Часть II. Первый император (Лжедмитрий на троне)

1605, 14 апреля — 1 июняЦарствование Федора Борисовича Годунова

1605, маяПереход войска под командованием кн. В.В. Голицына под Кромами на сторону самозваного царевича Дмитрия

1605, 1 июняПриезд с письмами от царя Дмитрия Ивановича Г.Г. Пушкина и Н.М. Плещеева. Восстание в Москве

1605, 10 июняСмерть жены и сына Бориса Годунова

1605, 20 июняВступление в столицу войска царя Дмитрия Ивановича

1605, конец июняДело об «измене» Шуйских

1605, 21 мюляВенчание на царство царя Дмитрия Ивановича

1605, ноябрьПосольство Афанасия Власьева в Речь Посполитую. Заключение брака per procura с Мариной Мнишек в Кракове

1606, 1 февраляПриговор о беглых крестьянах и холопах

1606, мартСтрелецкий заговор

1606, 8 маяКоронация Марины Мнишек

1606, 17 маяВосстание в Москве, убийство Лжедмитрия I


Боярский выбор

незапная смерть царя Бориса Годунова разрубила гордиев узел старой привязанности и счетов в отношениях с Годуновыми. Иван Грозный и царь Федор Иванович не успели связать находившихся рядом бояр клятвой верности своему наследнику. Царь Борис Годунов пытался это сделать, но не преуспел, так как многие бояре находились вне Москвы в час его смерти. Перед Боярской думой встал выбор — самостоятельно продолжать «дело Годунова» или действовать в собственных интересах. Нетрудно догадаться, каков был ответ известных чинолюбцев. Перед ними стояла перспектива служить царю достигшему возраста совершеннолетия царю Федору Борисовичу, окруженному сплоченным семейным кланом Годуновых. Благодаря Борису Годунову, его родственники доминировали в Боярской Думе, имели первостепенные дворцовые чины конюшего и дворецкого, в их руках было управление важнейшими финансовыми ведомствами Приказом Большой казны, Казанским приказом, через который шла сибирская пушнина. Те, кто не были связаны с Годуновыми родством, но во всем поддерживали Бориса Годунова и ходили у него в любимчиках, тоже имели свою выгоду во время пребывания у власти, но люди подобного типа обычно легко меняют своих патронов.

Обстоятельства войны с войском «царевича Дмитрия» под Кромами, где находились главные члены Боярской думы и большая часть Государева двора, тоже не благоприятствовали мирному решению вопроса о переходе власти к наследнику Бориса Годунова, 15-летнему царевичу Федору Борисовичу. Вряд ли боярам, московским и городовым дворянам могло понравиться, что дело царского избрания происходит без их участия. Но, фактически, так и было. Главных воевод войска под Кромами — бояр князя Федора Ивановича Мстиславского и князей Василия Ивановича и Дмитрия Ивановича Шуйских немедленно вызвали в Москву, но они, видимо, приехали в столицу уже тогда, когда там был «наречен» на царство царевич Федор Борисович. Это очень важная деталь — царевич Федор Годунов повторял путь царского избрания своего отца. Поэтому Федора Борисовича именовали «царевичем князем», нареченным на царство, но еще не получившим его по праву царского венчания.

«Наречение» на царство Федора Борисовича было также обставлено решением земского собора, как и в 1598 году. К сожалению, известия об этом соборе настолько скудны, что его не заметил даже такой внимательный исследователь соборной практики XVI–XVII веков, как Л.В. Черепнин. Между тем, уникальное известие разрядных книг не оставляет сомнения, что к избранию царя Федора Борисовича попытались привлечь Освященный собор и представителей всех других чинов — ратных и торговых. Кроме того, в решении собора была соблюдена справедливость в отношении городов Чернигова и Путивля, которые никто не мог представить в тот момент в столице, так как они подчинялись Лжедмитрию: «Тово же месяца апреля патриарх Иов Московский и всеа Русии, и митрополиты, и архиепископы, и епископы, и со всем освященным собором вселенским, да бояре, и окольничие, и дворяне, и стольники, и стряпчие, и князи, и дети боярские, и дьяки, и гости, и торговые люди, и все ратные и чорные люди всем Московским царством и всеми городами, которые в Московской державе, опричь Чернигова и Путимля, нарекли на Московское государство государем царевича князя Федора Борисовича всеа Русии»[177]. Р.Г. Скрынников, упоминая об этом известии, осторожно заметил, что разрядная запись «наводит на мысль о том, что в этом акте участвовали все чины, обычно входившие в состав Земского собора[178]. В пользу того, что собор действительно состоялся может свидетельствовать частичное повторение избирательной «модели» 1598 года при избрании на царство Федора Борисовича Годунова.

Также, как Бориса Годунова благословила на царство сестра — царица Ирина Федоровна, так и его сына благословляла мать — царица Мария Григорьевна. Дальше созывался земский собор, первое место на котором было отведено патриарху Иову и духовным властям. Собор обращался с просьбами и мольбами к царице Марии Григорьевне, чтобы она «в самодержание изволила быти по-прежнему», и к ее сыну о том, чтобы он «был на Росийском государьстве царем и самодержцем всей Руской земле». Члены собора, получали от царицы «благословение» и «повеление», а от царевича согласие стать царем. После того, как царь Федор Борисович «на своих государьствах сел», он получил благословение патриарха Иова и Освященного собора. Представители разных чинов, вероятно, присутствовавшие на соборе, целовали крест на верность царице Марии Григорьевне и ее детям царю Федору Борисовичу и царевне Ксении Борисовне.

Во всем этом церемониале мало нового, по сравнению с 1598 годом, разве что у новой власти не было в распоряжении столько времени. Вместо точного следования порядку, устраивавшему Боярскую думу и «мир», как это делал Борис Годунов, его вдова, сын и их советники торопились и пропускали важные элементы, изменяя складывавшейся традиции. Так полноценный избирательный земский собор был подменен его видимостью. Возможно, существовала надежда, что все и так убеждены в том, что править должен прямой наследник царя Бориса Годунова. Все бы и происходило именно по этому сценарию, если бы в Московском государстве не объявился другой «прирожденный» наследник — «царевич Дмитрий». Поэтому в 1605 году духовные власти убеждали, что царь Борис Годунов успел благословить своего сына на царство перед смертью: «а отходя сего света при нас богомольцех своих приказал и благословил на великие государьства на Владимерское, и на Московское, и на Ноугородское, и на царьство Казанское, и на Астроханское и на Сибирское, и на все великие государьства Росийскаго царьства царем и великим князем всеа Русии, сына своего великого государя нашего царевича князя Федора Борисовича всеа Русии, и благословил его государя на Росийское государство крестом животворящаго древа, им же венчаются на царьство великие государи наши прежние цари, да крестом чудотворца Петра»[179]. Получение благословения от прежнего царя и именно тем крестом, который использовался в «Чине венчания», начиная с Ивана Грозного, подчеркивало преемственность, убеждало в небесном покровительстве святого митрополита московского Петра.

Немедленно по наречении царя Федора Борисовича была организована присяга ему. И здесь произошло небольшое отклонение от избирательного канона. Члены собора, вместо того, чтобы утверждать рукоприкладством (подписью) произошедшее избрание, принесли присягу на верность в присутствии духовных властей. В известительной грамоте митрополита ростовского и ярославского Кирилла о трехдневном молебне за царскую семью говорилось: «а боляре, и окольничие, и думные дворяне и дьяки, и дворяне и дети боярские, и приказные люди и гости всех сотен и торговые всякие люди Московского государьства, перед нами, передо всем освященным собором, целовали животворящей крест». Видимо, об этой же присяге в Кремле упоминал Исаак Масса, датируя ее 16 апреля 1605 года: «И народ московский тотчас был созван в Кремль присягать царице и ее сыну, что и свершили, и все принесли присягу, как бояре, дворяне, купцы, так и простой народ; также посланы были по всем городам, которые еще соблюдали верность Москве, гонцы для приведения к присяге царице и ее сыну»[180]. Полученные крестоцеловальные записи были положены на хранение в архив Посольского приказа, где тогда хранились основные государственные акты[181]. В любом случае царица Марья Григорьевна и Федор Борисович получили власть от собора не позднее 29 апреля 1605 года[182].

Сохранился только текст обычной присяги царице Марье Григорьевне и царю Федору Борисовичу, принимавшейся в городах. Письмо с образцом такой записи было разослано из Москвы 1 мая 1605 года. Она была составлена по образцу присяги царю Борису Годунову, в ней снова встречались опасения «ведовства» и «порчи», был включен пункт о возможных притязаниях царя Симеона Бекбулатовича. Самым важным пунктом присяги стало упоминание имени Дмитрия. Подданных царицы Марьи Григорьевны и царя Федора Борисовича обязывали «к вору, который называется князем Дмитрием Углицким, не приставать, и с ним и с его советники ни с кем не ссылатись ни на какое лихо и не изменити и не отъехати»[183]. Однако чрезмерная предусмотрительность в том, что подданных заставляли на будущее отказаться от поддержки именно Дмитрия, а не Григория Отрепьева, лишь дала повод к дальнейшим мыслям о возведении на русский престол «прирожденного» царевича вместо Годуновых.

Первые сорок дней после смерти царя Бориса Годунова должны были стать днями траура, во все церкви и монастыри об этом были разосланы грамоты от духовных властей с распоряжением петь «поиятиды соборныя во всю четыредесятницу ежедней, на обеднях, и на вечернях, и на литиях, и в монастырех братию кормити по монастырьскому уложенью; a милостыню на сорокоустье пришлют»[184]. И, действительно, царь Федор Борисович, как и его отец, не скупился на подаяния, успев оставить по себе память как о добром и щедром правителе. Исаак Масса вспоминал, что «и шесть недель после смерти Бориса раздавали милостыни и роздали в эти шесть недель семьдесят тысяч рублей, что составляет на голландские деньги четыреста девяносто тысяч гульденов, и все эти шесть недель во всех монастырях служили по нем заупокойные обедни». После семи недель короткое царствование Федора Борисовича уже завершится.

В чем причина именно такого хода событий? Можно сказать, что в уже начавшейся Смуте, однако это мало что объясняет в истории царевича Федора, которому не дали продолжить дело Бориса Годунова. Знал бы царь Борис свой земной срок, не приходится сомневаться, он сумел бы всех приготовить к передаче власти к царевичу Федору Борисовичу. Но внезапная смерть царя Бориса и война с «царевичем Дмитрием» все перевернули. Сын ответил за отца, точнее, за тот страх, который, несмотря на всю свою видимую щедрость и жалованье, успел насадить царь Борис за годы своего правления. Со смертью царя Бориса Годунова заканчивалась эпоха, порожденная опричниной и нельзя было не заметить того, что на первом месте оказалось имя царицы Марии Григорьевны, дочери главного опричника Малюты Скуратова (его полное имя Григорий Лукьянович Скуратов-Бельский). В последние месяцы власти царя Бориса и так уже все шло по-другому. Вопреки своему обыкновению, Борис Годунов приказал жестоко расправиться с мятежной Комарицкой волостью, и эта карательная операция напомнила подзабывшееся время новгородского погрома, еще больше оттолкнув подданных от Годуновых.

Изощренно угнетавшаяся Борисом Годуновым чужая гордыня князей Мстиславских, Шуйских и Голицыных, расправа с боярами Романовыми, — все это немедленно стало проблемой его молодого сына, севшего на трон. Ему следовало простить преступников и объявить амнистию, что он и сделал. Но люди требовали большего, им хотелось, чтобы вернули всех «репрессированных» царем Борисом. Речь уже шла о старице Марфе, матери покойного царевича Дмитрия, которая должна была сама рассказать о смерти сына и тем подтвердить официальную версию годуновского правительства. Ходили слухи, что царица Мария Григорьевна ни за что не соглашалась на то, чтобы ее привезли в Москву из далекого северного монастыря (раньше это странное нежелание узнать «правду» у матери царевича Дмитрия вменяли в вину царю Борису Годунову). В этот момент вмешался еще один участник тех давних событий боярин князь Василий Иванович Шуйский. Он снова и снова подтверждал то, что в 1591 году погиб настоящий царевич. Его речь, обращенная к народу в Москве выглядит очень правдоподобной в передаче Исаака Массы: «князь Василий Иванович Шуйский вышел к народу и говорил с ним, и держал прекрасную речь, начав с того, что они за свои грехи навлекли на себя гнев Божий, наказующий страну такими тяжкими карами, как это они каждый день видят; сверх того его приводит в удивление, что они все еще коснеют в злобе своей, склоняются к такой перемене, которая ведет к распадению отечества, также к искоренению святой веры и разрушению пречистого святилища в Москве, и клялся страшными клятвами, что истинный Дмитрий не жив и не может быть в живых, и показывал свои руки, которыми он сам полагал во гроб истинного, который погребен в Угличе, и говорил, что это расстрига, беглый монах, наученный дьяволом и ниспосланный в наказание за тяжкие грехи, и увещевал исправиться и купно молить Бога о милости и оставаться твердым до конца; тогда все может окончиться добром».

Общий ропот о помиловании тех, кого преследовал Борис Годунов, возымел свое действие. В Москву были возвращены боярин князь Иван Михайлович Воротынский, и уже известный окольничий Богдан Яковлевич Бельский. После их «реабилитации», они снова должны были претендовать на участие в управлении и в заседаниях Боярской Думы. Все это ослабляло влияние Годуновых и заставляло их нервничать. Не все же были столь «покладисты», как боярин князь Василий Иванович Шуйский, успокаивавший народ. Сохранилось известие о какой-то ссоре между «первым клевретом» (Н.М. Карамзин) царствования Бориса Годунова боярином Семеном Никитичем Годуновым и главой Боярской думы князем Федором Ивановичем Мстиславским: «Да Симеон Никитич Годунов убил бы Мстиславского, когда б тому кто-то не помешал, и он называл его изменником Московии и другими подобными именами»[185]. Источник этой распри тоже не был уж таким большим секретом для окружающих. Всему виной опасения Годуновых за свою судьбу (как оказалось, не напрасные).

Следуя логике поведения своего отца в 1598 году, царевич Федор Борисович прежде венчания на царство захотел завершить неотложное дело войны с Лжедмитрием. Только этот враг был еще более опасен, чем крымский царь. Уже несколько месяцев он вел войну за тот самый престол, на который сел сын Бориса Годунова. Дела царского избрания приостановили решительные действия под Кромами. Сначала надо было привести стоявшее там войско к присяге, чтобы оно продолжило борьбу с самозванцем именем нового царя из Годуновых. 1 мая 1605 года, одновременно с рассылкой грамот по городам о присяге царице Марии Григорьевне и царю Федору Борисовичу, в войско под Кромами были отправлены новые воеводы бояре князь Михаил Петрович Катырев-Ростовский и герой новгород-северской обороны Петр Федорович Басманов. Следом, 3 мая, из Москвы была отправлена роспись полков, которыми должны были командовать эти воеводы: «а велел им быти под Кромами по полком, а роспись послал царевич после их, майя в 3 день». Этому разрядному документу суждено было стать источником грандиозной ссоры в полках, решившей участь едва начавшегося царствования Федора Борисовича Годунова. Царевичу, продолжавшему выстаивать заупокойные службы по умершему отцу, было еще недосуг вникать во все детали управления и он их перепоручил тому же, кому доверял Борис Годунов. В составление полковой росписи вмешался боярин Семен Никитич Годунов, который решил сразу же обозначить, кто будет править при молодом царе. Из родственных побуждений, как потом считали разрядные книги, даже без ведома царя Федора Борисовича, первый царский боярин назначил своего зятя боярина князя Андрея Андреевича Телятевского командовать сторожевым полком. Это и было той роковой ошибкой, которая и сделала возможной всю последующую цепочку событий, включая переход войска под Кромами на сторону самозванца, гибель Годуновых и воцарение царя Дмитрия Ивановича.

Но обо всем по порядку. В разрядах сохранилось живое описание реакции воеводы боярина Петра Федоровича Басманова, назначенного по злополучной росписи только вторым воеводой Большого полка.

«И как тое роспись прочли бояре и воеводы, — записал составитель разрядной книги, — и Петр Басманов, падчи на стол, плакал, с час лежа на столе, а встав с стола, являл и бил челом бояром и воеводам всем: «Отец, государи мои, Федор Олексеевич точма был двожды больши деда князь Ондреева, а царь и великий князь Борис Федорович всеа Русии как меня пожаловал за мою службу, а ныне Семен Годунов выдает меня зятю своему в холопи, князю Ондрею Телятевскому; и я не хочу жив быти, смерть приму, а тово позору не могу терпети». Комментируя это известие, С.Ф. Платонов справедливо заметил, что «через несколько дней Басманов тому позору предпочел измену»[186].

Назначение боярина князя Андрея Андреевича Телятевского перессорило и тех, кто был раньше просто лоялен Борису Годунову и тех, кто входил в их родственный круг. Недовольным оказался еще и воевода полка левой руки стольник Замятня Иванович Сабуров. Он также отреагировал резко, не стал ссылаться на свою тяжелую болезнь («в те поры конечно лежал болен»), а заносчиво отослал роспись обратно новому главному воеводе князю Михаилу Петровичу Катыреву-Ростовскому со словами: «По ся места я, Замятня, был больши князя Ондрея Телятевсково, а ныне меня написал Семен Годунов меньши зятя своево, князя Ондрея Телятевсково». Царь Борис Годунов жаловал стольника Замятию Сабурова и даже разрешал ему «задирать» своими местническими претензиями самого боярина князя Василия Васильевича Голицына. Вот и в этот раз под Кромами Замятая Сабуров решил показать, что он думает о местническом положении своего рода и снова подал челобитную о местах на воеводу полка правой руки под Кромами боярина князя Василия Васильевича Голицына (через голову воевод передового и сторожевого полка, в том числе своего обидчика князя Телятевского)[187]. Боярину князю Василию Васильевичу Голицыну повторение местнического наскока Сабурова тоже должно было казаться вызовом, потому что его уже и так обошли, снова, как и в 1598 году, оставив далеко от Москвы во время царского избрания. Наконец, назначение боярина Петра Федоровича Басманова, в свою очередь, пришлось не по вкусу второму воеводе полка правой руки князю Михаилу Федоровичу Кашину, который «бил челом на Петра Басманова в отечестве и на съезд не ездил, и списков не взял»[188]. Таким образом, несмотря на то, что под Кромами почти все воеводы всех пяти полков (за исключением боярина князя Василия Васильевича Голицына) входили в число заметных сторонников Годуновых, согласия между ними никакого не оказалось.

Надо учесть и то, что в Путивле очень умело противодействовали официальной версии о расстриге Григории Отрепьеве, показывая там Лжеотрепьева[189]. Самозванец, получив известие о смерти Бориса Годунова, развил бурную агитационную деятельность. Его лазутчики и эмиссары вели переговоры и привозили сведения о том, что происходит в Москве и в армии. Возобновились контакты самозванца с бывшим гетманом его войска — сандомирским воеводой Юрием Мнишком. 1 мая 1605 года «царевич Дмитрий» извещал его из Путивля о смятении, царившем в войске под Кромами, расколовшемся на сторонников Годуновых и тех, кто держался стороны Дмитрия. Причины поддержки самозваного царевича могли быть самые разные, но настоящую силу ему придавала только убежденность людей в его «прирожденность». Отражением таких размышлений о происхождении внезапно явившегося «царевича» были и метания главных воевод под Кромами — братьев князей Василия и Ивана Голицыных, и Петра Басманова, переданные в «Ином сказании». Московские воеводы тоже видели «бывшее в полцех сомнение и смятение» и размышляли, склоняясь все-таки к принятою того, кто называл себя сыном самого Ивана Грозного: «а худу и неславну человеку от поселян, Гришке ростриге, как такое начинание возможно и смети начата?». Да, действительно, по сию пору трудно оспорить изощренность замысла самозваной идеи, и кто осудит современников, знавших только одно имя претендента на престол и не, отдававших ясного отчета о последствиях своего выбора? Принималось во внимание и другое: якобы, поддержка, оказанная «царевичу» королем Сигизмундом III («да не без ума польский и литовский король ему пособляет»), но это была явная ошибка. Создавалось впечатление, что скорее хотели убедить себя в том, что можно оправдать свое нежелание дальше терпеть униженное положение при Годуновых. Поэтому главным аргументом перехода на сторону Дмитрия стало откровенное стремление к самосохранению: «да лучше нам неволи по воле своей приложитися к нему, и в чести будем; а по неволи, но з бесчестием нам у него быта же, видя по настоящему времени»[190]. Так решилась участь Борисова сына, которого вместе с прежними присягами царю Борису Годунову и его семье, разменяли на обещавшее благополучие царствование «сына Грозного».

Присяга войска под Кромами новой царице Марии Григорьевне и царю Федору Борисовичу закончилась едва начавшись. Новгородского владыку Исидора, приехавшего для приведения войска к крестному целованию, отослали обратно в Москву[191], а армия разделилась на тех, кто целовал крест новым самодержцам из рода Годуновых и тех, кто не стал этого делать. После такого открытого неповиновения вооруженное выступление сторонников Дмитрия оставалось делом ближайшего времени. Самым удивительным оказалось то, что мятеж возглавили воеводы годуновского войска, устроив настоящий заговор в пользу царевича Дмитрия. По сообщению разрядных книг, «тово же году майя в 7 день изменили под Кромами царевичю князю Федору Борисовичи) всеа Русии, забыв кресное целованье, и отъехали к Ростриге к Гришке Отрепьеву, которой назвался царевичем Дмитреем Ивановичем всеа Русии, а отъехали у Кром ис полков: воевода князь Василей Васильевич Голицын, да брат ево родной князь Иван Васильевич Голицын, да боярин и воевода Петр Федорович Басманов; а с собою подговорили князей и дворян и детей боярских северских и резанских всех городов до одново человека, да новгороцких помещиков, и луцких князей и псковских, и детей боярских с собою подговорили немногих, и крест Ростриге целовали»[192]. Тем, кто не примкнул к этому заговору оставалось одно — возвратиться в Москву.

