1610, 17 (27) августа — Заключение договора с гетманом. Станиславом Жолхевским о призвании на русский престол королевича Владислава
1610, 11 (21) декабря — Убийство Лжедмитрия II в Калуге
1611, январь — февраль — Земское движение по организации Первого ополчения
19 марта — Московский пожар
1 апреля — поход под Москву отрядов Первого ополчения во главе с Прокофием Петровичем Ляпуновым, князем Дмитрием Тимофеевичем Трубецким и Иваном Мартыновичем Заруцким
30 июня — Приговор Первого земского ополчения
Июль — Убийство казаками главного воеводы Первого ополчения Прокофия Петровича Ляпунова
Сентябрь — Начало сбора нового земского ополчения в Нижнем Новгороде во главе с князем Дмитрием Михайловичем Пожарским и Кузьмою Мининым
1612, март — Присяга казацких таборов под Москвою Псковскому «Вору» Сидорке — Лжедмитрию III
Апрель — июль — Переход отрядов нижегородского ополчения в Ярославль, деятельность земского «Совета всея земли», сбор сил ополчения
Август — Приход ополчения князя Дмитрия Михайловича Пожарского и Кузьмы Минина под Москву, бои с литовским гетманом Яном Карлом Ходкевичем
22–26 октября — Бои объединенного ополчения князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого и князя Дмитрия Михайловича Пожарского за освобождение Москвы от гарнизона польско-литовских войск
истории бывают странные решения, обусловленные минутой, объяснить которые потом не удается столетия. Какие поляки в Кремле, зачем они там, возмущается национальное чувство одних и — радуется других. В 1995 году в Польше была издана книга «Москва в руках поляков», содержащая дневники и записки многократно упомянутого на страницах этой книги Николая Мархоцкого и Самуила Маскевича (а был еще Иосифа Будило и секретари Яна Сапеги). Все они побывали в московском Кремле в 1610–1612 году (Сапега даже умер там в сентябре 1611 года), а потом оставили свои свидетельства об этом невероятном, используя любимое слово недавних времен, «судьбоносном» периоде нашей истории. Казалось бы, навечно «к позорному столбу» (эта лексика уже из истории чуть поглубже) надо «пригвоздить» эту «семибоярщину», допустившую такой национальный позор. «Измена боярской знати»[534], договорившейся с гетманом Станиславом Жолкевским о призвании на русский престол королевича Владислава — так писали в школьных учебниках. Действительно, Боярской думе и «седмочисленным боярам» во главе с князем Федором Ивановичем Мстиславским досталось от историков. Еще сравнительно недавно академик Л.В. Черепнин тоже писал, что «признание царем Владислава явилось актом антинациональной политики московских правителей»[535]. В любом случае, человеку, не посвященному в хитросплетения Смутного времени (а иногда даже и хорошо в них разбирающемуся) трудно объяснить разумность такого выбора, когда в Москве оказался гарнизон польско-литовских войск, а в Кремле правил его глава Александр Госевский.
Изучая Смуту, надо прежде всего отказаться от позднейших советских идеологических «поновлений», а то и радикального пересмотра всей, так называемой, «дореволюционной историографии». Лучше снова вернуться к той вершине понимания эпохи начала XVII столетия, которая остается непревзойденной, то есть к классическому труду академика Сергея Федоровича Платонова. Со времени сведения с престола царя Василия Шуйского он начинал «третий период Смуты» (после первых двух — «борьба за московский престол» и «разрушение государственного порядка»). Историк связал его, в первую очередь, с «попытками восстановления порядка». В нескольких предложениях С.Ф. Платонов определил суть и последовательность событий 1610–1612 года: «В первую минуту после свержения Шуйского московское население думало восстановить порядок признанием унии с Речью Посполитою, и поэтому призвало на московский престол королевича Владислава. Когда власть Владислава выродилась в военную диктатуру Сигизмунда, московские люди пытались создать национальное правительство в лагере Ляпунова. Когда же и это правительство извратилось и, потеряв общеземский характер, стало казачьим, последовала новая, уже третья, попытка создания земской власти в ополчении князя Пожарского. Этой земской власти удалось, наконец, превратиться в действительную государственную власть и восстановить государственный порядок»[536].
Идея порядка «как при прежних государях бывало» — это, действительно, результат Смутного времени, только осознали ее не в период междуцарствия, а еще раньше, год за годом переживая голод, самозванство и неслыханную рознь. К тому моменту, когда «московское «вече» за Арбатскими воротами» (выражение того же С.Ф. Платонова) решало вопрос о выборах будущего царя, другая идея, земского объединения, еще не стала всеобщей. Как покажут события, без нее были бессмысленны любые шаги. Вслед за сведением с престола царя Василия Шуйского, Боярская дума повторила ровно тот «грех», в котором постоянно обвиняли этого царя — она самостоятельно, без «земского совета» сделала выбор в пользу унии с Речью Посполитой. Но и ответственность, в итоге, за превращение думы в декорацию власти наместника иноземного короля, за пережитый национальный позор легла именно на тех, кому придумали яркое обозначение, навсегда обогатив русский политической лексикон словом «семибоярщина». Автор хронографа 1617 года писал, что «прияша власть государства Русскаго седмь московских бояринов, но ничто же им правльшим, точию два месяца власти насладишася». Итогом недолгого боярского правления стал переход власти из рук Думы к иноземным управителям: «седмичисленные же бояре Московские державы всю власть Русские земли предаша в руце литовских воевод»[537]. Правда, читая обвинения о недальновидных действиях Боярской думы, надо учитывать, что первоначальная идея состояла в том, чтобы созвать земский собор для избрания нового царя. Но как обычно победили обстоятельства и всеобщее нетерпение, в результате чего в одном только 1611 году была сожжена Москва и были потеряны Смоленск и Новгород. Избирательный земский собор состоялся только два с половиной года спустя, в 1613 году. Имена претендентов на нем, как известно, оказались совсем другие.
Первые намерения Боярской думы во главе с князем Федором Ивановичем Мстиславским были высказаны в окружной грамоте 20 июля 1610 года, извещавшей о сведении царя с престола. Из Москвы рассылались грамоты по городам от имени всех чинов и «всего Московского государства всяких служилых и жилецких людей». В них объяснялись тревожные обстоятельства своего времени, связанные с «межеусобьем», вторжением короля Сигизмунда III и походом гетмана Станислава Жолкевского, находившегося в Можайске. Гетман Жолкевский еще не стал союзником и рассматривался наравне с «вором», пришедшим под Москву и вставшим в том самом Коломенском, где уже когда-то стояли войска Болотникова (казакам в войске Лжедмитрия II эти места были особенно памятны). Всех врагов обвиняли в намерении «православную крестьянскую веру разорити, а свою Латынскую веру учинити». В окружной грамоте подчеркивалось, что царь Василий Шуйский, якобы, добровольно согласился на сведение с престола после челобитья ему «всею землею». Здесь уже начиналась неправда, поэтому, прикрывая ее, составители грамоты изобрели замысловатую формулу, предвидя новое недовольство в Северской земле, и так находившейся в подчинении Лжедмитрия II, а также украинных уездах. Инициаторами перемен на престоле названы прежде всего земские представители: «дворяне и дети боярские всех городов, и гости, и торговые люди, и стрелцы, и казаки, и посадские и всяких чинов люди всего Московского государства» (показательно отсутствие в этом перечне Боярской думы и чинов Государева двора). Но они действовали не сами по себе, а отвечая на недовольство, идущее от мятежных территорий: «услыша украинных городов ото всяких людей, что государя царя и великого князя Василья Ивановича всея Русии на Московском государьстве не любят, и к нему к государю не обращаются, и служит ему не хотят, и кровь крестьянская межусобная льется многое время, и встал отец на сына и сын на отца, и друг на друга, и видя всякие люди Московскому государству такое конечное разоренье, били челом ему государю всею землею, всякие люди, чтобы государь государство оставил для межусобныя брани». Другой важной причиной для смены царя была названа неспособность Василия Шуйского привлечь на свою сторону тех, кто воевал против него или боялся возвратиться к нему на службу: «или которые его государя не любя, и к нему к государю и ко всему Московскому государьству не обращаются, и те б все были в соединенье». Общая присяга тех, кто собрался для сведения с престола Шуйского состояла в том, чтобы «всем против воров стоят всем государством заодно и вора на государство не хотега». Поэтому в окружной грамоте, из которой впервые узнавали о переменах в Москве, писали об общей цели: «а на Московское б государство выбрати нам государя всею землею, сослався со всеми городы, кого нам государя Бог даст, а до тех мест правит бояром, князю Федору Ивановичу Мстисловскому с товарищи»[538].
«Всем заодин», «всею землею», «сослався сo всеми городы», — так собирались действовать бояре сразу после низвержения царя Василия Шуйского. Об этом они извещали города и уезды в своих грамотах, на этом присягали сами и договаривались с «миром». Стремление опереться на авторитет «земли» отражаем крестоцеловальная запись, по которой власть передавалась временному правительству Боярской думы: «чтоб пожаловали приняли Московское государства, докуда нам даст Бог государя на Московское государство». Запись содержит своеобразный договор бояр с остальными «чинами» о том, как будет осуществляться управление, пока не выберут нового царя. Оставшиеся без царя поданные обещались «слушати» бояр и «суд их всякой любит, что они кому за службу и за вину приговорят, и за Московское государьство и за них стояти и с изменники битись до смерти». Крестоцеловальная запись не оставляла сомнений, что главным врагом являлся «вор, кто называется царевичем Дмитреем». Жители, а в этом случае можно сказать граждане Московского государства принимали добровольное обязательство о прекращении гражданской войны: «и меж себя, друг над другом и над недругом, никакого дурна не хотети и недружбы своей никому не мстити, и не убивати, и не грабити, и зла никому ни над кем не мыслити, и в измену во всякую никому никуда не хотети». Даже если бы мы ничего не знали о предшествующих событиях, а имели в руках. только два документа, которые отделяют четыре года — «ограничительную» запись царя Василия Шуйского и цитируемый документ, мы уже поняли бы сколь велики были произошедшие изменения, если запись 1610 года обязывала людей не грабить и не убивать друг друга. Но и бояре принимали на себя обязательство «нас всех праведным судом судити» и осуществить выбор нового царя «всею землею, сослався с городы». Напоследок решалась участь царя Василия Шуйского и его семьи. Опыт предшествующих переворотов, особенно антигодуновского, был тоже учтен. «Бывшему» государю было решено навсегда «отказати» и «вперед на государстве не сидети». Князя Василия Шуйского сводили с престола, запрещали ему появляться на государеве дворе, его братьев князей Дмитрия и Ивана Шуйских исключали из боярской думы («с бояры в приговоре не сидети»), но при этом запрещали кому-нибудь мстить: «и нам над государем, и над государынею, и над его братьями, убивства не учинити и никакова дурна»[539]. Такова была «конституция» нового переходного порядка, установившегося после 17 июля 1610 года.
Как же получилось, что при всех этих лучших намерениях был сделан выбор в пользу кандидатуры королевича Владислава, обусловивший самое худшее продолжение событий? Помимо общеизвестного факта «агитационной» конкуренции полков гетмана Станислава Жолкевского и «Вора», оказавшихся под Москвой, надо вспомнить про более глубокие основания идеи унии с Речью Посполитой. Ей был не чужд (Только с позиции сильной, а не слабой стороны) сам Иван Грозный, предлагавший в великие князья литовские своего сына Федора, да еще и подумывавший о вакантном польско-литовском престоле в период «бескоролевья». В Смуту эта уния едва не состоялась в связи с женитьбой мнимого сына Ивана Грозного на Марине Мнишек, получавшей наследственные права в землях Московского государства. Не исключено, что и «царь Дмитрий» мог со временем разменять свою популярность в «Литве» на королевский титул. Открывшиеся возможности взаимного узнавания жадно использовались в Русском государстве, задолго до франкоманов и англоманов, у нас появилась в начале XVII века полонофилы (да-да!). Боярам нравилось называть себя сенаторами, ратные люди снимали шапки-«мисюрки», глядя на воинственный строй гусарской конницы в кованых доспехах с пристегнутыми к ним знаменитыми длинными перьями. У торговых людей появлялась перспектива торговать от Каспия до Балтики. Самой соблазнительной и опасной оказывалась веротерпимость Речи Посполитой, которую, судя по примеру князя Ивана Хворостинина, тут же радикально переосмыслили как возможный отказ от православной обрядности. В обиход проникали польские слова: «дзякаем», «жедаем», «повинны» и проч., понимались без всякого перевода. Сохранившийся «русский архив» Яна Сапеги 1608–1611 годов показывает, что к этому полковнику и гетману, полтора года добивавшемуся сдачи на имя Лжедмитрия II великой национальной святыни — Троице-Сергиева монастыря — оказывается, было незазорно обращаться с приветственными словами даже таким людям, как глава боярской думы князь Федор Иванович Мстиславский и загадочный троицкий «архимандрит» Авраамий, в котором не без основания видят будущего самого талантливого обличителя «латинян» келаря Авраамия Палицына.
Даже в самый тяжелый момент отношений Московского государства и Речи Посполитой, последовавший за восстанием 17 мая 1606 года, все равно идея взаимного союза не исчезала никуда. В то время, когда царь Василий Шуйский осаждал Тульский кремль, в Кремле московском состоялась примечательная встреча между его братом боярином князем Дмитрием Ивановичем Шуйским и бывшим гофмейстером и умелым «спичрайтером» двора Марины Мнишек Мартином Стадницким. В ней пан Стадницкий учил «варвара» и «мужика», каким ему виделся царский брат и первый боярин, основам политической философии, начиная свой рассказ с Древней Греции. Интереснейшее содержание их беседы передано в «Записках» Станислава Немоевского. Самое любопытное, что в них обсуждался именно вопрос унии и получения гарантий польского короля в борьбе против врагов царствовавшего дома князей Шуйских. Мартин Стадницкий рассуждал: «А вам лично, что убудет, если король польский станет московским великим князем, когда вы лично и ваше потомство (сколько его хватит) спокойно процарствуете»[540]. Когда король Сигизмунд III пришел войной добывать Смоленск и Северскую землю, он отправил одновременно в Тушино и к царю Василию Шуйскому посольство Станислава Стадницкого, князя Кшиштофа Збаражского и других, получивших «креденс» (верющий лист): «Велели о успокоенью и утешенью великого господарства твоего Московского и о иных добрых делех з боярми твоими думными мовити». Из архивных материалов выясняется, что готовилась также особая миссия члена этого посольства Мартина Казановского, целью которого должны были стать переговоры с московскими боярами об отпуске остававшихся в московском плену знатных поляков «пана Ратомского, Домарацкого, пана Бучинского» и других. Король Сигизмунд III хотел использовать это посольство еще и для агитации в защиту своего смоленского похода: «Если бы припомнили бояре о Смоленску, же его король его милость добывает, поведать же Смоленская земля, Сирерская, Псков, Великий Новгород, Великие Луки, Заволочье (далее в рукописи пропуск для вписывания еще одного названия — В.К.), Белая и инших много замков належат давна до паньств его королевское милости и отчизна то есть властная его королевской милости». Цель королевского посланника состояла в том, чтобы убедить московскую сторону, что в лице Сигизмунда III они приобретают незаменимого «рачителя» и защитника интересов находящегося в упадке «славного великого государства Московского» и, даже (великий дипломатический язык!) «жебы с помочью всесилного в Троице славимого Бога и молитвом Пречистые Богородицы и всих святых православную веру рускую и церкви Божие успокоил, а людем христианским покой и тишину привернул». Оставалось побудить московских бояр самих найти выход из положения, созданного военным походом короля: «абы они сами найдловали и подали сами способы, абы се з их милостями паны радами обеслали»[541].
Таких бояр, которые стали бы договариваться с Сигизмундом III, нашли только в Тушино. 29 декабря 1609 года состоялась «присега бояр Московских» по совету с патриархом Филаретом, гетманом князем Романом Ружинским и всем рыцарством. По образцу решения земского собора был оформлен приговор, в перечне чинов которого присутствовали бояре и окольничие, члены Государева двора «и из городов приказные люди, и дети боярские, и атаманы с козаки въсе войско, и стрелцы и всякие служивые и неслуживые люди». Было решено не поддерживать больше того, кто назывался царем Дмитрием и продолжать сражаться «против Шуйского з братьею», а также «против всякого неприятеля». «Литовские и русские люди» договаривались действовать совместно, «а о земъских и о всяких делех советовати меж собою всем вместе». После этого последовало упоминавшееся посольство русских тушинцев Михаила Глебовича и Ивана Михайловича Салтыковых, князя Василия Михайловича Мосальского и дьяка Ивана Тарасьевича Грамотна (всего более 20 человек), заключившее под Смоленском договор об условиях призвания королевича Владислава на русский престол 14 февраля 1610 года[542]. Этот основополагающий документ, фактически, содержавший программу действий «после Василия Шуйского», давно находится в поле зрения историков. Русские тушинцы придумали удобную для них политическую комбинацию — поставление на престол «прирожденного» государя, при гарантии того, что он перейдет в «греческую веру» и будет венчан на царство от русского патриарха «по древнему чину». После этого знати будут гарантированы ее права: «бояром бы и окольничим и всяким думным, и ближним людем в господаръских чинах и поведениях быть по-прежнему». В остальных делах заметно стремление ограничить царя Владислава Жикгимонтовича тем, что основные дела в государстве о жалованье, налогах и проч. он должен был решать «советовав з бояры и з землею». Московское государство и Речь Посполитая должны были защищать друг друга в случае нападения внешнего врага, а купцам разрешалось «торговать поволно на обе стороны», как раньше уплачивая пошлины по месту торговли.
Очень далеко шаги в сторону унии не распространялись. Во-первых, жестко, в самых первых статьях, заявлялась нерушимость веры: «Светая православная вера греческаго закона, которые держали цари Росийские и всякие люди Московъского господаръства, что и вперед ни в чем было непременъно». Католикам и другим иноверцам («рымъские и иных вер люди») предлагалось молиться на дому, и лишь «для самые нужи» построить один «рымъский костел» и то, в случае согласия земского собора: «говора и советовав о том с патрыархом и со всим освешченъным собором, и з бояры, и со въсею землею». Во-вторых, было предусмотрено, чтобы не давать много вольности крестьянам и холопам, запретив их свободное перемещение как внутри страны, так в между двумя государствами: «крестианом в Литву выходу, а из Литвы на Русь, и на Руси меж себя выходу не давать». О боярских холопах, если только они не будут служить по крепостям, как раньше, а искать вольности, напоминали, что они снова могут собраться где-нибудь в «дальних краях» и выбрать «посреди себя господара такова ж, каковы сами» и снова пойдут войною на «замъки и места», то есть на крепости и города. По этой же причине нависла угроза над существованием всего казачьего войска, в том числе «и на Волге, и на Дону, и на Яике, и на Тереке»[543].
Ответ короля Сигизмунда III, как недавно подчеркнул В. Поляк, во-многом имел противоположный смысл тому, что желали видеть русские тушинцы[544]. Многие решения, в том числе самое принципиальное — о королевиче Владиславе — в нем откладывались до того момента «кгды Господ Бог волю час и свой за успокоеньем досконалным того господарства пошлет». Конечно, король Сигизмунд III «рачил» (позволял), чтобы не было насилия в вере, но маргинальное существование католичества в Московском государстве тоже не было его целью. Поэтому он вынужден был сослаться на своего прежнего врага Бориса Годунова («яко о том еще за Бориса мовы были»)? при котором уже велись разговоры о строительстве костела в Москве и даже о допуске туда русских людей («кому быта трафилося»). Интересно, что, как заметил уже С.Ф. Платонов, король Сигизмунд III договаривался с русскими тушинцами и подтверждал пункты «ограничительной записи», добровольно принятой на себя царем Василием Шуйским при вступлении на престол. В «переложении» королевской канцелярии ее основные тезисы о совместном суде царя и бояр выглядели следующим образом: «А все то господарь его милость чинити будет с порадою и намовою бояр думных, а без рады и намовы бояр думных господарь его милость ничого чинита не будет рачить». Из этого пункта королевского «отказа» (ответа) куда-то исчезла «вся земля», которой русские тушинцы все же отводили более значительную роль. Иначе, и с введением нового порядка обсуждения, король отвечал на вопрос о раздаче «воеводств» и «урядов» польским и литовским «паном на Москве». Вместо запретительного пункта договора русских тушинцев, в королевском ответе сказано обтекаемо, что решение о жалованье будет принято «за спольною (объединенною) обоих господарств радою». Главным же оказалось положение о том, что окончательное решение должен принимать «его королевская милость», как «будет под Москвою и на Москве». Упоминание об этом должно было бы отрезвить русских послов тушинского войска, но они все-таки приняли присягу, «Зигмунту Ивановичу»[545].
После низложения царя Василия Шуйского бывшие русские тушинцы, оказавшиеся в столице, получили возможность действовать в осуществление своих планов. В пору патового противостояния с Лжедмитрием II, ожидавшим под Москвой, что власть сама упадет ему в руки, Боярская дума во главе с князем Федором Ивановичем Мстиславским сделала другой выбор в пользу королевича Владислава. Гетман Станислав Жолкевский, вышедший в поход из Можайска 20 (30) июля 1610 года, знал об этом уже на подходе к столице. Положение, сложившееся после прихода под Москву королевских отрядов, недавно очень хорошо объяснил Б.Н. Флоря: «если русские власти в Москве добивались выступления Жолкевского против «вора», стремясь отложить рассмотрение других вопросов, то гетман, напротив, обещал помощь против «вора» только после заключения соглашения и настаивал на скорейшем начале переговоров. В результате русская сторона пошла на уступки»[546]. У этой уступчивости все-таки был свой предел, потому что, вопреки распространенному мнению, решение принималось не одною Боярской думой — «семибоярщиной», а с участием «всей земли». Ее мнение выражали целые депутации стольников, дворян московских и городовых, ездивших на Хорошевские луга, где встал со своим отрядом гетман Станислав Жолкевский. Главный пункт договора, заключенного 17 (27) августа 1610 года московскими боярами князем Федором Ивановичем Мстиславским, князем Василием Васильевичем Голицыным Федором Ивановичем Шереметевым, окольничим князем Данилой Ивановичем Мезецким, думными дьяками Василием Телепневым Томилой Луговским «по благословению и по совету» патриарха Гермогена и освященного собора, а также «по приговору» всех чинов состоял в вопросе о вере будущего русского самодержца. Королевичу Владиславу целовали крест и соглашались «вовеки служити и добра хотети во всем, как прежним прирожденным великим государем» при непременном соблюдении им ряда условий, из которых первыми была венчание на царство «венцем и диадимою» от московского патриарха и освященного собора «по прежнему чину и достоянию, как прежние великие государи цари московские венчались». Естественно, что гетман Станислав Жолкевский, не имея инструкций короля, да и просто по представлениям человека из Речи Посполитой, не мог поручиться за королевича Владислава, что он переменит католическую веру на православие. Но уже в этом требовании венчания на царство по прежним образцам содержалось скрытое положение о присоединении к православию. В чине венчания, как это было, например, с Мариной Мнишек, предполагалось недопустимое для католика принятие причастия от православного патриарха. Московской стороне удалось включить и прямое требование о переходе королевича Владислава в православие. Правда, оно попало уже в конец договора, рядом с теми статьями, про которые сказал гетман, что тепере от короля науки не имеет». О крещении королевича и о других «недоговорных статьях» следовало еще послать особое посольство, чтобы договаривать с королем и королевичем. Тем не менее, статья о крещении сформулирована так, что не оставляет сомнения в непременности этого условия: «А о крещеньи, чтоб государю королевичу Владиславу Жигимонтовичу пожаловати, креститися в нашу православную христианскую веру греческаго закона и быта в нашей в православной христианской греческой вере». В самом деле, было бы трудно ожидать от государя-католика исполнения записанных в договоре пунктов о соблюдении нерушимости «христаанския нашия православный веры греческаго закона» и о недопущении католической проповеди («и иных никаких вер не вводити»), Нельзя было построить даже одного костела в Москве без разрешения патриарха и Боярской думы.
