третья редакция, изменения в которой затронули не только конец памятника, но и начальные главы. Таким образом, по мнению историка, говорить нужно о трех редакциях как всей «Истории», так и ее первых глав. В списках получила распространение вторая редакция «книги» Палицына, на основании которой был создан вариант с неавторской правкой текста, существующий в нескольких изводах[82].

Редакции первых глав памятника называются в историографии либо по авторским вариантам оглавления: «История киих ради грех…» (первая), «История како грех ради наших…» (вторая), либо Изначальной и Окончательной (названия принимались без учета Соловецкой редакции). Все сочинение, сложившееся в первой редакции к 1620-м годам и включающее вторую редакцию первых шести глав, Сказание об осаде и заключительные главы, именуется в литературе «Историей вкратце», «Историей в память предидущим родом», «Историей», «Сказанием» или «книгой» Палицына[83]. В рамках работы во избежание сложностей будут приняты следующие названия: «История» — для обозначения всего памятника, Изначальная и Окончательная редакции — для обозначения первой и второй редакций начальных глав.

Вопрос о времени создания «Истории» неоднозначен: мнения исследователей существенно разнились, создание памятника относили к периоду до или после избрания Михаила Романова на царство. Контекст Изначальной редакции позволяет предположить, что работы над ней велись Палицыным в период до 1613 г., однако доказать это затруднительно[84].

Дискуссионным вопросом оказалась не только датировка, но и атрибуция памятника: в середине прошлого века О. А. Державина выдвинула предположение о том, что Изначальная редакция была создана Дионисием Зобниновским, а затем переработана Палицыным. Эта точка зрения оспаривалась[85], но впоследствии авторство келаря вновь было подвергнуто сомнению — на этот раз Л. Е. Морозовой. Исследовательница приписывала авторство неизвестному участнику осады монастыря; Я. Г. Солодкин, в свою очередь, утверждал, что аргументация Л. Е. Морозовой по данному поводу «не может быть признана сколько-нибудь убедительной»[86].

В XX в. было сделано многое в области изучения списков «Истории» и определения ее источников, библиография вопроса очень обширна[87].

Первое издание памятника (без начальных глав) увидело свет в 1784 г., оно содержало ошибки и неточности в воспроизведении текста, как и второе издание (1822), полностью копировавшее предыдущее. В середине XIX в. А. В. Горский выделил первые главы «Истории» как самостоятельно существующее в рукописях произведение, а в 1891 г. вышло его первое издание (13-й том Русской Исторической библиотеки), выполненное под редакцией С. Ф. Платонова по списку Московской духовной академии № 175. Второе издание 13-го тома Русской Исторической библиотеки (1909) впервые содержало текст всех частей памятника, в третьем издании (1925) вновь были воспроизведены только первые главы. Академическое издание «Истории» (включающее также текст Изначальной редакции) было осуществлено О. А. Державиной и Е. В. Колосовой в 1955 г., оно и положено в основу настоящего исследования[88].

Наше внимание окажется прежде всего сфокусированным на первой части источника — повествовании о пришедшей в страну «смуте». Учтены будут Изначальная и Окончательная редакции; герменевтический анализ изменений, внесенных келарем в Соловецкую редакцию, — дело будущего.

В отличие от «Истории» Палицына «Временник» Ивана Тимофеева известен сегодня в единственном списке[89]. Несмотря на это, сочинение дьяка является одним из наиболее значимых — пространных и сложных — источников Смутного времени, традиционно привлекавших внимание исследователей эпохи.