До измены под Кромами бояр Голицыных и Басманова у самозванца не существовало, да и не могло существовать по малочисленности его сторонников из числа членов Государева двора, параллельных органов власти, вроде Боярской думы. Теперь московская Дума оказалась не просто расколотой политически, ее члены служили разным претендентам на престол. Ситуация не столь редкая, если не сказать, обычная для времени Смуты в целом, но в 1605 году все еще только начиналось.

У преданного своими боярами молодого царя Федора Борисовича не осталось исторической перспективы. Сколь ни готовил его отец к будущему правлению, но действовать самостоятельно он, видимо, не мог. Да и любой бы из умудренных опытом бояр на фоне Бориса Годунова выглядел не самым лучшим образом, о чем позаботилась трудная история предшествующих десятилетий и, сделанный ею «отбор». Мать царя — дочь главного опричника Малюты Скуратова, безропотный князь Федор Иванович Мстиславский, послушный князь Василий Иванович Шуйский, грубые и алчные «свои» — казначей Степан Никитич Годунов и дворецкий Степан Васильевич Годунов, вот кто оказался рядом с только что начинавшим править царем. Другие, как князья Голицыны или Романовы, хотя и могли в этот момент включиться в правительственную деятельность, но они уже много лет были на положении гонимых и опальных. Того же, кого приближал царь Борис — боярина Петра Федоровича Басманова, вполне готового встать во главе новой «Избранной рады», — так бездарно поссорили с молодым царем первым же разрядным назначением.

Стоит пожалеть, что история оказалась жестокой к царю Федору Борисовичу. Его душа не была отягощена грехами и на него не падали такие страшные подозрения, как на его отца царя Бориса Годунова. Сам Борис Годунов охранял своего сына, заботясь о лучшей доле для него. А он давно доказал, что если чего-то захочет, то умеет этого добиваться. Кроме воспитания отца, учившего сына придворным церемониям, поведению на посольских приемах, у царевича Федора было многое другое, что позволило бы ему со временем стать совсем неплохим правителем. Он внутренне был готов продолжить линию «милостивого» периода правления Бориса Годунова, его курс на сближение с западными странами, заведение в России наук и училищ. Известен чертеж Москвы, составленный по рисунку царевича Федора Борисовича, значит очень скоро мы бы могли иметь и более подробную карту Московского государства? Но никакого времени не было отпущено царю Федору Борисовичу. Он, как и его сестра Ксения, остались в истории невинными жертвами чужой злобы и зависти, но их человеческие лица запомнились современникам. Князь Иван Михайлович Катырев-Ростовский писал: «Царевич Феодор, сын царя Бориса, отроча зело чюдно, благолепием цветущи, яко цвет дивный на селе, от Бога преукрашен, и яко крин в поле цветущ, очи имея велики черны, лице же ему бело, млечною белостию блистаяся, возрастом среду имея, телом изообилен. Научен же бе от отца своего книжному почитанию во ответех дивен и сладкоречив велми; пустотное же и гнило слово никогда же изо уст его исхождаше; о вере же и о поучении книжном со усердием прилежаше». Жалели о судьбе несчастного сына Бориса Годунова и в других странах. Английский дипломат, побывавший в России, даже сравнил его с самым известным шекспировским героем и с сожалением писал о жизни царевича Федора Борисовича Годунова, которая «подобно театральной пьесе… завершается ныне ужасною и жалостною трагедией, достойной стоять в одном ряду с Гамлетом»[193].

Если бы такая пьеса о Федоре была бы действительно написана, то одной из самых сильных сцен в ней должна была бы стать встреча самозванцем в Путивле посольства от армии из-под Кром во главе с боярином князем Иваном Васильевичем Голицыным. С этого времени давно зревший раскол среди знати стал очевидным. Началась гибельная дорога, когда члены Боярской думы выбирали одного за другим претендентов в цари и каждый раз сами же вынуждены были отменять свой выбор. Так было с первым Лжедмитрием, со сменившем его царем Василием Ивановичем Шуйским, вторым самозванцем, польским королевичем Владиславом, вплоть до избирательного собора 1613 года, поставившего во главе государства такого же юного, как и царевич Федор Борисович, Михаила Романова. И сложилась уже не годуновская, а романовская династия.

Движение из Путивля к Москве, начатое Лжедмитрием 116 мая 1605 года, для самозванца стало временем давно ожидавшегося триумфа. Он хорошо играл роль сына Ивана Грозного и уже никому не позволил украсть свою победу. В истории самозванца навсегда останется загадка о том, случайно или нет была затеяна великая игра в «царевича». Теперь неважно были ли у нее режиссеры, важно, что оказался такой человек, который принял на себя имя царевича Дмитрия и сумел убедить в этом всех остальных. Было бы слишком легко списать все на маниакальное стремление к власти Григория Отрепьева, хотя двойничество всегда выглядит подозрительно.

Как известно, «короля играет свита», посмотрим на окружение царевича Дмитрия в период его похода на Москву. Можно заметить, как все увеличивалась и увеличивалась эта «свита» по мере движения самозванца к столице. Во время остановки самозванца в Кромах 19 мая 1605 года он с недоумением обнаружил брошенный лагерь и оружие, пополнившее его арсенал. Большинство войска или самостоятельно разъехалось по деревням, не желая участвовать в дальнейших боях, или отошло с главными воеводами в соседний Орел. Намерения самозванца уже в известной степени стали выясняться, и его первые шаги оправдывали ожидания. «Царевич» продолжал привлекать всех недовольных правлением Бориса Годунова. Плененного воеводу Ивана Годунова отправили в тюрьму, и теперь Годуновы становились главными «врагами народа». В соответствии с этой моделью самозванец делал свои «назначения» в Думу. Первыми получили «прописку» в складывавшейся элите нового царствования те, кто подобно князю Василию Михайловичу Рубцу-Мосальскому оказал неоценимые услуги самозванцу во время его боев с правительственной армией царя Бориса Годунова и дальнейшего путивльского стояния. Можно отметить службу другого «боярина» князя Бориса Михайловича Лыкова, посланного из Путивля к Кромам приводить к присяге остатки годуновской армии. Первым боярином самозванца, по своему происхождению, безусловно, стал князь Василий Васильевич Голицын. Имея на своей стороне Голицыных (другой не имевший думного чина князь Иван Васильевич Голицын ездил в посольстве из-под Кром в Путивль), самозванец мог уже надеяться привлечь к себе и других тайных и явных врагов Годуновых.

Маршрут «царевича Дмитрия» от Кром дальше лежал на Орел, Крапивну, Тулу и Серпухов[194]. В Орле стал очевидным начавшийся лавинообразный переход жителей близлежащих украинных городов, членов Боярской думы и Государева двора, других служилых людей на сторону самозванца. Князь Василий Васильевич Голицын, сначала, из предосторожности, приказал связать себя под Кромами, а потом, отправив брата в Путивль с тысячным отрядом, стал дожидаться вестей от него. Известия оказались самыми благоприятными и князь Василий Голицын, наконец-то, мог вкусить подобающие значению его рода почести. Ко времени прихода в Орел окружение царевича Дмитрия (уберем с этого момента кавычки) стало выглядеть уже как полновесное правительство. В него, кроме Голицыных, вошли бояре Михаил Глебович Салтыков и Петр Федорович Басманов, пришедшие к Дмитрию «в дорозе» со своими отрядами по двести человек. Примкнул к антигодуновскому движению и близкий к Романовым воевода Федор Иванович Шереметев[195].

Пока самозванец шел походом к Москве, в столице происходили заметные перемены. Всем, начиная от главы Боярской думы князя Федора Ивановича Мстиславского и кончая последним «черным мужиком», нужно было сделать выбор, кому дальше служить. Настроение людей нельзя было определить однозначно, были и обиженные Годуновыми, были и те, кто видел в них единственных благодетелей. Интересно, что сторонним польско-литовским наблюдателям царь Борис Годунов казался тираном для своих бояр и шляхты, и — милостивым правителем для крестьян, которые добром вспоминали его и несколько лет спустя после смерти: «мужиком чорным за Борыса взвыши прежних господаров добро было, и они ему прамили; а иншые многие в порубежных и в ыншых многих городах и волостях и теперь Борыса жалуют. А тяжело было за Борыса бояром, шляхте; тые потому ему самому, жене и детем его прамити не хотели». Послы Речи Посполитой Станислав Витовский и князь Ян Соколинский имели основание проговорить в 1608 году то, в чем не хотели или боялись признаться сами себе жители Московского государства: «а именно, тыранства Борисового не могучи и не хотечи долже зносить и терпеть, болши вжо тому Дмитру, ани ж самому Борису прамили»[196].

Царице Марии Григорьевне и царю Федору Борисовичу оставалось только наблюдать это нарастающее изменение настроений. Москва оказалась незащищенной не только от войска самозванца, но и от агитации его тайных и явных сторонников. Даже опираясь на оставшееся верным Годуновым стрелецкое войско, все что смогли тогда — остановили движение передовых отрядов царевича Дмитрия у Серпухова. Перелом произошел во время известных событий в Москве 1 июня 1605 года, когда Гаврила Григорьевич Пушкин и Наум Михайлович Плещеев привезли, как написали в разрядах, «смутную грамоту» самозванца. Ее текст сохранился и был целиком включен в состав «Иного сказания» для последующего обличения «Расстриги». Однако в условиях похода «прирожденного» царевича к Москве, появление грамоты оказалось тем сигналом, которого ждали многие, чтобы снова «мир» вступил в свои бунташные права в Московском государстве.

В Москву писал не какой-нибудь Григорий Отрепьев, ни даже царевич, а царь и великий князь Дмитрий Иванович всея Руси, в тексте грамоты хотели услышать и слышали нотки подзабытого, но такого знакомого голоса Грозного царя. Обращение было адресовано названным по имени главным боярам князю Федору Ивановичу Мстиславскому и князьям Василию Ивановичу и Дмитрию Ивановичу Шуйским, а вместе с ними всем чинам: боярам, московским дворянам, жильцам, приказным людям и дьякам, городовым дворянам и детям боярским, гостям, торговым и «всяким черным людям». Перечень чинов составлен в соответствии со всеми канонами приказной практики и не мог вызвать никаких подозрений относительно того, что царевич появившийся из Речи Посполитой, не является природным москвичом. Более того, авторы грамоты даже не обращаются к служилым иноземцам, которых царь Борис Годунов жаловал более всего. Нет в перечне чинов и патриарха Иова с освященным собором, вопреки тому как передается начало грамоты, привезенной Пушкиным и Плещеевым и прочитанной ими на Лобном месте, в разрядных книгах[197]. Отсутствие имени первоиерарха русской церкви было вполне логичным для царевича Дмитрия, сведшего Иова с патриаршего престола сразу же после занятия Москвы.

В грамоте, появившейся в Москве 1 июня 1605 года всех призывали вернуться к прежней крестоцеловальной записи царю Ивану Грозному и его потомству. Излагалась история чудесного спасения царевича Дмитрия от замысла изменников, присылавших в Углич «многих воров» и велевших «нас портити и убити». Обстоятельства спасения царевича от смерти были спрятаны за высоким риторическим оборотом: «и милосердый Бог нас великого государя от их злодейских умыслов укрыл, оттоле даже до лет возраста нашего в судбах своих сохранил». Острие гнева было направлено на главного изменника — неправедно воцарившегося Бориса Годунова. Жителям Московского государства напоминали, как со времени царствования Федора Ивановича он «владел всем государством Московским, и жаловал и казнил кого хотел». Для каждого находился свой аргумент, чтобы он отказался от прежней службы «изменнику» Борису Годунову: боярам, воеводам, «родству нашему», писал царь Дмитрий, были «укор, и поношение, и бесчестие». «А вам, гостем и торговым людем, — говорилось в грамоте, — и в торговле в вашей волности не было и в пошлинах, что треть животов ваших, а мало и не все иманы». Как видим, обещание снижения налогов всегда являлось действенным инструментом политической борьбы…

Царь Дмитрий обещал также никому не мстить за участие в войне против него: «на вас нашего гневу и опалы не держим, потому что есте учинили неведомостию и бояся казни». Стоявший некогда во главе годуновской армии князь Федор Иванович Мстиславский и другие бояре, к которым была обращена грамота, вполне могли найти ответ на главный, волновавший их вопрос. Чтобы убедить сомневающихся, царь Дмитрий ссылался на те города, которые добровольно принесли ему присягу и раскрывал перед жителями Москвы картину оказанной ему широкой поддержки (конечно, более воображаемой, чем действительной). Речь шла о присяге «Поволских городов» и Астрахани, усмирении Ногайской орды, якобы, уже тогда слушавшейся указов царя Дмитрия. Сильным аргументом стала судьба несчастной Северской земли, потому что всем было известно произошедшее недавно по распоряжению Бориса Годунова разорение Комарицкой волости. Теперь все это зло вернулось царице Марии Григорьевне и царю Федору Борисовичу: «о нашей земли не жалеют, да и жалети было им нечего, потому что чужим владели». Здесь оказалось уместным вспомнить о неких «иноземцах», которые «о вашем разорении скорбят и болезнуют», а «нам служат». Но кто тогда мог иметь представление о характере и реальной силе поддержки, оказанной царевичу Дмитрию бывшими непримиримыми врагами Московского государства?

«Смутная грамота», доставленная в Москву 1 июня 1605 года, заканчивалась призывом «добить челом» царю Дмитрию Ивановичу и прислать для этого представителей всех чинов (здесь единственный раз были упомянуты митрополиты и архиепископы). Выбор был более чем определенный: «всех вас пожалуем» или, в противном случае, «от нашия царьския руки нигде не избыти»[198]. В тексте грамоты в «Ином сказании» еще добавлено «и ни в материю утробу не укрытися вам»[199].

Теперь будут понятнее мотивы красносельских мужиков, первыми поддержавших посланников царя Дмитрия и приведших их под своей охраной на Лобное место. «Мир» и так колебался, получив же прощение всех грехов и обещание будущего жалованья, люди бросились на штурм Кремля. Все, что произошло дальше, в Смутное время будет повторяться с удручающей частотой: у «мира» появлялись вожди и они присваивали власть. Те «черные люди», на плечах которых въезжал в Кремль очередной временщик, имели лишь сомнительное удовольствие короткого грабежа. На несколько дней у участников бунта появилось чувство восторжествовавшей справедливости. После целования креста новому самодержцу, возбужденный народ бросился на расправу с Годуновыми и их родственниками. В тот день еще удалось удержаться от кровопролития, царица Мария Годуновы и царь Федор Борисович были только сведены с престола и заключены под охраной приставов «на старом дворе царя Бориса». У архиепископа Арсения Елассонского были все основания сказать: «Быстро глупый народ забыл великую доброту отца его Бориса и неисчислимую милостыню, которую он раздал им»[200]. Появление вооруженной толпы в царских покоях, куда в мирное время не пускали ни одного боярина с оружием, опьянило толпу. Патриарх Иов позднее упрекал свою паству, что она свергла с престола царицу Марью и царевича Федора, предав их «на смерть». Он вспоминал, что вооруженные люди смерчем прошлись по всему Кремлю, не пощадив никаких святынь: «и воображение Ангелово, иже устроено было на гроб Спасов, раздробиша и позорующе носили по царьствующему граду Москве». Так начинал рушиться замысел царя Бориса о Москве как о Новом Израиле. Самого патриарха Иова, вывели из алтаря Успенского собора прямо во время литургии, а толпа ходила по храму «со оружием и дреколием». Главу православной церкви, известного своей приверженностью Годуновым, «по площади таская позориша многими позоры»[201].

Продолжением дня 1 июня 1605 года стал грабеж других Годуновых и их родственников Сабуровых и Вельяминовых. По известию в разрядной книге, «и как тое грамоту прочли, и тово ж дни в суботу миром всем народом грабили на Москве многие дворы боярские, и дворянские, и дьячьи, а Сабуровых и Вельяминовых всех грабили»[202]. «Новый летописец» говорит о том же: «Годуновых и Сабуровых, и Вельяминовых переимаху и всех поведоша за приставы. Домы же их все розграбиша миром: не токмо животы пограбили, но и хоромы розломаша и в селех их, и в поместьях, и в вотчинах также пограбиша»[203]. Снова, как после смерти царя Ивана Грозного, дело не обошлось без Богдана Бельского, прощенного и возвращенного на свою беду царем Федором Борисовичем. Богдан Бельский кричал на Лобном месте: «Яз за царя Иванову милость ублюл царевича Дмитрия, за то и терпел от царя Бориса». Ему хотели верить и верили, увлекаясь поддержкой бывшего фаворита Грозного царя.

Мятеж именем царя Дмитрия удался. Боярской думе оставалось послать повинную в Тулу, что она и сделала отправив туда 3 июня бояр князя Ивана Михайловича Воротынского и князя Андрея Андреевича Телятевского. Если князю Воротынскому, много лет находившемуся в опале от Бориса Годунова, нечего было опасаться, то князя Телятевского, одного из главных воевод под Кромами, да еще зятя временщика Семена Никитича Годунова ожидал более, чем прохладный прием. Создается впечатление, что Дума испытывала царя Дмитрия и хотела посмотреть, выполняет ли он свои обещания и пощадит ли покаявшихся врагов. Тогда же по приговору Боярской думы были отправлены бить челом «прирожденному царевичу» Сабуровы и Вельяминовы. Таков был ответ ограбленным родственникам Годуновых на просьбу о защите. На следующий день они принесли повинную в Серпухове, однако по приказу «недруга их» боярина Петра Федоровича Басманова были взяты под стражу, «за приставы». Точно так же едва «не убиша» и князя Андрея Телятевского. О том, насколько посольство Боярской Думы было неприятно царю Дмитрию Ивановичу, говорит известный факт о предпочтении им приема донских казаков, приехавших одновременно с боярами, которым сразу указали их место за прежние измены, поставив выше казацкую поддержку. Но, в целом, для боярской депутации все закончилось одним церемониальным ущербом. Царь Дмитрий Иванович и его новые бояре подтвердили, что все их счеты, в основном, связаны с врагами из стана Годуновых.

В Москве, зная об отправке Боярской думой посольства к царю Дмитрию Ивановичу, продолжали расправы, не щадя ни живых, ни мертвых. 5 июня волновавшаяся толпа совершила еще одно символическое действие, окончательно разрывавшее связи с царем Борисом Годуновым. Как вспоминал архиепископ Арсений Елассонский, тело царя Бориса было низвергнуто из кремлевского Архангельского собора «ради поругания» и отвезено в бедный Варсонофьевский монастырь на Сретенке. Целую неделю продолжался грабеж Сабуровых и Вельяминовых, которых только 8 июня посадили в тюрьму 37 человек[204].

С этого момента в столице уже правили именем Дмитрия. Новый царь еще не вошел в Москву, а по стране рассылались грамоты о занятии им престола. Одна из таких грамот «от царя и великого князя Дмитрия Ивановича всеа Русии» была отправлена из Москвы 6 июня 1605 года и через 12 дней уже была в далеком Сольвычегодске. В ней царь Дмитрий просто объявлял, что «Бог нам великому государю Московское государьство поручил». Вольно или невольно вводя в заблуждение сольвычегодцев, Новгородская четверть, которой подчинялся этот город, указывала на то, что даже патриарх Иов «в своих винах добил челом». С самого начала царствования Дмитрия Ивановича повторялось подтверждение прав на престол с помощью родства с угасшим родом Ивана Грозного. На этот раз подданным нужно было запомнить имя новой царицы и великой княгини иноки Марфы Федоровны всеа Русии — седьмой жены царя Марии Нагой, у которой, как и у ее потомства, не было никаких канонических прав на престол. Не менее любопытна и вторая грамота, привезенная в Сольвычегодск, запрещавшая до особого указа тратить собранную казну и запасы: «и того бы естя берегли накрепко, чтоб над нашею казною и над хлебом никто хитрости никакия не делали»[205]. Какой бы ни была новая власть, а начинать ей нужно было как и предшественникам: с обыкновенных забот по управлению государством и наполнения бюджета Московского государства.