В своей основе договор с гетманом Станиславом Жолкевским содержал положения, уже обсуждавшиеся русскими тушинцами в феврале 1610 года с королем Сигизмундом III под Смоленском. Такая преемственность двух документов объясняется не столько тем, что тушинской партии удалось укрепиться в Москве после сведения с престола царя Василия Шуйского, а и тем, что по многим статьям взаимных договоренностей было известно мнение короля Речи Посполитой. Хотя и в этом случае августовский договор 1610 года с гетманом Жолкевским содержит важные отличия, свидетельствующие об эволюции представлений русских бояр и служилых людей о пределах возможной унии с соседним государством. Русская сторона уже прямо заявляла, что не желает видеть соперников среди польских и литовских людей, претендовавших на воеводские и иные должности в Московском государстве. Пункт королевского ответа о «спольной думе» двух государств, содержавшийся в февральском документе, был отменен в августе, вместо чего было записано упоминание о челобитной «великому государю» всех чинов Московского государства: «чтоб того не было, кроме дела», то есть, чтобы королевич Владислав подтвердил запрет на раздачу должностей своим сторонникам. Со спорами и давлением на гетмана Станислава Жолкевского русской стороне удалось настоять еще на одном принципиальном положении, прямо затрагивавшим все служилое сословие. Все жалованье, поместья и вотчины закреплялись за теми, кто уже имел на них права и пожалования: «А жалованье денежное, оброки и поместья и вотчины, кто что имел до сих мест, и тому быта по прежнему». Все это означало своеобразный «нулевой вариант», закреплявший в собственности служилых людей все, что они могли приобрести (а кто-то из них и потерять) в годы Смуты. Понимая, что одного такого пункта недостаточно для укрепления сложившегося порядка, далее в него включено едва ли не самое основное положение для того, чтобы можно было искоренить продолжение Смуты: «и вперед всяких людей Российского государства жаловати, смотря по службе и кто чего достоин». Собственно говоря, это и был негласный «общественный договор» Московского государства, разрушенный в Смутное время. И теперь призвание на русский престол королевича Владислава как «прирожденного государя» сопровождалось реставрацией принятого когда-то порядка. В договоре с гетманом Жолкевским сразу же определялся порядок жалованья служилых людей. Члены Боярской думы и государева двора, все получавшие отдельные «приказные» и воеводские назначения, должны были получать жалованье из казны, собиравшейся в финансовых приказах — Четвертях. Уездное дворянство должно было снова возвратиться к получению жалованья «с городом», то есть во время периодических, раз в несколько лет, разборов и верстаний служилых людей. Главным и в этом случае, в отношении четвертного и городового жалованья, было возвращение к порядку «как преж сего бывало при прежних государех»[547].
Заключение августовского договора для московской стороны имело еще одно значение гарантии участия королевского войска в борьбе против самозваного «царя Дмитрия», продолжавшего стоять под Москвою. У Лжедмитрия II и его гетмана Яна Сапеги еще оставалось представление, что с ними могут считаться как с серьезной политической силой. Более того, «царик», чувствуя свой последний шанс и поддержку «царицы» Марины Мнишек, находившейся с ним в Николо-Угрешском монастыре под Москвою, несколько раз угрожал столице штурмом, а также отчаянно стремился получить хотя бы нейтралитет королевской стороны. Чего только не пообещал Лжедмитрий II королю Сигизмунду III в этот момент: еще десять лет выплачивать Речи Посполитой громадные суммы в 300000 рублей и 10000 рублей «королю на стол». Самое «сладкое» блюдо, предлагавшееся королю Сигизмунду III — помощь в борьбе за овладение престолом в Швеции. Но король Сигизмунд III, державший уже почти в руках, как ему казалось, московскую корону, не прельстился на вечный мир с самозванцем и с своей бывшей подданной Мариной Мнишек, продолжавшей считать себя московской Императрицей[548]. Более того, король послал из-под Смоленска похвальную грамоту боярину князю Федору Ивановичу Мстиславскому, где прямо писал, что царик — это самозванец: «А колужского б есте вора на государство не принимали, потому что вам про него ведомо, что он вор, а не Дмитрей»[549].
В срыве попытки штурма Москвы войсками Лжедмитрия II 2 (12) августа 1610 года сыграл роль случай. Русские отряды, служившие после Клушинской битвы и сдачи позиций под Можайском под началом гетмана Станислава Жолкевского, ударили на совершавшее ночной маневр войско Дмитрия. Сотни под командованием Ивана Салтыкова и Григория Валуева, действовавшие на свой страх и риск, расстроили планы «царика» разделить войско, перейти на Троицкую дорогу и ударить с тыла на тот участок обороны, откуда в Москве меньше всего могли ждать нападения, в то время как полк Иосифа Будилы, остававшийся с самозванцем, должен был отвлечь внимание на себя у Серпуховских ворот. Отсюда произошел перелом в переговорах с гетманом Станиславом Жолкевским, ибо одна сторона сочла его «виновником» своего поражения, а другая — победы. В текст договора, заключенного с гетманом Станиславом Жолкевским дополнительно попали статьи о совместной борьбе с «вором» и о том, чтобы «Яна Сапегу с польскими и литовскими людьми от того вора отвести». Марине Мнишек было запрещено называться «государынею московскою», гетман должен был отвезти ее назад в Польшу[550].
18 (28) августа 1610 года состоялось утверждение договора, составленного на русском и на польском языках. Обе стороны достигли максимума в возможных компромиссах. Московские бояре принимали на русский престол иноземного королевича, но этот шаг компенсировался гарантиями сохранения веры и образа правления. Главное, появлялась надежда, что с королевской помощью междоусобная борьба закончится, а Сигизмунд III остановит начатую им войну[551]. Гетман Станислав Жолкевский, который, по его собственному выражению, «не спал в делах короля его милости», тоже мог возвратиться королевскую ставку под Смоленск с триумфом. Он сделал все для того, чтобы Речь Посполитая стала арбитром в московских делах. Перспектива, открывавшаяся для двух стран, была небывалая, даже лучше, чем во времена первого царя Дмитрия, потому что решался самый основной вопрос Смуты для русских людей о «прирожденности» их государя. При желании и терпении с обеих сторон можно было добиться не только политической унии, но и ненасильственной вестернизации России.
Однако достижения гетмана Станислава Жолкевского ничего кроме раздражения у короля Сигизмунда III не вызвали. Ему и его ближайшим советникам, умело «охлаждавшим» короля в отношении его коронного гетмана, удалось убедить себя и других, что лучший рецепт в действиях с «москвою», привыкшей к «тирании», может быть только язык силы, а не дипломатии. Один из этих советников коронный подканцлер Феликс Крыйский, выступая на сейме 1611 года, говорил о том, что переговоры вести не с кем и не о чем: «Государя у этого народа нет, он не является свободным, воспитан под властью тиранов». Московское государство вместе с его столицей и так уже были в руках у поляков и литовцев, а если говорить о государе, «то должны того принять, кого им дадут, и терпеть то, что прикажет победитель». Случился не такой уж редкий в истории, но всегда наказуемый ею случай двойных стандартов! Русские люди чувствовали это, когда с ними заводили разговор о польских вольностях. Как написал Самуил Маскевич, служивший в московском гарнизоне в 1610–1612 годах, в ответ на призывы добывать себе такую вольность вместе с поляками и литовцами, москвичи говорили: «Ваша вольность для вас хороша, а наша неволя для нас». Даже в Москве было известно, что в Речи Посполитой процветала магнатерия, указывавшая как поступать самому королю: «У вас более могущественный угнетает более худого, вольно ему взять у более худого имение и его самого убить». Дело было не в любви к покорности, или в том, что таких столкновений между слабыми и сильными не происходило в Московском государстве. Но у самого рядового жителя страны оставалось представление о том, что носителем высшего закона является царь, который может наказать всех от первого боярина до простолюдина[552]. Кроме того, в Смуту московский «мир» показал, что именно ему принадлежит право осуществления «гласа народа».
Во многом именно необходимостью защиты от нового выступления «мира», продолжавшего поддерживать своего «царя Дмитрия», и были продиктованы августовские договоренности и впоследствии — добровольное решение о принятии на постой в Москве гарнизона польско-литовских войск. Пока шли переговоры с гетманом Станиславом Жолкевским, посадские люди тысячами из Москвы продолжали выезжать в новые «таборы» Лжедмитрия II. Правда, их там быстро превращали в слуг и разбирали по себе в войске самозванца. Но угроза раскола внутри московского посада все равно была реальной. Поэтому Боярская дума всеми силами стремилась отвести от Москвы армию «царика». Даже гетман Станислав Жолкевский, выполняя им же самим заключенные договоренности, доносил королю Сигизмунду III, что «осталось затруднение только с самозванцем и его людьми»[553]. Со свойственной ему решительностью, гетман Жолкевский тут же начал переговоры с другим гетманом Яном Петром Сапегой. А 26 августа (5 сентября) 1610 года осуществил обходной ночной маневр и оказался со всем своим войском и подкреплениями из русских отрядов лицом к лицу с воинством «царя Дмитрия». Все решилось на удивление быстро мирной беседой двух гетманов — Жолкевского и Сапеги — в виду своих войск. Они «поприветствовав друг друга, сидя верхом, стали переговариваться». У них было что обсудить друг с другом, поэтому военачальники остановили лихих гарцовщиков, пытавшихся начать стычки. Гетман Жолкевский понял, что наемников самозванца интересуют в первую очередь гарантии выплаты «заслуженного», а уж потом интерес того претендента на русской престол, которого они поддерживали. Было решено ходатайствовать перед королем, чтобы сапежинцев также считали на королевской службе, как и их приятелей «зборовцев» (из полка Александра Зборовского), сумевших отличиться уже под Клушино. Для самозванца войско, обязанное ему присягой, просило у короля какой-нибудь «значительный удел». Гетманы, не слезая с лошадей, придумали, что это могли быть Самбор или Гродно. Когда все это передали Марине Мнишек, она, по свидетельству в записках гетмана Жолкевского, «пробормотала» (так в тексте): «Пусть его величество отдаст царю Краков, тогда царь отдаст его величеству Варшаву»[554]. Что ж, это делает ей честь, она говорила то, что думала. Однако все это означало окончательный разрыв Марины Мнишек с королем Сигизмундом III. Не испытывал иллюзий относительно своего будущего и самозваный царь. Предупрежденный перебежчиками, царь Дмитрий Иванович, не дожидаясь, когда сговорившиеся гетманы приедут «звать» его в мнишковский Самбор, бежал из Николо-Угрешского монастыря 27 августа (6 сентября) 1610 года, увозя свою беременную царицу. Их окружали только самые доверенные лица, так как сапежинцы отныне держали нейтралитет и расположились своими отрядами в приокских городах, охраняя Москву на случай, если бы их бывший «протеже» захотел повторить поход под столицу из-под Калуги. Лишился самозванец «бояр» князя Михаила Туренина и князя Федора Долгорукова. Кроме них возвратились в Москву «воровские советники», представлявшие более или менее родовитую часть Двора Лжедмитрия II, среди них князь Алексей Сицкий, Александр Нагой, Григорий Сунбулов, Федор Плещеев, князь Федор Засекин и дьяк Петр Третьяков[555].
Кризис, вызванный сведением с престола царя Василия Шуйского, на время разрешился. В городах началась присяга королевичу Владиславу. Независимо от того, служил ли раньше кто-то царю Василию Шуйскому или «Тушинскому вору», теперь всем полагалась амнистия. Согласно крестоцеловальной записи, «вся земля» признавала, что кроме королевича Владислава никакого другого кандидата на русский престол быть не может и принимала на себя обязательство послать послов к королю Сигизмунду III, чтобы он «пожаловал нас, дал на Владимерское и на Московское и на все великие государьства Росийского царствия сына своего Владислава королевича». В записи подтверждалось, что патриарх Гермоген и весь освященный собор «Бога молят и государя Владислава королевича на Росийское государьство хотят с радостью». Ни у одной стороны не должно было остаться сомнений в прочности заключаемого соглашения, поэтому присяга принималась «на том, что нам ему государю и детем его во веки служити и добра хотети во всем, как и прежним прироженным государем царем и великим князем всеа Русии»[556].
Следующим шагом боярского правительства после заключения договора с гетманом Станиславом Жолкевским стала отправка полномочного посольства к королю Сигизмунду III 11 (21) сентября 1610 года. То обстоятельство, что в этот момент продолжалась осада смоленских стен и ехать надо было в походный королевский стан на территории Московского государства, а не в Краков, Варшаву или Вильно, казалось уже несущественной «мелочью». Состав посольства достаточно ясно говорил, что Боярская дума готова была пройти свою дорогу до конца. Представителем «освященного собора» в смоленском посольстве был митрополит Филарет Романов (конечно, двум патриархам — «нареченному» в Тушино Филарету и Гермогену, остававшемуся главою православной церкви все время царствования Василия Шуйского, — в Москве было тесно). А «думскую часть» возглавил боярин князь Василий Васильевич Голицын. Гетман Жолкевский понимал, что у Голицына, как у главы клана Гедиминовичей были формальные основания для претензий на русский престол, поэтому сделал все возможное, чтобы старший из князей Голицыных попал в состав посольства к королю Речи Посполитой. Оказался в посольстве и представитель мятежного ляпуновского семейства — Захар Ляпунов, немало потрудившийся над сведением с престола царя Шуйского. Вместе с «великими» послами ехала многочисленная свита, представленная дворянством из разных уездов, особенно много среди них было смольнян — 755 человек или примерно две трети смоленского служилого «города». Там же находились рославльцы, брянчане, зубцовцы и дворяне других уездов.
Пока посольство находилось в дороге, в Москве приняли оказавшееся роковым решение о размещении в городе польско-литовского гарнизона во главе с Александром Госевским. Недавно Б.Н. Флоря очень хорошо показал, что поиски временного размещения четырехтысячного отряда были связаны с готовившимся общим походом на Калугу против «вора». Могло быть и так, что поляков и литовцев разместили бы в Ново-Девичьем монастыре и в ближайших слободах, не вводя их в Москву. Однако такому развитию событий воспротивился патриарх Гермоген. И он был не одинок в своих опасениях. Когда 26 сентября Александр Госевский приехал договариваться с боярами о местах для постоя его войска, кто-то ударил в набат, призывая московских жителей защищаться от вступающего в столицу войска. Прошло еще несколько дней, потребовались боярские уговоры и ручательство Александра Госевского, что уже назначен командующий будущего войска, которое пойдет на последний бой с самозванцем. Патриарха Гермогена уже просто не послушались, а выговорили ему за попытку вмешательства «в земские дела», сказав, «чтобы смотрел за порядком в церквях, а в земские дела не вдавался, так как перед тем никогда того не бывало, чтобы попы государскими делами распоряжались»[557]. Поначалу все было так, как обещали начальники польско-литовских отрядов. Последним делом гетмана Станислава Жолкевского в Москве стала выработка правил, по которым должен был жить гарнизон: «Гетман приказал тщательно наблюдать за тем, чтобы наши не заводили ссор с москвитянами; постановил судей как из наших, так и из москвитян, которые разрешали всякие споры; наши жили так смирно, что бояре и чернь, знавшие своевольство нашего народа, удивлялись и хвалили, что мы жили так спокойно, не причиняя никому малейшей обиды»[558].
Начавшиеся смоленские переговоры быстро показали участникам посольства, что их здесь ждали для того, чтобы они прежде всего помогли уговорить смоленских строптивцев сдать город победителю Сигизмунду III, а потом уже решать другие московские дела[559]. Глава обороны Смоленска боярин Михаил Борисович Шеин был дальновиднее и осторожнее Боярской думы в Москве и отказывался впускать в смоленскую крепость польских и литовских людей до выполнения договоренностей «со всею землею» о призвании королевича Владислава на русский трон. После переговоров под Москвою с прямым и честным гетманом Станиславом Жолкевским, отвечавшим за каждое свое слово, «великих московских послов» ждал совсем другой прием во враждебном лагере под Смоленском. Сенаторов и королевских советников они тоже увидели других (тех самых, кто выжил гетмана Жолкевского из королевской ставки). Оказывается, московских митрополитов и бояр считали просто холопами, приехавшими униженно просить своего повелителя короля Речи Посполитой: «Пришли есте не с указом, а к указу и не от государя пришли есте с челобитьем, а от Москвы к государю нашему, и что государь вам укажет, то вы и делайте». Когда не помогло прямое давление на послов, то королевская сторона решила опереться на грамоты Боярской думы, уже попавшей под ее контроль и призывавшей воеводу Михаила Борисовича Шеина вместе с смольнянами выполнить условия короля и впустить в Смоленск иноземную армию. Но здесь глава посольства боярин князь Василий Васильевич Голицын проявил стойкость в отстаивании принципа преимущества решения земского совета перед указом Боярской думы: «надобно ныне делати по общему совету всех людей, а не однем бояром, всем государь надобен»[560].
Был еще расчет на то, что возвратившийся в конце октября из-под Москвы гетман Станислав Жолкевский сможет повторить в смоленской ставке короля свои летние успехи. Однако его приезд под Смоленск лишь еще наглядней показал, что действуя в одиночку под Москвою, он не учел того, что достигнутый им компромисс оказался не тем результатом, на который рассчитывал король Сигизмунд III. Королевские советники и русские сторонники короля Сигизмунда III в Москве убеждали его оставить Смоленск, который и так будет в его руках, и скорее выступить в поход к столице, сделав вид что готовится калужская кампания. Но королю нужна была победа в своей маленькой войне, и его упрямство пересилило все доводы советников, обосновывавших более заманчивую перспективу. Когда был возобновлен штурм Смоленска (окончившийся, впрочем, неудачей) стало ясно, что посольство завершило свою миссию. Кто-то из членов великого посольства, пользуясь случаем, искал все это время королевских милостей и подтверждения прав на земельные владения (свои и чужие)[561]. Другие, наоборот, бежали из-под Смоленска, быстро поняв к чему идет дело. А руководители московского посольства с этого времени, фактически, оказались пленниками короля Сигизмунда III.
21 ноября 1610 года, король Речи Посполитой напрямую, без посредничества послов, обратился к Боярской думе. Он продолжал «манить» ее походом против «вора»: «а нам видит се спотреба первей вора калужского знесть и згладить и людей его… развести, покарать и выгнать»[562]. Свое продолжавшееся стояние под Смоленском он объяснял тем, что и в Смоленске много сторонников «вора», с которыми, якобы, ссылался воевода Михаил Борисович Шеин. Возник и новый мотив возмещения расходов королевской кампании! В итоге, к концу декабря 1610 декабря король Сигизмунд III добился-таки того, что Боярской думой было принято решение о подчинении Смоленска требованиям короля. Только и Дума уже была не та, и послы отказывались выполнять ее решения, и все опасности, связанные с приходом польско-литовских правителей в Москву, уже стали очевидными.
По Смоленской дороге в августе — сентябре 1610 года приехали в столицу многие из тех, кого история выберет в «кривые» Смутного времени, пользуясь не очень изящным, но прямодушным определением жившего в XIX веке историка Ивана Егоровича Забелина[563]. «Милостивый пане, пане, а пане мой милостивый…», — частил характерной скороговоркой льстеца Федор Андронов, обращаясь к находившемуся под Смоленском литовскому канцлеру Льву Сапеге, ставшему главным экспертом по московским делам. Едва появившись в столице, бывший дьяк «Тушинского вора», уже сносно могущий объясняться по-польски, быстро сориентировался и прибрал к рукам ни больше, ни меньше, как всю государственную казну. За какие заслуги получил пост казначея этот доверенный человек канцлера Льва Сапеги, становится видно из их переписки. Федор Андронов был лучшим информатором, к тому же умел провести тонкую интригу. Он действовал в Москве, имея в виду прежде всего тайную подоплеку королевских интересов. Со времен царя Бориса Годунова новый казначей Федор Андронов служил в московских гостях. Андронову бояре не могли простить, что «отец его в Погорелом городище торговал лаптями» (звучит как пословица, хотя принимать надо за достоверный факт). Однако купец и дьяк Федор Андронов слишком хорошо понимал открывшиеся ему возможности обогащения, чтобы обращать внимание на боярскую спесь. Он сам теперь распоряжался судьбами бояр, когда писал канцлеру Льву Сапеге о том, кто как себя ведет в Москве: «некоторые было с столицою мыслили ся вору поддата, а другие сами хотели быть паны, и мало их, кто бы бунтовщиком не был». Договор, заключенный с гетманом Жолкевским он уже в сентябре 1610 года понимал как временное потакание «их штукам» (хитростям), иначе бы пришлось «доставать» Москву «саблею и огнем». «Мы, слуги его королевской милости», — как писал Федор Андронов канцлеру Льву Сапеге, — собирались держаться в столице до прихода короля, опираясь на присутствие под городом десятков польских гусарских рот и стрелецкое войско в Москве. Тогда уже можно было не вспоминать про договор, заключенный «по их воле» (кстати; очень характерная оценка в устах Федора Андронова для понимания характера августовского документа).
Федор Андронов появился в Москве с двумя основными задачами, полученными от канцлера Льва Сапеги, чтобы разыскать казну царя Василия Шуйского и проложить дорогу для создания русского правительства при короле Сигизмунде III (а точнее, под контролем самого канцлера). Казна оказалась пуста, или Андронову было выгодно создать именно такое представление о состоянии московских финансов. «А скарбы незличоные, — писал о несметной казне Федор Андронов, — при Шуйском, и после Шуйского, царские рознесли каждый до собя». Далее он объяснял, как это происходило, свалив всю вину на поверженного царя, награждавшего льстецов и своих приближенных: «что Шуйской поймав раздавал своим похлебцам по тому: кто повинейший, тот венце платит и лепшим ся зоставует» (в переводе С.Ф. Платонова: «Кто свой, тот больше стоит и делается лучшим»). Поэтому основная мера, предлагавшаяся верным королевским слугою, состояла в смене состава судей и дьяков в приказах: «Да и в приказы б потреба инших приказных людей посажать, которые бы его королевскому величеству прямили, а не Шуйского похлебцы». Вскоре этот совет Федора Андронова будет выполнен, также как и другая, предложенная им мера укрепления королевской власти в Москве. Бывшего царя Шуйского «запровадили» под Смоленск, чтобы не оставалось иллюзии его возможного возвращения.
Главные позиции в Боярской думе занял боярин Михаил Глебович Салтыков, первым заключивший в феврале 1610 года договор с королем Сигизмундом III от имени русских тушинцев. Служба его не была забыта, более того, когда все московские «чины» сделали выбор в пользу королевича Владислава, боярин Михаил Салтыков удостоился личного королевского послания. Как понял его содержание этот русский боярин, ему предлагалось «государевым королевским делом промышлять и бояр московских и всяких русских людей к королевскому величеству приводить». Именно обеспечением нужных королю Сигизмунду III решений Боярской думы он и пытался заниматься в Москве. Очень быстро, уже к ноябрю 1610 года, обнаружилось, что главные королевские советники в Москве, что «литва», что москвичи, не могут поладить друг с другом. О своем конфликте с вернувшимся в начале сентября в столицу Московского государства бывшим послом Речи Посполитой велижским старостой Александром Госевским, боярин Михаил Салтыков вынужден был Доносить патрону — канцлеру Льву Сапеге, обвиняя его в «потакании» изменникам короля. Боярин Салтыков жаловался, что глава московского гарнизона и фактический руководитель правительства староста Александр Госевский «меня безчестит и дел делати не дает; переимает всякие дела, по их приговору, на себя, не розсудя московского обычея».
Действительно, Александр Госевский, в соответствии с королевскими распоряжениями Боярской думе, узурпировал право участвовать в решении разных дел, сначала вместе с боярами, а потом единолично, как настоящий царь. Даже выбор им для постоя бывшего двора Бориса Годунова в Кремле тоже был весьма символичным. Не случайно в Москве его стали звать «староста московский» и для доклада о разных делах «ходили» в Кремле «в верх», как обычно обозначались царские покои. Конечно, недовольных таким вторжением в управление Московским государством в Боярской думе было немалое, тем более, что стрелецкая охрана тоже была переподчинена Александру Госевскому. Однажды такое недовольство прорвалось в открытое выступление на заседании Боярской думы боярина князя Андрея Васильевича Голицына. Король Сигизмунд III 25 октября 1610 года совершил непростительный промах, дав окольничество Ивану Никитичу Ржевскому. В Тушино этот представитель рязанского дворянства был боярином, король «понизил» его в чине, но все равно такое небывалое нарушение местнической иерархии вызвало отпор в Думе. Свидетельство о выступлении боярина князя Андрея Васильевича Голицына оставил участник заседания Боярской думы ротмистр Николай Мархоцкий (тоже симптом своего времени). Он видел, как Иван Ржевский, подобно многим другим искателям чинов и должностей, приехал с королевским листом на окольничество. Но на этот раз даже непротивившийся союзу с Речью Посполитой князь Андрей Голицын, «человек твердый духом и видной наружности» обратился к Александру Госевскому с протестом: «Господа поляки, кривду великую мы от вас терпим. Признали мы королевича государем, а вы его нам не даете и пишете к нам грамоты не его именем, а именем короля, раздавая дани и чины, что и теперь видеть можете. Люди низкого звания с нами, большими, поднимаются, будто ровня. Или впредь так не делайте, или нас от крестного целованья освободите, и мы сами о себе помыслим»[564]. Так уже начинало зреть восстание против порядка, противоречившего августовскому договору с гетманом Жолкевским; но полностью соответствовавшего целям короля Сигизмунда III в Московском государстве.