Автор «Временника» Иван Тимофеев, сын Семенов, родился в середине XVI в., с середины 1580-х годов его имя начинает упоминаться в источниках. Тимофеев служил подьячим, дьяком, участвовал в походе против Лжедмитрия, пережил осаду столицы Болотниковым, а затем его направили на службу в Новгород, где он сблизился со М. В. Скопиным-Шуйским. В 1610 г. первая новгородская служба Ивана Тимофеева закончилась, однако он остался в городе, продолжал служить, пережил оккупацию 1611–1617 гг. и составил проект присяги шведскому королевичу. После освобождения Новгорода дьяк возвратился в Москву. В 1618–1620 гг. он служил в Астрахани, в 1621 г. — в Приказе приказных дел, в 1622–1628 гг. — в Ярославле и Нижнем Новгороде. В 1628 г. Тимофеев разбирал судебное дело, по которому оправдал И. Н. Романова, после чего получил земельные пожалования от государя. Вскоре дьяк вернулся в столицу, а в начале 1631 г. умер.

Список «Временника» был обнаружен во Флорищевской пустыне в 1833 г. Я. И. Бередниковым. Сохранившаяся рукопись сделана с дефектного оригинала несколькими писцами, подвергалась редакторской правке в 1630-х годах, а спустя 20–30 лет была пополнена недостающими листами и тетрадями, еще раз отредактирована и переплетена[90].

С. Ф. Платонов описал памятник в известной работе 1888 г. и предпринял попытку реконструкции биографии книжника; впоследствии к структуре «Временника» и биографии его создателя обращались П. Г. Васенко, И. И. Полосин, В. И. Корецкий, О. А. Державина и другие[91].

Изначальная структура памятника, в связи с непростой историей работы над единственным сохранившимся списком в первой половине XVII в., представляет особую исследовательскую проблему. Мнение С. Ф. Платонова относительно того, что список сохранил авторскую структуру, было вскоре оспорено; И. И. Полосин разделил текст на 64 литературно самостоятельных произведения, Я. Г. Солодкин выделил во «Временнике» 144 части[92]. Заключительная часть памятника, «Летописец вкратце», состоит из заметок, посвященных описанным ранее событиям: предполагалось, что это неавторское объединение разрозненных записей Тимофеева. Разделение на главы также может принадлежать позднейшему редактору. Памятник складывался из отдельных записок, создававшихся книжником в разное время, по мнению Я. Г. Солодкина с конца XVI в. до смерти дьяка[93] (поводом для написания основной части стало, вероятно, упоминаемое в тексте «понуждение» новгородского митрополита Исидора, предположительно относящееся к 1615 г.).

Попытка восстановить изначальную структуру произведения была предпринята О. А. Державиной при публикации «Временника»[94]. Я. Г. Солодкин детально изучил текст памятника, в результате чего появилась новая предположительная реконструкция его изначальной структуры с определенной перестановкой некоторых фрагментов по сравнению с опубликованным вариантом[95].

К источникам «Временника» относятся новейшие чудеса из Жития Никиты Переяславского, «Степенная книга», «Повесть о Варлааме и Иоасафе», «Повесть зело страшна о некоем юноше, облеченним во иноческий чин и паки поверже» и ряд других русских и переводных сочинений. Как показал Я. Г. Солодкин, можно предположить знакомство дьяка с целым рядом иных средневековых произведений (Домострой, Азбуковники, Жития и др.); в то же время использование Иваном Тимофеевым сочинений своих современников («Истории» Палицына, Нового летописца, утраченной «Истории о разорении русском» и др.) не подтверждается, как и предположения И. И. Полосина о причастности книжника к созданию Хронографа второй редакции[96].

Дьяку Ивану Тимофееву и его оригинальному сочинению посвящена многочисленная литература[97]; некоторые статьи будут рассмотрены ниже.

Издание «Временника» было выполнено в 13-м томе Русской Исторической библиотеки; в 1951 г. О. А. Державина осуществила академическое издание памятника, на которое мы будем опираться в дальнейшем[98].