Царь Дмитрий, даже после принесенной ему в Москве присяги, продолжал выдерживать паузу и не спешил с вступлением в столицу. Камнем преткновения оставалась судьба свергнутой царицы Марии Григорьевны и царя Федора Борисовича Годунова. Не решив, что будет с ними, нельзя было даже и надеяться на то, что передача престола завершится мирно. Исполнить тяжелую миссию был послан из Тулы боярин князь Василий Васильевич Голицын. Вместе с ним приехали в Москву князь Василий Михайлович Рубец-Мосальский, а также печатник и думный дьяк Богдан Иванович Сутупов. Им и пришлось выполнить самую черновую палаческую работу для самозванца. Об их тайной миссии, естественно, почти ничего не известно. Все видели, как несколько человек вошли в покои на старом дворе Бориса Годунова, где содержались царица Мария и царь Федор. «Новый летописец» упоминает, что боярин князь Василий Васильевич Голицын и главный приближенный человек царя Дмитрия князь Василий Михайлович Рубец-Мосальский «взя с собою» еще двух исполнителей — Михаила Молчанова и дьяка Андрея Шерефединова и «трех человек стрельцов». Ни у одного из них не было оснований любить Годуновых (особенно у бывшего думного дьяка Андрея Шерефединова, низвергнутого в коломенские выборные дворяне), что все они и доказали своими «изменами» царю Борису и его наследникам. Спустя некоторое время к народу вышел боярин князь Василий Васильевич «с товарищи» и «мирови» объявил, «что царица и царевич со страстей испиша зелья и помроша, царевна же едва оживе». Так случился первый из череды «апоплексических ударов» в русской истории, который повторится потом с Петром III и Павлом I. Самоубийство матери и сына Годуновых стало официальной версией нового царя, устрашившегося прямой казни тех, кто был главным препятствием на его пути к царскому венцу. Царь Дмитрий уравнялся в «злодействе» с тем, кого он так страстно обличал. У казни Годуновых оказалось слишком много свидетелей, поэтому поползли слухи о том, что произошло в действительности. Драматичное и тяжелое описание событий на старом годуновском дворе осталось в летописях. Оно может вызвать только сочувствие к страданиям жертв и презрение к убийцам. Некоторые детали С.М. Соловьев в XIX веке просто опустил, написав, что отчаянно боровшегося молодого Федора убили «самым отвратительным образом»[206].

Следующим делом, которое тоже должен был исполнить боярин князь Василий Васильевич Голицын, стало сведение с престола патриарха Иова. Канонические правила не позволяли светской власти вмешиваться в дела церкви, чей первоиерарх пожизненно занимает патриарший престол. Иначе было в православной России, первому избранному на патриарший престол патриарху Иову пришлось покидать место своего служения в Москве. Слишком велики были его заслуги в деле избрания на царство Бориса Годунова, слишком близким к нему человеком он был и так активно помогал разоблачать появившегося ниоткуда «царевича», что простить этого самозванец не мог. Лжедмитрию I еще только предстояло взойти на престол и пройти обряд венчания на царство. Думая об этом и о многом другом, — о будущей свадьбе с Мариной Мнишек, роли католической церкви в Московском государстве, — он не мог рисковать тем, чтобы все его завоевания разбились об авторитет патриарха Иова и его обличительные слова, сказанные с амвона Успенского собора в Кремле. По описанию «Нового летописца» с патриарха были сняты святительские одежды, но он и сам не сопротивлялся, покорно отдав себя в руки тех, кто исполнял волю царя Дмитрия. Патриарх Иов «вернул» свою панагию иконе Владимирской Богоматери, долго молясь перед ней и «плакася на мног час». В обычной чернецкой одежде, усадив на телегу, патриарха увезли в ссылку в Старицу, откуда начиналось его церковное служение. «Добровольный» уход патриарха был обставлен так, что Иов удаляется в Старицкий Успенский монастырь «на обещание»[207]. В годы опричнины он служил там игуменом и должен был прекрасно знать судьбу опального митрополита Филарета Колычева, казненного опричниками Ивана Грозного в Твери…

После всех этих событий начала июня 1605 года другого выбора, как только служить царю Дмитрию, больше не оставалось. 11-м июня датируется рассылка окружного послания о приведении к кресту жителей всех городов, во имя «прирожения» сына Ивана Грозного. Крестоцеловальная запись повторяет в своих деталях предшествующие присяги, поменялось лишь имя новых правителей царицы-иноки Марфы Федоровны и царя Дмитрия Ивановича. О прежних царях еще говорилось как о живых: «и с изменники их, с Федкою Борисовым сыном Годуновым, и с его матерью, и с их родством, и с советники, не ссылатися писмом и никакими мерами»[208]. Возможно, что Дмитрий к моменту составления этого документа еще не успел получить известия о том, что их уже не было на свете, а может быть ему тоже нужно было сохранить на будущее уверенность, что царь Федор Борисович Годунов никогда не «воскреснет», подобно царевичу Дмитрию.

Снова в начале царствования Дмитрия Ивановича заметную роль сыграла ставка в Серпухове. Только на этот раз там происходили другие демонстрации, адресованные не послам крымского царя, а своим боярам. Они не только все видели, но и самым активным образом участвовали в организации признания нового царя Дмитрия. В Серпухов ездили боярские депутации, из Москвы в подмосковную резиденцию царя Дмитрия отсылались богато украшенные экипажи и самые красивые лошади, на которых триумфатору предстояло въехать в столицу. Но пока в Серпухове продумывали детали церемониала, враги самозваного Дмитрия тоже не теряли даром времени и приготовили ему свою встречу.

Итак, получив все возможные подтверждения признания своего царского статуса, Дмитрий Иванович двинулся из Серпухова и подошел к Москве 20 июня 1605 года. Всего пять месяцев прошло от времени его разгрома под Добрыничами, и какая разительная произошла перемена, народ встречал нового царя и провожал его в Кремль. Со стороны видится все, как трудно поддающийся описанию сплошной триумф. Однако у этого триумфа была и оборотная сторона, на которую с самого начала пришлось обратить внимание тому кто назвался именем Дмитрия. Сохранилось уникальное свидетельство одного польского источника, передававшего слухи из Москвы в июле 1605 года. На границах Московского государства с Речью Посполитой знали о том, что встреча в Москве не была такой теплой ни для самого Дмитрия, ни для сопровождавших его поляков и литовцев. Изменникам Годуновым приписывали многие действия: порох, подложенный под проездные ворота и даже в самые царские покои. Многие из свиты царя Дмитрия, желая, по славянскому обычаю, отметить успех своего предприятия, «выпивку и смерть мешали», заходя в кабаки, где для них приготовили отравленное питье. «Принципалом» этой измены называли «брата Годунова»[209], видимо, хорошо известного Семена Никитича Годунова, с которым действительно расправились, отослав его на казнь в Переславль-Залесский.

Но не только люди, а даже сама природа, казалось бы, сопротивлялась приходу самозванца в Москву. По крайней мере, так позднее переосмыслили эти события летописцы. Царский поезд двигался из Серпухова сначала к реке Московке, где «встретоша его со всем царским чином и власти приидоша и всяких чинов люди». Потом в Коломенском была последняя остановка перед въездом в столицу: «Дню ж тогда бывшу велми красну, мнози же люди видеша ту: над Москвою над градом и над посадом, стояше тма, окроме же града нигде не видяху». Грозовые облака над Кремлем среди ясного дня давали простор для толкований, но не стоит сомневаться, что 20 июня, в отличие от более позднего времени, все предсказания были вполне благоприятны для царя Дмитрия Ивановича. Первая встреча в Москве, где он окончательно «сниде с коня» была на Лобном месте. Царь оправдал ожидания, первым делом «прииде ко крестом и начать пети молебная». Нарушала торжественность момента, с точки зрения москвичей, «литва» в окружении нового царя, его свита осталась сидеть на конях «и трубяху в трубы и бияху в бубны». Однако радость была общей, и тогда еще не думали об обидах и предъявлении счетов. Сколько раз бывший чернец Григорий Отрепьев проходил этой дорогой от Лобного места до Чудова монастыря, и вот теперь ему впервые приходилось идти по ней с царскими почестями. Он уже окончательно в глазах людей — сын Грозного царя иначе разве дозволили бы ему коснуться гробов своих «родителей» в Архангельском соборе, стали бы слушать молитвы и рыдания, обращенные к отцу и брату. Кстати, деталь эта такая же этикетная, как и молитва Бориса Годунова в кремлевских храмах при вступлении в царский чин для подтверждения преемственности своей несостоявшейся династии с ушедшими Рюриковичами. Присутствовавший при встрече Дмитрия на Лобном месте («лифостротоне») хранитель Архангельского собора архиепископ Арсений Елассонский описал, как сначала все «после великой литии» и «благословения архиереев» прошествовали в соборный Успенский храм. Сначала там «по чину» царь поклонился святым иконам, а потом пошел в другой «соборный храм Архангелов». Он «поклонился» гробам царей Ивана Васильевича и Федора Ивановича и «заплакал». Несмотря на величие момента и тернистый путь, преодоленный этим человеком к своей цели, это было всего лишь завершение одного из действий продолжавшей разворачиваться драмы удавшегося воцарения самозванца. Сходство с актерской игрой состояло в том, что царь Дмитрий Иванович по-прежнему рассчитывал на зрителей, поэтому «громким голосом» произнес то, что давно продумал и отрепетировал, а не то, что изверглось из глубины его сердца: «Увы мне, отче мой и брате мой, царие! Много зла соделаша мне враждующие на мя неправедно, но слава святому Богу, избавляющему мя, ради святых молитв ваших, из рук ненавидящих мя и делающих мне с неправдою, воздвизающему от земли нища, и от гноища возвышаяй убога посадити его с князи, с князи людей своих». Дальше Дмитрий «провозгласил перед всеми, что отец его царь Иоанн и брат его царь Феодор» и все, присутствовавшие в храме, тоже «громогласно» стали подтверждать это. Вспоминая эти события, архиепископ Арсений задумается над словами Писания: «Богатый возглаголал и вси похвалиша, и слово его вознесоша даже до неба»[210]. Но тогда царю Дмитрию Ивановичу, обосновавшемуся в царских покоях в Кремле, оставалось наслаждаться тем, что цель была достигнута. Его признали освященный собор, Боярская дума и все жители столицы.


Воцарение Дмитрия Ивановича

Царю Дмитрию Ивановичу предстояла еще коронация в Кремле, без которой он по-прежнему не имел полной легитимности. «Чин венчания» должен был проводить патриарх, но со сведением с престола Иова патриарший престол оказался вакантным. Поэтому первым делом по вступлении в Москву царя Дмитрия Ивановича стало избрание нового патриарха. Никто прямо не обвинял Иова в том, что он поддерживал Бориса Годунова и обличал «расстригу». Царствование Дмитрия Ивановича началось с того, что он пригласил к себе правящих архиереев, и, сохраняя уважительную форму обращения к бывшему патриарху, предложил избрать нового владыку церкви: «патриарх, святейший отец наш, господин Иов — великий старец и слепец и не может пребывать на патриаршестве, посему обсудите, чтобы назначить вместо него другого патриарха, кого вы изберете». Ни для кого не была секретом истинная причина «слепоты» Иова, стоившая ему патриаршего престола. Правящие архиереи готовы были поддержать нового царя, но в них не сразу исчезла приверженность к опальному Иову. Более того, произошел даже небольшой церковный «бунт», потому что «поговоривши все единодушно друг с другом, решили: пусть будет снова патриархом святейший патриарх господин Иов». Но на большее членов освященного собора не хватило и им под давлением обстоятельств пришлось «перерешить» и избрать того, кто оказался самой выгодной кандидатурой для царя Дмитрия Ивановича. «Законно все архиереи единогласно избрали и нарекли» в патриархи бывшего рязанского архиепископа Игнатия[211]. То, что выбор был сделан под давлением, показывает и другое: избирательный «кодекс» прежде утверждался царем и «синклитом» — Боярской думой. 30 июня рязанский архиепископ Игнатий был поставлен в патриархи московские и всея Руси, так была вознаграждена поддержка, вовремя оказанная им Дмитрию на его пути в Москву. Не остался он и без других «даров», пролившихся щедрою рекою на всех, кто исполнял царскую волю.

В эти дни между избранием и интронизацией патриарха Игнатия в Москве происходили очень важные события. Их героем суждено было стать одному из первейших бояр князю Василию Ивановичу Шуйскому. Больше всего в Москве ждали подтверждений истинности царевича Дмитрия именно от князя Василия Шуйского. Он уже неоднократно свидетельствовал о его смерти, начиная с того самого мая 1591 года, когда в Угличе случилось непоправимое несчастье в доме Рюриковичей. Боярин Шуйский помогал разоблачать расстригу Григория Отрепьева при царе Борисе Годунове, и в столице не должны были еще забыть речи князя Василия Ивановича Шуйского, обращенные к народу по этому поводу. При въезде царя Дмитрия Ивановича в Москву все, конечно, смотрели на будущего самодержца. Были и те, кто узнавал Отрепьева, но они, по словам летописца, «не можаху что соделати кроме рыдания и слез». История сохранила и имена других людей, кто не слезами, а речами обличения встретил самозванца. О них написал Авраамий Палицын в «Сказании»: «Мученицы же новии явлыпеся тогда дворянин Петр Тургенев, да Федор Колачник: без боязни бо того обличивше, им же по многих муках главы отсекоша среди царьствующего града Москвы»[212]. Однако москвичи, предвкушая радость новых коронационных торжеств, не восприняли предупреждений этих несчастных людей, «ни во что же вмениша» эти казни.

Не менее, чем на царя, люди смотрели на его ближайших бояр, пытаясь понять, действительно ли у них на глазах происходит чудо возвращения «прирожденного» царевича. Самозванец придумал тонкий ход, чтобы обезопасить себя от их возможной нелояльности. Когда он въезжал в Москву, то посадил к себе в карету руководителя Боярской думы боярина князя Федора Ивановича Мстиславского и боярина князя Василия Ивановича Шуйского. Так, окруженный первейшими князьями крови, оказывая им почет своим приглашением, он, одновременно, держал под присмотром бывших главных воевод воевавшей против него рати Бориса Годунова. Встреча царя Дмитрия Ивановича не могла быть свободной от слухов, лучше всего их могли подтвердить или опровергнуть царевы бояре. Жертвой одного из таких откровенных разговоров, подслушанных соглядатаем, стал боярин Василий Шуйский. Царю Дмитрию Ивановичу быстро пришлось столкнуться с тем, что за видимостью покорности может скрываться измена. Слишком уж, видимо, неприятным было раболепие, с которым встречали «истинное солнышко наше», настоящего царевича, поэтому кому-то из тех, кто подходил с поздравлениями к Шуйскому (говорят, что это был известный зодчий и строитель Смоленской крепости Федор Конь), боярин, якобы, высказал то, что думал на самом деле: «Черт это, а не настоящий царевич; вы сами знаете, что настоящего царевича Борис Годунов приказал убить. Не царевич это, но расстрига и изменник наш». Конечно, слова эти прошли через многократную передачу и не могут быть восприняты как протокольная запись слов, произнесенных боярином князем Василием Ивановичем Шуйским на самом деле. Однако можно обратить внимание на совпадение акцентов в разговоре боярина Шуйского со своим торговым агентом и речами несчастного Федора Калачника, кричавшего собравшейся на казнь толпе: «се прияли образ антихристов, и поклонистеся посланному от сатаны». Итак, пришествие «царевича» из ниоткуда явно смущало жителей Москвы, и боярин князь Василий Иванович Шуйский имел неосторожность подтвердить их опасения.

В самые первые дни царь Дмитрий Иванович еще стремился демонстрировать то, что он никому не будет мстить за прежние службы Борису Годунову. В «деле Шуйского» в любом бы случае это выглядело как месть, поэтому царю Дмитрию было выгоднее добиться лояльности князей Шуйских, в то время как другие бояре были не прочь устранить вечных конкурентов руками самозванца. Для решения участи боярина князя Василия Ивановича Шуйского было созвано подобие земского собора, во всяком случае, делу не побоялись придать широкую огласку и именно совместному заседанию Освященного собора и Боярской думы предложили решить участь братьев князей Шуйских[213]. Князя Василия Ивановича Шуйского даже не арестовывали. Он вместе с другими членами Думы приехал в Кремль, не зная, что будет решаться его судьба, и что он будет так близок к смерти. Царь Дмитрий держал на соборе речь, как продолжатель «лествицы» князей московского царствующего дома, обвиняя род Шуйских, что «эта семья всегда была изменническою». Он переходил в наступление и осуждал желание самих Шуйских искать царства («задумали идти путем изменника нашего Бориса»). О самом главном вопросе о своей «прирожденность» царь Дмитрий говорил вскользь, приводя дополнительные доказательства измены всех трех старших князей Василия, Дмитрия и Ивана Ивановичей Шуйских: «Не меньшая вина, что меня вашего прирожденного государя, изменником и неправым наследником (царевичем) вашим представлял Василий перед теми, которых следует понимать такими же изменниками, как он сам; но еще в пути, едучи сюда, после только что принесенной присяги в верности и повиновении, они все трое подстерегали, как бы нас, заставши врасплох, в покое убить, на что имеются несомненные доводы. Почему, хотя и в мощи нашей есть, но мы не желаем быть судьей в собственном деле, требуем от вас и желаем слышать ваше мнение, как таким людям следует заплатить».

Следовательно, в соборном определении по делу князя Шуйского говорилось об умысле на убийство царя Дмитрия, что подтверждается ходившими слухами о порохе, подложенном в кремлевском покоях. Пример Шуйских должен был показать, как новый царь собирался расправляться с изменниками. Изначально был выбран не обычный для московских царей путь казни по одному царскому слову, а другое — доверие боярам решить судьбу рода Шуйских на соборном заседании. И боярин князь Василий Иванович Шуйский быстро сумел приспособиться и к этим правилам игры. Он стал каяться в произнесенных словах перед царем, освященным собором и думой: «Виноват я тебе, великий князь Дмитрий Иванович, царь-государь всея Руси — я говорил, но смилосердись надо мною, прости глупость мою, и ты, святейший патриарх всея Руси, ты, преосвященный митрополит, вы, владыки — богомольцы, и все князья и думные бояре, сжальтесь надо мною страдником, предстаньте за меня, несчастного, который оскорбил не только своего государя, но в особе его Бога Всемогущего». Однако мольба князя Василия Ивановича Шуйского о предстательстве была тщетной. В источниках сохранились сведения, что за него просила мать царя Дмитрия — инокиня Марфа, но она в тот момент еще не успела вернуться в Москву. Даже польским секретарям приписывалось заступничество за Шуйских[214]. Правда, видимо, заключалась в свидетельстве «Нового летописца» о том, что все предали в этот момент опальных князей: «на том же соборе ни власти, ни из бояр, ни ис простых людей нихто же им пособствующе, все на них же кричаху»[215].

Дело дошло до плахи. Также, как Борис Годунов наносил удары по старшему в роде, так и царь Дмитрий решил наказать первого из братьев Шуйских. Все понимали последствия такой политической казни в самом начале царствования Дмитрия, и это был тот шанс, которым воспользовался боярин князь Василий Шуйский. Стоя на площади в окружении палачей, с обнаженной шеей, он и на пороге гибели продолжал убеждать о помиловании, но не ради себя, а ради славы того государя, в подлинности которого он теперь клялся: «монархи милосердием приобретают себе любовь подданных», пусть все скажут, что Господь дал «не только справедливого, но и милосердного государя». Да, такие разговоры, были нужнее новому царю, чем голова его первого боярина. Сама казнь была назначена, по сведениям иезуитов из свиты царя Дмитрия, на 10 июля или 30 июня 1605 года по юлианскому календарю. В этот воскресный день на свой престол вступал патриарх Игнатий, и совсем негоже было омрачать громкой казнью такое событие.

«Подлинный сфинкс тогдашней Москвы», по слову о. Павла Пирлинга, сумел устоять и на этот раз, избежав казни в самый последний момент[216]. Конечно, опала постигла Шуйских, лишенных имущества и удаленных из Москвы, но это не сравнимо с теми последствиями, которые могли бы быть в результате физического устранения суздальской ветви Рюриковичей. Расправа с князьями Шуйскими прекратила всякие опасения того, что боярин князь Василий Иванович Шуйский, помня свое участие в угличском следственном деле о гибели настоящего царевича Дмитрия, станет разоблачать самозваного царя. Царь Дмитрий Иванович выбрал милость, а не грозу в отношении бояр. Боярский заговор удался, но если знать думала, что теперь власть упадет в ее руки, то она жестоко просчиталась.

Первый месяц после приезда в Москву царь Дмитрий продолжал подтверждать «легенду» о «прирожденном царевиче» своими действиями. И неважно, что он был самым искренним ее адептом, царь Дмитрий создал своей победой совершенно новое настроение в жизни людей. Уже совсем скоро придет время, когда, как говорил Авраамий Палицын, царем начнут играть «яко детищем». Слишком быстрым оказался поворот от обличения «расстриги» к его принятию в московском обществе. Многие под этот шум перемен решали свои дела. Так расправились со всеми Годуновыми «до малого ребенка», разослали в ссылки их родственников Сабуровых и Вельяминовых. Вместо них в Москву возвращались царские родственники Нагие, «реабилитировали» Романовых и других, кто пострадал от Бориса Годунова. Имущество, конфискованное у Годуновых, их должности переходили к другим возвращавшимся из ссылки боярам. В разрядных книгах осталась запись о том, что этот процесс царь Дмитрий начал очень рано, еще во время похода на Москву: «А в Казанские городы с Тулы ж послал по Нагих и по Головиных, и подавал им боярство и вотчины великие и дворы Годуновых и з животы». Инока Филарета (Романова) он возвел в сан митрополита ростовского и ярославского.