Другой боярин, Михаил Салтыков, тоже прекрасно понимал, что в Москве творится что-то неладное, и таким образом вряд ли кого-то удастся привлечь «на королевскую сторону». У Михаила Салтыкова была своя философия русской жизни, он пережил многое, начиная с царствования Ивана Грозного, и щедро делился своим опытом с канцлером Львом Сапегой. «А мне Лев Иванович, московские обычаи староведомы», — писал боярин Салтыков, последовательно перечисляя всех правителей и давая самое точное из всех своих современников определение тирании Ивана Грозного. «Государь наш царь и великий князь Иван Васильевич всея Русии на Москве природной был, и тот присвоя людей и овладев ими, чинил по своей воле». После этого были «милость» царя Федора Ивановича, «ласка и истинное правительство» были у Бориса Годунова, но потом, «как кривду учинил, и от него все люди отложилися». Подходя к характеристике недавнего царствования Шуйского, боярин Михаил Салтыков, уже не сдерживаясь, дает волю чувствам, обвиняя приближенных им временщиков. Тем более, что порядки, установившиеся в Москве при Госевском, были отнюдь не лучше, а в чем-то с назначением в казначеи «торгового мужика» и потомка торговца лаптями даже и хуже: «при Шуйском, за неправду, и за такие же временники за Измайловы, да за такого ж мужика, что за Федора, за Михалка Смывалова посямест льется кровь. А ныне по таким думцам и правителем не быть к Москве ни одному городу, только не будет уйму таким правителем». Боярин Михаил Салтыков сходился в этом и с князем Андреем Голицыным и со многими другими людьми, недовольными присутствием на самом верху Федора Андронова. «Что такому знать правительство», — возмущается Салтыков и яркими красками обрисовывает то, как быстро успел Федор Андронов разменять доверие канцлера Льва Сапеги на банальное казнокрадство: «А казна, государь, многая в недоборе стала, потому что за многих Федор Ондронов вступается, и спущает, для посулов, с правежу; а иных не своего приказу насилством под суд к себе емлет, и сам государевых денег в казну не платит. А на нем, государь, государевых денег за Сибирскую рухлядь, по цене, что он взял из казны, две тысячи четыреста восмь рублев».
Все бы ничего, но к самому боярину Михаилу Глебовичу Салтыкову и его сыну Ивану Михайловичу тоже имелся счет, как к Федору Андронову, за «сибирскую рухлядь», то есть за пушнину, бывшую в Московском государстве самым главным экономическим ресурсом. Со времен Бориса Годунова, чтобы понять кто правит страной, надо было узнать, кто владеет Вагой. После воцарения Бориса Годунова эти богатейшие Поморские черносошные земли побывали за Дмитрием Годуновым, а при царе Василии Шуйском — за князем Дмитрием Ивановичем Шуйским и князем Михаилом Васильевичем Скопиным-Шуйским. Поэтому в следующих письмах боярину Салтыкову приходится уже оправдываться перед канцлером Львом Сапегой за то, как он сам использовал расположение к нему короля, канцлера и сенаторов Речи Посполитой. Оправдания боярина Салтыкова, что он следовал заведенному порядку управления в раздаче поместий и сборе хлебных запасов («а делал, государь, я государьские дела, говоря со всеми бояры, со князь Федором Ивановичем Мстиславским с товарищи»), были мало интересны «королевской стороне». Салтыкову надо было объяснить, почему полученные им с сыном Вага, Чаронда, Тотьма и Решма давали «в добрую пору» до 60 000 дохода, а теперь, по собственному признанию боярина, сборы с них не доходили и до 3000 рублей. Но боярин Михаил Салтыков, похоже, считал полученные земли справедливой компенсацией его услуг королю, намекая, что успел накопить спорные деньги до того момента, как поступил на службу к Сигизмунду III. Не зря ведь они с сыном «горло свое везде тратили, чая себе милости». Более того, «поручение» Московского и Новгородского государств королю и королевичу боярин Михаил Салтыков «скромно» объяснял «государским счастьем, и вашим сенаторским промыслом, и нашими службишками». Канцлер Лев Сапега всерьез опасался, после получения доносов из Москвы, что деятельность Салтыкова приведет к «великой смуте и кручине» и настроит людей против Боярской думы. Однако один из ее членов легко успокаивал канцлера с помощью уже многократно проверенного наблюдения: «И то, государь Лев Иванович, дело неболшое да и сыскное. На Москве и не за то смута не будет». Кроме того, причина «недружбы» по объяснению Михаила Салтыкова, крылась еще и в том, чтобы скомпрометировать действия короля Сигизмунда III и его сенаторов в Москве, «чтоб видев то, люди ставили королевскую милость и ваше сенаторское слово пременно, а не постоятелно»[565].
Для полноты открывающейся картины московского управления после заключения договора о призвании королевича Владислава можно упомянуть и о самом канцлере Льве Сапеге, который тоже неожиданно показал себя ценителем сибирской пушнины. На переговорах с послами Речи Посполитой в 1615 году русская сторона вспоминала об этом времени: «Хто даст Лву пару соболей, тот дьяк думный, а хто сорок — тот боярин и окольничий». То, что канцлер любил принимать меховые подарки, подтверждает комичный казус с печатником Иваном Грамотиным, от имени которого канцлер получил «худой упоминок, рысь».
Рысий мех ценился гусарами для их рыцарского убранства, но канцлеру он был не по чину и кто-то использовал случай, чтобы охладить Льва Сапегу к дьяку Грамотйну, послав «худой поминок… как бы на шутку». Сглаживая неприятные последствия действий недоброжелателей, дьяк Иван Грамотин посылает канцлеру под Смоленск уже царский подарок «кожух горностайной». Впрочем, не исключено, что прежние подарки Ивана Грамотина в дороге просто подменили, а он не захотел в этом признаться. Во всяком случае очень показательно, что еще один участник обмена пушнины на должности боярин Михаил Салтыков, посылая в подарок канцлеру Льву Сапеге «шапку лисью горлатну черну», принял все меры предосторожности, даже при том, что шапку вез родственник его жены и «приятель» князь Федор Андреевич Звенигородский, пожалованный под Смоленском чином окольничего[566].
Не удивительно, что новое правительство королевича Владислава в Москве, сформированное осенью 1610 года, оказалось странным. И это еще самое мягкое из возможных определений. Имена «героев», получивших от короля Сигизмунда III «листы на уряды», сохранились. «Распределение» получилось следующим: боярин «пан» Иван Михайлович Салтыков получил в управление Стрелецкий приказ, но 7 сентября 1610 года тут же должен был сдать свои дела приехавшему в столицу старосте Александру Госевскому из-за отъезда в Новгород Великий для приведения его к присяге на имя короля и королевича. Другой «боярин» Никита Дмитриевич Вельяминов получил в управление Ямской приказ (составитель местнического памфлета писал про него, что «дал ему то боярство Вор под Москвою в таборех»[567]), окольничий князь Юрий Дмитриевич Хворостинин оказался в Пушкарском приказе, а вынырнувший из небытия ближайший советник Лжедмитрия I окольничий Михаил Андреевич Молчанов получил назначение в Панский приказ командовать служилыми иноземцами. Ближний двор королевича Владислава состоял из очень известных, успевших «отличиться» в Смуту лиц: еще один любимец самозванцев князь Василий Михайлович Мосальский стал дворецким, Иван Романович Безобразов — ловчим, Иван Васильевич Измайлов — оружничим, а Лев Плещеев — кравчим. Главные дьяческие должности заняли в Посольском приказе дьяк Иван Грамотин (сначала он служил думным дьяком Лжедмитрия II, а теперь стал печатником королевича Владислава), в Поместном приказе думный дьяк Иван Чичерин, а в Разряде — дьяк Василий Юрьев. Но самыми одиозными оказались назначения в финансовые приказы: в Новгородскую четверть, порученную дьяку Степану Соловецкому, в Устюжскую четверть, отданную новопоставленному дьяку Федору Апраксину, в Таможенную избу, куда попал дьяк Бажен Замочников, а был еще Земский двор, Казенный двор и много других хлебных должностей. Знаменитый Федор Андронов поначалу получил «всего лишь» назначение быть «у челобитных». Но с 7 ноября 1610 оказался московским казначеем. О том, как он распоряжался, позднее говорили: «как бояре запечатают, а придут опять в казну, а печати боярских нет, печать Федьки Ондронова». Образно обо всех таких назначениях короля Сигизмунда III было сказано на переговорах 1615 года: «прислали… в казначеи кожевника детину Фетку Ондронова, в думные дьяки овчинника Степана Соловецкого да замошника Баженка да суконника Кирилка Скробовицкого, Васку Юрьева поповича и иных таких же простых худых людей»[568].
С.Ф. Платонов справедливо писал: «вокруг поруганного боярства и ниспровергнутой думы начиналась политическая вакханалия меньшей «братьи», желавшей санов, власти, богатства и думавшей, что ей легко будет завладеть Москвою путем унижения и низменного раболепства перед иноверным победителем»[569]. Такой противоестественный союз самозванческой «элиты» с «ушниками» и «похлебцами» царя Шуйского, разбавленный новейшими авантюристами, вроде Федора Андронова, был обречен. Позднее окажется, что это всего лишь жестокая карикатура на уже созревший новый, объединяющий земский порыв, который вскоре действительно станет собирать всех вместе, но не для деления оставшейся бесхозной казны, а во имя общего «совета» разных чинов. Тогда тоже сделаются несущественными прежние политические противоречия, и рядом друг с другом в правительстве начнут действовать служилые люди и мужики, стольник и земский староста.
Назревавший кризис прорвался от удара одной ногайской сабли. Пока Москва делила чины и казну, города Замосковного края узнавали, что паны, приезжавшие в свои «приставства», ничуть не лучше уже знакомых им со времен тушинского режима вольных казаков и беглых пахоликов. В одной из земских отписок периода создания ополчений в феврале 1611 года писали: «А на Москве владеет все Литва, и к нам в Ярославль с Москвы паны приезжали и кормы на нас правили всякие нещадно и мы сверх крестнаго целованья им паном кормы давали по великой нуже»[570]. Окраины государства жили своей жизнью, все чаще посматривая в сторону Калуги (например, Казань), где сидел Лжедмитрий II, запертый войском бывшего гетмана Яна Петра Сапеги. Король Сигизмунд III продолжал войну под Смоленском и многим уже становилось ясно, что московское посольство провалилось, а король, вместо отправки войска для борьбы с самозванцем, хочет сам править в столице Московского государства. Поэтому когда ногайский князь Петр Урусов убил «царя Дмитрия», напав на него во время выезда на охоту под Калугой 11 (21) декабря 1610 года, это событие стало сигналом к действию для многих людей.
Несколько недель обезглавленный труп «царика» лежал в калужском Троицком соборе и все это время в городе шли споры по поводу присяги королевичу Владиславу. Служилые татары, окружавшие самозванца в последние месяцы его жизни, разбежались, так как немедленно на них обрушилась месть посадских жителей. Русские сторонники самозванца и казаки прекрасно знали по Тушино польско-литовскую шляхту и не стремились к новому объединению с теми, против кого уже повернули свое оружие после бегства Лжедмитрия II из-под столицы. Иван Мартынович Заруцкий успел побывать в ставке короля Сигизмунда III под Смоленском, но что-то быстро вернулся (гетман Станислав Жолкевский объяснял в своих записках его отъезд тем предпочтением, которое отдавалось сыну боярина Ивану Михайловичу Салтыкову перед предводителем казаков). А главное состояло в том, что «царь умер, да здравствует царь». Спустя месяц после «калужской охоты», в середине января 1611 года Марина Мнишек родила сына, которого назвали грозным именем Иван в честь «дедушки». Ребенка родителей, венчавшихся в православной церкви на глазах калужского посада, крестили в православную веру[571]. Рождение царевича Ивана Дмитриевича спасло жизнь Марины Мнишек и стало продолжением ее исторической драмы в России.
Начало земского движения по организации Первого ополчения, называющегося еще «Ляпуновским» (по имени его главного организатора Прокофия Петровича Ляпунова), не случайно совпало с калужскими событиями. Хотя недовольство «Литвой» возникло еще раньше. На переговорах в Речи Посполитой с посланником Денисом Аладьиным в 1613 году обвинили главу смоленского посольства боярина князя Василия Васильевича Голицына в том, что он первым настроил патриарха Гермогена и Прокофия Ляпунова против короля: «и к Ермогену патриарху в столицу, и на Рязань к Прокофью Ляпунову, и к иным многим изменником по городом грамоты росписал неправдиве, будто государь король, его милость, не хочет дата сына своего королевича его милости Владислава на Московское государство». Делал это боярин князь Василий Васильевич Голицын, по мнению польско-литовской стороны, для того, чтобы воцариться самому: «умыслив сам быта вашим великим государем»[572]. Со смертью одиозного «царика», возникал вопрос о era наследстве и о том, куда повернут оружие непримиримые враги короля Сигизмунда III, имевшие основания обвинять его в том, что он украл у них победу под Москвой. Позиция предводителя казаков Ивана Заруцкого, немедленно взявшего под свое покровительство и охрану Марины Мнишек и «царевича» Ивана Дмитриевича, устраивала немногих. Остальные стояли перед выбором: служить королевичу или…
В этот момент и прозвучали знаменитые призывы патриарха Гермогена. Вопрос об его причастности к делу создания ополчения, несмотря на свою очевидность, относится к числу спорных тем истории Смуты[573]. Независимо от того, писал или не писал патриарх Гермоген призывные послания (а какая-то переписка все-таки была, например, с рязанским архиепископом Феодоритом), именно его открытое неповиновение польско-литовским властям и их русским сторонникам обозначило возможный выход из тупика. Патриарха Гермогена не послушали летом 1610 года при сведении с престола царя Василия Шуйского и в дальнейших контактах с гетманом Жолкевским, грубо указав ему, чтобы не вмешивался в земские дела. Поэтому у него были все основания для обид на Боярскую думу, продолжавшую держаться буквы договора о призвании королевича Владислава, уже успевшего превратиться в фикцию. Как ни парадоксально, но именно русские сторонники Сигизмунда III и глава московского гарнизона Александр Госевский не меньше самих организаторов ополчения «повлияли» на превращение патриарха Гермогена во вдохновителя народного движения. Еще в конце ноября 1610 года на его авторитет попыталась опереться Боярская дума, чтобы отослать московскому посольству под Смоленск выгодные для короля Сигизмунда III распоряжения послан митрополиту Филарету и боярину князю Василию Васильевичу Голицыну «во всем покладыватца на ево королевскую волю». Патриарх решительно отказался оттого, чтобы вместо королевича передать русский престол королю: «и то ведомое стало дело, что нам целовати крест самому королю, а не королевичю, и я таких грамот не токмо, что мне рука приложити, и вам не благословляю писата, но проклинаю, хто такие грамоты учнет писата»[574]. Он немедленно отреагировал призывом к открытому неповиновению вошедшим в Москву полякам и литовцам, когда узнал о смерта самозванца в Калуге. Под Смоленском передавали слова патриарха Гермогена: «Легко теперь этих поганых и разбойников истребить можем, когда у нас согласие будет и один только в земле неприятель»[575].
Не были, видимо, эта речи тайной и в самой Москве, а также за ее пределами. Из Переславля-Рязанского воевод а и думный дворянин Прокофий Ляпунов тоже обращался к Боярской думе с посланием, чтобы она прямо объявила, ожидается или нет приезд королевича Владислава, не соглашаясь на передачу русского престола Сигизмунду III[576]. Следующим шагом стал отказ воеводы Ляпунова присылать в Москву так необходимый столице рязанский хлеб в конце 1610 года. Собранные доходы тоже оставались в его распоряжении, и он использовал их на земское дело, начав выяснять, кто еще готов, как и он, до конца воевать против польского короля Сигизмунд а III и его сторонников в Москве. Московских бояр такая перспектива очень пугала и они сообщали королю Сигизмунду III под Смоленск, что Прокофий Ляпунов «воевод и голов с ратными людьми от себя посылает, и городы и места заседает, и в городех Дворян и детей боярских прельщает, а простых людей устращивает и своею смутою от вашей государской милости их отводит; а ваши государские денежные доходы и хлеб всякой збирает к себе»[577]. Опять попытались повлиять на патриарха Гермогена, чтобы он остановил рязанского строптивца («а к Прокофью послата, чтоб он к Москве не збирался»). Однако это обращение достигло противоположного результата. Патриарх Гермоген говорил: «а к Прокофью Ляпунову стану писата: будет королевич на Московское государство и крестится в православную християнскую веру, благословляю его служить, а будет королевич не крестится в православную християнскую веру и Литвы из Московского государства не выведет, и я их благословляю и разрешаю, кои крест целовали королевичю, идти под Московское государство и померета всем за православную християнскую веру»[578].
Этим и «страшен» был патриарх Гермоген всем его недоброжелателям, потому что, как раньше другой патриарх Иов освобождал жителей московского посада от присяги ложному Дмитрию, так и Гермоген мог дать каноническое разрешение от клятв королевичу Владиславу. Александр Госевский в Москве и королевское окружение под Смоленском были уверены в том, что имеют дело с последними очагами сопротивления в Московском государстве. Стоило только скомпрометировать патриарха, не имевшего права обращаться с прямыми призывами к войне с новой властью. Александр Госевский предъявлял на переговорах с русскими боярами в 1615 году грамоту патриарха Гермогена в Нижний Новгород, перехваченную 29 декабря 1610 года (8 января нового стиля). В грамоте, якобы, было написано о том, что «кн. Ф.И. Мстиславский со всеми иными боярами и думными людьми Москву Литве выдали, а Вора дей в Калуге убито; и они б, собрався все в сборе со всеми городы шли к Москве на литовских людей». Однако московская сторона отвечала, что «патриарх так не писывал» и предположение Л.М. Сухотина о том, что грамота была сфальсифицирована бывшим главой московского гарнизона польско-литовских войск, выглядит не таким уж невероятным[579].
Другое дело, что из Нижнего Новгорода, города известного своей самой последовательной приверженностью земскому делу в царствование Василия Шуйского, к патриарху Гермогену действительно потянулись ходоки, желавшие узнать мнение патриарха о том, как быть дальше. В том, что патриарх «словом приказывал» нижегородцам протестовать против Литвы, не сомневаются даже скептики. Одного этого было достаточно для того, чтобы начать объединительное движение для похода под столицу, где боярское правительство забыло летние клятвы следовать воле «всей земли» в выборе государя.
Патриарха Гермогена в Москве теснили и держали под подозрением, но в итоге под Смоленском решили, что надо использовать его авторитет в своих целях. В марте 1611 года канцлер Лев Сапега отправил к нему официальное посольство во главе с Адамом Жолкевским (племянником гетмана Станислава Жолкевского) говорить «о делех всего государства Московского»[580]. Никакого разговора о «добрых делах» в итоге у этого посольства уже не случилось, так как развитие событий привело к страшному пожару в Москве 19 марта 1611 года и открытой войне с войсками Первого ополчения, подошедшего к столице. В тот момент даже сам гетман Жолкевский, полностью потерявший кредит московских бояр, ничего бы не мог поправить, не говоря об его племяннике. Гетман писал об этом: «У Москвы не имею уважения, так как ничего не сделано из того, что я обещал»[581].
Начавшие первыми движение по созданию земского ополчения Переславль-Рязанский и Нижний Новгород заключили договор о совместных действиях 31 января 1611 года. Им нужно было только вспомнить недавние времена борьбы с тушинцами и поддержку, оказанную рати князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского. Снова служилые и посадские люди, представители всех «чинов», действовали рядом друг с другом, самостоятельно определяя, что нужно делать дальше для решения главного династического вопроса. К движению быстро присоединились и другие Замосковные и Украинные города. Вокруг городовых воевод, отказавшихся от поддержки королевича Владислава, объединялись местные посадские «миры», дворяне и дети боярские, другие служилые люди. Надо хорошо представлять переворот, совершившийся в умах людей, в обычное, «несмутное» время редко покидавших свои посады и уезды (за исключением городового дворянства, которому такая служба была привычна). Должны были случиться чрезвычайные обстоятельства, побуждавшие людей действовать именно таким образом. Отнюдь не случайно в агитационных грамотах начала движения ссылались на призыв патриарха идти под Москву к концу зимы, чтобы авторитетом «земли» повлиять на выполнение обещания о новом царе.
Но у нового движения было одно важное отличие от всех остальных коалиций периода Смуты — Первое ополчение должно было объединить тех, кто еще до недавнего времени находился в непримиримой вражде друг с другом, «земцев» и «тушинцев». Ко всему добавлялась другая, социальная рознь между дворянами и казаками, между дворянами и их «старинными» и «крепостными» людьми, которых зазывали в ополчение, обещая дать им волю[582]. В этот момент сказалось выгодное расположение Рязанской земли, посредине между последовательной земщиной е Нижнем Новгороде и мятежными сторонниками Ивана Болотникова и «Тушинского вора» в Туле и Калуге. Кроме того, фигура Прокофия Ляпунова, резкого в своих политических порывах и неоднократно открыто выступавшего против власти царя Василия Шуйского, была удобнее для переговоров тем, кто еще недавно служил самозванцу и тоже предпочитал, как и Ляпуновы, не ждать, как будут разворачиваться события, а решительно влиять на них. Так Рязань и ее воевода Прокофий Ляпунов оказались в перекрестье земского движения, организовав столь необходимые переговоры со всеми, кто стремился избавиться от диктата короля Сигизмунда III в московских делах.
Представление о начальных целях земского движения дает первая крестоцеловальная запись, по которой впервые присягали в Нижнем Новгороде те, кто «записывался» в ополчение при его создании в январе 1611 года. В ней на тот момент было лучше всего сформулировано то, против чего восстала собиравшаяся земская сила, а общая задача была всего одна, «что нам за православную крестиянскую веру и за Московское государьство стояти и от Московского государьства не отстати». Совершившийся поворот, превращал бесконечные междоусобия в войну за веру и защиту столицы Русского государства. К этому призывал патриарх Гермоген, к тому же звали пересланные им в Нижний Новгород воззвания «ото всяких Московских людей» и от неназванных смольнян, обращавшихся в Москву. Грамота, составленная от имени дворян и детей боярских смоленского и соседних «городов» была, как установил С.Ф. Платонов, написана на самом деле в Москве[583]. Составители грамоты правильно рассчитали, что слова «смольнян», чьи близкие оказались в плену из-за военных действий короля Сигизмунда отзовутся с особенной болью. «Господам братьям нашим сего Московского государства», — так начиналось обращение жителей смоленских разоренных городов и уездов ко всем православным. Они напоминали, «как мы и вы дались без всякого противления литовским людем», и описывали, что после их приезда в королевский обоз под Смоленск им за год, а то и больше так и не удалось «выкупити от плену, из латынств ти от горкия смертныя работы, бедных своих матерей и жен и детей». Речь, вероятно, должна была идти о семьях тех смольнян, кого королевский поход в пределы Московского государства застал в своих поместьях и вотчинах. Но их судьба в этом воззвании лишь повод, чтобы разжечь справедливое чувство протеста, и «плен» становится аллегорическим, так как до насильственного приведения к католичеству дело под Смоленском еще не дошло. Между тем, авторы воззвания, убеждали больше не верить ничему, что исходит от королевской стороны; «и никто не смилуется, и никто не пощадит». Всем, кто еще не растерял доверия к обещаниям, беспощадно и со знанием дела объявляли: «Вас же всех московских людей литовские люди зовут собе противниками и врагами собе: какую хотите милость и пощаду собе найти?». Яркими словами в грамоте «смольнян» говорилось об общем земском деле: «Не будете толко ныне в соединение, обще со всею землею, горько будет плаката и рыдата неутешимым вечным плачем». И далее снова об угрозе «латынства», «плена», о том, что «в Польше и Литве никако на то не поступятся, что дата королевича на Московское государьство». Поэтому авторы грамоты призывали писать из столицы «в Новгород, на Вологду и в Нижней», чтоб «всем было ведомо, всею землею обще стати за православную крестьянскую веру, покаместа еще свободны, а не в работе и в плен не розведены».
Ссылка на эту грамоту «разореных пленных» содержалась и в другом послании, рассылавшемся через Нижний Новгород с указанием на то, что оно исходит от патриарха Гермогена. Его главная идея — защитить православие от «врагов креста Христова» (так в полемическом запале отвергали вместе с «латинством», саму его принадлежность к Христианству). Нужно было одуматься и вспомнить: «толко коренью основанье крепко, то и древо неподвижно; толко коренья не будет, к чему прилепиться?». Такой доходчивый образ иллюстрировал мысль о необходимости освободить Москву, как корень православия, где хранятся главные святыни — Владимирская икона Божьей матери и мощи святых-покровителей столицы: «Здесь образ Божия Матере, вечныя заступницы крестьянский, Богород ицы, ея же Евангелист Лука написал; и великие светилники и хранители, Петр и Алексей и Иона Чюдотворцы; или же вам православным крестьяном то ни во что ж поставить? Се же глаголати и писати страшно…»[584]. В этих словах уже содержалась вся основная «философия» будущих земских движений, весьма символично окончившихся молебном перед Владимирской иконой в освобожденной столице. Но до московской победы предстояло пройти еще долгий путь.