Третий привлекаемый источник, «Словеса дней, и царей, и святителей московских…», был создан вскоре после Смуты ее современником, активным участником событий начала XVII в. Иван Андреевич Хворостинин, автор «Словес», происходил из рода ярославских князей, возвысившихся при Иване Грозном во времена опричнины, служил кравчим при дворе Лжедмитрия, а с приходом к власти Василия Шуйского был сослан. По-видимому, уже в 1610 г. князь вновь оказался на службе. В 1622 г. внимание властей привлекло его увлечение польской литературой: после возвращения в Россию патриарха Филарета и собора 1620 г. подобные вещи безусловно осуждались — обвиненный в еретичестве, книжник вновь отправился в ссылку, местом которой послужил Кирилло-Белозерский монастырь[99]. В тот же год князь подписал присланный ему «учительный список» с опровержением саддукейской ереси. Вскоре Хворостинину даровали прощение, а в 1625 г. князь умер. О личности Хворостинина, которого современники обвиняли в отходе не только от православия, но и от христианства как такового (отрицание воскресения мертвых), приписывая ему крайнюю самонадеянность и кичливость, а историки считали «духовным предком Чаадаева» (В. О. Ключевский), написано немало; «Словеса» также не раз оказывались объектом исследования[100].

Помимо «Словес», князь Хворостинин создал произведения апологетического характера, способные доказать его твердость в правой вере (и, вероятно, спровоцированные обвинениями в еретичестве): стихотворное антикатолическое «Изложение на еретики злохульники», «Повесть слезную» о Ферраро-Флорентийском соборе и трактат, направленный против евангелической церкви «На иконоборцы и на вся злыя еретики»[101].

Точное время создания «Словес» неизвестно. С. Ф. Платонов указывал 1619 г.; памятник часто связывают с периодом второй ссылки, попыткой автора оправдаться и доказать свою приверженность православию, в то время как, по мнению некоторых историков, «тексты не дают никаких оснований для этого предположения»[102]. Справедливость последней точки зрения можно прояснить, реконструировав авторские смыслы и мотивации, однако вопрос о точной датировке останется открытым.

Памятник сохранился в четырех списках[103] второй половины XVII в. Во всех дошедших до нас текстах отсутствует конец произведения: три рукописи обрываются на послании Гермогена, Копенгагенский список еще раньше[104].

Издание «Словес» было выполнено С. Ф. Платоновым по единственному известному ему списку PH Б в 13-м томе Русской Исторической библиотеки. В 1987 г. в серии «Памятники литературы Древней Руси» был воспроизведен наиболее древний Копенгагенский список, отсутствующие фрагменты восполнены по списку РНБ (в 2006 г. осуществлено переиздание в серии Библиотека литературы Древней Руси)[105] — этот текст будет использован в рамках исследования.

* * *

Ссылки на указанные издания «Истории», «Временника» и «Словес» (последнее — по изданию в серии ПЛДР) даются в тексте. Библейские цитаты приводятся по Острожской Библии[106] с указанием соответствующей главы и стиха по Синодальному переводу, а также листа издания 1581 года: (Мф. 24: 15–30. Л. 14). Цитаты из источников передаются современным шрифтом с соответствующим упрощением орфографии, ъ в конце слов опускается. Выделения в тексте источников мои, сокращение в рамках предложения обозначается троеточием (…), более одного предложения троеточием в треугольных скобках (<…>).

Завершая вступление, хочу выразить искреннюю благодарность всем, чьи советы помогли мне при написании книги:

A. В. Каравашкину, Б. Н. Морозову, М. Р. Майзульсу, а также рецензентам книги: А. И. Филюшкину и Е. Б. Смилянской. Особую благодарность и искреннюю признательность я адресую своему учителю А. Л. Юрганову за многолетнюю помощь, ценные советы и неизменно полезную критику. Наконец, хочу поблагодарить свою семью: родителей И. А. Шаронова и М. Б. Антонову, жену B. В. Антонову, а также Б. П. Антонова и Е. Г. Антонову за поддержку, которую они оказывали мне во время работы над книгой.


Загрузка...