Главным событием, конечно, стало возвращение в Москву из отдаленного Никольского монастыря на Выксе матери царевича Дмитрия инокини Марфы Нагой. Патриарх Иов и боярин князь Василий Иванович Шуйский были устранены или устрашены, единственной и самой опасной свидетельницей оставалась инокиня Марфа. На нее и были устремлены все взгляды: признает или нет она в спасенном царевиче своего сына. Четырнадцать лет прошло после смерти Дмитрия в Угличе, и разве можно было проверить подлинность слов того, кто назвался именем царевича. Материнское сердце должно было подсказать, думали окружающие, но не радостнее ли ему было обмануться вместе со всеми, не лучше ли снова вкусить царских почестей для себя и всей семьи Нагих. Ведь в противном случае, ее, скорее всего, ждала тайная смерть. Понимали это и современники, поэтому были уверены, что существовал сговор между Дмитрием и Марией Нагой: «И пришол тот вор Рострига к Москве и послал боярина своего князь Василья Мосальского к царя Ивана Васильевича к царице иноке Марфе, велел ее привести к Москве: а наперед послал ее уговариват постелничего своего Семена Шапкина, штоб его назвала сыном своим царевичем Дмитреем, а потому Семен послан, что он Нагим племя да и грозить ей велел: не скажет, и быт ей убитой»[217]. Так и не смогла разобраться со своими материнскими чувствами инокиня Марфа, позволив использовать свое имя в большой игре самозванца, став его верной сторонницей. «Тово же убо не ведяше никто же, — писал «Новый летописец», — яко страха ли ради смертново, или для своево хотения назва себе ево Гришку прямым сыном своим, царевичем Дмитреем»[218]. Царь сделал так, чтобы все видели, как мать встречает своего сына, он устроил ей торжественную встречу на подъезде к Москве в дворцовом селе Тайнинском. Они обнялись на глазах у присутствующего народа и дальше царь, демонстрируя сыновье почтение, шел с непокрытой головой во главе процессии, ведя под уздцы лошадь с каретой, где ехала инокиня Марфа. В столице ей приготовили кельи в кремлевском Вознесенском монастыре. Туда царь Дмитрий станет часто ездить для совета с ней, Марфе Нагой, как и ее братьям, будут оказаны все почести, достойные самых близких царских родственников.

Теперь царь Дмитрий Иванович был готов к венчанию на царство, состоявшемуся три дня спустя после въезда в столицу старицы Марфы 21 июля 1605 года. Месяц, проведенный им на троне в Москве, показал, что он делал все для того, чтобы лишний раз обвинить Бориса Годунова в узурпации своих прав на «прародительский» престол. В этом внутреннем соперничестве стоит видеть причину того, что венчание было проведено сразу, не дожидаясь 1 сентября и начала нового года, как это сделал царь Борис. Кроме того, царь Дмитрий не стал соревноваться с Годуновым в роскоши венчания и последующих пиров. По описанию современников вся церемония прошла хотя и торжественно, по существовавшему чину, но скромно, по сравнению с тем, что видели в Москве в 1598 году. Венчание на царство Дмитрия Ивановича происходило в Успенском соборе Кремля. Туда царь прошествовал из своего богато украшенного дворца по «затканной золотом бархатной парче» в сопровождении освященного собора и членов Боярской думы. Патриарх Игнатий увенчал царя Дмитрия «царскими регалиями», то есть короной, скипетром и державой. Одна интересная деталь — для коронации была использована новая корона, заказанная царем Борисом Годуновым в Вене у германского императора[219]. По своему виду она напоминала императорскую корону, и это, как оказалось впоследствии, было не случайно, мысль о соответствующем титуле уже родилась у Дмитрия Ивановича. Сама церемония, устанавливавшая божественное освящение царской власти, меняла отношение подданных к царевичу[220]. Но и с ним должны были произойти изменения. Тайный переход Дмитрия в католичество, о котором знали только немногие посвященные, создавал непреодолимое препятствие для «чистоты» всей церемонии — царь-католик не мог принять причастие из рук православного иерарха. Между тем только таинство миропомазания в соборном храме, совершенное патриархом, давало самое прочное из возможных подтверждений истинности происхождения Дмитрия Ивановича. Если бы этого не произошло, то вряд ли бы «национальная партия», и так недовольная присутствием иноземцев в свите царя, упустила бы из виду такой аргумент, как отсутствие миропомазания во время венчания на царство.

Вторая часть церемонии была перенесена в Архангельский собор. Это была как раз дань традиции и еще одно новое подтверждение родства с династией московских великих князей. Проводивший службу архиепископ Арсений вспоминал: «После венчания всеми царскими регалиями патриархом [царь] пошел в соборный Архангельский храм, поклонился и облобызал все гробы великих князей, вошел и внутрь придела Иоанна Лествичника, где находятся гробы царей Иоанна и Феодора, и поклонился им»[221]. Именно здесь на него была возложена архиепископом Арсением древняя «шапка Мономаха» и провозглашено на греческом «Аксиос» — «достоин», как это было необходимо по церковному чину поставления. Из Архангельского собора снова все вернулись в Успенский собор, где была проведена божественная литургия. Коронационный день завершился «большой трапезой» и раздачей даров участникам церемонии.


Императорские планы

Кроме первой задачи — получить трон, царю Дмитрию Ивановичу предстояло удержать его. Как известно, он правил всего около года. Долгое время считалось, что царь Дмитрий был ставленником поляков и литовцев, хотел нарушить православную веру и привести страну к «латинству», но эти обвинения сформировались под воздействием пропаганды следующего царя Василия Шуйского, свергнувшего самозванца с трона. В том-то и дело, что царь Дмитрий Иванович сумел проявить себя явным знатоком московских порядков управления и придворного этикета. Как ни парадоксально, но единственное, что обозначало резкий разрыв с традициями предков в международных делах, — это попытка повышения статуса русского царя и претензии Дмитрия на титул императора. Но если это и была перемена, то такая, против которой не просто не возражали, а готовы были сражаться за нее.

Как ни трудно выявить замысел нового царя, сделать это возможно, если, подобно Дмитрию, постоянно учитывать мысли об императорском статусе. Явно, что царь Дмитрий Иванович, как человек умеющий ставить цели, кажущиеся другим недостижимыми, начал движение к новой большой игре, в которую стремился вовлечь уже не только Московское государство, но и другие страны. Подобно Ивану Грозному, уверенно говорившему «мы от Августа-кесаря ведемся», его «сын» Дмитрий готов был посоревноваться в славе со всеми героями древности, включая Александра Македонского. Что уж говорить о каких-то современных ему императорах и королях, которых ему тоже хотелось заставить считаться с собою. Об этой его черте вспоминали те иностранцы, которым довелось знать московского Дмитрия достаточно хорошо. «Он желал быть соперником каждому великому полководцу, — писал Станислав Немоевский, — неохотно слушал, когда хвалили какого-либо великого человека настоящего времени»[222]. Думается, что здесь Станислав Немоевский осторожно намекнул на «прохладное» отношение царя Дмитрия Ивановича к своему бывшему благодетелю королю Речи Посполитой Сигизмунду III. У царя Дмитрия оставались долги и перед королем, и перед папским нунцием Клавдием Рангони и отцами-иезуитами, терпеливо дожидавшимися в Москве исполнения планов о распространении католической веры и соединении христианских церквей. Но, сидя на троне, можно было не только, как раньше, выслушивать условия, но и диктовать свои. Поэтому продолжая поощрять иезуитов и папский престол в его надеждах, царь Дмитрий Иванович поменял условия договора. Теперь он требовал от короля Сигизмунда III признания своего императорского статуса.

Вопрос о царском титуле для московских великих князей относился к числу самых болезненных вопросов в отношениях Речи Посполитой и Московского государства. Непризнание этого титула у Ивана Грозного, первым венчавшимся на царство в 1547 году, положило начало целой исторической полосе войн и конфликтов между соседними странами. Как заметила А.Л. Хорошкевич, даже многие извивы внутренней политики, связанные с боярскими «мятежами» и «изменами», тоже могли быть связаны с местью царя Ивана IV за ущерб царскому титулу, допущенный его дипломатами на переговорах с Речью Посполитой[223]. Когда Дмитрий появился в «Литве», — как только там его не называли — «сын этого тирана», «московит», «господарчик», «московский государик» (на сейме 1605 года), но никогда, — «царевич» или тем более «царь» Дмитрий. Этот титул он обрел только вступив в пределы Северской земли, а затем утвердил его венчанием в Успенском соборе. Но в существовавшем в Речи Посполитой представлении о московских князьях, ничего не изменилось. Поэтому требование именовать себя императором Московского государства было со стороны царя Дмитрия Ивановича вызовом и немыслимой дерзостью одновременно[224].

Станислав Немоевский писал о Дмитрии Ивановиче, что «он был полон заносчивости и спеси». Однако нельзя все списывать на высокомерие и заносчивость Дмитрия, пусть даже эти черты и присутствовали в его характере. Отрицательные личные черты правителя вполне могли совпадать с насущными государственными интересами. Кроме того, на Дмитрия, которого с первых шагов в Москве признали «солнышком нашим», было перенесено общее отношение к божественной природе царской власти. Иными словами, все, что шло от царя, было от Бога. А царь Дмитрий Иванович после первых «реставраторских» шагов, связанных с искоренением памяти о временах правления Бориса Годунова, нашел более великую, захватившую его целиком идею. Недостаток положения Московского государства, соприкасавшегося на своих границах с периферией Османского султаната, он решил превратить в достоинство и возглавить борьбу христианских государей против остального «варварского» мира[225].

Как это было, наверное, досадно королю Сигизмунду III увидеть выношенный им самим замысел в грубом исполнении московского выскочки, некогда находившегося в его полной власти. Сигизмунд III первым должен был познакомить с этой идеей Дмитрия, намекнуть на то место, которое отводится главе Московского государства в будущем новом крестовом походе. Всему этому способствовали и родственные связи Сигизмунда III с императорским домом Габсбургов и прекрасное знание ситуации при дворе султана в Константинополе. Речь Посполитая часто сталкивалась с турецкими янычарами и войском крымского царя, не только на своей территории, но и в Молдавии, и в Венгрии, на ее стороне были воинственные запорожские казаки. И вот глава Московского государства, вместо того, чтобы оставаться в подчинении короля Сигизмунда III, попытался перехватить инициативу и организовать крупный поход на Крым, и дальше на Восток[226]. И для этого Дмитрий Иванович требовал признания своего императорского титула. Уже позднее, в 1612 году, объясняя римскому папе Павлу V причины войны с Московским государством, польско-литовские послы будут говорить, что Сигизмунд III «предпринял ее не столь с намерением распространить свои и королевства своего владения, сколько для того, чтобы утвердить христианство против варваров и самую Московию обратить от раскола к этому святому апостольскому престолу»[227]. Достаточно откровенное признание того, как на самом деле в Речи Посполитой относились к возможному союзнику, ставя его, пока он не присоединился к католичеству, на одну ступень с варварскими странами.

Другие обещания царя Дмитрия Ивановича, непосредственно касались уже его самого. Он исполнил то главное условие о занятии московского престола, о котором договаривался в Самборе с сандомирским воеводою Юрием Мнишком. Следовательно, их договор о женитьбе на Марине Мнишек вступал в силу. Для Дмитрия Ивановича, кроме решения важного династического вопроса, это означало оплату выданных векселей, в которых была заложена едва ли не половина Московского царства. Московскому царю предстояло найти выход из сложного положения: как получить свое, желанное, не оттолкнув сторонников в Речи Посполитой и не создав у окружавших его бояр впечатления о предпочтении, оказываемом им в раздаче земель и казны своим будущим родственникам Мнишкам. Как известно, здесь царь Дмитрий Иванович был менее удачлив, дав боярским заговорщикам прекрасный предлог для расправы с ним. Но вполне уместно задуматься и над общим проектом царя Дмитрия Ивановича, и посмотреть на то, что он успел сделать для достижения своих целей.

Отношения с Мнишками должны были стать показательными для положения иностранцев в стране. Царь Борис Годунов тоже любил выходцев из Западной Европы, но был разборчив, отдавая предпочтение протестантам перед католиками, думая о приглашении врачей, ювелиров и других искусных специалистов. Хотя в Московском государстве уже существовала корпорация служилых иноземцев, однако большого военного значения она не имела, а скорее должна была подтвердить статус московского самодержца, которому служили выходцы из благородных сословий других стран. Иноземцев всеми способами поощряли к принятию православия, щедро награждая за это. Царь Дмитрий Иванович отличался от многих своих бояр тем, что не понаслышке знал о чужих странах и обычаях. Только немногие члены Государева двора, бывавшие в дипломатических миссиях у иностранных королей, могли понимать о чем речь. Капитан Жак Маржерет и начальник охраны царя Дмитрия упоминал дьяка Постника Дмитриева, ездившего при Борисе Годунове с посольством в Данию (а еще раньше в составе посольства в Речь Посполитую). Оказывается, дьяк, «узнав отчасти, что такое религия, по возвращении среди близких друзей открыто высмеивал невежество московитов»[228]. Опыт дипломата, на каждом шагу сознававшего себя защитником чести своего государя и не имевшего даже возможности свободного передвижения по чужим странам, все же отличался от опыта вчерашнего неприметного паломника и ученика арианской школы в Гоще, где пополнял свою образованность Григорий Отрепьев. Определенно, из знакомства с порядками в Речи Посполитой царь Дмитрий Иванович вынес стремление к большей веротерпимости и к необходимости в Московском государстве не только книжной, богословской, но и светской образованности. Многое он хотел пересадить на русскую землю, однако принужден был считаться с обстоятельствами.

Тем не менее, какие-то осколки его замыслов, прорывавшиеся, наверное, в разговорах, все-таки можно попытаться обрисовать. Капитан Жак Маржерет знал о том, что царь Дмитрий «решил основать университет», другие источники тоже подтверждают, что он хотел пригласить из Франции «ученых людей»[229]. Остается вопрос, готова ли была аудитория таких университетов, но даже опыты Бориса Годунова с отправкой молодых дворян для учебы заграницу показывают, что это была не совсем уж безумная затея. Очевидно, что студенты бы нашлись из более молодого поколения сторонников царя Дмитрия, которому самому едва исполнилось 24 года. Прекрасно известно имя вольнодумца князя Ивана Андреевича Хворостинина, бывшего в приближении у Дмитрия Ивановича. Потом много раз его преследовали за начатое тогда знакомство с «латинскими попами», держание в доме «литовских» книг и икон, и т. п.[230]

Царь Дмитрий Иванович явно скучал по оставленному им в Речи Посполитой обществу князей Вишневецких, Мнишков и их родственников. Оставались польские секретари Ян Бучинский, Станислав Склоньский, которым была поручена личная «канцрерия» (канцелярия)[231] и дело вызова в Москву невесты Марины Мнишек. В Москве жили двое отцов-иезуитов, прошедших с Дмитрием весь тяжелый путь от начала московского похода до его вступления в столицу, но общение с ними должно было напоминать еще и о неисполненных обязательствах. Правда, быстро приехавший в Москву князь Адам Вишневецкий, первым когда-то поверивший в историю самозванца и вознагражденный теперь конфискованным имуществом Бориса Годунова, также быстро был из нее удален из-за неумеренных требований все новых и новых наград[232].

Дмитрий же остро нуждался в том, чтобы постоянно получать знаки публичного признания. Как человек умный и умеющий быстро все понимать, он перестал ценить внешние формы проявлений царского почитания подданными, справедливо видя в них больше дань ритуалу, нежели искреннее восхищение. Поэтому-то ему и надо было постоянно испытывать себя и других: скакать одному без охраны, объезжать диких лошадей, выезжать на медвежью охоту, всюду демонстрируя свою храбрость и утверждая превосходство. «К военному делу имел большую любовь и разговор о нем был самый любезный ему; любил людей храбрых», — писал о Дмитрии Ивановиче Станислав Немоевский[233]. В одном только явно не соревновался Дмитрий со своим окружением, любя веселье и умную беседу, но не пьянство. Польские знакомые царя, правда, поговаривали, что наряду с поисками благосклонности мудрой Минервы он не без пристрастия относился и к красоте Венеры. Тесть царя Дмитрия воевода Юрий Мнишек вынужден даже был написать в связи с такими слухами об отдалении им от себя дочери Бориса Годунова. Русские современники, такие как автор «Иного сказания», были убеждены, что «Рострига», отдав приказ об убийстве царицы Марии Григорьевны и царя Федора Борисовича, оставил в живых царевну Ксению, «дабы ему лепоты ея насладитися, еже и бысть»[234]. Очень похоже, что «бысть». Но все это говорилось потом, в пылу обличения, а потому и веры таким обвинениям мало. Бесспорно одно, что как раньше в Речи Посполитой, московский царевич мог произвести впечатление значительности, отличавшей его от обыкновенных людей, так и в Московском государстве он продолжал доказывать неслучайность своего царственного превосходства. И немало преуспел в этом, по свидетельству Жака Маржерета, писавшего о царе Дмитрии Ивановиче: «Его красноречие очаровало всех русских, а также в нем светилось некое Величие, которого нельзя выразить словами, и невиданное прежде среди русской знати и еще менее — среди людей низкого происхождения, к которым он неизбежно должен был принадлежать, если бы не был сыном Иоанна Васильевича»[235].

В том-то и дело, что многие искали в царе Дмитрии Ивановиче подтверждения сходства с царем Иваном Грозным и не находили его. Самым непонятным образом выглядели столь тесные контакты с Речью Посполитой, совсем не укладывавшиеся в традиционные представления о друзьях и врагах Московского государства. Нельзя сказать, чтобы Дмитрий совсем не обращал внимания на это недовольство, войдя в Кремль, он отдалил от себя польскую охрану, заменив ее на русских стрельцов. Это, возможно, случилось еще и вследствие конфликта, описанного Станиславом Боршей. Он писал в своих записках о «великом раздоре», произошедшем «между русскими и поляками» вслед за венчанием Дмитрия Ивановича на царство. История началась из-за польского шляхтича Липского, наказанного за какую-то вину. За него вступились его товарищи, случилась стычка, в ходе которой, как писал ротмистр Борша, «многие легли на месте и очень многие были ранены». Царь Дмитрий решил проявить свою волю и приказал «выдать виновных»: «в противном случае, прикажу, велел он сказать, привезти пушки и снести вас с двором до основания, не щадя даже самых малых детей». Такого поворота от Дмитрия его польские сторонники не ожидали, они с прославленным шляхетским гонором ответили московскому царю: «так вот какая ожидает нас награда за наши кровавые труды, которые мы взяли на себя для царя», соглашаясь мученически умереть, но знать, что за них отомстят король и «наши братья». Дело дошло едва ли не до исповеди священнику перед боем. Но царь Дмитрий все же погасил конфликт, настояв, чтобы ему выдали несколько людей, бывших участниками уличной стычки, обещая, что им ничего не будет[236]. Совсем не случайно, что запись об этом столкновении оказалась последней в воспоминаниях Станислава Борши, уехавшего после этого из Москвы в Краков. Период бури и натиска для поляков, приехавших в Москву вместе с царем Дмитрием, закончился, и наступали другие времена.

Недовольными и ущемленными чувствовали себя не только шляхтичи из польской свиты царя. Боярская дума тоже имела основания для обид, так как была устранена от участия в делах с Речью Посполитой, ее совет оказался лишним на этом направлении внешней политики Московского государства. Царь сам знал, как ему действовать, и странно было бы, если бы он посвятил кого-то в свои тайные договоренности с воеводою Юрием Мнишком. Поэтому московские бояре должны были испытать некоторое недоумение, когда к ним, нарушая дипломатическую традицию, напрямую обратился с письмом один из сенаторов Речи Посполитой Юрий Мнишек. Присланного от него в посланниках Яна Бучинского Боярская дума принимала 21 августа 1605 года по дипломатическому этикету: спрашивала о здоровье, звали гонца к руке, принимали грамоту, выслушивали речь гонца, говорили ответные речи и, наконец, послали своего гонца Петра Чубарова с ответной грамотой. Из письма сандомирского воеводы бояре узнали, что он «помощником был царю его милости в дохоженье господарьства, правам прироженым ему належачого». На «похвалу» и «дякованье» (благодарность), выраженные Юрием Мнишком, бояре отвечали тем же, наказывая Петру Чубарову 21 сентября 1605 года: «И мы… бояре думные и все рыцерство московское, грамоту твою приняв любительно, выслушали есмя, и тебя, пану-раду Юрья Мнишка, в том похваляем и о том тебе дякуем, что ты о великом государе нашем цесарском величестве преж сево об нем государе радел и промышлял, да и ныне радеешь и доброхотаешь, и вперед по тому же хочешь радети и ему великому государю нашему цесарскому величеству служити хочешь»[237].

Самые первые дипломатические контакты с Речью Посполитой после воцарения Дмитрия Ивановича стали существенным отступлением от традиции во многих смыслах. Грамота воеводе Юрию Мнишку была отправлена от имени первых двух бояр князей Федора Ивановича Мстиславского и Ивана Михайловича Воротынского, с упоминанием дополнительных титулов наместников владимирского и нижегородского, употреблявшихся обычно в дипломатическом протоколе, а также запечатана боярскими печатями. Очевидно было, что царь Дмитрий хотел поощрить сандомирского воеводу Юрия Мнишка за оказанную ему поддержку в Речи Посполитой, но планы будущей женитьбы на его дочери Марине Мнишек пока еще должны были держаться в тайне. Убеждает в этом то, что царь Дмитрий Иванович намеренно изъял всю переписку по этому делу из ведения Посольского приказа, перепоручив ее личной «канцрерии» и своим польским секретарям. Кроме того, посол в Речь Посполитую дьяк Афанасий Власьев, отправленный для получения согласия короля Сигизмунда III на брак Дмитрия Ивановича с Мариной Мнишек должен был говорить об этом in secretis. Как это ни покажется неожиданным для тех, кто уверен в версии польского происхождения самозванца в Смутное время, царь Дмитрий всерьез опасался, что к нему не отпустят его «панну» Марину.