В крестоцеловальной записи упоминалось самое насущное, касавшееся всех, без чего нельзя было достичь общих целей. Главным образом, будущие ополченцы договаривались «стояти заодин» против польского короля Сигизмунда III и его русских сторонников. Но одного этого было мало, надо было еще сохранить мир друг с другом, поэтому в записи подробно расписывалось, чего нельзя делать на будущее. Один этот список возможных преступлений является достаточно ярким свидетельством глубины общественного распада (так до конца и не преодоленного в Первом ополчении): «и меж собя смутных слов никаких не вмещати, и дурна никакого не всчинати, скопом и заговором и никаким злым умышлением никому ни на кого не приходити, и никому никого меж собя не грабити, и не побивати, и лиха ни которого меж собя никому ни над кем ничем не чинити». Самый главный вопрос о царе не предрешался, о будущем самодержце говорилось: «А кого нам на Московское государство и на все государства Росийского царствия государя Бог даст, и нам ему государю служити и прямит и добра хотеша во всем вправду, по сему крестному целованью». Более того, на этом этапе деятельности земского ополчения, по-прежнему сохранялась даже возможность призвания королевича Владислава. Хотя сказано об этом было предположительно и в ряду заведомо невыполнимых для короля Сигизмунда III условий, но — сказано: «А буде король не даст нам сына своего на Московское государство и полских и литовских людей с Москвы и изо всех московских и из украинных городов не выведет, я из под Смоленска сам не отступит, и воинских людей не отведет: и нам битися до смерти»[585]. Последние слова не оставляли сомнения в серьезности предпринимавшегося земского дела, означавшего восстание на последнем рубеже борьбы за независимость Русского государства.
В начавшейся агитационной переписке земские «миры» обращались друг к другу от имени широкого союза разных чинов. Так, отвечая на нижегородское обращение рязанский воевода Прокофий Ляпунов писал «В преименитый Новгород Нижней, священного причета, архимаритом и игуменом, и протопопом и всему освященному собору, и государственного ж сана, господам воеводам, и дьяком, и дворяном и детем боярским Нижнего Новагорода и розных городов и Нижняго Новагорода головам литовским и стрелецким и казачьим, и литве и немцом, и земским старостам и целовалником, и всем посадским людем, и пушкарем, и стрелцом, и казаком и розных городов всяким людем, обитающим в Нижнем Новегороде, всему христоименитому народу». За этим пышным обращением лежало не стремление к украшению речи «плетением словес», а отчетливое понимание, что в своих призывах нельзя никого пропустить (даже служилых иноземцев и их голов, упомянутых в рязанской грамоте). В грамоте Прокофия Ляпунова, я отличие от нижегородских обращений, подчеркивавших, что цельна земского дела становится борьба за веру, больший упор сделан на текущую борьбу с боярами в Москве. Все время существования ополчения они будут самыми главными врагами Прокофия Ляпунова, писавшего в конце января 1611 года: «и мы бояром московским давно отказали и к. ним о том писали, что они прелстяся на славу века сего, Бога отступилщ и приложилися к Западным и к жестокосердным, на своя овца обратлись»[586]. Эти идеи Прокофия Ляпунова найдут свой отклик, в отписке из Ярославля в Казань тоже будут обвинять московских бояр, что они «прелстились для уделов». Глубина произошедшего падения возмущала земщину, не сдерживавшуюся в своих страстных обличениях новоявленных иноземных владетелей: «Не токмо веру попрати, хотя б на всех хохлы хотели учинити, и за то б никто слова не смел молыти, боясь многих литовских людей и руских злодеев, которые с ними, отступая от Бога, сложилися… и Литва в Москву вошли и Москвою завладели, наряд и ключи к себе взяли, и казною завладели, и в Литву казну выслали, и ходили и ездили сами вооруженны, а московским людем бедным, как есть овцем, ни с каким оружием и в руках носить не велели, и учинили в работе»[587].
Рязанский союз с самого начала объединил Калугу, Тулу, Михайлов, «Сиверские» и «Украинные» города, где тоже началось крестное целованье и был заключен договор «со всею землею стояти вместе, заодин, и с литовскими людми битись до смерти». К ним примкнула «понизовая сила», стоявшая под Шацком. Посланники Прокофия Ляпунова ездили во Владимир и Коломну и смогли привезти благоприятные вести, что там «с нами одномышлены ж». Эти два города (несмотря на то, что в Коломне еще оставалась помеха в лице воеводы Василия Борисовича Сукина, подчинявшегося московскому боярскому правительству) и были назначены в качестве сборных мест для схода первых отрядов ополчения. Для своих рязанцев Прокофий Ляпунов определил самый очевидный, близкий путь на Москву через Коломну. Бывшие тушинцы, среди которых выделялось казачье войско Ивана Заруцкого в Туле и отряды «бояр из Калуги», должны были самостоятельно двигаться к столице. А «земская» часть войска из Нижнего Новгорода и других городов Замосковного края по предложению Прокофия Ляпунова должна была прежде идти на Владимир, «или вам на которые городы податнее».
Так и поступили, первые сотни направились из Нижнего Новгорода во Владимир 8 февраля. Владимир стал местом сбора воевод ранее известных прежде всего своей приверженностью царю Василию Шуйскому. Кроме нижегородского воеводы князя Александра Андреевича Репнина, там должны были собраться окольничий князь Василий Федорович Мосальский из Мурома и суздальский отряд во главе с Андреем Захарьевичем Просовецким. Андрей Просовецкий был из той же плеяды казачьих вождей Смуты, что и Иван Заруцкий (и тех же политических пристрастий). Несмотря на то, что он одним из первых включился в земское движение, во Владимире первым воеводой суздальского отряда стал окольничий Артемий Васильевич Измайлов (правда, в земских городах ему не сразу смогли простить то, что он был, фактически, временщиком у царя Василия Шуйского, и иногда упоминали его без чина окольничего и даже отчества). Под началом Андрея Просовецкого остались оказавшиеся сначала в Суздале, а потом с земскими отрядами во Владимире казаки, пришедшие из-под Пскова. События далеко развели друг от друга бывших ближайших советников Шуйского, и 11 февраля под Владимиром их атаковал (хотя и безуспешно) присланный из Москвы полк боярина князя Ивана Семеновича Куракина.
Король Сигизмунд III и московские бояре также сделали попытку привлечь для борьбы с начинавшимся земским движением войско гетмана Яна Петра Сапеги, стоявшее в Перемышле. Здесь и сказалось то, что у ополчения было все-таки две части, и бывшие тушинцы смогли уговорить гетмана Сапегу сохранять нейтралитет, обнадеживая его самого и войско уплатой им «заслуженного жалованья» в случае успеха. Из переписки гетмана Сапеги с калужским воеводою известны подробности того, как еще 14 января 1611 года сапежинцев призывали из столицы идти в поход на Ляпунова в Рязани, на Калугу и на остальные города, бывшие с ними «в совете». Однако вместо этого начались переговоры (от имени калужан их вели «боярин» князь Дмитрий Мамстрюкович Черкасский, «спальник» Игнатий Ермолаевич Михнев и «дворянин» Данила Андреевич Микулин). Гетман Сапега говорил о себе и своем войске: «а про нас ведаете, что мы люди волные, королю и королевичу не служим, стоим при своих заслугах, а на вас ни которого лиха не мыслим и заслуг своих на вас не просим, а кто будет на Московском государьстве царем, тот нам и заслуги наши заплатит». Гетман Ян Петр Сапега признавал начавшуюся общую борьбу: «и яз то ведаю, что вы с Прокопьем Ляпуновым в совете и стоите за православную крестьянскую веру за один». Он отказывался от вмешательства в нее на королевской стороне и даже намекал на готовность к переговорам с Ляпуновым: «а я московских бояр не слушаю и с вами битися не хочу, хочу с вами быти в любви и в братъстве». Выяснялось, что в войске самого Сапеги могло быть немало сочувствовавших главным целям начавшегося движения, провозгласившего одной из своих главных целей защиту православной церкви. Хотя бы потому эта идея могла быть привлекательная для сапежинцев, что, как писал гетман, «у нас в рыцарстве болшая половина Руских людей» (речь шла о православных выходцах из Речи Посполитой, воевавших под началом Яна Петра Сапеги). Одновременно посольство от войска Сапеги из Перемышля ездило в Тулу, где смогло договориться с Иваном Заруцким. Был обрадован стремлением Сапеги к союзу и Прокофий Ляпунов, не желая, по его словам, оставлять «за хребтом» таких «великих людей». Он послал договариваться в Калугу и к гетману Сапеге своего племянника Федора Ляпунова, думая уговорить гетмана встать «в Можайске на дороге, для прибылных людей к Москве от короля, беглой Литвы с Москвы». Секрет возможного согласия был прост, его сообщал гетману Яну Петру Сапеге и своему покровителю Федор Плещеев в начале февраля 1611 года: «а про заслуженое де они так говорят: «не токмо что де тогды заплатим, коли кто будет царь на Москве, нынече де ради заслуженное платить»[588]. Однако, в условиях отсутствия общей казны ополчения, это была всего лишь декларация, которой гетман Сапега в итоге не поверил.
Ополчение еще только собиралось для «совета всей земли» к Москве, а в городах уже выбирали тех, кто мог представлять на будущем земском соборе служилые дворянские общества и посады. Имена таких представителей местных «соборов» сохранились в земской переписке. Начало «совместным» посольствам положила поездка из Нижнего Новгорода к патриарху Гермогену «сына боярского» Ратмана Пахомова и «посадского человека» Родиона Мосеева (через которых дошел до земщины патриарший призыв), а также приезд из Переславля-Рязанского в Нижний Новгород стряпчего Ивана Ивановича Биркина и дьяка Степана Пустошкина. В то же самое время в Вологду отсылали для «доброго совету» дворян Курдюка Агеевича Кафтырева, Семена Пасынкова и посадского человека Игнатия Исакова из Костромы, «для подлинного договору и поспешенья» дворянина Богдана Васильевича Ногина и посадского человека Петра Тарыгина из Ярославля «ото всего города». Все это уже напоминает ту земскую «конструкцию», которая будет использована при создании следующего, нижегородского ополчения, где стольник князь Дмитрий Михайлович Пожарский будет действовать рядом с земским старостой Кузьмой Мининым[589].
Основу городовых отрядов, собравшихся в поход к столице Московского государства, составляли местные дворяне и дети боярские, но с ними вместе приняли участие в ополчении стрельцы, казаки и даточные люди, собранные с монастырских земель. Сбор даточных людей был организован также с поместий и вотчин старых, отставных людей, вдов и недорослей, всех тех, кто не мог идти под столицу. Представление о том, как создавалось ополчение, дает отписка из Ярославля в Казань, рассказывавшая о начале похода на Москву 28 февраля 1611 года со ссылкой на «духовной чин» и «всяких чинов людей», подписавших документ с объединительным призывом. Ярославцы рассказывали, что у них в городе «собрались с воеводою Иваном Ивановичем Волынским ярославцы дворяня и дети боярские; да посланы были на Вологду, с московским головою с Иваном Толстым полной приказ пятьсот человек стрельцов, и те, не ходя на Вологду, поворотились и крест целовали в Ярославле, что им на литовских людей идти к Москве и битись до смерти; да готовых было в Ярославле старых триста человек казаков, да из-под Новагорода пришли Астороханские стрелцы и Тимофеева приказу Шарова казаки и крест целовали, да с монастырей и с земли даточные люди многие». К той же отписке была приложена «Роспись, кто из которого города пошел воевод с ратными людми», дающая представление о первоначальном составе Первого ополчения:
«С Резани, с воеводою Прокофьем Петровичем Ляпуновым, Резанские городы и Сивера.
Из Мурома, с окольничим со князем Васильем Федоровчием Масадским, муромцы с околными городы.
Из Нижнего, с воеводою со князем Олександром Ондреевичем Репниным, Понизовые люди.
Из Суздаля, да из Володимеря, с воеводою с Ортемьем Измайловым, да с Ондреем Просовецким, околные городы, да казаки волские и черкасы, которые подо Псковом были.
С Вологды и из Поморских городов, с воеводою Федором Нащекиным.
С Романова, с мурзы и с татары и с рускими людми, воевода князь Василий Романович Пронской да князь Федор Козловской.
С Галицкими людми воевода Петр Иванович Мансуров.
С Костромскими людми воевода князь Федор Иванович Волконской»[590].
Воеводами той части ополчения, что состояла из бывших тушинцев из Калуги и Тулы, стали соответственно боярин князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой и Иван Мартынович Заруцкий.
19 марта 1611 года, в день страшного пожара Москвы у русских публицистов появилась своя дата, от которой они отсчитывали «конечное разорение» Московского государства. Отряды Первого ополчения уже были на подходе к Москве, видели всполохи подожженного города и встречали на дорогах спасавшихся погорельцев… Это была упреждающая месть неуютно чувствовавшего себя в столице польско-литовского гарнизона во главе с Александром Госевским. После сожжения Москвы им бесполезно было вспоминать о жертвах майского погрома в столице, случившегося при свержении Лжедмитрия I. Они страшно боялись волнений, которые могли случиться в Вербное воскресенье 17 марта во время традиционного шествия «на осляти» патриарха Гермогена для освящения воды в Москва-реке. Боярин Михаил Салтыков предупреждал, что не позднее ближайшего вторника, то есть именно 19 марта, под Москву подойдет войско Ляпунова, и собирался бежать к королю под Смоленск. Что мог сулить приход земского ополчения нескольким тысячам поляков и литовцев, расположившимся полками в Кремле, Китай-городе и Белом-городе, было очевидно. Ротмистр Николай Мархоцкий, как опытный военный, запомнил диспозицию и правдиво написал, что в последнее время польско-литовский гарнизон уже «не очень полагался на свои силы, которые были слишком малы для города в сто восемьдесят с лишним тысяч дворов». Но случай отменил все расчеты, так как долго копившееся недовольство самоуправством иноземных гостей, превратившихся в единственных хозяев, прорвалось во время рядового дела по установке пушек на Львиные ворота Китай-города. Мобилизованные извозчики, которые в силу профессии всегда знали чуть больше других, в том числе и о подходе ополчения к Москве, отказались помогать полковнику Миколаю Коссаковскому. Усмирять бунт бросились и немцы, перешедшие на службу короля после клушинского провала, и сами поляки, и литовцы, в итоге, в один день «погибло шесть или семь тысяч москвитян», еще утром того дня мирно торговавших в Китай-городе. Среди убитых оказался даже боярин князь Андрей Васильевич Голицын, думный дворянин Иван Михайлович Пушкин, московский дворянин князь Василий Михайлович Лобанов-Ростовский «и иных многих дворян и детей боярских и всяких чинов людей побили безчисленно»[591]. Все это означало только одно — войну против москвичей и, чтобы спастись, начальники польско-литовского гарнизона приняли решение сжечь Москву. Николай Мархоцкий описал получившуюся страшную картину: «Ночь мы провели беспокойную, ибо повсюду в церквах и на башнях тревожно били колокола, вокруг полыхали огни, и было так светло, что на земле можно было иголку искать». По подсказке своих сторонников в Боярской думе, польско-литовское войско приложило немало усилий, чтобы сжечь Замоскворечье, где находилась стрелецкая слобода, окруженная деревянной стеной. Собственно, произошло то, что должно было происходить, когда город садился в осаду, и его защитники затворялись в Кремле за каменными стенами, но в этом случае речь шла о разорении огромного города и убийстве многих и многих тысяч людей, что прекрасно понимали те, кто решился на поджог: «Этот пожар все разорил, погубил великое множество людей. Великие и неоценимые потери понесла в тот час Москва»[592]. Войдя в город как друзья, от которых ждали совместных действий против самозванца в Калуге, всего полгода спустя поляки и литовцы превратились в ненавидимых оккупантов.
Оставшиеся на московском пепелище люди недолго ходили перепоясанные рушниками (их заставили это сделать, чтобы отличить тех, кто снова принес присягу королевичу Владиславу). Уже «в Великий понедельник», 25 марта 1611 года передовые отряды земского ополчения стали подходить под столицу и «встали за Москвой-рекой у Симонова монастыря». По сообщению «Нового летописца», земское войско сначала собралось в Николо-Угрешском монастыре (бывшей ставке Лжедмитрия II в августе 1610 года): «Придоша ж все воеводы изо всех городов к Николе на Угрешу и совокупишася вси за едино, поидоша под Москву»[593]. Это известие находит соответствие в так называемой «Челобитной Вельяминовых», обнаруженной А.Л. Станиславским. В ней дети одного из воевод Первого ополчения Мирона Андреевича Вельяминова, вспоминая о заслугах своего отца — шацкого воеводы в 1610–1611 годах, писали как он пришел с Прокофием Ляпуновым под столицу: «и сошлися з боярином и воеводою со князем Дмитреец Тимофеевичем Трубецким с товарыщи у Николы на Угреше и пошли под Москву»[594].
В грамотах, рассылавшихся из ополчения, днем начала московской осады называлось 1 апреля 1611 года. С этого дня земские отряды заняли свои позиции около ворот каменных стен Белого города и началась осада. Сил ополченцев, оставшихся без поддержки московских стрельцов и посада, не могло хватить на то, чтобы организовать планомерное окружение города. Ополчение расположилось, по сообщению «Карамзинского хронографа», «станами близко Каменова города» (в «Челобитной Вельяминовых» уточняется: «И пришед стали в Никитцком монастыре и, устроеся, сели по Белому городу с Покровские улицы до Трубы Неглинненские»). Прокофий Ляпунов «с Резанцы своим полком» имел стан «у Яузских ворот». «Князь Дмитрей Тимофеевич Трубецкой да Ивашка Заруцкой, а с ним атаманы и казаки, которые были у Вора в Калуге», встали «подле города до Покровских ворот». Сретенские ворота «по обе стороны» заняли нижегородцы, арзамассцы, муромцы и владимирцы. «На Трубе» стояли «костромичи, ярославцы, угличане и кашинцы». «У Петровских ворот» расположился «воевода Исак Семенов сын Погожей, а с ним дети боярские и атаманы и казаки». В Тверских воротах оказался уже упоминавшийся воевода «Мирон Андреев сын Вельяминов, а с ним ратные люди и казаки»[595]. Вместо «кольца» вокруг Каменного города получилась «чересполосица», враждебные войска стояли рядом друг против друга. В руках польско-литовского гарнизона оставались Никитские, Арбатские и Чертольские ворота, а также две башни Белого города. Николай Мархоцкий написал, как в Никитских воротах разместили две сотни немецкой пехоты. Тут же неподалеку находились Тверские ворота, «которыми москвитяне владели прочно». Дети Мирона Вельяминова, занимавшего эти Тверские ворота, подтверждают эту деталь: «отец наш сидел у Тверских ворот и бился с польскими и литовскими людьми на приступех и на выласках, и на конных боех, и сидел против немец глаз на глаз…»[596].
Начавшиеся бои приняли затяжной характер, а ополчению надо было решить множество задач, чтобы утвердиться в качестве признанной земской власти. Сразу же была исправлена крестоцеловальная запись, по которой стали присягать те, кто заново присоединялся к ополчению. Главным новшеством стало полное исключение службы королевичу Владиславу, от которого отказывались как от возможного русского самодержца. В новой «редакции» крестоцеловальной записи, говорилось уже прямо: «королю и королевичу (выделенные слова добавлены по сравнению с прежним текстом — В.К.) полскому и литовскому креста не целовати, и не служити и не прямити ни в чем ни которыми делы». Из текста записи удалили упоминание о готовности подчиниться Владиславу, если король Сигизмунд III даст его на московское царство. Вместо этого добавилась страшная клятва с проклятиями тем, «кто не учнет по сей записи креста целовати, или крест целовав не учнет так делати, как в сей записи писано». Пришедшие под Москву ратные люди стали себя называть «Великого Московского государьства бояре и воеводы». По городам в церковных службах «на многолетье» стали поминать «благоверныя князи и бояря», и обращаться под Москву с челобитными к «Великого Росийского Московского государьства и всей земли бояром»[597]. Повсюду рассылались призывы действовать «обще со всею землею» и в ополчение приглашались все новые ратники, вплоть до «крепостных» людей. Была назначена дата — 29 мая (по другим сведениям 25 мая), к которой приезд в полки ополчения становился уже не желателен, а обязателен для всех. В противном случае, по земскому приговору предлагалось конфисковать поместья и отдать их «в роздачу».
Ополчение, кроме военной задачи — блокирования польско-литовского гарнизона в Москве и принуждения его к сдаче — занялось созданием земского правительства. Еще в момент организации ополчения на его нужды были направлены те доходы, которые собирались в городах, примкнувших к общему совету. На эти деньги закупались свинец и порох, выплачивалось жалованье служилым людям, готовился корм. Все эти траты со времени прихода ополчения под Москву стала еще более насущными. Поэтому «бояре Московского государства» (в противовес боярам из Москвы) призывали привозить собранную казну в ополчение, а не отдавать ее сидевшим в столице полякам и литовцам. К призыву помочь общему делу присоединилась и братия Троице-Сергиева монастыря, «освятив» своими грамотами действия воевод земского ополчения. Трудно найти в публицистике Смутно» времени более сильные слова, чем те, которые были сказаны в грамотах архимандрита Дионисия и келаря Авраамия Палицына, рассылавшихся из Троице-Сергиева монастыря «в Казань и во все Понизовые городы, и в Великий Новгород и Поморье; на Вологду и в Пермь Великую». В этих отдаленных частях государства, уже давно в Смуту привыкли жить по собственному разумению, не особенно слушая сменявших друг друга воевод (в начале 1611 года в Казани сбросили с башни бывшего любимца Ивана Грозного окольничего Богдана Бельского, а в Новгороде Великом убили воеводу Ивана Михайловича Салтыкова). Троицк» грамоты должны были заставить их оказать помощь земскому движению и они достигли своей цели. «Где святыя Божии церкви и Божии образы? — риторически восклицали архимандрит Дионисий, келарь старец Авраамий и «соборные старцы», — где иноки многодетными сединами цветущия и инокини добродетелми украшены, не все ли до конца разорено и оборугано злым поруганием? Где народ общий християнский, не все ли лютыми и горкими смертьми скончашася? Где множество безчисленное во градех и в селех работные чади християнства, не все ли без милости пострадаша и в плен розведены? Не пощадиша бо престарившихся возрастом, не усрамишася седин старец многодетных и сосавших млеко младенец, незлобивая душа, вси испиша чашу ярости праведного гнева Божия». Вслед за этими проникновенными словами следовал призыв к объединению, «чтоб служивые люди безо всякого мешкания поспешили к Москве, в сход, ко всем бояром и воеводам и всему множество народу всего православного християнства». Троицкие власти умоляли не пропустить время и как можно быстрее помочь «ратными людми и казною», для того «чтоб ныне собранное множество народу хрестьянского войска здеся на Москве, скудости ради, не розошлося»[598].
Собравшиеся под Москвою воеводы все же не преуспели в создании полноценного земского союза. «Скудость» казны и кормов еще можно было как-то пережить, но оказалось, что никуда нельзя деться от междоусобной вражды. Когда города договаривались друг с другом идти в поход под Москву — это было одно, когда дворянские и казачьи отряды стали воевать вместе, то старое недоверие и обиды вернулись. Не было согласия прежде всего среди главных воевод ополчения. «Новый летописец» написал о начале раздоров с того момента, как только Первое ополчение оказалось у стен столицы: «Бысть у них под Москвою меж себя рознь великая, и делу ратному спорыни не бысть меж ими». Выборы трех главных ратных воевод — князя Дмитрия Трубецкого, Ивана Заруцкого и Прокофия Ляпунова (именно в таком порядке), тоже не внесли окончательного успокоения. Получалось, что бывшие тушинские бояре должны были подтверждать в подмосковных полках пожалования, сделанные служилым людям «за царя Васильево осадное сиденье», то есть за оборону Москвы от сторонников «Вора» (фактически, их самих)! Прокофий Ляпунов, в свою очередь, стремился распоряжаться казаками, унимая их от тушинских повадок: выделять себе «приставства» и распоряжаться по собственному усмотрению. Ничего хорошего от такого «правительства», отягощенного старыми счетами ожидать не приходилось. Ко всему добавилось и то, что вожди ополчения стали думать больше о собственных интересах, чем об общем земском деле, ради которого они пришли под Москву. В продолжении рассказа «Нового летописца» о делах Первого ополчения читаем: «В тех же начальниках бысть великая ненависть и гордость: друг пред другом чести и начальство получить желаста, ни един единого меньши быта не хотяше, всякому хотяшеся самому владети». Чем же, кроме этого, поистине, «враждотворного» местничества запомнилась история ополчения автору летописи? Оказывается, безмерной гордостью Прокофия Ляпунова, который «не по своей мере вознесеся», и картинами ожидания приема у главного воеводы, внимания которого добивались многие «отецкие дети» и сами бояре: «Приходяху бо к нему на поклонение и стояху у него у избы многое время, никакова человека к себе не пущаше и многокоризными словесами многих поношаше, х казаком жесточь имеяше». «Другой начальник» Иван Заруцкий «поймал себе городы и волости многие», из-за чего «на того ж Заруцкого от земли от всей ненависть бяше». Лишь для одного князя Дмитрия Трубецкого не нашлось никаких бранных слов, но это скорее из-за того, что его имя писалось первым среди воевод ополчения, на самом деле, как пишет автор «Нового летописца», «Трубецкому же меж ими чести никакие от них не бе»[599].