Для таких опасений были свои основания. Незаметно для окружающих царь Дмитрий Иванович уже начинал исполнение своего «цесарского» проекта, в котором отводил себе первенствующую роль, явно не желая оставаться вечным должником и просителем у короля Сигизмунда III. Даже дьяки Посольского приказа еще с трудом перестраивались, чтобы поспеть за мыслью своего нового самодержца. Когда они готовили наказ Петру Чубарову, то им приходилось дополнять текст документа упоминаниями о «цесарском» обычае, по которому Дмитрий Иванович венчался на царство, и менять слова «царь», «царский» на — «цесарь» и «цесарский». В отличие от доверительных поручений, которые посылались воеводе Юрию Мнишку с секретарями царя Дмитрия на польском языке, посольский дьяк Иван Грамотин давал гонцу, направлявшемуся к сандомирскому воеводе традиционный наказ о соблюдении осторожности и проведывании «всяких вестей». Петр Чубаров прежде всего должен был узнавать об обмене посольствами короля Сигизмунда III с германским императором, турецким султаном, с Крымом, Данией и Швецией. Посольский приказ особенно интересовало, не ведется ли война с Крымом и Турцией, а также, отдельно, будет ли продолжаться война или готовится договор о мире между цесарем Рудольфом II и турецким султаном: «и чего вперед меж их чаять — миру-ль или войны; и будет вперед меж их чаять войны, и хто с цесарем на Турского в соединенье? И король литовской цесарю помогает ли, и хто иных государей с цесарем стоят заодин против Турского?». Осторожно в Москве начинали прощупывать и возможность заключения в будущем «вечного мира» с Речью Посполитой, для этого Петр Чубаров должен был узнавать о настроении людей в Литве и их отношении к цесарю Дмитрию Ивановичу: «и что ныне говорят в Литве про государя цесаря и великого князя Дмитрея Ивановича всея Русии, и как король з государем хочет быти на какове мере — то ли мирное постановенье хочет держати до урочных лет, которое учинено во 109-м (1601) году, или вечным миром миритись хочет?»[238].

В связи с воцарением Дмитрия Ивановича возобновился обмен полномочными посольствами с королем Сигизмундом III. В Москву с поздравлениями был отправлен посланник королевский секретарь и дворянин, велижский староста Александр Госевский, который станет очень заметной фигурой в делах между двумя государствами. Достаточно сказать, что в 1610–1612 годах он командовал гарнизоном польско-литовских войск в Москве. Но 21 августа 1605 года его отправляли из Кракова с верительной грамотой, адресованной от короля Сигизмунда III «великому государю и великому князю Дмитрию Ивановичу всея Руси». Король хотел получить точные сведения («певную ведомость») от своего доверенного лица о «добром здоровье» и «фортунном повоженьи» своего бывшего протеже. Но еще больше его интересовали некие дела «до приватные розмовы», на обсуждение которых старосте Александру Госевскому тоже были даны полномочия в отдельном «листе». О содержании этих тайных переговоров московские бояре тоже узнали задним числом. После свержения с престола царя Дмитрия Ивановича перевод речей Госевского, «что говорил от короля розстриге, как у него был наодине втайне» будет включен в комплекс тех документов, которые были прочитаны с Лобного места для обличения казненного царя (наряду с договором с Юрием Мнишком и письмом папе Павлу V).

Начало тайных переговоров короля Сигизмунда III с царем Дмитрием Ивановичем было просто фантастичным. Московского государя извещали о появлении в речи Посполитой человека, распространявшего сведения о том…, «что Борис Годунов жив»! Этим человеком был некий крестовый дьячек Олешка, происходивший из иноземцев, но в младенчестве привезенный в Москву, где был крещен в православную веру, и дальше служил в подьячих в Стрелецком и Казанском приказах. Он рассказывал о неком предсказании волхвов царю Борису Годунову, «что покаместа сам Борис будет сидеть на столице, и того царства никак в миру не здержит». Все происходило еще в то время, когда Дмитрий Иванович был в Путивле, поэтому Борис Годунов, якобы, приказал умертвить своего двойника («человека прилична собе») и похоронить его вместо себя, рассказав обо всем только одной жене и Семену Годунову, «а дети его того не ведали». Маршрут бегства Бориса Годунова, нагруженного золотом и «дорогими чепями», приводил в Аглинскую землю, «и ныне де там жив». Сигизмунд III посылал своих агентов, чтобы проверить в Англии этот рассказ, а пока, «для береженья», предупреждал обо всем царя Дмитрия Ивановича.

Показательно, как быстро идея самозванства стала повторяться и примеряться к разным именам, проникая в обычно закрытые от непроверенных слухов дипломатические документы. Подьячий Олешка передал скорее всего те слухи, которыми обросла внезапная смерть Бориса Годунова. Ему, наверное, даже не было известно о том, что в Москве надругались над телом царя Бориса, извергнув его из Архангельского собора. Но и дипломаты Речи Посполитой не были столь наивны в том, чтобы просто передать слух, распространяемый простым москвичом. Для них важно было на этом примере продемонстрировать продолжение своей поддержки, подкрепленное королевским распоряжением всем воеводам пограничных городов Речи Посполитой, «готовым быти на всякое надобное дело вашей царской милости». Между тем приготовления на границах Московского государства вообще могли быть истолкованы иначе. Не могло удовлетворить царя Дмитрия Ивановича и чувствительное указание на то, что король оказывает ему помощь «начаючися того, что не все люди в одной мысли в государствах вашие царские милости». Все это давно уже было полной прерогативой самого царя Дмитрия, который вправе был посчитать, что успешно победил всякое разномыслие своим венчанием на царство.

Король Сигизмунд III ждал для себя некоторых услуг. Конечно, прежде всего его интересовали шведские дела, так как он не оставлял надежды на возвращение королевского престола в Швеции. Сигизмунд III спешил объявить изменником своего племянника «Карлуса Шведцкого», рассказывал о тех войнах, которые он вел с ним в Лифляндии. Далее следовало, хотя и непрямое, но недвусмысленное предложение взаимного союза в действиях против Швеции «пригоже то к любви вашей царской милости с королем его милостью, чтоб ту обиду короля его милости, ведал ваша царская милость, как брат любительный и приятель его королевской милости». Короля Сигизмунда продолжала волновать судьба Густава, «который называетца сыном короля Шведцкого Ирика». Он намекал на то, чтобы этому королевичу, зазванному Борисом Годуновым в Московское государство, не оказывали никаких почестей там, где его содержали в ссылке в Угличе. Но что означала бы отсылка шведских послов в Речь Посполитую, если бы они приехали в Москву к царю Дмитрию, как предлагал от имени короля сделать это Александр Госевский? Конечно же, войну.

Из других важных дел заслуживает упоминания то, что король выступил ходатаем за тех польских и литовских людей, которые сделали возможным восшествие на престол Дмитрия Ивановича, чтобы они были достойно награждены и отпущены домой (королю «о том жены их и племя бьют челом»). Другое недоразумение было связано с торговлей, так как, вопреки ожиданиям, граница свободного перемещения купцов и их товаров была установлена царем Дмитрием Ивановичем в Смоленске. 17 июля 1605 года смоленский воевода князь Иван Петрович Ромодановский извещал оршанского старосту Андрея Сапегу о разрешении «литовским торговым купетцким людям» приезжать в Смоленск «со всякими товарами» и торговать там. Смоленский воевода ссылался на государев указ, следовавший «прежнему договору» и «перемирным записем»[239]. Посланник короля Сигизмунда III Александр Госевский должен был обсудить эту проблему. Торговых людей из «Литвы» не устраивало, что их не пускали «из Смоленска к Москве и до инших городов торговати повольно». Еще король просил за дворян Хрипуновых, преследовавшихся Борисом Годуновым и собиравшихся вернуться в Московское государство.

На каждый из этих пунктов были даны краткие ответы: в смерти Бориса Годунова были уверены и «страху никакова не боимся», благодарили лишь за посылку «для смирости» к «украинным старостам». «О Каролюсе» тоже соглашались послать «лютой ответ и отказ», но обращали внимание короля Сигизмунда III на убавленье царского «именованья и титла». «И какова в том любовь с королем его милостью», — спрашивал царь Дмитрий Иванович. Также осторожно высказывался русский царь и «о послех Карлусовых», обещая лишь вместе с королем «думати», в случае если они приедут в Москву. Дело «о служилых жолнырех» виделось в Москве совсем по-другому, царь Дмитрий Иванович подтверждал, что никого не задерживал «и ныне на волю всех отпущаем». В этом было лукавство, поскольку потом секретарь царя Ян Бучинский на приеме у короля Сигизмунда III лично передаст слова царя Дмитрия, задерживавшего выплаты «того для… что панны не выпустят». Царь Дмитрий Иванович обещал изменить условия торговли, разобраться в спорных делах и начать отпускать «гостей королевства Польского» в другие города, одновременно принимая во внимание другие просьбы[240].

Посланник короля Александр Госевский дал царю Дмитрию Ивановичу прекрасный повод для начала разговора о том, что его волновало больше всего — о получении разрешения женитьбы на королевской подданной Марине Мнишек. Король Сигизмунд III извещал Дмитрия Ивановича о своей будущей свадьбе с Констанцией Габсбургской и «полагая, что он будет сочувствовать всякой его радости», приглашал московского государя на свадьбу в Краков (это относилось к публичной, а не тайной части переговоров Госевского)[241]. Воспользовавшись этим поводом, в Речь Посполитую отправили посольство опытного дипломата думного дьяка Афанасия Власьева. Он должен был официально известить короля Сигизмунда III о вступлении царя Дмитрия Ивановича на престол и поздравить его с новым браком. Об этом 5 сентября 1605 года один сердечный друг — intimus amicus Demetrius извещал другого письмом на латыни об отсылке посла. В латинском тексте титул Дмитрия Ивановича передавался как «caesar et magnus dux totius Russiae», что было близко к употреблявшемуся в России «царь и великий князь всеа Русии», однако было бы наивно считать, что польско-литовские дипломаты смогут, как в Москве, поставить знак равенства между словами «цесарь» и «царь». В посольском наказе, выданном Афанасию Власьеву тоже употреблялся титул цесаря. Он подтверждался программной речью, приоткрывавшей грандиозный замысел Дмитрия Ивановича, и показавшей, чего следовало ожидать дальше от столь необыкновенно возникшего союза между Московским государством и Речью Посполитой. Если Борис Годунов мечтал сделать из Москвы второй Иерусалим, то царь Дмитрий вознамерился встать во главе нового крестового похода за освобождение Иерусалима от турецкого владычества. Видимо, все же не случаен был интерес того, кто сначала назывался Григорием Отрепьевым, к Святой земле. Не прошли даром и разговоры с папским нунцием Клавдием Рангони о силе объединенного католического и православного мира. Только никто, в отличие от самого Дмитрия, не видел его во главе такой священной войны с угрозой, наступавшей с Востока.

Афанасий Власьев, известив о воцарении Дмитрия, говорил в посольской речи, обращенной к королю Сигизмунду III на приеме 18 ноября 1605 года: «и впредь з вами великим государем хотим быти в дружбе и любви мимо всих великих государей, штоб Божьею Милостью, а нашею цесарскою любителною дружбою крестиянство з рук бусурманских высвобожено было, и вперод бы всим хрестияном быти в покою и в тишине, и в благоденственном жытью, наша бы великих государей рука вызшылась бы, а басурменьская нижилась». То, что это не обычная риторическая фигура, становится ясно из последующих речей посла, аргументировавшего от имени своего «великого господаря» и «цесаря» причины будущего похода на Восток. Афанасий Власьев упоминал, что турецкий султан завладел многими христианскими государствами, особенно Грецией, а также Вифлеемом, Назаретом, Галилеей и другими землями. И «самое там-то святое место Ерусалим, где пан наш Иисус Христос много чудов учинивши, муку и смерть для збавленья нашого доброволне подъял, и встал з мертвых» тоже оказалось «отримано Измаилскими гордыми руками». Поскольку московский царь узнал о войне цесаря Рудольфа II с турецким султаном в Венгерской земле, то он предлагал объединить усилия, «жебы нашим господарским старанием християнство з рук поганьских высвобожено было»[242].

Остальная часть посольства о Марине Мнишек должна была первоначально остаться в тайне. Царь Дмитрий извещал Сигизмунда III, что получив благословение своей матери, выбрал в жены дочь сандомирского воеводы Юрия Мнишка «для того как есмо были в ваших государствах и воевода сендомирский к нашему цесарскому величеству многую свою службу и раденье показал, и нам служил». Как видим, в действительности, все выглядело не так романтично, как на страницах литературной драмы. Посольский документ не содержал ни единого намека на куртуазность. Действительно, выбор царицы тогда был делом государственным, а не личным. Подходила ли кандидатура Марины Мнишек на роль жены русского царя, не лучше ли было ему выбрать кого-то из боярских дочерей или, может быть, даже договориться о женитьбе на иноземной принцессе? Потом, когда Марина Мнишек все-таки приедет в Москву, учтивые поляки вспомнят, что матерью Ивана Грозного была княжна Елена Глинская, тоже происходившая из знатного «литовского» рода (детали бегства князей Глинских на службу в Москву при этом не вспоминались). Такой прецедент царь Дмитрий тоже мог учитывать в своих расчетах, ссылка на него была сильным аргументом, чтобы утихомирить недовольных. Главная сложность состояла не в том, что Марина Мнишек происходила из «Литвы», а в том, что она была католичкой и подданной короля Сигизмунда III. Поэтому Дмитрий Иванович просил разрешения для сандомирского воеводы и его дочери приехать в Москву. Он также делал ответный жест и приглашал короля Сигизмунда III к себе в столицу на будущую «радость», как еще называли свадьбу в русских источниках.

Посольство Афанасия Власьева было успешно только в этом единственном пункте. Во всем другом король Сигизмунд III обещал подумать, что означало просто завуалированный отказ. Возник и спор о титулах, Дмитрия по-прежнему не только не хотели именовать присвоенным им именем цезаря, но и царем. Из-за этого Афанасий Власьев должен был показать, что он не хотел брать ответного королевского «отказа» и «листа» из-за того, что в них «титулу царского государовы его не написано». Но разрешение на свадьбу царя Дмитрия и Марины Мнишек было дано. Кроме того, был найден выход из главного вероисповедного затруднения. К католической вере принадлежали не только невеста, но и жених, поэтому для Бога все должно было происходить по обряду римской церкви. Представить, что это будет сделано в Москве, невозможно, более того, царь Дмитрий Иванович, не оставил сомнений в необходимости смены Мариной Мнишек своей веры для венчания на царство. Он передал подробные инструкции сандомирскому воеводе Юрию Мнишку относительно «панны Марины». Большинство пунктов этого документа касалось того, чтобы приготовить Марину Мнишек к переходу в православие! Начиная с самого первого пункта, которым воеводу просили обратиться к нунцию Клавдию Рангони, чтобы тот исходатайствовал у папского престола разрешение будущей жене и московской царице Марине Мнишек принять причастие из рук православного патриарха («потому что без того коронована не будет»[243]). Письмо по этому поводу было действительно послано в Рим, но оно попало в тот момент, когда умер прежний папа Климент VIII, благословивший дело московского царика. Выборы следующего папы Павла V только происходили и ему еще предстояло сформировать свое мнение по не самому первостепенному вопросу о контактах папского престола с Русским государством. Воевода Юрий Мнишек долго ждал ответа, оттягивая отъезд в Москву. Когда все же инквизиционный суд рассмотрел этот вопрос и вынес твердый отрицательный вердикт, в этом уже было мало смысла, поскольку Марина Мнишек находилась на дороге в Московское государство. Но раньше ей предстояло сразу же за переговорами Афанасия Власьева с королем 22 ноября 1605 года пережить невиданный триумф. В Кракове состоялась свадебная церемония Марины Мнишек, брак заключался per procure, то есть с женихом, которого замещал во время обряда уполномоченный от него человек. С точки зрения католической церкви, заключенный таким образом брак ничем не отличался от полноценной свадьбы, в глазах русских ломанных это была всего лишь помолвка и прелюдия к настоящей церемонии в Москве[244].

Получив известия об успешной миссии Афанасия Власьева в Речь Посполитую, царь Дмитрий Иванович поспешил накануне Рождества 12 (22) декабря 1605 года отправить своего доверенного секретаря Яна Бучинского[245]. Он приехал в Краков с деньгами и подарками для Марины Мнишек 3 января 1606 года. Отцу невесты было привезено, как записал один из секретарей воеводы Юрия Мнишка, 300 000 злотых. Среди подарков были усыпанные алмазами изображения Христа и Марии, золотая цепь с бриллиантами, жемчужные четки и браслет с алмазами, золотой ларец с жемчугом, которым Марина Мнишек любила украшать свои волосы, а также перстень с тремя бриллиантами. Царь Дмитрий слал золото в слитках и золотой набор посуды, выказывавший царскую заботу об отправлявшейся в путь невесте: блюда, тарелки, солонку, бокал и даже украшенные «искусными изображениями» таз с рукомойником[246].

Исполняя поручения царя Дмитрия, его секретарь получил аудиенцию у короля Сигизмунда III и увидел, что за всеми внешними успехами с разрешением женитьбы на Марине Мнишек, при королевском дворе накопилось немало раздражения на его патрона. Кто-то из ближнего польского окружения Дмитрия постоянно доносил в Краков обо всем, что происходит не только в самой Москве, но даже в его кремлевских покоях («что делается в комнате у тебя, и то все выносят»). Бучинскому пришлось пережить неприятные минуты, когда он узнал, что даже его льстивые слова, сказанные то ли в шутку, то ли всерьез царю Дмитрию — «что будешь Ваша царская милость королем польским» — тоже оказались известны при дворе. Перлюстрировалась их переписка с царем Дмитрием, так что Ян Бучинский уже не мог написать о «больших делех», подозревая в предательстве одного из секретарей царя Дмитрия. Король Сигизмунд III, получая такие противоречивые донесения, видя приезжавших из Москвы бывших сторонников царевича, считавших, что им не доплатили заслуженного жалованья, не спешил извещать сенат о московских делах и о результатах миссии А. Госевского. Слухи, распространявшиеся приехавшим из Москвы рыцарством, питали и недовольство сенаторов Речи Посполитой. Отношения с «московским цариком» развивались вопреки решению сейма 1605 года. Ян Бучинский писал в середине января 1606 года царю Дмитрию Ивановичу из Кракова: «А ныне пишу, что добре не любо было некоторым нашим паном приезд с тем вашим наказом, потому что еще король и первые грамоты вашей, которую Госевский принес, паном-радам не казал». Вельможи короля Сигизмунда III упрекали его, что он помогает неблагодарному человеку, считая, что король мог успешнее самостоятельно действовать в отношениях с Московским государством: «И многие паны королю говорили, что вы его королевской милости за его великие добродетели злым отдаешь; а толко б он тебе не помогал, и он бы за то много дел на Борисе взял. А от тебя ничего доброго не чает: в одной грамоте пишешь, чтоб с тобою случитись и совокупитись против Турского, а в ыной пишешь с отказом и грозячи его королевской милости».

Ян Бучинский откровенно говорил о том, что вызывало наибольшие затруднения в делах. Рассматривался вопрос о том, выдать ли приехавшему тогда же гонцу Ивану Безобразову грамоту «с царским титлом или без титла». Что уж говорить о титуле «непобедимого цесаря», присвоенном Дмитрием, здесь его упрекали «в великой спеси и гордости», пророча, как познанский воевода, что скоро его свергнут с престола: «И надобе то указать всему свету и Москве самой, какой ты человек. А и сами москвичи о том догадаютца — какой ты человек и что им хочешь зделати, коли ты не помнишь добродетели короля его милости». Самое опасное для царя Дмитрия обвинение Ян Бучинский узнал со слов Станислава Борши, приехавшего в Краков вместе с другими жаловаться королю на недоплаченные злотые. По дороге он встретился с одним из дворян Хрипуновых, взявшим со Станислава Борши крестное целованье, что он никому не расскажет про Дмитрия, «что уже подлинно проведали на Москве, что он не есть прямой царь; а увидишь что ему зделают вскоре». Вопреки всему Борша стал рассказывать о поведанной ему тайне, и все очень быстро дошло до царя Дмитрия.

Яну Бучинскому приходилось долго открещиваться перед королем и всеми сенаторами от упреков рядовых «жолнеров», вернувшихся с началом нового года в Речь Посполитую. Солдаты, «добре лаяли и сказывали, что они имеют письмо с подписью руки твоей, — писал Ян Бучинский царю Дмитрию об очной ставке с его польскими воинами в Кракове, — и целовал им крест заплатить за их службу и отпустить опять назад тотчас; ино что им заплатил, то они и проели, потому что жили тамо на Москве без службы полгода, и что взяли, то опять тамо и оставили». Здесь выясняются интересные детали того, как пожаловал своих сторонников из Речи Посполитой царь Дмитрий Иванович, по его вступлении в Москву: «А обещал ты им, как придешь на Москву, назавтрее того дати им покольку тысеч золотых, и ты де им того не дал, а дал только покольку сороков соболей, да покольку сот золотых».

Яну Бунинскому пришлось оправдываться, и убеждать, что все уже «проплачено». Больше всего наградили тех гусаров, которые служили «три четверти году», то есть с самого начала похода царевича Дмитрия из Речи Посполитой, им «дано по сороку золотых на один кон». Пятигорцам (литовской шляхте), служившим «с 11 недель или болыпи», то есть со времени путивльского стояния, «дано за пять четвертей году по 30 по 7 золотых». А дальше случилось то, что иногда бывает с легкими деньгами, нажитыми войною, гусары и жолнеры пустили свои капиталы в распыл: «И как им то дано, и они, взяв деньги, учали держати по 10 слуг, которой преже того 2 не имел, и почали им камчатое[247] платье делати, и стали бражничать и битися, и то все пропили и зернью проиграли, и хотели опять на вашей царской милости взята». Ян Бучинский подтверждал, что тем, у кого имелись долговые расписки царя Дмитрия все будет заплачено: «а слышел яз то не одинова из ваших уст, что и те обогататяца, которые письмо твое имеют, хотя ныне и в Польше, только б вам панну пустили». Заметно обогатившемуся Яну Бучинскому завидовали, поэтому его ссылка на собственный пример оказалась неубедительной. Шляхта уличила Дмитрия в самом главном грехе: «хочет де воевать и славен быта, а рыцерских людей не жалует»[248].

Король Сигизмунд III должен был находиться в явном затруднении. Один польский секретарь русского государя пытается убедить его в том, что Дмитрий Иванович «государство свое удержал вскоре» и, что его «уже боятца и добре любят». Другой русский гонец Иван Безобразов тайно передает совсем противоположное. Об этой дополнительной миссии Безобразова, в присутствии которого Ян Бучинский защищал царя Дмитрия Ивановича, рассказал в своих записках гетман Станислав Жолкевский. Оказалось, что гонец Иван Безобразов имел доверительное поручение от бояр Шуйских и Голицыных к литовскому канцлеру Льву Сапеге, «что они думают, каким бы образом свергнуть его (самозванца), желая уж лучше веста дело так, чтобы в этом государстве царствовал королевич Владислав»[249].

Таким образом, императорские мечты Дмитрия оставались только его мечтами. За полгода своего правления в Москве он успешно растерял поддержку пришедшего с ним рыцарства, раздражил короля и сенат Речи Посполитой своими неуемными претензиями. Достаточно было одного неосторожного слова о планах занятия польско-литовского престола. Все это не могло не быть серьезно воспринято королем Сигизмундом III в обстановке занимавшегося «рокоша», мятежа против королевской власти в польско-литовском государстве. Даже в Боярской думе у Дмитрия Ивановича оказались весьма влиятельные враги, не желавшие безропотно во всем следовать царю, ими же самими посаженному на престол.


Русский самодержец

Царь Дмитрий Иванович, прежде всего, должен был выбрать кем он хотел стать для своих ломанных. Он был «сыном» тирана Ивана Грозного и мог править как отец, но его душа лежала к другому. Ему хотелось прославиться благодеяниями, но тут Дмитрия стали бы невольно сравнивать с Борисом Годуновым. Отголоски таких метаний царя можно услышать в его разговорах с секретарем Яном Бучинским о деле Шуйских (сам Бучинский напоминал об этом в письме царю Дмитрию Ивановичу): «и сказал мне ваша царская милость, что у тебя два обрасцы были, которыми б царства удержати: един образец быть мучителем («ad tyranidem»), а другой образец не жалеть харчу великого, всех жаловать… И всех лутче тот образец, что жаловать, а нежели мучительством быта»[250].

Царь Дмитрий хотел научить всех своим примером. Он изменил дворцовый обиход, решительно отказавшись от его утомительной церемониальной стороны. Он пытался запросто общаться со своими подданными и начал с Боярской думы. Капитан Жак Маржерет вспоминал: «Он вел себя иногда слишком запросто с вельможами, которые воспитаны и взращены в таком унижении и страхе, что без приказания почта не смеют говорить в присутствии своего государя»[251]. В заседаниях думы царь Дмитрий вроде бы стремился сначала выслушать мнение бояр, но выходило все равно по-старому, царь предлагал решение и оказывался во всем прав. «Он заседал ежедневно со своими боярами в Думе, — писал Конрад Буссов, — требовал обсуждения многих государственных дел, внимательно следил за каждым высказыванием, а после того, как все длинно и подробно изложат свое мнение, начинал, улыбаясь, говорить: «Столько часов вы совещались и ломали себе над этим головы, а все равно правильного решения еще не нашли. Вот так и так это должно быть»». Похоже, что ему даже нравилось поучать свою Думу, удивляя ее красноречием и подобранными к месту сравнениями из истории других стран и народов, «так что его слушали с охотой и удивлением». Царь Дмитрий предлагал московским боярам съездить поучиться заграницу (опять ссылка на свой опыт), «с тем, чтобы они могли стать благопристойными, учтивыми и сведущими людьми». О том, что Дмитрий «был мудр, достаточно образован, чтобы быть учителем для всей Думы» писал Жак Маржерет. В молодой заносчивости он не замечал, как пропасть между ним и Боярской думой разрасталась все больше.

Ему хотелось все делать одному и лучше всех. Для этого царь Дмитрий ввел изменения в порядок приказного управления: «Он велел всенародно объявить, что будет два раза в неделю, по средам и субботам, лично давать аудиенцию своим подданным на крыльце». Там ему казалось, можно было найти самый краткий путь к восстановлению справедливости. Прекрасно знающий московскую судебную волокиту, он принял меры к тому, чтобы искоренить «посулы» (взятки) в судах и приказах. К царской строгости легче можно было приспособиться, чем к вольностям в дворцовом этикете: «Он отменил многие нескладные московитские обычаи и церемонии за столом, также и то, что царь беспрестанно должен был осенять себя крестом, и его должны были опрыскивать святой водой». Но Москва не Краков и веселящегося за трапезой с музыкантами царя Дмитрия стали подозревать в отступлении от веры. Даже в походы на богомолье Дмитрий Иванович умел внести дух авантюрности: вместо чинного путешествия в карете он садился на самую резвую лошадь и «скакал верхом». Удивлять других стало настолько необходимым для него, что он стремился отличиться во всем, в государственных делах и в веселом пиру, в военных упражнениях и охоте.

К январю 1606 года относится реформа личной охраны царя Дмитрия Ивановича, ее полностью перепоручили служилым иноземцам. Три капитана — Жак Маржерет, Матвей Кнутсон и Альберт Вандтман возглавили по сотне копейщиков и алебардщиков. Каждый рядовой царской гвардии носил бердыш с «вычеканенным золотым царским гербом»[252]. Их бархатные плащи, фиолетовые и зеленые камзолы с шелковыми рукавами, блестящее золотом и серебром оружие очень хорошо демонстрировало, что первый «демократический» порыв царя Дмитрия уже прошел. Он увлекся теми новыми возможностями, которые ему представились. Дальнейшей реформе подверглась Дума, которую стали именовать Сенатом, а московских бояр — сенаторами. В дворцовый протокол была введена должность мечника, которой наградили молодого князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского — одного из самых положительных героев Смуты в будущем. И вообще заметно, что чем ближе был приезд Марины Мнишек в Московское государство, тем больше царю Дмитрию хотелось приблизить свою страну к порядкам, увиденным в Речи Посполитой.

О повседневных делах управления и, вообще о том, что происходило в столице Московского государства в дни правления царя Дмитрия Ивановича известно очень мало. Почти все делопроизводство времени «Росстриги» оказалось утраченным, даже то, что сохранялось, потом активно поправлялось и уничтожалось. Имя царя Дмитрия вычищалось, а на его место вписывалось имя следующего самодержца. Показательна в этом смысле история с грамотами, выдававшимися монастырям на их владения и привилегии. По подсчетам В.И. Ульяновского, царь Дмитрий Иванович за неполный год своего правления успел выдать их более сотни, что оказалось в два раза больше, чем в начале правления Бориса Годунова[253]. Получали такие грамоты, начиная с августа-сентября 1605 года, патриарх Игнатий, правящие архиереи, крупнейшие монастыри — Троице-Сергиев, Симонов, Новодевичий, Соловецкий, Антониев-Сийский, Кирилло-Белозерский, Спасский-Ярославский. Но потом грамоты были уничтожены или спрятаны. Документы на земли от имени самозваного царя Дмитрия сохранялись в архиерейских и монастырских ризницах в глубокой тайне и не были извлечены оттуда даже при создании Коллегии экономии во времена Екатерины II.

Церковные власти постарались истребить память о вкладах «Расстриги» в монастыри, хотя выясняется, что он их делал в память о царе Иване Грозном и, наверное, своем «брате» царе Федоре Ивановиче. Косвенным образом о «внимании» царя Дмитрия к источникам пополнения монастырской казны являются распоряжения об изъятии крупных вкладов Бориса Годунова. Самым показательным примером является конфискация во Дворец денег, пожалованных царем Борисом Годуновым в память о своей сестре царице Ирине, осуществленная по указу царя Дмитрия боярином и дворецким князем Василием Михайловичем Рубцом-Мосальским 14 октября 1605 года. «А приежжал по деньги з Дворца ключник Богдан Хомутов, — как было сказано в помете в монастырских вкладных книгах, — а отвешивал ца Дворце те деньги подьячей Богдан Тимофеев с ыными монастырскими деньгами вместе в четырех тысечах рублех»[254]. Следовательно, целью царя Дмитрия не было разорение Новодевичьей обители, обласканной вниманием Бориса Годунова. С его точки зрения всего лишь восстанавливалась «справедливость», и у повергнутого Бориса отнималась даже такая надежда на посмертное спасение.

Собирание средств в дворцовой казне, конечно, было непосредственно связано и с земными мотивами. Выполняя условия своего договора с воеводою Юрием Мнишком, царь Дмитрий Иванович отсылал в Речь Посполитую значительные денежные суммы, «подъемные» для того, чтобы его невеста как можно скорее прибыла в Москву. Деньги требовались и для отсылки свадебных подарков Марине Мнишек и ее родственникам, а также для поздравления короля Сигизмунда III. В Кремле в ожидании приезда будущей царицы царь Дмитрий Иванович затеял большое строительство, о котором вспоминал Исаак Масса: «Он повелел выстроить над большою кремлевской стеною великолепные палаты, откуда мог видеть всю Москву, ибо они были воздвигнуты на высокой горе, под которою протекала река Москва, и повелел выстроить два здания, одно подле другого, под углом, одно для будущей царицы, а другое для него самого». Голландский купец сумел даже зарисовать эти палаты, «возведенные наверху кремлевской стены в Москве» и стоявшие «на высоких тройных стенах». Не меньшую ценность представляют и сделанное им письменное описание палат царя Дмитрия: «Внутри этих описанных выше палат он повелел поставить весьма дорогие балдахины, выложенные золотом, а стены увесить дорогою парчою и рытым бархатом, все гвозди, крюки, цепи и дверные петли покрыть толстым слоем позолоты; и повелел внутри искусно выложить печи различными великолепными украшениями, все окна обить отличным кармазиновым сукном; повелел также построить великолепные бани и прекрасные башни; сверх того он повелел построить еще и конюшню, рядом со своими палатами, хотя уже была одна большая конюшня при дворце; он повелел в описанном выше дворце также устроить множество потаенных дверей и ходов, из чего можно видеть, что он в том следовал примеру тиранов, и во всякое время имел заботу»[255]. Так замысел царя Бориса Годунова о храме, подобном Иерусалимскому, столкнулся с другим, личным проектом царя Дмитрия, построившим вместо этого свой дворец (наверное, еще из тех материалов, которые успели приготовить для строительства Храма Всех Святых).

Наряду с одним рецептом «тиранского» правления, которому все же последовал царь Дмитрий — вести грандиозное строительство, был использован и другой — начать великую войну. А.В. Лаврентьев убедительно показал, что царь Дмитрий Иванович готовился к крымскому походу, вникая в самые разнообразные детали. Сделаны были реальные шаги к обеспечению войска запасами и вооружением, проводились «воинские маневры» и «мобилизационные мероприятия». Наконец, успели даже отчеканить наградные золотые для воевод и голов, от которых ждали подвигов во время крымского похода[256]. В этот ряд нужно включить верстание служилых «городов» денежными и поместными окладами и раздачу жалованья, проведенную в 1605–1606 годах[257]. Разряды не могли обойти вниманием такое событие в жизни служилых людей, но их составители даже в этом увидели злой умысел самозванца: «А в городех дворян и детей боярских велел для прелести верстат и дават оклады болшие»[258]. Оклады действительно были увеличены, кроме того, служилые «города», уже получали жалованье от царя Бориса Годунова, выступая в поход против самозванца осенью 1604 года. Стоит согласиться с современниками, объяснявшими такое «валовое» верстание во всей земле желанием царя Дмитрия Ивановича понравиться подданным («хотя всю землю прелстити и любим быта», говорил арзамасский дворянин Баим Болтан[259]), тем более, что раздачи жалованья начались еще летом 1605 года в Переславле-Рязанском и Смоленске и объяснялись «царским венцом». Об этом первоначальном стремлении царя Дмитрия щедро наградить служилых людей напоминал царю Ян Бучинский, когда защищал его интересы в Речи Посполитой: «Да и так уже ваша царская милость роздал, как сел на царство, пол осма милеона[260], а милеон один по руски тысеча тысечей рублев… А опять служивым, которой имел 10 рублев жалованья, и тому велел дата 20 рублев; а кто тысечю, тому две дано»[261].

Дополнительно о внимании царя Дмитрия к уездному дворянству свидетельствует вызов в Москву их представителей в начале 1606 года, чтобы они подавали челобитные «о поместном верстании и о денежном окладе». Возможно, что за этим стоит не просто стремление удовлетворить насущные нужды дворян, но и нечто большее. Такие выборные люди могли потом принять участие в заседании земского собора, решение которого могло потребоваться ввиду планов ведения чуть ли не трехлетней военной кампании против турок и крымцев. От времени правления царя Дмитрия сохранилось всего два законодательных акта и оба они касаются вопросов о крестьянах и холопах, более всего интересовавших мелких землевладельцев. Сначала 7 января 1606 года был составлен Приговор Боярской думы, запретивший оформлять служилую кабалу одновременно на двух владельцев. Суть и обстоятельства появления этого приговора «представляются загадочными» для специально изучавшего историю холопства В.М. Панеяха[262]. Возможно, что ключ к разгадке лежит в том, что постановление коснулось только одной, непривилегированной части холоповладельцев, упомянутой в преамбуле: «которые дети боярские, и приказные люди, и гости, и торговые всякие люди учнут имати на людей кабалы». Тем самым был поставлен заслон служилой мелкоте и торговым людям, пытавшимся, вопреки смыслу постановлений о холопах, принятых еще при царе Федоре Ивановиче в 1597 году, закрепить за собою слуг в наследственное владение. Им было сложнее оформить не одну, а сразу несколько отдельных служилых кабал: на отца и сына, на братьев, на дядю и племянника. Во время голода многие холопы были отпущены без выдачи всяких отпускных, и бояре явно стремились закрепить новый порядок. Поддерживал их в этом и сам царь.

Другой известный указ царя и великого князя Дмитрия Ивановича о беглых крестьянах от 1 февраля 1606 года запрещал выдавать обратно беглых крестьян, ушедших от своих владельцев в «голодные лета». Аргументация приводилась жестокая, но справедливая: «А про которого крестьянина скажут, что он в те голодные лета от помещика или от вотчинника збрел от бедности, что было ему прокормится не мочно, и тому крестьянину жити за тем, хто его голодное время перекормил, а исцу отказывати «не умел он крестьянина своего прокормит в голодные лета, а ныне его не пытай». Оставляли у своих новых владельцев и тех крестьян, которые от бедности «били челом в холопи». Считалось, что это могло случиться только в крайнем случае: «а не от самые бы нужи в холопи он не пошел» (кстати, напомним, что в биографии Григория Отрепьева был эпизод с холопской службой на романовском дворе). В остальном царь Дмитрий Иванович подтверждал пятилетний срок сыска беглых, после которого не принимались никакие иски об их выдаче: «А на беглых крестьян по старому приговору дале пяти лет суда не давати»[263].

Царь Дмитрий Иванович стремился к тому, чтобы его войско не только было обеспечено, но и училось воевать, что было совсем необычно для московских порядков. Особенно смущал москвичей выстроенный на льду Москва-реки «гуляй-город», описанный Исааком Массой: «крепость, двигавшуюся на колесах с многими маленькими полевыми пушками внутри и разного рода огнестрельными припасами, чтобы употребить против татар и тем устрашить как их самих, так и их лошадей». Царь Дмитрий приказал штурмовать отряду польских всадников хитроумное сооружение, выставленное под окнами его нового дворца в Кремле. Однако прежде татарской конницы, это сооружение перепугало всех жителей столицы, ставших называть его «исчадием ада»: «на дверях были изображены слоны, а окна подобны тому, как изображают врата ада, и они должны были извергать пламя, а внизу были окошки, подобные головам чертей, где были поставлены маленькие пушки». Оказалось, что царь Дмитрий перехитрил сам себя, полное символики сооружение, собиравшееся показать варварам ожидающий их Тартар, стало в глазах подданных предвестием судьбы самозваного самодержца. «И сотвори себе в маловремянней сей жизни потеху, а в будущей век знамение превечного своего домовища, — писал автор «Иного сказания», тоже рассказавший об этом чудовищном укреплении, — …ад превелик зело, имеющ у себе три главы. И содела обоюду челюстей его от меди бряцало велие: егда же разверзет челюсти своя, и извну его яко пламя престоящим ту является, и велие бряцание исходит из гортани его; зубы же ему имеющу осклаблене, и ногты яко готовы на ухапление, и изо ушию его яко же распалавшуся». В «Ином сказании» тоже говорится, что этот «ад» стоял на Москве-реке перед окнами царского дворца «дабы ему ис превысочайших обиталищих своих зрети нань»[264], и такое совпадение деталей двух описаний не было случайным. Можно не сомневаться, что «чудище» на льду было предметом многих разговоров в Москве, и вызывало разные толки от восхищения будущими победами до проклятья тому, кого недавно приняли как истинного самодержца.

На масленицу, в конце февраля 1606 года, царь Дмитрий перенес военные забавы под Москву, в Вяземы, где устроил взятие снежного городка. Он заставил свою немецкую стражу брать крепость из снега, внутри которой сидели русские князья и бояре, единственным оружием были снежки. Царь Дмитрий сам предводительствовал иноземным войском и лихо взял штурмом крепость, которую обороняли его воеводы («немцы» коварно утяжелили снежки разными предметами, грозя превратить забаву в драку). Царю Дмитрию так понравился его успех, что он произнес, обращаясь к воеводе снежного городка: «Дай Бог, чтобы я так же завоевал когда-нибудь Азов в Татарии и так же взял в плен татарского хана, как сейчас тебя»[265].

Даже веселясь, царь Дмитрий Иванович не забывал о целях будущего похода, подготовкой к которому была занята вся зима 1605–1606 года. Он думал, что его жена Марина Мнишек успеет приехать в Москву со своим отцом сандомирским воеводою Юрием Мнишком еще до начала поста и весенней распутицы. Когда стало ясно, что этого не произойдет, царь написал угрожающее письмо своему тестю воеводе Юрию Мнишку, которое едва не стало поводом для разрыва. В ответ на соображение о том, что свадебный поезд может приехать в Москву только после Троицына дня, то есть чуть ли не в середине июня 1606 года, царь Дмитрий сообщал тестю: «и ежели бы так случилось, сумневаемся, дабы милость ваша нас в Москве застал; ибо мы с Божиею помощию скоро, по прошествии Пасхи (после 20 апреля — В.К.), путь восприят намерены в лагерь, и там через все лето пребывать имеем»[266]. Вряд ли бы Дмитрий исполнил свою угрозу, но ссылка на готовящийся поход тоже не была блефом. Часть поместной конницы готовилась выйти весной в назначенные для службы города, а другая, из дальних городов, например, Великого Новгорода, собиралась под Москвой. Новые отлитые мортиры стояли, как напоминание всем о готовности к войне, в Китай-городе, а у самых Спасских ворот Кремля люди развлекались тем, что измеряли величину «большого и длинного орудия, в котором рослый мужчина может сесть, не сгибаясь» («я сам это испытал», напишет один из польских дворян в свите Марины Мнишек)[267].

Базой будущего похода стал Елец, о том, что именно туда отправляются все новые и новые крупные орудия, мортиры и пушки, было хорошо известно даже немецкой охране царя Дмитрия Ивановича. Конрад Буссов рассказывал об этих военных приготовлениях царя Дмитрия: «зимой он отправил тяжелую артиллерию в Елец, который расположен у татарского рубежа, намереваясь со всем этим навестить следующим летом тамошних татар и турок». О посылке в Елец «амуниции, припасов и провианту» писал Исаак Масса: «все это свозили туда, чтобы сопровождать войско, так что к весне запасли много муки, пороху, свинцу, сала и всяких других вещей на триста тысяч человек, и было велено все сберегать до его прибытия». Наконец, в русских источниках тоже упоминается подготовка весеннего крымского похода и посылка «на Украйну во град Елец с нарядом и со всякими запасы»[268].

Около 1 марта 1606 года уже были расписаны воеводы будущих полков, собиравшиеся по двум росписям — «украинной» и «береговой». Царь Дмитрий Иванович возвращался к традиции, прекращенной в 1599 году указом Бориса Годунова, и снова назначил главного воеводу большого полка в Серпухове и расставил полки в городах по реке Оке. Первым воеводою большого полка был назначен боярин князь Федор Иванович Мстиславский. Если бы поход состоялся, то ему были приданы полк правой руки в Алексине во главе с боярином князем Василием Ивановичем Шуйским, передовой полк в Калуге под командованием его брата боярина князя Дмитрия Ивановича Шуйского. Сторожевой полк в Коломне возглавил боярин князь Василий Васильевич Голицын, а полк левой руки в Кашире — его брат князь Андрей Васильевич Голицын. Младший из братьев Шуйских — боярин князь Иван Иванович Шуйский был назначен в большой полк Украинного разряда в Мценске. Следовательно, вся верхушка Боярской думы, должна была в конце весны-начале лета 1606 года покинуть Москву, что должно было сильно испугать бояр Шуйских и Голицыных, не знавших, что ждать от такого назначения. Не случайно, потом как на одно из главных оправданий майского переворота ссылались на запланированное Расстригой убийство всех бояр во время их отъезда из Москвы «бутто для стрельбы» в воскресенье 18 мая 1606 года. При этом приводились слова, якобы произнесенные свергнутым самодержцем, «а убити де велел есми бояр, которые здеся владеют, дватцать человек; и како де их побиют, и во всем будет моя воля»[269].