Читая сейчас эти оценки, нужно иметь в виду, что на современных летописцев влияло знание того, что случится с каждым из воевод впоследствии. Упреки, адресованные, например, Прокофию Ляпунову могут быть справедливы, но в них заметно стремление тех, кто принимал участие в событиях на другой стороне принизить значение действий Прокофия Ляпунова под Москвой. А он, действительно, не особенно щадил чувства своих противников — бояр, сидевших в Москве. Очень рельефно изменившееся самосознание Прокофия Ляпунова выявилось во время возобновившихся в июне 1611 года переговоров с гетманом Яном Сапегой. Глава ополчения пышно титуловал себя: «приобщитель преже бывших преславных царей преименитого Московского государства, неотклонной их царского величества думной дворенин и воевода Прокофий Ляпунов». Обращаясь к Сапеге с призывом «за православную нашу веру и за правду стояти», он прямо обозначал, каких врагов имел в виду: «против лжесловного неисправления, лукавых под присягою старосты Гасевского, и полковников, и ротмистров, и всего злопагубново их рыцерства и против московских бояр непостоятелного предания Московского государства и отступления древняго своего благочестия»[600]. Такие обвинения не забывались.
Главным памятником земского дела под Москвою остался знаменитый Приговор Первого ополчения 30 июня 1611 года. Он вошел в историю русского права как документ, в известном смысле, ставший предтечей конституционного устройства России[601]. Однако по-настоящему понять его нормы можно только учитывая обстоятельства, в которых принимался Приговор, зная кто его разрабатывал, к кому были обращены его нормы и чьи «рукоприкладства» стоят в конце. Приговор был необходим ополченцам для того, чтобы остановить новое «нестроение» власти, связанное уже с авторитетом «всей земли». «Новый летописец» упоминает, что принятию Приговора 30 июня 1611 года предшествовала совместная челобитная «ратных людей» ополчения, объединившихся ради этого дворян и казаков. В ней они просили, «чтоб бояре пожаловали быть под Москвою и были б в совете и ратных людей жаловали б по числу, по достоянию, а не через меру». Следовательно, собравшиеся в ополчении люди уже тогда нашли главную причину Смуты и раздоров, заключавшуюся в продолжавшемся стремлении к новым чинам и наживе тех, кто получал такую возможность и не считался с устоявшимся местническим порядком, а иногда, просто со здравым смыслом. К сожалению, не были исключением из этого ряда и собравшиеся в ополчении «бояре» (здесь это слово упоминалось в широком смысле, как все, кто облечен властью правительства и командования над ратными людьми). Бояр под Москвою просили, чтобы они «себе взяли вотчины и поместья по достоянию боярские; всякой бы начальник взял одного коего боярина». Вместо этого в ополчении началась безудержная раздача в частные руки фонда дворцовых и черносошных земель, который ратные люди считали общим источником обеспечения кормами и жалованьем. Не удалось в Первом ополчении полностью избавиться от вражды и по старым поводам. «Ратные люди» били челом записать в будущем приговоре: «меж бы себя друг друга не упрекати, кои б в Москве и в Тушине». Оставалась нерешенной проблема, что делать с крестьянами и холопами бояр, сидевших в Москве. Пока хозяева оставались в столице их «крепостные» люди пришли воевать в ополчение под столицу в составе казачьих сотен и они ждали выполнения обещания о воле. Считалось, как писал автор «Нового летописца», что из трех главных воевод ополчения, двоим — «Трубецкому и Заруцкому, та их челобитная не люба бысть», и только «Прокофей же Ляпунов к их совету приста, повеле написати приговор»[602].
Преамбула приговора перечисляет все чины, участвовавшие в создании ополчения и содержит наказ «боярам и воеводам», выбранным «всею землею». Воеводскому триумвирату были даны полномочия, «что им будучи в правительстве, земским и всяким ратным делам промышляти и расправа всякая меж всяких людей чинити вправду». Приговор 30 июня 1611 года содержал, по подсчетам И.Е. Забелина, нашедшего один из двух известных списков документа, 24 статьи, посвященные прежде всего решению земельного вопроса в ополчении и организации его правительства. Не приходится сомневаться, что самой назревшей, могла считаться первая статья Приговора; «А поместьям за бояры быти боярским, а взяти им себе поместья и вотчины боярския и окольничих и думных дворян, боярину боярское, а окольничему окольническое, примеряся к прежним большим бояром, как было при прежних Российских прироженных государях». Однако это был только принцип, идеал земского устройства, который еще предстояло достичь. На самом деле, если посмотреть на нормы Приговора как на источник по внутренней истории ополчения, то можно увидеть целый список злоупотреблений властью, оказавшейся в руках у главных воевод.
В продолжении первой статьи предлагалось остановить бесконтрольную раздачу земли без «земского приговору», в том числе из «дворцовых сел» и «черносошных волостей». Эти имения «розняли бояры по себе», поэтому в Приговоре содержалось постановление вернуть их во «Дворец» и ввести управление такими землями по прежним образцам, учредив кроме дворцового приказа еще финансовые — Приказ Большого прихода и Четверти — для сбора хлебных и денежных доходов (ст. 1). В Первом ополчении хотели решительно бороться с теми, кто «имали себе поместья самовольством, без боярсково и всей земли совету». На деле оказывалось так, что служилый человек подавал челобитную о 100 четвертях поместной земли, а захватывал и 500, и 1000 четвертей (ст. 3). Приговор подтверждал прежний указ царя Василия Шуйского о раздаче поместий в вотчины «за московское осадное сиденье». Однако^ объединившись с «тушинцами», вынуждены были признать их право на получение таких же вотчин «против московских сидельцев», с единственным уточнением, что тушинские оклады, полученные «в таборех» признавались недействительными, а перевод поместий в вотчинную землю должен был происходить с учетом службы и родословного принципа «кто кому вверсту» (ст. 9).
Все эти распоряжения не могли достигнуть цели, потому что в созданный в ополчении Поместный приказ, хотя и должны были «для поместных дел» посадить «дворянина из больших дворян», без архивов и справки об окладах и земле во владении служилых людей, ему ничего нельзя было поделать. Понимали это и те, кто в ополчении добивался выдачи поместий, но соблазн легкого обогащения, видимо, был сильнее. С другой стороны, иногда трудно было винить пришедших в ополчение служилых людей, чьи земли действительно были разорены и «от Литовской стороны», и «от Крымские стороны». По разным причинам они потеряли связь со своими поместьями и вотчинами, не получая никаких доходов и «захват» поместья во время службы в ополчении становился залогом их выживания. В первую очередь это касалось служилых людей из «порубежных городов» — Смоленска, Белой, Дорогобужа, Вязьмы и Можайска, пострадавших «отлитовского разоренья». Им в Поместном приказе Первого ополчения обязаны были «поместья давати наперед», да и вообще сначала испомещать «бедных» и «разоренных» (ст. 10, 16). Конечно, это не вина, а беда Первого ополчения, что годы Смуты отучили русских людей от следования таким прекраснодушным порывам.
Приговор ополчения еще раз высветил его основную проблему: соединение двух противоположных по своему статусу и действиям сил под Москвою — дворян и казаков. Земский собор нашел-таки решение проблемы, которое впоследствии будет использовано правительством царя Михаила Романова. В Приговоре последовали старому и действенному принципу (даже не зная его древнеримских истоков), за теми атаманами и казаками, которые «служат старо» признавалось право верстания поместными и денежными окладами, то есть переход их на службу «с городы». Учитывая, что не все атаманы и казаки, получив право влиться в состав уездного дворянства, захотят воспользоваться им, в Приговоре предлагали выдавать им «хлебный корм с Дворца» и денежное жалованье из Приказа Большого прихода и четвертей «во всех полкех равно». Таким способом пытались решить главную проблему казачьих приставств. Включив в Приговор статью об их отмене, воевода Прокофий Ляпунов, и без этого выказывавший «жесточь» к казакам, подписал себе смертный приговор. Вот его строки: «а с приставства из городов и из дворцовых сел и из черных волостей атаманов и казаков свесть и насильства ни которого по городом и в волостях и на дороге грабежев и убивства чинити не велети» (ст. 17). Ослушника, полагалось «наказанье и смертная казнь», для чего воссоздавались Разбойный и Земский приказы опять-таки по всем хорошо известным образцам бывших царствований: «по тому ж, как преж сего на Москве было» (ст. 18).
Ополчение снова возвращалось к проблеме, ставшей особенно важной для русских людей со времени крестоцеловальной записи царе Василия Шуйского, обещавшего никого не казнить без вины. «Бояр»«которых «изобрели всею землею по сему всее земли приговору» обязывали «строить землю и всяким земским и ратным делом промышлять, следуя важному принципу, который сегодня назвали бы презумпцией невиновности. Право приговаривать к смертной казни принадлежала не боярскому правительству, а «всей земле»: «а смертною казнью беэ земского и всей земли приговору бояром не по вине не казнити и по городом не ссылати, и семьями и заговором никому никого не побивати, и недружбы никоторыя никому не мстити». Виновных в убийстве самих ожидала казнь: «А кто кого убьет без земского приговору, и того самого казнити смертью» (ст. 19).
В последних статьях Приговора определялся порядок исполнений «земских и ратных дел», устанавливалась иерархия «бояр» и полковых воевод, принимались меры для сбора денежных доходов и казны только в финансовых приказах, а не самими воеводами. Ополчение учреждало земскую печать, которую нужно было прикладывать к грамотам «о всяких делах»[603]. Для легитимности грамот «о больших, о земских делах» требовались еще боярские рукоприкладства («у грамот быт руке боярской»). Приговором была проведена своеобразная «централизация» управления. Для ведения ратных дел создавался один «большой Розряд», где и должна была вестись вся документация о службе» «послугах» ратных людей, об их ранении и гибели на земской служба В противном случае, в полковых разрядных шатрах создавалась возможность для злоупотреблений, о чем не преминули напомнить в Приговоре: «а послуги всяким ратным людем писати про себя вправду, как душа Богу и всей земле дана, а не лгати». С этой же целью наведения порядка запретили ведать поместные дела непосредственно «в полкех» сосредоточив их «в одном Поместном приказе». Запрет о выдаче таких отдельных поместных и вотчинных грамот принимался для того, «чтоб в поместных делах смуты не было» (ст. 20–22).
И, наконец, — стоящая в конце документа, но особенно важная для истории Первого ополчения статья 23 Приговора 30 июня 1611 года. В советской историографии эта статья воспринималась как важное звено в истории закрепощения крестьян, потому что в ней определенно говорилось «по сыску крестьян и людей отдавать назад старым помещикам». Однако при этом упускалось из виду, что речь в статье шла только о тех крестьянах и холопах, которые были вывезены по указам Бориса Годунова 1601 и 1602 годов, а также о беглых. Те, кто «выбежав живут по городом, по посадом», действительно подлежали возврату, а о тех, кто продолжал служить в ополчении и поступил там в казаки, не говорилось ни слова. И такое умолчание красноречивее всех более поздних обвинений в крепостничестве говорит о том, что так просто крестьянский вопрос в Первом ополчении не решался[604].
Приговор, подписанный всеми «чинами», присутствовавшими в ополчении, устанавливал порядок смены бояр, «выбранных ныне всею землею для всяких земских и ратных дел в правительство». «Бояре» князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой, Прокофий Ляпунов и Иван Заруцкий (за этого боярина подписался Ляпунов) должны были «о земских делех радети» и «росправы чинити… вправду». Полковые воеводы подчинялись боярам, но как те, так и другие руководители ополчения назначались и сменялись «всею землею» (ст. 24). Все это показывает, что в Первом ополчении уже выработался общий принцип приоритета «земского дела» перед всем остальным, не исключая личные амбиции «правительства». Более того, Приговор создавал предпосылки для оформления нового порядка управления Московским государством, где наряду с традиционными приказами — Разрядом, Поместным, Дворцом, Большого Прихода, Разбойным и т. д., существовал постоянный собор «всея земли». Земский собор составляли разные «чины», перечень которых отражают рукоприкладства на Приговоре 30 июня 1611 года (к сожалению, сохранившиеся только в пересказе). Именно земскому собору и принадлежала тогда верховная власть в полках под Москвою летом 1611 года.
Короткое согласие, достигнутое в Первом ополчении принятием Приговора, все-таки безнадежно опоздало. В несчастливом июне 1611 года король Сигизмунд III взял «приступом» Смоленск. Героическая оборона окончилась поражением, оставив в анналах Смуты подвиг смольнян, заживо взорвавших себя в соборном храме: «Последние ж люди запрошася у Пречистые Богородицы в Соборной церкви. Един же Смольянин кинуся в погреб. Погребу же бывшу под тем соборным храмом с пороховою казною, и то зелье зажгоша, и храм соборной Пречистой Богородицы розорвася и людей всех побиша, кои в церкви быша». Так завершилась эта осада, вызывая в памяти описания Батыевц нашествия, когда так же, в церквях, последними погибали прятавшиеся там семьи князей и бояр независимых русских княжеств. То, что было горем для защитников Смоленска, для короля Сигизмунда III стало главным военном триумфом всего его правления. Он возвращался из московского похода «со щитом», добившись того, что Смоленск на несколько десятилетий снова вошел в состав Речи Посполитой. В его обозе находились знаменитые пленные — бывший московский царь Василий Шуйский и его братья князья Дмитрий и Иваг Иванович Шуйские. Был пленен руководитель смоленской обороны боярин Михаил Борисович Шеин, которого «взяша на башне з женою и з детьми»[605]. Потеряло всякий смысл и посольство митрополита Филарета Романова и боярина князя Василия Васильевича Голицына, превратившихся уже в настоящих пленников, а не просто в задержанных на время переговоров представителей Боярской думы из Москвы. В результате, король Сигизмунд III уехал из-под Смоленска в Варшаву готовить свое прославление на предстоящем сейме, с чем не в последнюю очередь оказался связанным даже перевод столицы из Кракова.
Смоленская победа короля Сигизмунда III не могла не повлиять на польско-литовские войска, участвовавшие в русских событиях. Гетман Ян Сапега уговорился о совместных действиях с Госевским, обещавшим «после многих споров» выдать заслуженные деньги «вещами». Сапежинцы дали недвусмысленный ответ послам Ляпунова: держаться присяги королевичу Владиславу. Предложения, переданные из стана гетмана Сапеги через Федора Плещеева, звучали издевательски. Как писал в своем дневнике Иосиф Будило, русским предлагалось, чтобы они «разъехались по домам, дали продовольствие войску и сейчас же обдумали, как бы уплатить ему деньги за четверть». Сапежинское войско встало лагерем у Донского монастыря и вступило в бои с отрядами ополчения. «Новый летописец» писал о боях с гетманом «противу Лужников». Большое сражение случилось также в Тонной слободе во время наступления сапежинцев на острожек у Тверских ворот: «быша с ними бою чрез весь день, и на обе стороны людей много побита». Повоевав под Москвою, гетман Ян Сапега ушел в хорошо известные ему «Переславские места» 4 (14) июля 1611 года. По дороге сапежинскими отрядами была взята Александрова Слобода и осажден Переславль-Залесский. Посланные упредить поход гетмана Сапеги ратные люди Ополчения во главе с князем Петром Владимировичем Бахтеяровым-Ростовским и Андреем Просовецким ни в чем не преуспели и едва сами убереглись от разгрома. В Александровой слободе, покинутой Просовецким, последние защитники города были осаждены в башне и заложили вход в нее, но вынуждены были сдаться спустя несколько дней[606]. Создавалось впечатление своеобразного «реванша» гетмана Сапеги, за чувствительное поражение, нанесенное из Слободы князем Михаилом Скопиным-Шуйским. Но за полтора года значение Александровой слободы в русской истории сильно изменилось. Как бы ни была неприятна угроза, исходившая от войска Сапеги, главным образом, все должно было решиться под Москвою, где ополченцы смогли достигнуть значительных успехов. К концу июня 1611 года были полностью отвоеваны все башни Белого города. Бояре, сидевшие в Москве с польско-литовским гарнизоном, оказались в тяжелой осаде, так что впервые стали испытывать «ив своих и в конских кормех недостаток и голод великой», в противоположность тому, что к «вором» (то есть в полки подмосковного ополчения) «живность везут отовсюду и во всем у них достаток великой»[607].
С этой точки зрения не могло оказать решающего влияния на судьбу Русского государства даже отторжение Великого Новгорода, произошедшее под давлением оккупационных шведских сил во главе с известным Якобом Делагарди. Еще в марте 1611 года новгородцы присоединились к Первому ополчению. Жители Новгорода заручились благословением новгородского митрополита Исидора, одного из главных лиц по лествице церковной иерархии и целовали крест «помогати и стояти нам всем за истинную православную христьянскую веру единомышленно»[608]. Выступление новгородцев на стороне земщины немало способствовало успеху объединения ее сил. Однако оказать более действенную поддержку «боярам Московского государства» и послать свой отряд под Москву «Новгородское государство» не могло. Наоборот, «начальники» подмосковного ополчения отослали в Новгород Василия Ивановича Бутурлина «и повелеша ему збиратися с ратными людьми и Нова города оберегати». На северо-западе России шла настоящая война с шведами, повернувшими оружие против вчерашних союзников, как только стало известно о принятии на московский престол королевича Владислава. Однако присылка отряда воеводы Василия Бутурлина, только запутала управление в Новгороде, где был свой воевода боярин князь Иван Никитич Одоевский: «в воеводах не бысть радения, а ратным людем с посадцкими людми не бяше совету». В июле 1611 года штурмом была взята Софийская сторона Новгорода и создалась реальная угроза полной потери новгородской независимости. Как это уже не раз бывало в Смуту не обошлось без предательства, Шведов провел в город Чюдинцевскими воротами один пленный с «говорящим» прозвищем Ивашко Шваль. Воевода Василий Бутурлин вместо защиты города от «немцев», с которыми беспрестанно перед этим пировал на непонятных «съездах», побежал в Москву, предварительно «на Торговой стороне выграбив лавки и дворы». Но рядом были и героические примеры. В новгородских летописях остались имена погибших защитников города стрелецкого головы Василия Гаютина, дьяка Анфиногена Голенищева, Василия Орлова и казачьего атамана Тимофея Шарова, вернувшегося из подмосковных полков в Новгород! Более всего потряс новгородцев подвиг Софийского протопопа Амосам бившегося «с немцами» «многое время» у себя на дворе, несмотря на свой сан. Многие, в том числе митрополит Исидор, видели с городские стен этот бой и протопоп Амос, бывший в каком-то «запрещении», был прощен заочно: «митрополит же стоя на градцкой стене, поя молебны, видя ево крепкое стоятельство, прости и благослови его за очи, зря к а. двор его». С тяжелым сердцем должны были потом очевидцы новгородского взятия смотреть на пепелище двора протопопа Амоса, где погибли и он, и все, кто защищался вместе с ним: «и зажгоша у него двор, и згорел он совсем, ни единово не взяша живьем»[609].
В Великом Новгороде повторилась история с избранием королевича, только имя его было Карл-Филипп (а мог быть и Густав-Адольф, будущий шведский монарх и знаменитый полководец времен Тридцатилетней войны). Вместо гетмана Жолкевского договор заключал такой же неплохо разбирающийся в русских делах иноземный военачальник Якоб Делагарди. Кандидатуру Карла-Филиппа на русский трон поддержали в Первом земском ополчении еще до новгородского взятия. По известиям, полученным московскими боярами к 23 июня 1611 года, для переговоров «в воровские полки к Прокофью Ляпунову с товарищи» прибыл присланный Якобом Делагарди «капитан Денавахоб с товарыщи». Он обещал, что шведский король Карл (бояре в Москве снова его называли Свейской Арцы-Карло без королевского титула) обещал дать своего сына на Московское государство, «которой московским людем люб будет». Учитывалось и недоверие в вопросах веры, обычно мешавшее иностранным претендентам. В этом случае было дано обещание, что король Карл «крестити его хочет в греческую веру на границе»[610]. Впрочем, немецкий королевич всего лишь противопоставлялся казачьему претенденту — сыну Марины Мнишек: «У Заруцкого же с казаками бысть з бояры и з дворяны непрямая мысль: хотяху на Московское государство посадити Воренка Калужсково, Маринкина сына»[611].
Для заключения договора из полков были посланы князь Иван Федорович Троекуров, Борис Степанович Собакин и дьяк Сыдавной Васильев. Земское ополчение получало шанс повторить успехи, связанные с совместными действиями рати князя Михаила Скопина-Шуйского с «немцами». Так понимались цели посольства к Якобу Делагарди в Новгород московскими боярами, жаловавшимися королю Сигизмунду III: «А пишут де к нему, чтоб он с воинскими людьми шол к ним тотчас, и над нами верными вашими государскими подданными, и над вашими людьми хотят промышлять сопча и Московское государство очищати»[612]. Однако переговоры о призвании Карла-Филиппа на русский трон, начались только тогда, когда их как условие продиктовал воевода Якоб Делагарди. Новгородцы вынуждены были выбрать «мир» с Делагарди, вместо его пушек. Им удалось выговорить сохранение собственной независимости, хотя и в виде странного Великого княжества Новгородского, от имени которого был заключен договор «в форме династической унии» (С.Ф. Платонов). Шведские власти, думая, что поставив Новгород в один ряд с другим государственным образованием — Великим княжеством Литовским — могут со временем добиться его отторжения от Московского государства. Все это, как покажет история провалившейся новгородской оккупации в 1611–1617 годах, никак не соответствовало реальным устремлениям новгородцев. Многие вопросы отпадут сами собой, если еще раз вспомнить, что в преамбуле договора с Якобом Делагарди 11 июля 1611 года читаются вписанные им слова «вооруженною рукою овладел я Великим Новгородом и готов был осадить и самую крепость; в то время Новгородцы, для прекращения кровопролития, вступили со мною в переговоры»[613]. Взаимоотношение Великого Новгорода с земским ополчением не должно было сильно измениться, так как обе стороны обещали не иметь никаких контактов с поляками и литовцами. Но суть произошедшего хорошо обозначил автор «Нового летописца», написавший об отсылке послов новгородцев «в Свию для королевича»: «А от Московского государства и ото всей земли отлучишася».
Под Москвою тем временем произошли события, поставившие под угрозу существование только что налаженное земское дело. Исходом розни между дворянами и казаками в Первом ополчении, увы, стала гибель его вождя. О недовольстве казаков Прокофием Ляпуновым уже говорилось. По сообщению «Карамзинского хронографа», после принятия Приговора 30 июня 1611 года, Прокофий Ляпунов продолжал преследовать казаков и требовал от них в большом Разрядном приказе, «чтоб оне от воровства унялися, по дорогам воровать не ездили и всяких людей не побивали и не грабили, а в села и в деревни и в городы на посады не ездили ж, по тому ж не воровали, чтоб под Москву всякие ратные люди и торговые люди ехали без опасенья, чтоб под Москвою б ратным людем нужи не было». Один из земских «бояр» смог добиться от Ивана Заруцкого и Андрея Просовецкого, под началом которых, в основном, служили казаки, чтобы другие начальники войска тоже боролись с мародерами: «И Заруцкой и Ондрей Просовецкой, призвав атаманом и казаков, всем им говорили, чтоб унелися от воровства». Более того, казачью старшину заставили пообещать «перед Розрядом боярину и воеводам» и согласиться, что пойманных на воровстве будут «казнить смертью: а будет не поймают и тех воров побивать» (последнее слово надо запомнить, оно сыграет ключевую роль в обвинениях Ляпунову).
Дорога от обещаний к действительности, как всегда, оказалась длиннее, чем рассчитывали. Казаки просто стали осторожнее, и в свои походы за добычей стали ездить большими станицами, чтобы их не могли захватить, выполняя земский приговор: «и пуще почели воровать и по дорогам ездили станицами, человек по двести и по триста и болши, и воровство стало быть пуще и прежнева»[614]. Ополчение, видимо, уже готово было развалиться на части, и ему не хватало только повода. «Новый летописец» отсчитывал «начало убьения Прокофьева», со времени случая, произошедшего с казачьей станицей в 28 человек, посаженных «в воду» Матвеем Плещеевым у Николы-Угрешского монастыря. Плещеев своей жестокой казнью лишь выполнял тот уговор, которому казаки согласились следовать в Разряде. Однако когда произошел этот случай, они не смогли стерпеть и вмешались в судьбу своих товарищей: «казаки же их выняху всех из воды и приведоша в табары под Москву». После случай у Николы-Угрешского монастыря казачье войско забурлило, буквально, «кругами», где привыкло решать главные дела своих станиц. Видимо, какое-то предчувствие беды посетило и Прокофия Ляпунова, якобы, он даже «хотя бежати к Резани»[615], но его уговорили вернуться. Опасность этого, никак не успокаивавшегося дела, понимали многие, не исключая… главы польско-литовского гарнизона в Москве Александра Госевского, внимательно наблюдавшего за всем, что происходит в подмосковных полках. Здесь ему представился случай познакомить русских людей с неизведанной ими до тех пор политической интригой. Нет, речь не о том, что в Московском государстве не знали, что такое политическое убийство. Просто, до Госевского никто не додумывался, что убить может не яд, а одна подделанная подпись.
Мало кто тогда мог представить себе, что «грамота от Прокофья по городом, что будто велено казаков по городом побивать», окажется фальшивкой, изготовленной новым хозяином московского Кремля. Однако тайный «подвиг» своего патрона раскрыл ротмистр Николай Мархоцкий. Ему не терпелось рассказать потомкам об изобретательности руководителя польско-литовского гарнизона и он посвятил отдельную главку «ловким действиям пана Госевского». Госевский нашел случай передать с попавшим в плен казаком поддельную грамоту Ляпунова (на самом деле сочиненную им самим), «мол, где ни случится какой-нибудь донской казак, всякого следует убивать и топить. А когда даст Господь Бог московскому государству успокоение, он [Ляпунов] этот злой народ [казаков] якобы весь истребит»[616]. Становится понятной настойчивость казаков, добивавшихся приезда Прокофия Ляпунова в их общий круг. Уговорили его приехать только после того, как несколько человек поручилось «душами», что ему ничего не будет, а зовут его в круг «для земского дела». Этим делом и была злополучная грамота, которую предъявили Прокофию Ляпунову. Авторы русских летописей были убеждены, что авторство грамот принадлежало казакам. Один из них описывал дальнейшее как очевидец, стоявший рядом с главным героями драмы. Посмотрев на грамоту, Прокофий Ляпунов сказал: «грамотка де походила на мою руку, толко аз не писывал». Ошибкой воеводы был приезд в казачий круг, но еще большей ошибкой стало то, что он начал что-то объяснять казакам. Их мнение сложилось давно, и самому Прокофию Ляпунову уже нельзя было на него повлиять. Казаки кричали в лицо своему врагу: «велел де ты нас побивати». Достаточно было только атаману Сергею Карамышеву, первому же позвавшему Ляпунова на казачий круг, первому же и ударить саблей главного земского вождя… Нелепость произошедшего убийства Прокофия Ляпунова была понятна даже его недоброжелателю Ивану Никитичу Ржевскому, оставившему ради службы в ополчении свой чин «окольничего» Боярской думы в Москве. Ржевскому тоже надо было много раз подумать, прежде чем ехать в казачий круг, расправившийся с ним за невинное замечание: «за посмешно де Прокофья убили, Прокофьевы де вины нет»[617]. О степени ненависти, которую вызывал Прокофий Ляпунов у казаков свидетельствует также грамота московских бояр, писавших, что тело главного воеводы «держали собакам на снеденье на площеди 3 дни»[618]. Такими обескураживающими в своей жестокости смертями завершалась история объединительного земского движения 22 июля 1611 года. Но это был еще не конец самого Первого ополчения.
Историки сходно описывают дальнейшие события, обозначая их одним словом — «распад». Источник такого взгляда — в грамотах, причем, созданных уже в следующем, нижегородском ополчении Кузьмы Минина и князя Дмитрия Пожарского. В городах, продолжавших поддерживать Первое ополчение о смерти его главного воеводы Ляпунова писали сдержаннее: «казаки убили, преступи крестное целованье». Главную опасность при этом видели в том, чтобы казаки не стали «выбирати на Московское государьство государя по своему изволенью»[619]. Грамота второго земского ополчения 7 апреля 1612 года создавалась тогда, когда все опасения, связанные с тем, что казаки поддержат нового самозванца, уже осуществились. Два ополчения впрямую зраждовали друг с другом, поэтому в описании казачьих бесчинств, последовавших после убийства Прокофия Ляпунова, заметен сильный публицистичен кий подтекст. Казаков даже обвинили в том, что они хотели «полским и литовским людем ослаба учинить». О разъезде из Первого ополчения сказано в связи с формированием нового земского движения: «столники же и стряпчие, и дворяне и дети боярские всех городов, видя неправедное их начинание, из под Москвы розъехолися по городом и учали совещатися со всеми городы, чтоб всем православным християном быти в совете и соединение, и выбрати государя всею землею»[620]. На формирование концепции разложения ополчения в июле 1611 года повлияли также популярные сочинения о Смуте, распространявшиеся во множестве списков и воспринявшие оценки грамоты земского ополчения. Например, Авраамий Палицын в «Сказании» писал: «по неправедном же оном убиении Прокопиеве бысть во всем воиньстве мятеж велик… Разыдошя бо ся тогда вси насилие ради казаков»[621]. В «Новом летописце» причиной «разъезда» ратных людей из-под Москвы названо «теснение от казаков» и хула в адрес царя Василия Шуйского (?!), которого «понизовые казаки» (напомним, выбиравшие когда-то своего царя Петра Федоровича) «лаяху и позоряху»[622].
Сохранилось подробное известие «Карамзинского хронографа», автор которого рассказал о времени, наступившем после гибели Прокофия Ляпунова: «И после Прокофьевы смерти столники и дворяне и дети боярские городовые ис под Москвы разъехались по городом и по домом своим, бояся от Заруцкого и от казаков убойства; а иные у Заруцкова купя, поехали по городом, по воеводством и по приказам; а осталися с ними под Москвою их стороны, которые были в воровстве в Тушине и в Колуге». Суть произошедших изменений, выраженных арзамасским дворянином Баимом Болтиным, считающимся наиболее вероятным автором этого памятника, определена как двойной раскол. Во-первых, между дворянами и казаками, во-вторых, между земцами и бывшими «тушинцами». В этом, безусловно, была значительная доля истины, но если до конца прочитать ту же запись хронографа, можно увидеть, что правительство, созданное в ополчении, осталось: «А под Москвою владели ратными всеми людми и казаками и в городы писали от себя боярин князь Дмитрей Тимофеевич Трубецкой да боярином же писался Ивашко Мартынов сын Заруцкой, а дал ему боярство «Тушинской вор». Да с ними же под Москвою были по воротам воеводы их и советники; да под Москвою же во всех полках жили москвичи, торговые и промышленные и всякие черные люди, кормилися и держали всякие съестные харчи. А Розряд и Поместной приказ и Печатной и иные приказы под Москвою были и в Розряде и в Поместном приказе и в иных приказех сидели дьяки и подьячие, и из городов и с волостей на казаков кормы збирали и под Москву привозили, а казаки воровства своего не оставили, ездили по дорогам станицами и побивали»[623]. Следовательно, власть в Первом ополчении со второй половины 1611 года перешла к двум «боярам» — князю Дмитрию Тимофеевичу Трубецкому и Ивану Мартыновичу Заруцкому. Правительство Первого ополчения продолжало следовать нормам Приговора 30 июня 1611 года в организации власти (были созданы общие для всех полков Разрядный и Поместный приказы, и Печатный приказ, где прикладывали земскую печать к документам ополчения). Даже собирались кормы на казаков, хотя, конечно, навести порядок «по Ляпунову» больше не удалось. Прав Н.П. Долинин, исследовавший историю подмосковных полков в 1611–1612 годах: «Политика казацкого войска после смерти Ляпунова и сосредоточения власти в руках Заруцкого и Трубецкого не дает повода думать о каком-то крутом повороте в деятельности подмосковного правительства в смысле предоставления центральной власти казачеству, точнее, той его части, которая образовала в подмосковных полках низший слой из беглых холопов, боярских людей и крестьян. Не видно в мероприятиях временного правительства и «воровского казацкого обычая», который приписывал подмосковному ополчению Д. Пожарский, изображая Заруцкого новым Болотниковым»[624].
Несмотря на то, что князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой тоже получил свое боярство от Лжедмитрия II, этот воевода ополчения стал восприниматься как глава его «дворянской» части. Сохранился список его полка, составленный 2 ноября 1611 года, беспристрастно зафиксировавший службу в ополчении стольников, стряпчих, московских дворян, жильцов, стрелецких голов и уездных дворян из 12 городов. Кто-то из них был записан на службе «без съезду», как стольник Тимофей Владимирович Измайлов (брат окольничего Артемия Измайлова), воеводы отдельных отрядов Мирон Андреевич Вельяминов и Исак Семенович Погожий (Измайловы и Вельяминов скрепили своими подписями Приговор 30 июня 1611 года). Другие приехали «с Москвы» или «из деревень» еще в августе и в сентябре. В ополчении продолжал служить Ивам Петрович Шереметев, подписавший Приговор 30 июня 1611 года (во втором ополчении его считали человеком, близким к князю Дмитрию Тимофеевичу Трубецкому и едва ли не виновником гибели Прокофия Ляпунова)[625]. Более того, в сентябре в полк князя Дмитрия Трубецкого приехал из Брянска еще и его брат стольник Василий Петрович Шереметев. К ноябрю 1611 года в полках ополчения оказались представители московских дворянских родов Змеевых, Измайловых, Исленьевых, Колтовских, Коробьиных, Одадуровых, Охотиных-Плещеевых, князей Приимковых-Ростовских, Пушкиных, Самариных. Многие участники боев ополчения под Москвою продолжали получать придачи четвертного жалованья «при боярех», в том числе служилые люди из замосковных, понизовых, приокских и рязанских городов[626]. Основанием для этого могла быть, согласно Приговору 30 июня 1611 года, только запись в послужных списках, которых просто не было бы, если бы ополчение не продолжило вести войну с польско-литовским гарнизоном в Москве.
У королевского войска, окруженного в столице Московского государства, создалось впечатление, что после гибели Ляпунова, вопреки их ожиданиям, воеводы подмосковных полков только сплотились: «Уничтожив таким образом Ляпунова, мы надеялись, что москвитяне будут вести себя тише. Но они между собой помирились и вместо Ляпунова выбрали себе старшим князя Трубецкого»[627]. Оценка, содержащаяся в «Истории московской войны» Николая Мархоцкого, явно противоречит описаниями подмосковной катастрофы. Летом 1611 года в Первое ополчение продолжали прибывать значительные отряды ратных людей из Казани и Смоленска, что также свидетельствует о сохранении ополчения и продолжении им своей деятельности. Более того, приезд казанского войска во главе с боярином Василием Петровичем Морозовым и принесенный в ополчение список иконы Казанской Богоматери имели важное символическое значение для остававшихся под Москвой людей. Ратная сила, пришедшая из Казани, уже на следующий день вступила в бой и освободила Новодевичий монастырь от стоявших там немецких рот. Архиепископ Арсений Елассонский писал, что это событие произошло 18 (28) июля 1611 года: «28-го, в воскресение, с большим трудом русские взяли женский монастырь, не сделав никаких убийств в монастыре, потому что добровольно покорилось большинство»[628]. В своем стремлении подтвердить версию о вине казаков в распаде Первого ополчения автор «Нового летописца» начинает противоречить сам себе. В летописи нужно было примирить сообщение о появлении в ополчении списка иконы Казанской Богоматери и связанном с этим военным успехом и, одновременно, обличить казаков. Из первого сообщения о взятии Новодевичьего монастыря явствует, что это было… его «разорение». Заруцкий, якобы, не выказал никакого почтения чудотворной иконе: «все же служилые люди поидоша пешие, той же Заруцкой с казаками встретил на конех». По освобождении «понизовой силой» Новодевичьего монастыря «инокинь из монастыря выведоша в табары и монастырь разориша и выжгоша весь, старицы же послаша в монастырь в Володимер». Понимая, что не одни казаки участвовали в боях под Новодевичьем монастырем, автор «Нового летописца» пытается защитить дворян, остававшихся в ополчении (еще одно косвенное признание их присутствия там): «Многия же под тем монастырем дворяне и столники искаху сами смерти от казачья насилия и позору и многия побиты и от ран многия изувечены быша». Но, перелистав несколько страниц летописи, можно обнаружить небольшую повесть «о походе под Москву иконы Пречистая Богородицы Казанския» и упоминание, что «ею помощию под Москвою взяли Новой Девичей монастырь[629] Иосиф Будило, считал, что Заруцкий предпринял штурм Новодевичьего монастыря, «желая показать русским свою верность» после гибели Прокофия Ляпунова[630].
Еще 24 июня (4 июля) 1611 года подмосковные полки смогли решить важную военную задачу, которая ставилась с самого прихода Первого ополчения под Москву. Об этом написал архиепископ Арсений Елассонский: «Когда пан Ян Сапега отправился, 4 июля месяца со многими воинами в города и деревни, чтобы награбить провианта, то Прокопий со многим войском взял все большое укрепление кругом, и большие западные башни, и всех немцев, одних взял живыми, а других убил; и заключил всех поляков внутри двух укреплений; и воевали старательно день и ночь русские извне, а поляки изнутри»[631]. Согласно свидетельствуют об овладении противником всеми башнями Белого городе также Николай Мархоцкий и Иосиф Будило. В Замоскворечье были поставлены два укрепленных острожка. Польско-литовский гарнизон оказался затворенным в Кремле и в стенах Китай-города, и не мог быть освобожден без помощи извне, так как ополченцы выкопали вокруг укреплений «глубокий ров»[632]. «В течение целых шести недель мы находились в плотной осаде, — писал Николай Мархоцкий. — Выбраться от нас можно было, разве что обернувшись птицей, а человеку, будь он хитер, как лис, хода не было ни к нам, ни обратно»[633]. Тем серьезнее была потеря опорного пункта в Новодевичьем монастыре, потому что его и создавали, по свидетельству Иосифа Будилы, «чтобы оберегать дорогу в Можайск и в Польшу»[634]. По этой дороге ждали помощь от литовского гетмана Яна Карла Ходкевича, назначенного руководить московскими делами после отъезда короля Сигизмунда III, из-под Смоленска в Речь Посполитую[635]. Сами осажденные уже не надеялись на приход гетмана Ходкевича, а русские люди в открытую издевались над безвыходным положением польско-литовского гарнизона: «Идет к вам литовский гетман с большими силами: а всего-то идет с ним пятьсот человек». Они уже знали о пане Ходкевиче, который был еще где-то далеко. И добавляли: «Больше и не ждите — это вся литва вышла, уже и конец Польше идет, а припасов вам не везет; одни кишки остались». Так они говорили потому, что в том войске были ротмистры пан Кишка и пан Конецпольский»[636]. В этот момент высших успехов Первого ополчения, напомню, и был принят Приговор 30 июня 1611 года.
Выручил московский гарнизон гетман Ян Сапега и это стало последним его «подвигом» в русских делах. Сапежинцы и пахолики, отправлявшиеся для сбора запасов, пришли под Москву из Переславля-Залесского 4 августа 1611 года. Как писал архиепископ Арсений Елассонский, это случайно совпало с гибелью Ляпунова и дезорганизованное войско не оказало сопротивления: «так как русские стражи по случаю волнения и смерти Прокопия, не находились в воротах, воины пана Яна Сапеги неожиданно вошли внутрь [города] через Никитские ворота. И после этого поляки изнутри и пан Ян Сапега извне со всем польским войском отворили западные ворота Москвы; и поляки, освобожденные из заключения, ожидающие помощи и войска от великого короля день на день, входили в Москву и выходили»[637]. Из записок офицеров польского гарнизона выясняется следующая картина: первоначальный штурм стен и башен Белого города сапежинцам не удался, но они захватили один из острожков в Замоскворечье и переправились к Кремлю по Москве-реке. Дальнейшее уже стало делом случая, так как, вопреки «мнению пана Госевского», которому «казалось невероятным», что удастся вернуть ворота Белого города, осажденные успешно штурмовали Водяную башню, а потом бои, как пожар в ветреный день, стали перекидываться к Арбатским, Никитским и Тверским воротам. С защитниками Арбатских ворот польско-литовские хоругви не могли справиться целый день и, чтобы не останавливать наступление, оставили их в своем тылу. Никитские ворота им тоже удалось отвоевать, а вот Тверские ворота воевода Мирон Вельяминов, получивший подкрепление от полков стоявших за рекой Неглинной, смог удержать[638]. Итогом похода войска Сапеги к Москве стало то, что осада города опять ослабла, осажденные получили продовольствие, а со стороны Арбатских и Никитских ворот снова можно было въезжать и выезжать из Кремля. Сапежинское войско встало лагерем близ Новодевичьего монастыря на Москве-реке (сам монастырь был в руках ополченцев, но теперь это уже было не столь важно). Большего гетману Сапеге достигнуть не удалось, он заболел и через две недели умер в Кремле в бывших палатах царя Василия Шуйского в ночь с 4 на 5 сентября.
На подмогу осажденному войску пришел-таки новый гетман Ян Карл Ходкевич. Появившись под Москвой десять дней спустя после смерти Яна Сапеги, он вошел в Кремль. В этот момент полкам Первого ополчения удалось, наконец, зажечь Китай-город, так как его специально «обстреляли калеными ядрами»[639]. Архиепископ Арсений Елассонский писал: «едва они вошли внутрь Москвы, как в течение трех дней сгорела срединная крепость, так как русские извне бросили в крепость огненный снаряд и, при сильном ветре, был сожжен весь центральный город». В огне погибли многие поляки, вместе с ними пропало все их оружие, лошади и награбленное имущество: «Оставшиеся поляки от великих злоключений своих и скорби и от громадного пожара бежали из домов крепости, чтобы не сгореть»[640]. Земля, действительно, горела в Москве под войском гетмана Ходкевича. «Новый летописец» упоминает серьезные бои в «первой гетманской приход». Войско гетмана Ходкевича наступало «от Ондроньева монастыря», но подмосковные «таборы» устояли[641]. О серьезных потерях в войске «полководца Карла», побежденного «дважды и трижды в большом сражении», писал архиепископ Арсений Елассонский. Вообще, вмешательство Ходкевича ни к чему хорошему не привело. Он еще на подходе к Москве зачем-то завернул посольство столичной Боярской думы, отправленное на сейм, не понравившееся ему тем, что просило дать «королевича на свое государство», а не самого короля Сигизмунда III. Однако заставить бояр изменить цели посольства он тоже не смог. Не решил гетман Ходкевич и самой насущной проблемы обеспечения польско-литовского войска. Только санкционировал разграбление московской казны, из которой выплатил залог принятым им на королевскую службу сапежинцам, — короны и посох московских царей. В середине октября бывшие сапежинцы, вставшие под знамена нового гетмана, поехали на зимние квартиры в Гавриловскую волость под Суздалем. За ними последовал и сам гетман Ходкевич, выбравший для постоя Рогачев (по дороге на Дмитров)[642].
«Сопегин приход», а затем «Хоткеевич приход» стали теми вехами, которые заставили Первое ополчение изменить свои планы. Первую волну разъездов из ополчения служилых людей можно действительно отнести к концу июля ― началу августа 1611 года. Только не все объяснялось гибелью Прокофия Ляпунова, сказалась и военная неудача подмосковных полков, потерявших захваченные ранее башни Белого города. Кроме бесспорных противоречий между дворянами и казаками в подмосковных полках имели значение такие насущные проблемы, как обеспечение служилых людей жалованьем, продовольствием, да и просто, выражаясь языком военных уставов, необходимость перехода на зимнюю форму одежды. Сохранились вполне рядовые документы, на которые при других обстоятельствах можно было бы и не обратить внимания. Они касаются шубного сбора, организованного в Первом ополчении в августе 1611 года. Есть росписи служилых людей, посланных для этих целей по городам и уездам, челобитные дворян и детей боярских о сложении с них этой повинности из-за бедности. Объяснить сбор тулупов иначе, чем целями подготовки полков ополчения к зимним боям под Москвою, невозможно.
С.Б. Веселовский, опубликовавший эти материалы, писал, что «чуть не в каждой грамоте, посланной от воевод кн. Д.Т. Трубецкого и И.М. Заруцкого, мы читаем одну и ту же жалобу: ратные люди бьют боярам челом о жалованье «безпрестанно, а дать им нечего, и они от голода (можно добавить и холода — В.К.) хотят идти от Москвы прочь»[643]. Поэтому «великие Росийской державы Московского государства бояре», как их называли под Москвой, стали думать не столько об организации осады, сколько о создании правительства. Оно должно было обеспечить участников ополчения под Москвой необходимым денежным жалованьем и поместными дачами. С этой целью ополчение рассылало по городам своих воевод, давая им наказы собирать окладные и неокладные доходы в таможне, на торгах, перевозах, мельницах, строить самим «кабаки» для торговли «питьем» и как можно скорее присылать собранные на местах деньги, «а дата их служилым людям на жалованье для земские подмосковные службы». Н.П. Долинин составил список из 45 городов, признававших власть подмосковного боярского правительства к январю 1612 года. В него вошли ближайшие к Москве города — Серпухов, Зарайск, Коломна (она почему-то пропущена в списке Н.П. Долинина, хотя хорошо известно присутствие там двора Марины Мнишек). Продолжал поддерживать полки Первого ополчения Замосковный край — Владимир, Ярославль, Кострома, Нижний Новгород, Тверь, а также Вологда и Поморские города (Тотьма, Соль Вычегодская, Чаронда). Вполне благоприятно относились к подмосковным «боярам» в землях Строгановых. Грамотам и указам, рассылавшимся из подмосковного ополчения подчинялись в Украинных, Рязанских и Заоцких городах (Тула, Орел, Кромы, Переславль-Рязанский, Калуга) и даже в мятежном Путивле в Северской земле. На северо-западе в союзе с «боярским» правительством князя Дмитрия Тимофеевиче Трубецкого и Ивана Заруцкого действовали Торопец, Великие Лукки, Невель и Псков[644].
Земскому правительству под Москвой не просто приходилось удерживать свою власть. За годы Смутного времени люди приучились жить самостоятельно и по-своему распоряжаться в своих городах и уездах. Например, денежные доходы, которые требовало присылать ополчение, шли в раздачу дворянам, стрельцам, пушкарям и казакам на местах. Грамоту на поместье, выданную от очередного правительства крестьяне могли просто не послушать, посчитав ее «воровской». Крайний случай сепаратизма произошел в то время в Казани, полки из которой, напомню, пришли в июле 1611 года под Москву к воеводам Первого ополчения. Однако, вслед за гибелью Прокофия Ляпунова, в Казани отказались признавать боярское правительство, и дело было не в высокой сознательности казанских властей, вступившихся за дворян, «притесняемых» казаками, как можно было бы подумать. До недавнего времени были известны лишь неясные оговорки «Нового летописца» о том, что казанскому дьяку Никанору Шульгину «хотящу в Казани властвовати». Однако только после находки комплекса документов о «деле Шульгина» выясняются многие детали беспримерного, даже для своего времени, самоуправства этого дьяка, «присвоившего» себе Казанское государство в 1611–1612 гг. Началось же все с того, что в Казани отказались менять воевод (а их уже там и не было), и убили гонца, привезшего грамоты подмосковного ополчения[645].
Были еще «блуждающие» уездные дворяне из служилых «городов» Смоленска, Вязьмы, Дорогобужа и Белой. Кто-то из них пришел воевать под Москву, другие оказались в Калуге и Брянске, где сидели воеводы Первого ополчения. Дворяне и дети боярские этих уездов, контролировавшихся королевскими войсками, получили от подмосковных «бояр» поместья из дворцовых владений в возмещение потерянных поместий и вотчин. Однако, когда смольняне попытались закрепить за собою дворцовые земли в Арзамасском, Курмышском и Алатырском уездах, а также в Ярополческой волости (Вязники), то встретили не поддержку уездной администрации, а мужиков с топорами. «Повесть о победах Московского государства», написанная одним из таких смольнян, описала их битву с арзамассцами, которые «неразумнии тогда явившеся, не разумеша помощи Божия и Московскому государству очищения, совету всей земли не послушаша и смольяном кормов и запасов дата не восхотеша, и начата протавитася и не возмогоша». Автор «Повести» пишет о победе смольнян над арзамассцами, побитыми «за непокорство» и «два острожка у них взяли». Однако арзамасские дворяне, наоборот считали, что мужикам, соединившимся со стрельцами удалось отстоять свои земли от новоявленных помещиков: «и бои с мужиками были, только мужиков не осилили»[646]. По тем же причинам не удалось исполнить распоряжение об испомещении дьяка Афанасия Евдокимова в Курмышском уезде. Крестьяне отговаривались, «что за помещики-де мы не бывали ни за кем; сами-де мы земскую служим службу»[647].
Поход около двух тысяч смольнян в арзамасских местах был заметным событием во всем Поволжье. Достаточно вспомнить, какую серьезную угрозу представлял находившийся в «воровстве» Арзамас в 1608–1609 годах для остававшейся на стороне царя Василия Шуйского нижегородской рати под руководством воеводы Андрея Алябьева. В июле 1611 года воеводою в Арзамасе был Иван Иванович Биркин. Он участвовал в организации первого земского движения и попал в нижегородские земли с посольством из Переславля-Рязанского. Потом в августе-сентябре грамоты из полков Первого ополчения в Арзамас адресуются князю Ивану Семеновичу Путятину. Не позднее ноября 1611 года первым арзамасским воеводою был назначен известный сторонник Лжедмитрия II Григорий Андреевич Очин-Плещеев (князь Иван Путятин остался при нем вторым воеводою)[648]. Сопоставляя эти факты смены арзамасских воевод с известием «Нового летописца», упоминавшим, что после отпуска смольнян, дорогобужан и вязмич из-под Москвы для испомещения в Арзамасе и Вязниках, «Заруцкой писа, не повеле их слушата», можно считать, что действительно вожди Первого ополчения оттолкнули от себя дворян из разоренных уездов. Очевидно, что в общем земском деле произошел новый раскол. Объединившиеся под Москвою служилые люди не смогли решить военной задачи освобождения Москвы от польско-литовского гарнизона, были забыты и общие цели земского движения. Но Первое ополчение смогло создать устойчивую систему управления, позволявшую контролировать значительную территорию страны.