Лед недоверия между царем и его боярами так и не был растоплен до конца. Молодой царь, никого не ставивший вровень себе ни по уму, ни по знаниям, ни по воинским умениям, должен был казаться боярам, привыкшим к чинному и размеренному этикету Кремлевского дворца выскочкой, испорченным своими «литовскими» советниками. Автор биографической книги о Лжедмитрии I Р.Г. Скрынников считал, что «главной чертой Отрепьева была его приспособляемость. Царствовать на Москве ему пришлось недолго, и главная задача, поглощавшая все его силы и способности, заключалась в том, чтобы усидеть на незаконно занятом троне»[270]. Это рассуждение основано на знании последующих событий. Между тем, очевидно, что у Дмитрия не было никаких сомнений в отношении своих прав на московский престол, и он собирался жить долго, не просто удерживаться на троне, а переделывать доставшуюся ему страну.

Царь Дмитрий Иванович легко вмешивался в старые порядки и отступал от традиций, но он преследовал, прежде всего, собственные интересы. Когда ему не удалось сыграть свадьбу с Мариной Мнишек до наступления Великого поста, царь нашел повод повеселиться и женил князя Федора Ивановича Мстиславского. В том, что это был политический брак, просчитанный самим царем Дмитрием, убеждает выбор невесты — близкой родственницы царской «матери» из рода Нагих. Должна была решиться и холостяцкая судьба боярина князя Василия Ивановича Шуйского, свадьба которого была назначена после венчания на царство Марины Мнишек. Потом в «Чине венчания» мы увидим, что княгине Мстиславской отводилась почетная роль вести невесту к обручению «под ручку» вместе с ее отцом воеводою Юрием Мнишком. Если бы это делала другая боярыня, тогда появилось бы основание для местнической ссоры. Так одним решением царь Дмитрий Иванович создавал себе славу правителя, жалующего своих бояр, и решал важную проблему свадебной церемонии. Начальник его охраны капитан Жак Маржерет писал об этом интересе Дмитрия к матримониальным делам членов Боярской думы: «Он разрешил жениться всем тем, кто при Борисе не смел жениться: так, Мстиславский женился на двоюродной сестре матери сказанного императора Дмитрия, который два дня подряд присутствовал на свадьбе. Василий Шуйский, будучи снова призван и в столь же великой милости, как прежде, имел уже невесту в одном из сказанных домов, его свадьба должна была праздноваться через месяц после свадьбы императора. Словом, только и слышно было о свадьбах и радости ко всеобщему удовольствию, ибо он давал им понемногу распробовать, что такое свободная страна, управляемая милосердным государем»[271].

Тем досаднее для Дмитрия становились доходившие слухи о заговорах. Один из таких бунтов случился среди стрельцов в Великий пост. Видимо, стрелецкая охрана не могла простить царю то, что их отставили от почетной службы в Кремле, заменив на «немецких» копейщиков и алебардщиков. Стрельцы стали выражать недовольство иноземцами, заходившими в русские церкви, говорить о разорении веры и искать, к кому примкнуть из недовольных бояр. Глава Стрелецкого приказа, один из самых приближенных к Дмитрию бояр — Петр Федорович Басманов быстро известил царя о таких разговорах. Царь Дмитрий Иванович назначил разбирательство во Дворце, разыгралась ужасная сцена, когда на обличенных в измене набросились другие стрельцы и разрубили своих товарищей саблями на части или, как тогда говорили, «в пирожные мяса». Инициатором расправы стал стрелецкий голова Григорий Микулин, который «учал говорити: освободи де мне, государь, я де тех твоих изменников не токмо что головы поскусаю, и чрева из них своими руками вытаскаю!»[272]. Все это понравилось царю Дмитрию, он пожаловал Микулина за службу думным дворянством.

Тем же Великим постом царь Дмитрий Иванович поставил точку в долгой истории другого царя Симеона Бекбулатовича. Поначалу он был нужен Дмитрию как еще один свидетель обвинения против Бориса Годунова. И царь Симеон оправдал ожидания рассказами о том, как он ослеп, выпив чашу, присланную Борисом Годуновым. Царя Симеона Бекбулатовича с особой пышностью встречали в Москве, высылали ему навстречу бояр и окольничих и внесли запись об этом событии в разрядные книги. Однако впоследствии бедному старику что-то такое наговорили, и он, по словам «Нового летописца», «начат многим людям говорити, чтоб не предали православные християнские веры в Латинство». Очевидно, что царь Симеон Бекбулатович продолжал представлять угрозу в качестве одного из возможных претендентов на русский престол. В.И. Ульяновский уверен, что за спиной царя Симеона стоял заговор митрополита ростовского и ярославского Филарета Романова. Но это всего лишь версия, одних известий о властолюбии митрополита Филарета недостаточно для ее обоснования. Пострижение царя Симеона в Кирилло-Белозерском монастыре, было опалой, но опалой мягкой. Царь Дмитрий своим указом 29 марта 1606 года направлял царя Симеона в сопровождении приставов в монастырь и просил игумена Кирилло-Белозерской обители, чтобы он «царя Симеона постриг со всем собором честно». 3 апреля царь Симеон прибыл в монастырь в сопровождении приставов. В тот же день был совершен необходимый обряд «и дано ему имя во иноцех Стефан». В монастыре инок Стефан находился в привилегированном положении, также как раньше «покоили» другого знатного старца Иону Мстиславского[273]. Каковы бы ни были мотивы пострижения царя Симеона Бекбулатовича, устранение даже гипотетических претендентов на власть было важным шагом в преддверии все той же коронации Марины Мнишек и будущего крымского похода, в который собирался отправиться царь Дмитрий Иванович.


Царица Марина Мнишек

Если бы Марины Мнишек не было в истории царя Дмитрия Ивановича, ее надо было бы придумать. Даже без появления польской шляхтенки в русской истории сюжет с возникновением из небытия московского царевича затмевал иные подвиги мифических героев. Сначала осуществился смелый поход одиночки, к ногам которого упал великий колосс Московского царства. Потом состоялся приезд свадебного поезда Марины Мнишек из Речи Посполитой. Для многих только эти события тогда и запомнились, определяя отношение ко времени правления самозваного царя Дмитрия. Одиннадцать месяцев, отпущенных ему на русском престоле, казались досадным перерывом традиции истинных, «национальных» государей. «Прирожденность» Дмитрия, бывшая самым главным аргументом для того, чтобы посадить его на царство, со временем стала казаться блефом. Женитьба самозванца на «девке-иноземке» чужой веры, кажется, дала лучший повод для его обличения. Но не все так просто в этой истории.

Превращение Марины Мнишек в русскую царицу и даже императрицу Марию Юрьевну, венчанную по всем канонам в Успенском соборе Кремля, только начиналось. Естественно, что в жизни семнадцатилетней дочери Мнишков не могло все произойти в одну минуту, сама она пока не выбирала свой путь, за нее это делали другие. У нее не было сомнений в том, что она шла по великой дороге прославления своего рода. Марина Мнишек была готова послужить как оставляемой родине, так и Московскому государству. Ее благословил на это сам король Сигизмунд III, она была ободряема самим папой Павлом V. В ее великой будущности не сомневался канцлер Лев Сапега и много других сановников Речи Посполитой. «Московская царица» Марина Мнишек расписывалась в книге почетных гостей Краковской академии сразу вслед за королями и королевами Речи Посполитой. Этим невозможно было шутить. Все, что с нею происходило, хотя и выглядело невероятным, но было освящено законом. По отношению к ней, начиная с заключения брака в Кракове в ноябре 1605 года, уже соблюдался дипломатический и придворный церемониал, подобающий русской царице. После продолжительных сборов и дороги, занявшей больше месяца, Марина Мнишек со своей свитой въехала в пределы Московского государства 8 (18) апреля 1606 года.

Все это время царь Дмитрий Иванович готовился к встрече в Москве своей жены. Между ним и тестем воеводою Юрием Мнишком шла оживленная переписка, посол Афанасий Власьев тоже не мог считать свою миссию выполненной, пока Марина Мнишек не приедет в Москву. В Смоленск давно уже были наперед отосланы готовить встречу царицы бояре царя Дмитрия Михаил Александрович Нагой и князь Василий Михайлович Рубец-Мосальский. Один из них был дядя царской матери инокини Марфы Федоровны, другой — ближний боярин и дворецкий, дипломатический статус и значение данного им поручения подчеркивалось титулами наместников. Им и довелось первыми встретить Марину Мнишек на дороге к Смоленску и передать ей царские письма и подарки. Тогда же Марина Мнишек и ее польская свита начали знакомство с настоящими московскими церемониями. Автор так называемого «Дневника Марины Мнишек» (его текст написан вовсе не ею, а каким-то дворянином, служившим в свите Мнишков) написал о первой встрече с царскими боярами: «Они оба, как только царица появилась, вошедши в избу с несколькими десятками своих дворян, сразу ее приветствовали и низко челом били до земли»[274].

В Москве тоже готовились к встрече, продумывая самые разные детали. Решалось где будет жить Марина Мнишек до свадьбы, в каких домах разместить ее отца, и родственников, приехавших на коронацию. Слух о любви к щедрым подаркам царя Дмитрия успел распространиться после краковской свадьбы, поэтому в Москву ехали иностранные купцы из Кракова, Милана, Аугсбурга. В торговые операции пустилась также сестра короля Сигизмунда III принцесса Анна, приславшая со своим торговым агентом «узорочья» на многие тысячи талеров. Маршалок королевского двора пан Николай Вольский торговал «дорогими шитыми обоями и шатрами» (впоследствии дипломатам двух стран пришлось потратить немало времени, чтобы учесть его претензии по возмещению ущерба). В огромном количестве заготавливался провиант, чтобы хватило для угощения на все время свадебных торжеств. Царь приказал дворянам готовить самые красивые кафтаны и упряжь для лошадей, а стрельцам выдали новое обмундирование — «красные кармазиновые[275] кафтаны, повелев каждому быть готовым к встрече царицы». Не забыли построить «костел у Стретенья на переходех подле Николы Явленского», куда могли приходить поляки и литовцы (затем в разрядах тоже не забыли упомянуть этот «грех» царя Дмитрия). По дороге от Смоленска к Москве было все устроено для проезда более 2000 человек, сопровождавших царицу Марину Мнишек[276].

Первым в Москву, отдельно от царицы, приехал воевода Юрий Мнишек 24 апреля 1606 года, то есть посредине Светлой недели после Пасхи. Ему была устроена встреча, напоминавшая, по словам Исаака Массы, своею торжественностью встречу датского принца Иоганна при Борисе Годунове. Возглавлял московскую процессию, выехавшую навстречу воеводе Юрию Мнишку, одетый по-гусарски боярин Петр Федорович Басманов, следовавший моде на польское платье, введенной царем Дмитрием. Царского тестя провезли через «диковинный мост», устроенный через реку Москву без всяких опор, на одних канатах. Символично, что сандомирский воевода Юрий Мнишек был размещен в бывшем годуновском дворе в Кремле. Царь Дмитрий инкогнито встречал отца Марины Мнишек, его заметили в окружении московских всадников и в сопровождении польской роты. Он должен был блюсти «царскую честь», поэтому прием воеводы мог состояться только во дворце царя Дмитрия. Но царь всячески выказывал свое внимание приехавшему в Москву родственнику, Дмитрий Иванович, по обычаю, прислал спрашивать «о здоровье» кравчего князя Ивана Андреевича Хворостинина. С царского стола на золотых блюдах были присланы разные кушанья, что тоже было признаком высочайшей милости. Таков уж характер Дмитрия, что он в тот же день продемонстрировал приехавшим полякам свое почтительное отношение к старице Марфе Нагой. Ему было важно показать им то, что он уже доказал ломанным: она относится к нему как к настоящему сыну. Поэтому от царского дворца в Вознесенский монастырь проследовала целая процессия, сам царь ехал в белых одеждах на каштановом коне, в окружении нескольких сотен алебардщиков и русской охраны. Стоит ли удивляться, что свита сандомирского воеводы заметила такой эффектный проезд.

На следующий день был официальный прием. Царь Дмитрий Иванович принимал сандомирского воеводу Юрия Мнишка в парадном царском одеянии, сидя на золотом троне, увенчанный короной и другими царскими регалиями — скипетром и державой. Он был окружен Боярской думой, рядом сидел патриарх Игнатий и весь Освященный собор. Присутствовавший на приеме автор «Дневника Марины Мнишек» описал этот великий момент в жизни царя Дмитрия Ивановича, похоже, потрясший его самого: «Там пан воевода, поцеловав руку царскую, обратился к царю с речью, которая так его растрогала, что он плакал как бобр[277] часто утирая себе очи платком. От имени царя отвечал посол Афанасий. Потом пан воевода сел за несколько шагов перед царем, на другой же лавке сели его приближенные паны, между этими лавками проходили мы по реестру целовать руку царскую. Когда это закончилось, царь, подозвав к своему трону пана воеводу пригласил его на обед, а его приближенных приглашал Басманов»[278].

Речь сандомирского воеводы Юрия Мнишка, заставившая разрыдаться царя Дмитрия, сохранилась. Обращение сенатора Речи Посполитой к «пресветлейшему цесарю» в Кремле трудно было раньше себе даже и представить. Воевода очень хорошо знал на что должен отозваться царь Дмитрий Иванович. Дело не только в том, что он согласился называть Дмитрия «цезарем» (хотя и это было немало). Юрий Мнишек открывал перед всеми трудную историю восхождения Дмитрия так, как, наверное, и сам царь не мог бы объяснить ее. «Ибо, что может кому-либо быть более утешительным, — вопрошал отец Марины Мнишек в начале своей речи, — как то, когда он видит уже счастливое исполнение, желанный конец всех дум, работ, трудов, издержек, риска здоровья и имущества, видит в счастливой и желанной пристани, уже от всяких бурь защищенной». Далее говорилось о повергнутом враге — Борисе Годунове, но имя того, кто был «стерт вместе с потомством» уже не звучало, остался один нравоучительный пример: «сам он увяз в тех силках, которые ставил, будучи слугою, — на государя своего». Зато дела Дмитрия радовали весь «христианский мир», чающий «вместо старого разъединения — единение церкви Божией», то есть конец вражды между католичеством и православием. Воевода Юрий Мнишек объявлял в своей речи тот великий замысел, который предстояло исполнить «цесарю» Дмитрию: «Радуются обширные христианские области — одни будучи в тяжелом поганском ярме, другие — встревоженные суровою их судьбой, понимая, что уже подходит время соединения христианских монархов в единомыслии и избавлении церквей Божиих из мерзких и срамно идолопоклонством оскверненных рук». Как видим, царь Дмитрий и его тесть Юрий Мнишек согласно действовали в рамках исполнения большого замысла о новом крестовом походе в Святую землю.

Много говорилось в речи сандомирского воеводы о ближайших выгодах, которые сулил союз Московского государства и Речи Посполитой. Само его обращение к царю было свидетельством невиданных перемен и лучше всего подтверждало слова Юрия Мнишка: «Уже наступают счастливые времена: вместо острого оружия — любовь, вместо грозной стрельбы — доверие, вместо жестокого и поистине поганского пролития крови — взаимная симпатия, вместо лукавого коварства — с обеих сторон радость утешения, а если бы и оставалось еще недоверие, то отношение и узы родства его погасят».

Юрий Мнишек должен был объяснить московским людям, почему выбор царя Дмитрия «для совместной жизни, для участия в любви и благословении» пал именно на «подругу в дому их милостей господ Мнишков». Царский тесть не жалел никакого красноречия, чтобы показать выдающееся значение своего рода «уже от многих лет». И так удачно выходило, что род Мнишков уже прославился «в борьбе с поганством», о чем написали историки в своих книгах для памяти будущим поколениям. Воевода Юрий Мнишек с гордостью описывал достоинства воспитания своей дочери: «Вы благоволили отметить в том доме воспитание достойного потомства во всех добродетелях — в богобоязненности, в стыдливости, в скромности». Здесь к месту было упомянуто, что эти качества Марина Мнишек получила от своей благочестивой матери Ядвиги из рода Тарлов, а также объяснено ее отсутствие в Москве по причине «столь слабого здоровья» (болезнь не позволила ей быть даже на краковской свадьбе своей дочери). Здоровье воеводы Юрия Мнишка тоже было неважным, но, преодолевая себя, он привез цесарю свою дочь и его «нареченную» жену: «От таких-то родителей и с такою, украшенною всеми добродетелями, девицею, уже нареченною вашему цесарскому величеству супругою, приехал его милость господин воевода» в «чаянии великого утешения, лучше сказать — твердой надежды, что ваше цесарское величество за благожелательство, которое ты узнал в его доме, соизволишь ответить признательностью»[279].

После приема во Дворце сандомирский воевода Юрий Мнишек вместе со своими приближенными прошествовал на службу в церковь, здесь на переходе они подходили под благословение к патриарху Игнатию и целовали крест. В тот же день был еще пир в Столовой палате: царь и все бояре принимали сандомирского воеводу и родственников царицы Марины Мнишек. Всех слуг рангом поменьше усадили вперемежку и они угощали друг друга стоявшими на столе кушаньями. Посредине обеда воевода Юрий Мнишек почувствовал себя плохо и ему пришлось покинуть пир и удалиться в царский дворец, а оставшиеся наслаждались диковинным зрелищем — приемом лапландцев (саамов), привезших дань русскому царю. Когда закончились все церемонии этого дня, царь Дмитрий и сандомирский воевода встретились отдельно, вероятно, чтобы лучше обсудить церемониал встречи Марины Мнишек. Пока она медленно двигалась к столице, ей слали самые разные подарки скрасить последнюю, всегда самую утомительную часть путешествия. А царь Дмитрий и воевода Юрий Мнишек тем временем развлекались, недавно закончился Великий пост и для самого Дмитрия Ивановича завершилось время, когда он не мог открыто демонстрировать свои пристрастия к тому, что он полюбил в Речи Посполитой. Царь наслаждался игрой целого оркестра из сорока музыкантов, привезенного его другом саноцким старостою Станиславом Мнишком. Это был сын воеводы Юрия Мнишка и брат Марины Мнишек, он был ровесником царя Дмитрия и, как царский шурин, по опыту хотя бы Никитичей и того же Бориса Годунова, мог в будущем рассчитывать на многое при русском дворе. Царь Дмитрий Иванович, наконец-то, мог одеться по-гусарски в парчовый кафтан с красным плащом, отделанным жемчугом. Но ему пришлось несколько раз переодеваться в этот день, так как он еще успел вместе с сандомирским воеводою Юрием Мнишком съездить в Вознесенский монастырь к инокине Марфе Федоровне и потом уже веселиться до утра. Кроме этого пира запомнилась еще медвежья охота, которой царь Дмитрий тоже «угостил» своего тестя. Не зря все время своего правления он упражнялся в охотничьем мастерстве, поскольку Дмитрию Ивановичу удалось убить с одного удара рогатиной большого медведя и отсечь ему саблей голову под восторженные крики свиты. Если бы царь знал, что сам вскоре будет в положении такой же загнанной жертвы тех охотников, которые находились рядом.

2 (12) мая 1606 года состоялось торжество въезда в Москву Марины Мнишек. Несколькими часами раньше в столицу приехали послы Речи Посполитой Николай Олесницкий и Александр Госевский[280]. Именно из-за них, прибывших для участия в свадебных торжествах, и замедлили немного прием в Москве царской жены. В источниках сохранилось описание этого великолепного зрелища, посмотреть на которое собралась вся Москва. Рано утром, как писал Исаак Масса, были разосланы биричи, объявлявшие, чтобы все «нарядились в самые богатые одежды и оставили всякую работу и торговлю, ибо надлежит встретить царицу». Сам царь Дмитрий, переодевшись, тайно ездил распоряжаться, чтобы все было в порядке. Навстречу Марине Мнишек выехала Боярская дума, во главе с князем Федором Ивановичем Мстиславским. От имени думы «кратко, с робостью — по словам Станислава Немоевского, — и по записке, вложивши ее в шапку» приветствовал Марину Мнишек боярин князь Василий Иванович Шуйский. Для царицы была прислана роскошная карета, запряженная в двенадцать белых «в яблоках» лошадей невиданной красоты. Всю дорогу через Москву Марину Мнишек, одетую в белое атласное платье «по французскому обычаю», развлекал подаренный ей красивый арапчонок, игравший с обезьянкой на золотой цепочке. Был небольшой спор, где идти отрядам польских гусар и пехоты, впереди или позади кареты Марины Мнишек. Свита сандомирского воеводы не хотела уступить царю Дмитрию и настояла на том, чтобы возглавлять, а не замыкать процессию, как того хотел царь. И еще одно обстоятельство омрачило, уже в прямом смысле, въезд царицы Марины Мнишек. Когда она проехала Никитские ворота, как записал Конрад Буссов, «поднялся такой же ужасный вихрь, как и при въезде Дмитрия, что многими было истолковано как дурное предзнаменование». Марину Мнишек вместе с ее свитой поместили в Кремле в Вознесенском монастыре, где целую неделю до венчания на царство инокиня Марфа Нагая наставляла свою «невестку» или «сынову», как она звала Марину, московским обычаям и нарядам[281].