Власть бояр и воевод Первого ополчения князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого и Ивана Мартыновича Заруцкого удержалась еще по инерции до марта 1612 года. Тогда произошло событие, окончательно отделившее дворянскую или «земскую» часть войска от казаков, вернувшихся к старой идее самозванства. Под Москвой учинили присягу Лжедмитрию III — «Псковскому вору Сидорке», принятому сначала ивангородцами, а потом и псковичами[649]. Все, кого еще удерживало в полках чувство долга перед «землею», теперь не просто могли отказаться от продолжения подмосковной службы, а выступить против казачьих планов служить марионеточным «царикам». Тем более, что к этому времени уже несколько месяцев развивалось другое земское движение, начало которому было положено в Нижнем Новгороде.
Начальная история нижегородского движения, оказавшегося навсегда связанным с именами Кузьмы Минина и князя Дмитрия Михайловича Пожарского, известна нам меньше всего. Нижний Новгород услышал призыв о создании нового движения от Кузьмы Минина, а сам Кузьма был вдохновлен призывами из Троице-Сергиева монастыря, — именно такой рисовалась картина возникновения ополчения в умах современников под влиянием прежде всего «Сказания» Авраамия Палицына. Пересмотр распространенных мнений начался с книги И.Е. Забелина о Минине и Пожарском, считавшего, что троицкая грамота 6 октября 1611 года достигла Нижнего Новгорода тогда, когда новое земское движение там уже существовало[650]. Новые аргументу добавили С.Ф. Платонов и автор остающейся лучшей и самой полной до сих пор истории нижегородского ополчения П.Г. Любомиров[651]. Оказалось, что «программа», предлагавшаяся троицкими грамотами, никак не соответствовала первоначальным целям движения, власти Троице-Сергиева монастыря продолжали поддерживать подмосковные полки, в то время как в Нижнем Новгороде противопоставляли себя казакам[652].
На нижегородцев несомненно оказали влияние новые грамоты патриарха Гермогена. Во второй половине августа 1611 года, после того как войско гетмана Сапеги открыло часть ворот и башен Белого города для проезда, к патриарху снова сумели пробраться его доверенные люди из Нижнего Новгорода: Родион Мосеев и Ратман Пахомов. С ними патриарх Гермоген передал грамоту, ставшую политическим завещанием «Второго Златоуста», как его называли тогда. Со всею страстною силою одаренного проповедника он твердил об одной опасности, грозившей Московскому государству: «что отнюдь Маринкин на царьство ненадобен: проклят от святого собору и от нас». До патриарха Гермогена, томившегося во враждебном окружении в Кремле («и слышати латынсково их пения не могу», говорил он), видимо, дошли какие-то слухи о возможной присяге подмосковных таборов сыну Марины Мнишек царевичу Ивану Дмитриевичу. И он стремился побудить через Нижний Новгород все земские города, принявшие участие в создании Первого ополчения, чтобы они увещевали казаков от этой ошибки. Патриарх еще не отказывает полностью в поддержке подмосковным полкам, но уже разделяет их на «бояр» и «казацкое войско». У него есть определенное мнение, чем там занимается «атаманье» (введенное им словцо). Он просит церковные власти отовсюду — из Казани, из Вологды, из Рязани «чтоб в полки также писали к бояром учителную грамоту, чтоб уняли грабеж, корчму, блядню, и имели б чистоту душевную и братство и промышляли б, как реклись, души свои положити за Пречистая дом и за чудотворцев и за веру»[653]. Патриарх Гермоген «бесстрашныхлюдей», провозивших его письма, ни к чему иному, кроме самопожертвования, не призывал. Проповедь патриарха Гермогена достигла также Казани. Там в полном соответствии с патриаршей грамотой, «сослалися с Нижним Новымгородом, и со всеми городы Поволскими, и с горними и с луговыми татары и с луговою черемисою» и не позднее 16 сентября 1611 года договорились, чтобы «быти всем в совете и в соединенье, и за Московское и за Казанское государство стояти». Важный пункт этого договора состоял в противодействии казакам подмосковных «таборов», если они сами начнут выбирать царя: «а будет казаки учнут выбирати на Московское государство государя, по своему изволенью, одни не сослався со всей землею, и нам бы того государя на государство не хотети»[654]. Однако это еще не было то движение, которое мы связываем с именем князя Дмитрия Михайловича Пожарского и Кузьмы Минина.
Договоры между поволжскими городами, Казанью и Нижним Новгородом, свидетельствуют об их готовности к защите интересов всей земли от казачьего произвола. От этого еще было далеко до каких-то общих действий.
Тем ценнее личный почин самого Кузьмы Минина в организации нижегородского движения. Надо помнить, что человек, живший в Допетровской Руси XVII века, думал и действовал иначе, чем люди, позднее распрощавшиеся с опытом русского средневековья. То, что потомкам кажется невероятным, для их предков могло быть обычным и, наоборот; само собой разумеющееся оказывалось трудноразрешимой проблемой. Объяснить первое открытое выступление Кузьмы Минина (где бы оно ни происходило: в земской избе на торгу или в нижегородском Кремле) рационально все равно не удастся. Он нарушил своими призывами с объединению существовавшие представления, и чтобы его слушали и послушались, — для этого должны были существовать веские основания.
Проще всего связывать обращение нижегородского мясника с обстоятельствами времени, что и делается. Перед выступлением Минина со своей проповедью, в подмосковных полках появился «свиток» с видением «человеку некоему благочестиву, имянем Григорью», случившимся еще 26 мая 1611 года. Суть «откровения Божия» была в том, что если по всей стране начнут три дня поститься и молиться, то это очистит Московское государство. А когда за три дня будет построен новый храм «на Пожаре, близ Василья Блаженнова» в Москве и туда будет перенесена икона Владимирской Богоматери (в видении наивно полагалось, что она находилась во Владимире), то в этом новом храме чудесным образом будет явлено имя нового царя. Если же не будет сделано так как сказано в откровении, то всех ждало наказание: «аще ли поставят царя по своей воли, навеки не будет царь и потом горше того не будет». Правда, автор «Нового летописца» позднее заметит, что «в Нижнем же того отнюдь не бяше, и мужа Григория такова не знаху, и посту в Нижнем не бысть. Нижегородцы же о том дивяхуся, откуды то взяся». Однако как это видение, так и другое, — во Владимире, случившееся в семье Бориса, «зовомого Мясник» (какое совпадение с профессией Кузьмы Минина!) хорошо объясняют ту общую обстановку духовного напряжения, в которой начинал свое дело Кузьма Минин[655].
Видение было и самому Кузьме Минину, о чем осталось свидетельство «Книги о чудесах Сергия Радонежского», составленной патриаршим казначеем, а потом келарем Троице-Сергиева монастыря Симоном Азарьиным в 1654 году. Он успел расспросить о событиях Смуты самого архимандрита Дионисия, поведавшего, как Кузьма Минин рассказал ему в Троице-Сергиевом монастыре в 1612 году о троекратном явлении ему чудотворца Сергия Радонежского. Источник убежденности Минина, оказывается, состоял в том, что нижегородский земский староста считал себя лишь проводником воли, продиктованной свыше. Слова чудотворца Сергия из видения Кузьме Минину, чтобы «казну собирати и воинских людей наделяти и идти на очищение Московского государства», стали программой деятельности нового земского движения. Осознанное Кузьмой Мининым небесное заступничество помогло ему выступить первым, прежде нижегородских воевод, дворян и детей боярских. Кузьма Минин пересказывал архимандриту Дионисию явленные в видении слова: «старейшие в таковое дело не внидут, наипаче юнии начнут творити». С.Ф. Платонов и, вслед за ним, П.Г. Любомиров понимали эти слова как отсылку к «нижегородской молодежи», которая, якобы увлекла отцов на новый подвиг»[656]. Однако очевидно, что в этом случае речь идет о «младших» посадских людях, начинавших действовать первыми, без «лучших» людей посада и «старейшин», управлявших Нижним Новгородом. Эти слова можно сравнить с недоуменным вопросом Меланьи, жены Бориса Мясника, обращавшейся к «жене в светлых ризах» во владимирском видении в августе 1611 года: «Госпожа, аз есть млада; аще и повем не поймут веры»[657]. О том же должен был думать и Кузьма Минин, начиная свою проповедь. Поэтому отнюдь не случайно, что он решился действовать лишь тогда, когда его самого (совсем немолодого человека) выбрали в земские старосты. Весь нижегородский подъем напоминает историю Жанны Д'Арк, а если учесть свидетельство Симона Азарьина, то сходство между «орлеанской девой» и нижегородским мужиком, может быть, даже больше, чем мы думаем. «Жанна Д'Арк» из мясной лавки — такова Россия!
У историков, практически, нет шансов повлиять на историческое сознание там, где действуют законы мифологии. Начало Кузьмой Мининым обсуждения в земской избе насущного вопроса о том, что делать дальше из-за остановившегося общего дела под Москвой со временем обросло такими яркими подробностями и образами, которые все равно будут восприниматься реальнее острожного исторического рассказа. Кто же не знает, как Кузьма Минин призывал на нижегородском торгу отдать последнюю рубашку на создание ополчения, как он готов был заложить свою жену, чтобы только уплатить полагающийся сбор, как дружно нижегородцы откликнулись на его призыв и принесли все, что у них было, чтобы начать поход на Москву. Об этом же свидетельствуют источники. «Новый летописец» приводит речь Кузьмы Минина, который «возопи во все люди»: «будет нам похотеть помочи Московскому государству, ино нам не пожелети животов своих; да не гокмо животов своих, ино не пожелеть и дворы свои продавать и жены и дети закладывать и бита челом, хто бы вступился за истинную православную веру и был бы у нас начальником»[658]. Симон Азарьин тоже говорил, что Кузьма Минин «первое собою начат» сбор денег на новое ополчение, «мало себе нечто в дому своем оставив, а то все житье свое положив пред всеми на строение ратных людей». Много потрудился над распространением мифических деталей дела Кузьмы Минина известный чиновник и литератор П.И. Мельников (Андрей Печерский) в середине XIX века. И сколько раз уже рассказана притча о вдове, принесшей «старостам сборным» 10 тысяч рублей из своих 12 тысяч, чем «многих людей в страх вложила»[659]. А разве можно иначе представлять начало нижегородского дела, хоть раз увидев огромную картину Константина Маковского «Воззвание Кузьмы Минина к народу», созданную им в 1896 году (ныне — в собрании Нижегородского государственного художественного музея). Отложим в сторону патриотические картинки (не о Маковском речь), рисовать которые во все времена находилось немало охотников.
Первый же вопрос, о который может споткнуться любитель исторической занимательности, состоит в том, когда именно это происходило? Удивительно, но датировка выступления Минина может быть самой разной. Повторю, вслед за С.Ф. Платоновым: «К сожалению, нельзя с желаемой полнотой и точностью изучить первый момент движения в Нижнем; для этого не хватает материала… Не с большею надеждою на безошибочность своих заключений, чем все прочие писатели, высказываем мы наш взгляд на это дело»[660]. Самой ранней из вероятных дат можно считать время получения в Нижнем Новгороде патриаршего воззвания 25 августа 1611 года. Но если бы это было так, то нижегородское ополчение должно было всячески подчеркивать, что оно образовано под воздействием проповеди патриарха Гермогена. Этого не случилось. Ничего не проясняет ссылка Авраамия Палицына в своем «Сказании» о влиянии на выступление в Нижнем Новгороде троицких грамот, — их текста нет в распоряжении исследователей, как нет и свидетельств контактов нижегородцев с Троице-Сергиевым монастырем. В известной грамоте из Троице-Сергиева монастыря 6 октября 1611 года (адресованной, правда, в Пермь, а не в Нижний Новгород) архимандрит Дионисий, келарь Авраамий Палицын и соборные старцы недвусмысленно призывали «быти в соединенье» и идти «в сход» к подмосковным полкам князя Дмитрия Трубецкого и Ивана Заруцкого. Очень эмоционально комментировал это троицкое послание И.Е. Забелин: «Народ в сентябре уже повсюду, из грамоты Гермогена знал, что под Москвою хотят присяг воренку; народ в это время, по слову Гермогена, писал под Москву поучение к боярам, чтоб не совершали такого вопиющего позора, а в троицкой грамоте его зовут, умоляют идти и помогать тем самым боярам!.. Народ с чувством негодования писал о смерти Ляпунова, поминая его добрым словом, а власти не промолвили в его память ни одного слова». И дальше один из первых историков нижегородского движения задается риторическим вопросом: «Неужели в то время потерян был у всех здравый смысл, чтоб пойти на призыв этой не совсем понятной для народа грамоты?»[661].
Противоречие троицких грамот настроению Нижнего Новгорода является всего лишь версией И.Е. Забелина, пытавшегося показать, исходя из своего понимания Смуты, что «в это время всесторонним банкротом оказался не народ, а само правительство, сама правящая и владеющая власть». Сколько бы ни была привлекательна такая общедемократическая концепция Смутного времени, лучше все-таки проанализировать сами источники. При этом выяснится, что троицкая грамота 6 октября 1611 года не содержала в себе ничего принципиально отличного от прежних грамот, рассылавшихся из Троице-Сергиева монастыря. Цель октябрьского послания состояла в том, чтобы сообщить текущие новости о том, что происходит в полках. Троицкие власти убеждали пермяков, что под Москвою едва ли уже не одолели врагов: «бояре и воеводы… стоят на Москве в большем в каменном Цареве городе, а изменников и богоотступников и предателей веры крестьянския, Михайла Салтыкова да Федьку Андронова с товарищи и польских и литовских людей осадили в Китае городе и в Кремле, и над ними прося у Бога милости промышляют и тесноту им чинят великую, в Китае городе дворы верховым боем выжгли все и ожидаем Божия милости и помощи, на врагов победы». Все эти детали соответствовали июлю 1611 года, до «Сопегина прихода», когда у ополченцев были отвоеваны башни Белого города. Пожар Китай-города, случившийся в сентябре, тоже еще не означал разгрома. Настоящий смысл троицкой грамоты в сообщении о приходе под Москву гетмана Яна Карла Ходкевича: «А ныне пришел к Москве, к литовским людем на помощь, Хоткевич с польскими и литовскими людьми». По сведениям, полученным «от выходцев и языков» (очевидно, что в Троице-Сергиевом монастыре пересказывали грамоту с «вестями» из подмосковного ополчения) с гетманом Ходкевичем под Москву пришло «с две тысящи человек, и стали по дорогам, в Красном селе и по Коломенской дороге». Интересно перечисление наличных земских сил в тот момент: «А Коширяне, и Туляне, и Колужане и иных Замосковных городов, дворяне и дети боярские и всякие служилые люди к Москве пришли, а из северских городов Юрий Беззубцов со всеми людьми идет к Москве ж наспех, а по сторону Москвы, многих городов дворяне и дети боярские и всякие служилые и ратные люди сбираются ныне в Переславле Залеском, а хотят идти в сход к Москве ж». Оказать помощь им, а не казачьим таборам звали пермяков из Троице-Сергиева монастыря. И такой призыв вполне мог быть воспринят и в Перми, и в Нижнем Новгороде, и в других городах[662]. Показательно, что в троицком послании снова использовали ярчайший текст цитированной выше июльской грамоты в Казань, а не придумывали что-нибудь новое: «Где святыя церкви? Где Божии образы? Где иноки многолетними сединами цветущие…»[663].
Сложно решить проблему начала проповеди Кузьмы Минина, увязав ее с приходом в Нижний Новгород смоленских дворян и детей боярских, то есть так, как это сделано в «Карамзинском хронографе» «И во 120-м году во осень о Дмитриеве дни смольяне пошли из Арзамаса в Нижней Новгород, а из Нижнева Новагорода посацкие люди к ним присылали, чтоб к ним в Нижней пришли, и как смольяне в Нижней Новгород пришли, земской староста посацкой человек Кузма Минин и все посацкие люди приняли смольян честно и корм им и лошадем стали давать доволно и всем их покоить для тово, что они люди разоренью»[664]. Баим Болтин не объяснил, почему смольняне, получившие отпор от арзамасских мужиков, поехали в Нижний Новгород, а не стали искать заступничества в подмосковных полках, где был отдан приказ о раздаче дворцовых земель. Более того, часть дворян и детей боярских из смоленских уездов пришла под Арзамас «отто Брянска» и потом тоже оказалась в Нижнем. «Карамзинский хронограф» и «Повесть о победах Московского государства» определенно и согласно свидетельствуют о том, что нижегородцы сами задумались о приглашении на службу смоленских дворян и детей боярских: «И послаша к смольняном из Нижнева Нова града в Орзамас с великою честию, и начата призывати их, дабы шли в Нижней Нов град, и обеща им дати денежный оброки, кормовыя запасы, еже есть годно им на их потребу»[665]. Точная дата их прихода в Нижний Новгород неизвестна. По сведениям арзамасского автора «Карамзинского хронографа» смольняне двинулись из Арзамаса 26 октября (Дмитриев день), а значит к началу ноября могли уже добраться до Нижнего Новгорода. Этой дате противоречит известие автора «Повести о победах Московского государства», хорошо запомнившего, что «в Нижней Нов град приидоша генваря в 6 день, на празник Богоявления господня»[666]. Между тем, не зная ни целей, ни времени прихода смольнян в Нижний Новгород, нельзя решить и главный вопрос о характере знаменитого призыва Кузьмы Минина. Остается снова процитировать «Карамзинский хронограф»: «И земской староста Кузма Минин советовав с нижегородцы со всякими людми, чтоб прося у Бога милости начать доброе дело помочи Московскому государьству, собрався с ратными со всякими служилыми людми итти под Москву, как бы Московское государство от злодеев от поляков очистить и Москву доступить, а ратных бы людей смольян пожаловать поднять на службу большим жалованьем. Смольяне сказали все ради идти под Москву для очищения от врагов»[667].
Другой «несложный» вопрос — о характере сбора, установленного Кузьмой Мининым. Даже П.Г. Любомиров, восстанавливая значимые исторические детали начала нижегородского движения, смог использовать только аналогию со сбором пятины и запросных денег. Свидетельство о точном раскладе мининского сбора сохранилось в «Повести о победах Московского государства». В ней излагается речь Кузьмы Минина, обращенная ко всем нижегородцам: «Се же братие, разделим на три части имения своя: две убо христолюбивому воинству, себе же едину часть на потребу оставим». Земский староста Кузьма Минин первым последовал этому самообложению для сбора денег ратным людям, «потом же и вси граждане такожде сотвориша: две части имения своего в казну принесоша, третию же часть имения на потребу себе оставиша».
Собранные таким образом деньги надо было сохранить, найти воевод и набрать земское войско. Упоминания о таких денежных раздачах смоленским дворянам и детям боярским, поделенным на три «статьи» жалованья, сохранились в той же «Повести…»: «прежде всем равно даде им по 15 рублей, потом же даде им по статьям: первой статье по 30 рублев, средней же статье по 20 рублев, меншей же статье по 15 рублев»[668].
В Нижнем Новгороде был составлен некий «приговор», наделивший Кузьму Минина чрезвычайными полномочиями, но опять-таки известно только его вызывающее большие вопросы изложение в «Новом летописце»: «Он же написа приговор, не токмо что у них имати животы, но жены и дети продавати, а ратным людям давати»[669]. Этому событию предшествовал, согласно «Ельнинской рукописи» (описанной и цитированной все тем же П.И. Мельниковым), общий сбор нижегородцев в Спасо-Преображенском соборе, где прозвучала проповедь протопопа Саввы и, возможно, то самое первое обращение Кузьмы Минина к посадским людям[670]. Почему такое яркое событие в истории Нижнего Новгорода не оставило своего документального следа, не вошло в нижегородские летописи, кроме одной «Ельнинской рукописи» с легендами, которую приходится вынужденно цитировать по журнальной публикации середины XIX века? Что, кроме сбора денег, было поручено Кузьме Минину, обсуждался ли состав нового нижегородского правительства, каковы были в тот момент полномочия нижегородского воеводы князя Василия Андреевича Звенигородского?
Следующее главное событие в истории нижегородского движения тоже, казалось бы, хорошо известно. Нижегородцы послали свое посольство к лечившемуся от ран в своей суздальской вотчине князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому. «Новый летописец» указал только на то, что князь Дмитрий Пожарский встретил нижегородское посольство в своей вотчине, находившейся «от Нижнева 120 поприщ» Значительно позднее И.Е. Забелин и С.Ф. Платонов выяснили, что это было село Мугреево, а не Нижний Ландех или Пурех, тоже называвшиеся в качестве тех мест, куда нижегородцы могли отправить своих представителей для переговоров с воеводою князем Дмитрием Пожарским. В состав посольства входил печерский игумен Феодосий, «дворянин добрый» Ждан Петрович Болтин (он служил в городовых детях боярских по Нижнему Новгороду) и посадские люди. Тем самым повторялся привычный состав земских городовых советов, отражавших мнения разных «чинов»: местного духовного собора, служилых людей и всех жителей посада. Надо обратить внимание на то, что Кузьмы Минина еще не было в этом первом посольстве. Но обязательно ли самое первое посольство нижегородцев отправлялось к одному князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому? В полномочия членов нижегородского совета могла входить агитация не одного князя Пожарского, а всех заметных землевладельцев уезда, которых звали в Нижний Новгород для общего земского дела. Впрочем, это только предположение, хотя интересно, думали ли в Нижнем Новгороде о том, что будет, если едва залечивший раны воевода откажется возглавить их ополчение?
Князь Дмитрий Михайлович Пожарский позднее вспоминал: «присылали по меня князя Дмитрия многажды из Нижняго, чтобы мне ехати в Нижний для земского совета»[671]. Обычно это связывают с настойчивым стремлением нижегородцев видеть князя Пожарского во главе собиравшейся рати. Главного нижегородского воеводу князя Василия Звенигородцкого, получившего свой чин окольничего от короля Сигизмунда III, земцы не могли принять в качестве своего вождя. Второй нижегородский воевода Андрей Алябьев происходил из бывших дьяков. Несмотря на его заслуги в земском движении времен царя Василия Шуйского, по местническим соображениям, воевода Андрей Алябьев не мог стать во главе нового ополчения, включавшего не одних нижегородцев, а еще и служилых людей из других уездов. Поэтому царский стольник князь Дмитрий Михайлович Пожарский, бывавший на воеводстве уже при царе Василии Шуйском и раненый в день великого «московского разоренья» 19 марта 1611 года, лучше всех других подходил для того, чтобы возглавить набираемое войско, куда могли бы войти как служилые люди «московских» чинов, так и уездное дворянство.
Каким образом удалось все-таки убедить князя Дмитрия Пожарского приехать в Нижний Новгород для «земского совета» — останется тайной. Здесь снова необходимо вернуться к роли Кузьмы Минина, о котором известно, что он все-таки ездил к князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому в его вотчину для «уговору». К нему же, несмотря на единодушную поддержку нижегородцев, Кузьма Минин немедленно отправил выданный ему «приговор за руками»: «и посла тот приговор ко князю Дмитрею в тот час, для того, чтоб того приговору назад у него не взяли»[672]. Можно только гадать, о чем они говорили при своей первой встрече. Но нельзя не обратить внимание на одну объединявшую их черту следования правилам благочестивого поведения: ни Кузьма Минин, ни князь Дмитрий Пожарский не предпринимали никаких важных дел, не «устроив душу», как тогда говорили. И это не обычное напластование последующего житийного канона на биографию реальных исторических героев. Если Кузьма Минин не одному архимандрит Дионисию, а также и князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому поведал о видении Сергия Радонежского, то это могло повлиять на будущего воеводу земского движения больше, чем все остальное. Тем более, как выяснилось недавно после находки духовной князя Дмитрия Пожарского, его крестильное имя, неизвестное никому кроме родителей и самых близких людей, было… тоже Кузьма[673]. Таким образом, Кузьма Минин приезжал звать в поход на Москву князя Кузьму Пожарского.