Следующие дни в Кремле были посвящены дипломатическим приемам. Сначала была оказана честь тем родственникам и приближенным Мнишков, которые приехали с царицей Мариной и еще не были в кремлевском Дворце. От имени польского двора Марины Мнишек обращался с речью ее гофмейстер Мартин Стадницкий. Ее мотивы и образы перекликались с речью самого воеводы Юрия Мнишка, сказанной царю Дмитрию Ивановичу. Снова говорилось об «устрашении басурманов», о соединении двух близких народов, «мало разнящихся в языке и обычаях». «А светлой памяти отца вашей милости не Глинская ли родила, — учтиво спрашивал Мартин Стадницкий. В конце он выражал надежду, что царь свергнет «полумесяц из восточных краев» (очевидный намек на традиционную мусульманскую символику), и «озарит полуденные края своей славой»[282].

В отличие от Мнишков и их двора, частным образом осуществлявших свою миссию и поэтому свободных в употреблении титулатуры и в произнесении любых слов, обращенных к «его цесарской милости» Дмитрию Ивановичу послы Речи Посполитой Николай Олесницкий и Александр Госевский вернули замечтавшегося «императора» к обсуждению разногласий между двумя государствами. Исполняя свою миссию 3 (13) мая, они не могли согласиться с тем, что требовал от них царь Дмитрий Иванович и в соответствии с выданными им листами королевской канцелярии отправляли посольство к московскому «господарю». Послы были тверды и последовательны, в своем отчете они записали: «13 мая, мы были у государя на аудиенции, на которой он принимал нас с великой гордостию и высокомерием, не хотел принять письма его королевского величества и приказал не называть его королевское величество королем, за то, что в этом письме он сам не назван кесарем [императором]. Но когда мы осадили его надлежащими доказательствами, то он в смущении замолчал и принял письмо его королевского величества»[283]. Причины временного дипломатического поражения царя Дмитрия Ивановича, на самом деле, состояли в том, что он был заинтересован в королевских послах. Они представляли короля Сигизмунда III на его свадьбе с Мариной Мнишек и были включены в «Чин венчания». Однако тень этого столкновения по поводу титулов периодически возвращалась во все время свадебных торжеств.

8 (18 мая) в четверг на русский престол взошла императрица Мария Юрьевна[284]. Свое православное имя она получила по принятому обычаю менять имена царских невест. До момента свадьбы Марина Мнишек находилась в Вознесенском монастыре, из которого ее только накануне всех событий, ночью перевезли во Дворец при свете свечей и факелов. Марину Мнишек готовили к совершению таинства венчания по православному обряду, поэтому она не могла встречаться с католическими священниками. На венчании она была «в русском платье» и выполняла все положенные церемонии: прикладывалась к иконам и должна была принять причастие из рук православного патриарха[285]. Этот пункт являлся ключевым. Как бы при этом ни пытались запутать польских родственников Марины Мнишек, приехавших именно на коронационные торжества, а также своих собственных бояр, видевших в происходившем прежде всего свадебную церемонию[286]. Было очевидно, что с принятием причастия «по-греческому обряду», Марина Мнишек должна была отказаться и от католичества, чего она делать явно не хотела. Иначе зачем было позволять присутствовать на свадьбе духовнику Марины Мнишек отцу Каспару Савицкому и смущать жителей Московского государства тем, что царицу Марину в Успенском соборе приветствовал речью один из отцов-иезуитов. Вызвал большие споры и отказ Марины Мнишек носить русские одежды, сразу после коронации она избавилась от непривычного наряда. Еще более роковым шагом стал отказ от миропомазания царской четы. Участник церемонии архиепископ Арсений Елассонский писал: «после венчания своего оба они не пожелали причаститься Святых Тайн… Итак, не показалось приятным патриарху, архиереям, боярам и всему народу, видевшим царицу, одетую в неизвестную и иноземную одежду, имеющую на себе польское платье, а не русское, как это было принято в царском чине и как это делали цари прежде него. Все это весьма сильно [всех] опечалило. Это послужило причиною и поводом ко многим бедствиям, к погибели царя и всего народа обеих национальностей, русских и поляков»[287].


Московское восстание

Свадьба царя Дмитрия Ивановича с царицей Марией Юрьевной стала последним запоминающимся событием перед катастрофой, погрузившей Московское государство в гражданскую войну. Изменения в отношении к царю Дмитрию накапливались постепенно, начиная с его воцарения. Сначала он был нужен для того, чтобы сместить Годуновых, потом оказалось, что в Москву пришел действительно продолжатель если не рода, то дела Ивана Грозного. Опалы и казни, коснувшиеся прежде всего годуновской семьи, быстро стали угрожать другим первым родам в Боярской думе — князьям Шуйским и всем тем, кто поддержал Дмитрия по принципу выбора меньшего из двух зол. Появилось то, на что бояре всегда смотрели ревниво — «ближняя дума» из любимчиков царя Дмитрия Ивановича. Сменились только имена, а суть управления осталась неизменной, перейдя от бояр Степана и Семена Годуновых, к боярам Петру Басманову и князю Василию Мосальскому, ставшим управлять ключевыми ведомствами — казной, дворцовыми приказами, аптечным делом и стрелецкой охраной. К этому, как и к тому, что самодержавный царь станет поучать своих бояр, подданные еще могли приспособиться. Но они так и не могли понять, почему ключевые дипломатические дела, связанные с Речью Посполитой, решаются без их участия, а устроена личная канцелярия Дмитрия Ивановича с польскими секретарями. Почему награждаются огромными суммами польско-литовская шляхта и солдаты, эпатирующие потом рядовых обывателей своими надетыми «не по чину» дорогими одеждами, спускающими деньги в кабаках и в игре «зернью». Почему царь Дмитрий окружил себя иноземной охраной, жалуя «немецких» драбантов больше, чем своих стрельцов? Все разговоры и недовольство уравновешивались до времени «правильным» поведением царя, хотя и вводившего новшества, но не трогавшего самую чувствительную сферу, связанную с православием. Кроме того, в Московском государстве была поставлена близкая цель крымского похода, и это позволяло легче воспринимать разные новшества, вроде «царь-пушек» и гигантских «гуляй-городов» на реке Москве, оправдывать широкую раздачу жалованья из казны.

Приезд многочисленной свиты Марины Мнишек нарушил это равновесие. Сам вход в столицу вооруженных гусар и солдат подавал новый повод для недовольства. На боярские дворы и рядовых москвичей легла тяжесть постойной повинности и обеспечения приехавших всем необходимым. Несмотря на попытки, которые буквально с самой границы делал воевода Юрий Мнишек, принять какой-то устав или свод правил о поведении в чужой стране, тщетно было урезонивать рядовых людей его свиты. Они по своей славянской натуре предвкушали праздник и веселье и в буйстве ничем не отличались от русских, кроме высокомерного отношения к тем, к кому они приехали в гости. Еще на подъезде к Москве, в Можайске в каком-то споре был убит брат самого могущественного боярина князя Василия Мосальского. Но настоящая неприязнь возникла у жителей Москвы, когда они столкнулись с бесцеремонным вторжением польско-литовской шляхты и жолнеров в свою повседневную жизнь, на улицах, рынках и в церкви. Пока шли свадебные торжества, в столице было совсем неспокойно, до царя Дмитрия Ивановича дошло дело об изнасиловании одним из поляков боярской дочери, в Кремле ловили и казнили лазутчиков. Разрядные книги обобщили все главные преступления: «А Литва и Поляки в Московском государстве учали насилство делать: у торговых людей жен и дочерей имать силно, и по ночем ходить с саблями и людей побивать, и у храмов вере крестьянской и образом поругатца»[288]. Воевода Юрий Мнишек и его свита быстро поняли, чем это может им грозить. Он пытался предупредить царя Дмитрия о «явных признаках возмущения» и принес ему целую сотню челобитных, но тот безудержно веселился и не хотел признавать перед своими гостями и приехавшими послами «дефекты» своего управления[289]. Станислав Немоевский рассказал в своих записках о разговоре, состоявшемся между царем и его тестем, буквально, накануне московского восстания. Царь Дмитрий был убежден, что «здесь нет ни одного такого, который имел бы что сказать бы против нас; а если бы мы что заметили, то в нашей власти их всех в один день лишить жизни»[290].

Подобное бахвальство и гордыня быстро стали определяющими чертами личности вчерашнего скромного чернеца, вынужденного долго подавлять свои недюжинные таланты. То понимание самодержавия, которое усвоил царь Дмитрий Иванович, его более старшие и опытные современники испытывали на своей судьбе еще при Иване Грозном или Борисе Годунове. И они не хотели повторения, ожидая, по крайней мере, благодарности за оказанную ими поддержку царю Дмитрию при завоевании им престола. Однако «солнышко» быстро стало светить только для самого себя и редко баловать своих подданных «милостями», как это делал, по контрасту с Грозным царем, Борис Годунов. Молодой человек, сомнения в истинности происхождения которого так и не исчезли, восседает на троне и поучает седовласых думцев во всех делах — картина малосимпатичная. Но ее хотя бы можно объяснить расплатой за предательство по отношению к Годуновым. Но когда царь Дмитрий стал демонстрировать предпочтение своим польским приятелям перед боярами, это они восприняли более чем серьезно. Потом, в подтверждение своей версии переворота, они распространили «расспросные речи» секретарей Станислава и Яна Бунинских, передававших слова своего патрона; собиравшегося якобы перебить всех главных бояр[291].

История с подготовкой царем Дмитрием убийства всех бояр только выглядит правдоподобно, слишком уж очевидно в ней стремление подогнать факты и оправдать свои действия. Как это обычно бывает в таких случаях, правда и вымысел здесь искусно перемешаны, в пропорциях, хорошо известных заговорщикам. Действительно, в Московском государстве многое еще зависело от бояр, и они быстро сумели продемонстрировать это. Однако в своей пропаганде они не учли того, что польско-литовской шляхте, приехавшей на свадьбу царя Дмитрия, понадобилось не 11 месяцев, столько продолжалось царствование Дмитрия, а меньше 11 дней, которые они пробыли в Москве, чтобы все понять о своем бывшем протеже. Они убедились, что на троне московских государей сидит совсем не тот человек, с которым можно было иметь дело. Случись в истории царя Дмитрия и Марины Мнишек все по-другому, его сторонники из Речи Посполитой приняли бы условия игры и приспособили их к своим целям. Но скорая смерть мнимого сына «тирана Ивана» позволила авторам дипломатических донесений и мемуарных записок не сдерживать свои перья. Больше всего царь Дмитрий раздражал своих несостоявшихся союзников претензией на императорский титул. При приеме польско-литовских послов дело доходило до совсем нешуточных нарушений протокола, связанных с личным вмешательством царя в ход переговоров. Он неоднократно угрожал послам Николаю Олесницкому и Александру Госевскому и вообще поставил под угрозу отношения с королем Сигизмундом III. Все это еще больше подогревало подозрения в том, что московский царь не прочь теперь сесть еще и на королевский престол Речи Посполитой.

Участник царских пиров Станислав Немоевский, описывал перлы, которые выдавал разгулявшийся язык царя Дмитрия. В день Николы «вешнего» 9 мая 1606 года, на следующий день после свадьбы был дан обед, как для своих бояр, так и для сандомирского воеводы Юрия Мнишка и всех родственников императрицы Марии (этот «банкет» еще задержался из-за того, что молодые, по обычаю, мылись в бане). Царскому тестю пришлось сразу вступить в конфликт с зятем, потому что царь Дмитрий так и не уважил его просьбу и не пригласил на обед послов Николая Олесницкого и Александра Госевского. В итоге пир проходил без воеводы Юрия Мнишка. Но что за шутки отпускал царь Дмитрий, от него досталось по какому-то малозначительному поводу королю Сигизмунду III! Стремясь исправить положение, Дмитрий Иванович «прошелся» по болезненной страсти к затворничеству германского императора Рудольфа II, сказав, что тот еще «больший дурак». Не пощадил царь Дмитрий и самого главу католической церкви: «даже и папы не оставил за то, что он приказывает целовать себя в ногу». От неделикатных шуток доставалось даже тем, кому он многим был обязан. От них пострадал отец-бернардинец Франтишек Помасский, наставлявший некогда царевича в духовных беседах в Сам боре. Прямым намеком возвращенному из опалы боярину князю Василию Шуйскому было высказанное на обеде замечание, что «монархи с удовольствием видят предательство, но самими предателями гнушаются». И дело объяснялось отнюдь не хмелем, и не тем, что царь Дмитрий потерял голову от счастья. Его пьянила и делала до конца счастливым только одна страсть к власти. Соперников себе среди живущих монархов и королей он не видел. Поэтому часто, в том числе и во время этого обеда, он возвращался в своих речах к Александру Македонскому, о котором заметил «что в виду его великих достоинств и храбрости, он и по смерти ему друг» (как выдает иногда с головой особенность построения фразы) Кончился этот памятный обед рыцарскими ристалищами, устроенными рядовыми солдатами, специально приглашенными царем Дмитрием присоединиться к праздничной трапезе. Он подбодрил их обещанием жалованья и целой речью, о том, «как он желает приобрести любовь людей-рыцарей, добавил, что все государи славны солдатами и людьми рыцарями, ими они стоят, ими государства распространяются, монархии утверждаются, они — врагам гроза»[292]. Такое демонстративное предпочтение, оказанное рядовому жолнерству тоже стало причиной недовольства. Бояре думали, что повторения рыцарских поединков, назначенное на следующее воскресенье 18 мая будет им «на беду». В расспросных речах Станислава и Яна Бучинских эта дата тоже называется как день назначенной расправы с боярами. Значит от этого пира в Николин день уже шел отсчет времени у бояр-заговорщиков.

17 (27) мая 1606 года случился, по словам автора «Дневника Марины Мнишек», «злосчастный мятеж, для которого изменники уже давно объединились, составляя конфедерации и присягая»[293]. План заговора состоял в том, чтобы под благовидным предлогом впустить в Кремль толпу людей, расправиться с охраной царя Дмитрия Ивановича и убить его. Что при этом делать с царицей и приехавшими из Польши родственниками Марины Мнишек, — не продумали, положившись на стихию выступления всем «миром». На руку восставшим было то, что в Москву уже начали съезжаться дворяне и дети боярские из дальних городов, в частности, из Великого Новгорода. Вместо крымского похода для них нашлась новая служба, и эти служилые люди, имевшие необходимое вооружение, выступили на стороне главы заговора, боярина князя Василия Ивановича Шуйского. Он только что исполнял самые почетные обязанности тысяцкого на свадьбе царя Дмитрия Ивановича с Мариной Мнишек, а теперь стал направлять действия толпы.

Ранним субботним утром 17 мая к Кремлю бежали люди с криками «В город! В город! Горит город». Во всех кремлевских храмах ударили в набат. Небольшая стрелецкая охрана у ворот Кремля была сметена и быстро разбежалась. Около двухсот заговорщиков бросилось к дворцу, где находились царь и царица. Там немецкие алебардщики тоже не оказали никакого сопротивления. Единственным, кто обнажил саблю и вступился за царя Дмитрия, был дневавший и ночевавший у царских дверей боярин Петр Басманов. Тут же он и погиб вместе с несколькими оставшимися верными царю Дмитрию людьми. Суматоха у дверей царских покоев позволила царю бежать через другой ход в коридоры дворца и, попутно, предупредить Марину Мнишек, которой он крикнул в окно ее покоев: «Сердце мое, измена!». Загнанный царь Дмитрий выпрыгнул из одного из дворцовых окон во двор. Высота была слишком большой, он пролетел 20 локтей[294] то есть 7–8 метров, и сильно ушибся, потеряв сознание. На звук набата в Кремле высыпали люди, услышавшие, что «Литва бояр бьет! На помощь боярам!». Среди них были стрельцы, схватившие Дмитрия и приведшие его в чувство, облив водою. Царь инстинктивно почувствовал, что именно в таком прыжке и был его единственный шанс на спасение. Во Дворце заговорщики могли сделать все тайно. А здесь, схваченный на дворе людьми, не посвященными в цели заговора, царь Дмитрий сам попытался опереться на «мир», умолял защитить его от Шуйских и привести на Лобное место. Он обещал пожаловать стрельцов за эту службу дворами бояр-изменников и поженить их на боярских женах. Произошла стычка между стрельцами и участвовавшими в заговоре дворянами. Однако заговорщики стали угрожать, что пойдут в город и захватят стрелецких жен и детей, что было реальнее царских обещаний, поэтому стрельцы «опустили свои пищали».

Фортуна уже отвернулась от царя Дмитрия. «Видно так угодно было Богу, не хотевшему долее терпеть гордости и надменности этого Димитрия, который не признавал себе равным ни одного государя в мире и почти равнял себя Богу», — заключили послы Николай Олесницкий и Александр Госевский, составившие по горячим следам самое достоверное донесение о перевороте в Москве 17 мая. Царь остался один на один со своими боярами, но на этот раз они учили его уму-разуму, обвиняя, что он «не действительный Димитрий, а Гришка Отрепьев». То, что раньше убеждало всех — ссылка на признание его «матерью» Марфой Нагой, больше не действовало, а боярин князь Василий Голицын стал говорить от ее имени, что «она сознается и говорит, что он не ее сын, что ее сын Димитрий действительно убит, и тело его лежит в Угличе». Неизвестно, сколько долго бы продолжались такие препирательства, но, похоже, всем стало ясно, что больше ссылки на сомнительную «прирожденность» Дмитрия не действуют. Точку в истории этого самозванца поставил дворянин Григорий Валуев, протиснувшийся в толпе к боярам и выстреливший «из-под армяка» в Дмитрия из ручной пищали. Царь Дмитрий был убит, и толпа бросилась терзать уже мертвое тело.

Многозначительной была сцена, когда тело повергнутого самодержца поволокли туда, куда он просил — к Лобному месту. Там у Вознесенского монастыря снова обратились к матери царя с вопросом, который всех так долго мучил: «ее ли он сын». Она же ответила, «нужно было спрашивать меня об этом, когда он был жив, а теперь, как вы его убили, то он уже не мой сын». Так она отреклась только от мертвого, но не от живого Дмитрия, и в этом был недобрый знак на будущее. Самозванческая история еще могла повториться и она повторилась.

Тело Дмитрия выставили на всеобщее обозрение на Красной площади, положив его там на какое-то наспех сколоченное возвышение из досок и бросив рядом убитого у дверей царской спальни в Кремле Петра Басманова. Чтобы убедить жителей Москвы в справедливости свершившегося цареубийства, распускали слухи о колдовстве и чародействе Дмитрия. Для этого на мертвое тело положили маску, привезенную краковским парфюмером Марсильо и изъятую из покоев Марины Мнишек. Когда эти маски обнаружились, их, не зная назначения, вынесли «с радостными криками» и предъявили народу: «Смотрите, говорили они, на идолов того убитого татя (похитителя) душ, которых он величал богами, поклонялся им и нас желал было принудить, да и мы уверуем в таких же богов»[295].

Царь Дмитрий захватил с собою в могилу многих поляков и литовцев, соблазнившихся приездом в Москву на царскую свадьбу. Его жене Марине Мнишек в тот день повезло, ее искали, но не нашли, она, будучи маленького роста, смогла спрятаться в широких юбках своей гофмейстерины и спастись. Повезло и сандомирскому воеводе Юрию Мнишку, жившему на старом Годуновском дворе. Туда толпа, хотя и рвалась, но была остановлена начальниками заговора. На дворах близких родственников Марины Мнишек происходило то же самое, нападение толпы было отбито сначала собственными силами, а потом уже у Мнишков, Вишневецких, Тарлов, Стадницких и других появлялась усиленная стрелецкая охрана. Не пострадали и послы Речи Посполитой Николай Олесницкий и Александр Госевский. Похоже, что в Москве понимали, каким предлогом для войны могла стать их гибель, и пытались предотвратить это. Уже к полудню все начало успокаиваться, а вечером воевода Юрий Мнишек даже смог поехать и увидеться с дочерью во дворце. Кого не могли спасти от грабежа и расправы толпы, так это рядовых шляхтичей, их слуг, купцов и даже музыкантов. Среди множества трагедий, разыгравшихся в этот день, особенно выделялась гибель отца Франтишка Помасского, раненого во время мессы и умершего несколько дней спустя[296]. «Кровавую резню» в Москве 17 (27) мая 1606 года, когда было убито 500 человек поляков и литовцев, уже не забыли в Смутное время ни та, ни другая сторона.

Три дня лежало тело бывшего царя Дмитрия на всеобщее обозрение в Москве. Именно тогда у поколения Смуты могло исчезнуть отношение к царю как к Божьему помазаннику. За несколько минут сомнительного триумфа черни Московское государство заплатило годами самых тяжелых неустройств. Это потом потрясенные москвичи осмыслили сильный вихрь, поднявшийся в столице, когда поруганное тело самозванца везли к месту последней расправы на Котел (по дороге к селу Коломенскому). Но предзнаменования хороши только тогда, когда их понимаешь сразу. Выстрел пушки, заряженной прахом самозванца, в сторону «Литвы» вернулся Москве сторицей. Добавили разговоров сильнейшие заморозки, ударившие в тот же день. Повсюду поползли слухи, что Дмитрий снова спасся. Оказалось, что можно расправиться с телом, но с мифом вокруг имени царя Дмитрия Ивановича поделать ничего было нельзя. Самозванство никуда не исчезло, оно продолжало существовать и жить своей особенной жизнью. Вступивший на престол новый царь и великий князь Василий Иванович Шуйский поймет это очень скоро.


Загрузка...