Все говорит о том, что в Нижнем Новгороде исподволь создавался земский центр сопротивления подмосковным казакам и самообороны. В конце 1611 года от того, что делалось в подмосковных полках можно было подумать, что возвращаются времена прежней розни, снова возникнет угроза Нижнему Новгороду. Поэтому и был предпринят найм ратных людей для обороны города, для чего были приглашены дворяне и дети боярские из Смоленска и других городов «от Литовской украйны». Мы знаем, что потом состоялся отдельный поход нижегородского ополчения для освобождения на Москвы уверенно говорим об этом, как о начальной цели действий Кузьмы Минина и жителей Нижнего Новгорода. Но прежде, чем эта цель бы окончательно сформулирована, тоже прошло время. Объявлять сразу о самостоятельном походе под Москву в городе, где сидит воевод направленный «боярами» Первого ополчения, было бы, по мены» мере, самонадеянно и опасно, если вовсе не бессмысленно. Еще в 21-числах декабря 1611 года в отписках из Нижнего Новгорода в Кумыш, говорили о целях сбора ратных людей: «а из Нижнева итьтии с нами под Москву против литовских и польских людей»[674]. Тогда это означало только то, что нижегородцы собирались оказать поддержку подмосковному ополчению. Такой политический жест был жизненно необходим, пока в Нижнем Новгороде не выяснили общее земское настроение по отношению к «боярам» и казакам, стоявшим в поля» под Москвою.
Показательно, что в тексте документов, вышедших из нижегородского ополчения, тоже не говорится о каком-либо противопоставлении с подмосковным «таборам» вообще (а не казакам) при начале движения. В первой окружной грамоте ополчения князя Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина, отправленной из Ярославля 7 апреля 1612 года, говорилось о складывании нового земского ополчения: «Да по милости всемогущаго Бога, Его праведным неизреченным призрением, в Нижнем Новегороде гости и все земьские посадские люди, ревнуя по Бозе, по православной християнской вере, не пощадя своего именья, дворян и детей боярских Смольян и иных многих городов сподобили неоскудным денежным жалованьем, и тем Московскому государьству и всему православному християнству великую неизреченную помочь учинили»[675]. Автор «Бельского летописца» писал лишь о найме на службу ратных людей в Нижнем Новгороде, относя его очень поздно к зиме 7120 (1611/12) года: «Того же году зимою учал збиратца в Нижнем Новагороде князь Дмитрей Михайловичь Пожарской да от молодчих от торговых людей с ним посацкой человек нижегородец Кузьма Минин с понизовскою силою и с разоренными городы, которые там от голоду и от разоренья зашли, бегаючи от гонения от литовских людей з смольняны и з беляны, и з дорогобужаны, и вязмечи, и брянчаны, и с рославцы, и с ыными со многими с порубежными с разоренными городы. И учали им давать князь Дмитрей Михайлович Пожарской да Кузма Минин многие столовые запасы и денежное великое жалованье по тритцати по пяти рублев, смотря по человеку и по служжбу своим презреньем, и учинили ратных людей сытых и конных, и вооруженных, и покойных, и запасных»[676].
Создавшееся первоначально нижегородско-смоленское «ядро» ополчения уже не стало решать, как прежде, одни локальные задачи. В Нижнем Новгороде задумались о судьбе всего Московского государства. Первые «программные» грамоты от имени земского совета во главе с воеводами князем Дмитрием Пожарским и Иваном Биркиным, дьяком Василием Юдиным (но не Кузьмою Мининым) сохранились в списках, указан только год их создания — «120» (1611/12). П.Г. Любомиров датировал их началом декабря 1611 года. Не в последнюю очередь на его датировку повлияло упоминание о посольстве в Казань из Нижнего Новгорода воеводы Ивана Ивановича Биркина, чье имя упоминается в составе первоначального земского совета рядом с князем Дмитрием Михайловичем Пожарским[677]. В 20-х числах декабря он был в селе Мурашкино. Но в это же время в Нижнем Новгороде собираются «для земского совета» старосты, целовальники и лучшие люди из того же Мурашкина и других крупных нижегородских вотчин. Поэтому поездку Ивана Биркина можно вполне связать и со сбором доходов и с организацией «совета» в Нижнем Новгороде. Еще 15 января 1612 года в Казани выдавались ввозные грамоты «по указу Великого Росийского Московского государства и всее земли бояр». Если в это время воевода Иван Биркин был там, то он должен был санкционировать подобные распоряжения?[678] Гораздо убедительнее осторожная датировка С.Ф. Платонова, считавшего, что первые нижегородские грамоты появились не позднее начала февраля 1612 года[679].
Что же услышала «вся земля» из Нижнего Новгорода? Во-первых, обращение от необычного городового совета, куда вошли не местные власти и воеводы, а набранные на службу люди, действовавшие совместно с нижегородским посадом: «Дмитрей Пожарской, Иван Биркин, Василей Юдин, и дворяня и дети боярские Нижнево Новагорода, и смолняня, и дорогобуженя, и вязмичи, (и) иных многих городов дворяня и дети боярские, и головы литовские и стрелецкие, и литва, и немцы, и земьские старосты, и таможенные головы, и все посацкие люди Нижнево Новагорода, и стрелцы, и пушкари, и затинщики, и всякие служилые и жилецкие люди челом бьют». В грамоте излагалась история создания Первого ополчения, рассказывалось о разорении «до основанья» «царственного преименитого града» Москвы, говорилось о сведении с патриаршего престола «необоримого столпа и твердого адаманта святейшаго Ермогена». В Нижнем Новгороде напоминали то. что уже и так было известно во всей стране («и вам то самим извесно»), как распалось прежнее ополчение. Правда, здесь тоже не упоминали о гибели Прокофия Ляпунова (значит не все, по И.Е. Забелину, упиралось в народное чувство негодования). О причинах разъезда дворян и детей боярских из подмосковных полков говорили: «иные от бедности, а иные от казачья грабежу и налогу». В полном соответствии и даже с дословным совпадением с призывами патриарха Гермогена нижегородцы обвиняли остававшихся под Москвою (не называя по имени ни Трубецкого, ни Заруцкого): «а как дворяня и дети боярские из под Москвы розъехались, и для временные сладости, грабежей и похищенья многие покушаютца, чтоб пане Маринке з законопреступным сыном ее быти на Московском государстве или ложным вором, антихристовым предотечам, чтоб им волю отца своего сатаны исполнити и грабежами, и блуду, и иным неподобным богом ненавидимым делам не престати». Протестуя против этого, в Нижнем Новгороде все-таки главной причиной выступления называли необходимость оказания помощи «верховым городам» в борьбе с литовскими людьми.
По отношению к объединившемуся в лице Нижнего Новгорода и Казани «Низу», ближайшими «верховыми» были города, лежавшие вверх по Волге — Кострома и Ярославль. В конце января к ним действительно опасно приблизились передовые отряды фуражиров войска гетмана Карла Ходкевича. Вполне возможно, что существовали планы захвата этих городов польско-литовскими отрядами. 25–26 января 1612 года в Переславль-Залесский, Кострому и Ярославль были посланы грамоты московской Боярской думы, подписанные семью боярами (не путать с 1«семибоярщиной») князем Федором Ивановичем Мстиславским, князем Иваном Семеновичем Куракиным, князем Борисом Михайловичем Лыковым, Федором Ивановичем Шереметевым, Иваном Никитичем Романовым, Михаилом Александровичем Нагим, князем Андреем Васильевичем Трубецким (за него подписывался боярин Михаил Нагой), окольничими и думными дьяками. Смысл этих грамот состоял в том, чтобы побудить упомянутые города к отказу от поддержки Ивана Заруцкого и подмосковных полков. Сидевшие в Москве бояре ссылались на посольство боярина князя Юрия Никитича Трубецкого, писавших «з (большого сойму, с совету всее Польские и Литовские земли», что королевич Владислав будет отпущен в Московское государство, а король Сигизмунд III проводит его до Смоленска «своею королевскою парсуною, со многою конною и пешею ратью». До этого времени костромичам и ярославцам предлагалось «сослатися» «о добром деле» с «наивышшим гетманом великого княжества литовского Карлом Хоткеевичем и с нами бояры к Москве»[680]. Другими словами, этим городам снова пытались навязать уже полностью скомпрометированную программу летних договоров 1610 года с гетманом Станиславом Жолкевским. Между тем в Ярославле и, даже в Костроме, где сидел более лояльный к Боярской думе воевода Иван Петрович Шереметев, предпочли писать не в Москву, а в Нижний Новгород. Хотя очень показательно, что боярские грамоты ничего не знают о деятельности там Кузьмы Минина и князя Дмитрия Пожарского. Вскоре слухи о нижегородском движении достигли столицы и «ошибка» была исправлена. В связи с «собранием в Нижнем ратных людей», по сообщению «Нового летописца», патриарху Гермогену было предложено написать, чтобы они «не ходили под Московское государство». Отказ патриарха Гермогена привел к тому, что «оттоле начата его морити гладом и умориша ево гладною смертью»[681]. Замученный «литовскими людьми» патриарх Гермоген погиб 17 февраля 1612 года.
В нижегородской грамоте «120 года» действительно говорилось о походе под Москву против «полских людей», но собиравшееся земское войско не противопоставляло себя полностью подмосковным полкам. Войско, собранное «с нами, со князем Дмитреем, да с Ываном» необходимо было для защиты прежде всего объединившихся «верховых» и «понизовых» городов. Стоит внимательно перечитать обращение из Нижнего Новгорода в Вычегду, чтобы убедиться в справедливости этого наблюдения: «и ныне бы идти всем на полских людей вскоре до тех мест, покаместа ратные люди под Москвою стоят, чтоб литовские люди Московскому государству конечные погибели не навели и верховых бы и понизовых городов и досталь не разорили». Чтобы не было противоречия с тем, что раньше говорилось в той же грамоте о «казачье грабеже и налогу», нижегородский земский совет убеждал, что у неге есть для этого средства: «А будет, господа, вы, дворяня и дети боярские и всякие служилые люди, опасаетись от казаков какова налогу или иных каких воровских заводов, и вам бы однолично того не опасатца как будем все верховые и понизовые городы в сходе, и мы всею землей о том совет учиним и дурна никакова вором делати не дадим». Порукою этому обещанию создать общий «совет всея земли» была твердое позиция Нижнего Новгорода во все время Смуты, о чем с гордостью говорили в грамоте: «а самим вам извесно, что покровением Божии» по ся места мы к дурну ни х какому не приставали, да и вперед дурну никакова не похотим».
Первые грамоты, рассылавшиеся из Нижнего Новгорода, создавались тогда, когда уже известны были все опасности, шедшие от казацких «таборов», и главная из них — провозглашение царя без совета со «всей землею». Самую большую угрозу видели в присяге «Маринкину сыну», и заранее отрекались как от присяги ему, так и другим неприемлемым претендентам: «и которые либо под Москвою или в которых городех похотят какое дурно учинити или Маринкою с сыном ее похотят новую кровь счать, и мы им дурна никакова чинити не дадим, мы всякие люди Нижнево Новагорода, утвердились на том и к Москве к бояром и ко всей земле писали, что Маринки и сына ее и тово Вора, который стоит подо Псковым до смерти своей в государи на Московское государство не хотети, так же, что и литовского короля». Вместо этого нижегородцы, становившиеся земским гарантом защиты от новой смуты под самозванческими знаменами, предлагали собраться «понизовым» и «верховым» городам «в сход» и самим избрать царя: «всею землею выберем на Московское государство государя, ково нам Бог даст»[682]. В качестве очередной меры в Нижнем Новгороде собирались дождаться уже посланных из Казани «передовых людей» и вместе идти под Суздаль воевать с польскими и литовскими людьми.
Стремление князя Дмитрия Михайловича Пожарского в стольный град бывшего Суздальского княжества защищать «отцовские гробы» понятно, но тогда этого сделать не пришлось. Было бы наивно думать, что широко заявив о созданном в Нижнем Новгороде движении, собравшиеся там во имя идеалов привычного общественного порядка люди встретят повсеместную поддержку. Скорее наоборот, как всякий политический жест, совпадающий с накопившимися в обществе ожиданиями, вызов воевод князя Дмитрия Михайловича Пожарского и Ивана Ивановича Биркина был принят и реакция на их выступление не замедлила себя ждать, как в Москве, так и под Москвою. Подмосковным полкам во главе с Иваном Заруцким появление нижегородской рати расстроило выстроенные комбинации с объявлением «своего» царя. В итоге им стал для Первого ополчения не царевич Иван Дмитриевич, а его мнимо, который уже раз спасшийся, «отец» Дмитрий Иванович. Практически, все уже знали, что это «с Москвы из-за Яузы дьякон Матюшка», но игра в самозванца продолжалась. Если рассмотреть ее через призму конфликта двух ратных сил — подмосковной и нижегородской, то можно увидеть, что для Ивана Заруцкого в возвращении к имени царя Дмитрия Ивановича была еще скрыта возможность проверить своих сторонников: также ли слепо они продолжают поддерживать подмосковные «таборы». И он должен был убедиться, что начинает проигрывать. «Новый летописец» написал об этой присяге, легшей тяжелым пятном на всю историю Первого ополчения: «Под Москвою ж воевод ы и казаки поцеловаша тому вору крест. Кои ж бьппа под Москвою Дворяне же, не хотяху креста тому вору целовати. Они же их хотеху побита и сильно иных ко кресту приведоша, а иные ис-под Москвы утекоша»[683]. Троицкие власти, выгораживая своего любимца боярина князя Дмитрия Трубецкого, писали, что он тоже был принужден «силою» принять эту присягу царю Дмитрию, но ведь принял же! Поэтому попытки келаре Авраамия Палицына в своем «Сказании» описать, как после этой присяги князь Дмитрий Трубецкой обращался в Троице-Сергиев монастырь» чтобы оттуда «писали» к князю Дмитрию Пожарскому и умоляли его «о немедленом шествии под царствующий град Москву, и все бы воиньстио было в соединении»[684], выглядит как очень большое преувеличение. Достоверно известно другое, что после присяги «Вору», находившемуся в Пскове, совсем рядом с Нижним Новгородом, в соседнем Арзамасском уезде воевода Григорий Плещеев перешел на его сторону, нарушив единение «понизовых» городов. Точно такая участь ждала и другие городе, которым предстояло присягнуть самозванцу вслед за подмосковным таборами.
Первый военный удар планам нижегородского ополчения нанес Иван Заруцкий, когда попытался в союзе с Андреем Просовецким захватить «Ярославль и все Поморския грады, чтоб не дата совокупится Нижегородцкой рати с Ярославцы» в середине февраля 1612 годе Когда в Нижнем Новгороде получили от ярославских гонцов известие о том, что их союзнику в «верховых» городах угрожает опасность, и отправили передовой отряд во главе с князем Дмитрием Петрович» Лопатой-Пожарским и дьяком Семейкой Самсоновым. Они выполним наказ «идти наспех в Ярославль» и успели опередить приход туда рая Андрея Просовецкого, а казаков, бывших в Ярославле, «переимаху в тюрьму пересажаху». Все это заставило нижегородскую рать выступив в свой поход, но уже не тем маршрутом, как планировалось раньше, s не соблюдая никакой видимости возможного союза с казаками, с которыми началась открытая война.
Вынужденное выступление нижегородского ополчения вместо Суздаля на Ярославль произошло «в великий пост» 1612 года, начинавшиеся 23 февраля. Переход войска от Нижнего Новгорода до Ярославль к расчетам П.Г. Любомирова, должен был занять от двух до трех недель[685]. Недавно его расчеты были немного поправлены. Сохранилась грамоя отправленная воеводе Переславля-Залесского Андрею Федоровичу Палицыну, которого извещали из Костромы о планируемом приходе нижегородской рати во главе с князем Дмитрием Пожарским в Ярославль» 15 марта[686]. Ясно, что руководители ополчения хотели использован последний зимний путь, идя вверх по Волге (значительную часть пути по льду реки). В любом случае ополчение должно было дойти до цели назначения перед началом ледохода и весенней распутицы на дорогах. «Новый летописец» изображает поход ополчения как триумфальное шествие. Везде, куда приходило войско «князя Дмитрия и Кузьмы», в Балахне, Юрьевце Поволжском их встречали «с радостию» и наделяли «многою казною». В действительности, нижегородской рати еще предстояло убедить другие города в необходимости поддержки нового земского войска. Более достоверные детали похода сохранила «Повесть о победах Московского государства», автор которой запомнил, что в ополчении заранее просчитали маршрут и написали «из Нижнева Нова града от всей земли по градом и по болшим селам, чтобы ратным людем на станех готовили запасы и кормы, чтобы никакие скудости не было». Так и получилось, войско князя Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина уже ждали, приготовя все необходимое «по станом». Сложности начинались там, где Кузьма Минин пытался насадить свой «нижегороцкий устав» и начать принудительный сбор по известному принципу: «две части имения своего в казну ратным людем отдати, себе же на потребу третию часть имения оставити». Не все были готовы подчиниться новому правительству «всея земли», кто-то хотел утаить имущество «скудни называющеся», но Кузьма Минин действовал не одним убеждением, а еще и угрозами: «Он же, видев их пронырство и о имении их попечения, повелевая им руце отсещи»[687]. До такой страшной казни дело не дошло, но показало серьезность намерений земских сил. Дальнейший маршрут ополчения лежал через Юрьевец, Решму, Кинешму и Плес.
В Костроме, куда нижегородское ополчение подошло не позднее 14 марта, князя Дмитрия Пожарского и Кузьму Минина ждало новое испытание. Еще на подходе к городу, в Плесе, ополчение встретили костромские посланцы, предупредившие о недружественных действиях воеводы Ивана Петровича Шереметева и его «советников», лояльных Боярской думе в Москве. Костромской воевода, когда-то подписавший Приговор Первого ополчения 30 июня 1611 года, не собирался пускать ополчение в город, «и не хотяше с ними быти в совете». Все это было очень серьезно, так как Кострома была первым городом на пути из Нижнего Новгорода, с крупным посадом и значительной торговлей. Именно там, а не в небольшой Балахне способны были оказать значительную поддержку ратным людям. Кроме того, костромская дворянская корпорация была самой крупной в Замосковном крае и насчитывала более тысячи человек. Подойдя к городу, рать князя Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина встала «на посаде близко города». «На Костроме ж в те поры бяше рознь, — писал автор «Нового летописца», — иные думаху с Ываном, а иные со всею ратью»[688]. Не обошлось без восстания против воеводы Ивана Шереметева, который спасся только благодаря заступничеству князя Дмитрия Пожарского.
Сопротивление костромского воеводы показало, что дальнейший успех нижегородской рати не мог держаться на одном призыве к добровольному совету и обеспечению набираемого земского войска. Сменив Ивана Шереметева в Костроме на нового воеводу князя Романа Ивановича Гагарина и дьяка Андрея Подлесова, князь Дмитрий Пожарский и Кузьма Минин сделали важный шаг к общеземскому правительству. Однако, шаг этот был по-прежнему осторожный, с оглядкой на существовавшее распределение земских сил, главная из которых все равно оставалась под Москвою. Поэтому возвращение на воеводство в Кострому князя Романа Гагарина и дьяка Андрея Подлесова, впервые назначенных туда в 1611 году тоже из Первого ополчения, могло восприниматься, как поддержка прежних распоряжений, шедших из подмосковных полков. Важно было показать воеводам на местах, что они не будут сменены если поддержат земскую борьбу с казачьими бесчинствами. Так состоялся переход на сторону нижегородского ополчения переславль-залесского воеводы Андрея Палицына, похвальную грамоту которому написал из Костромы 15 марта 1612 года бывший дьяк Челобитного приказа Первого ополчения Семейка Самсонов. Жизнь прежнего костромского воеводы не только была сохранена, спустя некоторое время Иван Шереметев даже войдет в состав «совета всея земли». Другое воеводское назначение, сделанное из Костромы, было связано с Суздалем, судьба которого продолжала волновать князя Дмитрия Пожарского. По челобитной суздальцев туда был направлен стрелецкий отряд во главе с князем Романом Петровичем Пожарским, «чтобы Просовецкие Суздалю никакие пакости не зделали» (речь о казаках, воевавших под началом братьев Андрея и Ивана Просовецких). В этот момент, судя по направленной из Костромы грамоте воевод ополчения в Переславль-Залесский противостояние с казаками было особенно напряженным: «И мы, господа, слыша то, что под Москвою атаманы и козаки своровали, вору крест целовали, конечно об них скорбим, что оне воровством своим, оставя свет, во тьму преложились и новую кровь вчинают… А мы… хотим, собрався всею землею, вскоре итить и битися с ними до смерти сколько Бог помочи даст». «Русских воров» ставили в один ряд с польскими и литовскими людьми, призывая: «А на вражью бы есте прелесть, что Иван Зарутцкой с своими советники с атаманы и казаки вору крест целовали, ни в чем не сумнялись и стояли против их мужественно, что и против прочих врагов, польских и литовских людей»[689].
В итоге в Костроме не только была собрана «дань» по «уставу» Кузьмы Минина. С этого момента нижегородский совет начинает распоряжаться как новая земская власть в «верховых» городах. Такому превращению способствовали не одни воеводские назначения, после которых князь Дмитрий Пожарский мог почувствовать себя, как писал П.Г. Любомиров, «в положении правителя государства». В Костроме, по сообщению «Повести о победах Московского государства», произошел еще и набор на службу костромских дворян и детей боярских. Кузьма Минин не просто обеспечил их жалованьем, но потребовал от них земской службы: «и служивым людем, костромичам, с ратными людми идти повеле»[690].
Настоящее земское правительство — «совет всея земли», было создано после прихода нижегородской и костромской рати во главе с князем Дмитрием Пожарским и Кузьмою Мининым в Ярославль в первых числах апреля 1612 года. Прошел ровно год с того момента, когда отряды Первого ополчения окружили сожженную Москву, но так и не достигли успеха. Вместо этого в подмосковных полках утвердилась рознь между дворянами и казаками и уже совершилась присяга новому самозванцу со старым именем «царь Дмитрий Иванович». Земское дело освобождения Москвы приходилось начинать заново и далеко от столицы.
Дорога под Москву оказалась долгой для нижегородского ополчения. Четыре месяца стояло ополчение в Ярославле, побуждаемое из Троице-Сергиева монастыря и из других мест к походу на помощь подмосковным полкам. Но у «земского совета», сложившегося в Нижнем Новгороде, были свои цели, которые он и реализовывал в период ярославского стояния. Известно, что именно в это время ополчение князя Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина укрепилось настолько, что создало «совет всея земли» и вступило от его имени в дипломатические контакты с шведами в Новгороде Великом. Казалось, что ополчение князя Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина стало приобретать черты настоящего правительства, а Ярославль становился столицей для других городов, поддержавших нижегородское движение. Так ли это, впрочем следует еще разобраться.
Сначала в Ярославле повторилась та же история с «уставом» Кузьмы Минина, что и в Балахне, только «лучшим» людям ярославского посада не было смысла прикидываться нищими. Их торговля была хорошо известна по всей Волге. К моменту, когда ополчение выступило из Нижнего Новгорода, там уже были получены «неокладные доходы» с самых заметных ярославских купцов: с Григория Никитникова — 500 рублей, с Василия и Степана Лыткина — 350 рублей, с Второго Чистова — 100 рублей. Сбор затронул также Строгановых, у которых было взято сразу больше 3000 рублей. Деньги брали в долг по указу нижегородских воевод и «выборного человека» Кузьмы Минина. Формулировка цели этого сбора позволяет узнать официальную цель ополчения, как ее декларировали в Нижнем Новгороде: «ратным людям на жалованье которые пошли из Нижнего с стольником и воеводою с князем Дмитром Михайловичем Пожарским, да с выборным человеком с Кузьмою Мининым для Московского очищенья»[691]. Поэтому, когда нижегородское ополчение дошло до Ярославля, то ярославскому земскому старосте Григорию Никитникову, уже участвовавшему своими капиталами е обеспечении движения, изначально было сложно подчиниться нижегородскому мяснику. Пришлось Кузьме Минину показывать, что ос не зря называется «выборный человек», а не просто земский старосте Нижнего Новгорода. «Повесть о победах Московского государства» рассказывала: «Пришедше князь Димитрей Михайлович с полки и сташа в Ярославле. Козьма же Минин пришед в Ярославль и поиде в земскую избу денежнаго збору и для кормов и запасов ратным людем по его нижегородцкому окладу. Ярославцы же посацкия люди, Григорий Никитин и иныя лутчия люди, послушати его не восхотеша. Он же много тязав их своими доброумными словесы и повеле не в честь взял их, Григорья Никитина с лутчими людми, и отвести ко князю Дмитрии Михайловичу, и повеле жывоты их напрасно брати. Они же вси, видевше от него велику жестость и свою неправду, ужасни быша, и вся вскоре с покорением приидоша, имение свое принесоша, по его уставу две части в казну ратным людем отдающе, 3-ю же себе оставиша»[692]. Впрочем, и здесь, как и в Костроме, всех звали для участия в земском совете. Григорий Никитников и другие «лучшие» ярославские посадские люди тоже вошли в него с самого начала.
Первая грамота «ото всей земли» была направлена из Ярославля в Сольвычегодск 7 апреля 1612 года. В ней наконец-то формулировались цели создавшегося движения и определялась позиция по отношению к подмосковным «таборам» князя Дмитрия Трубецкого и Ивана Заруцкого. Призыв собрать свой «земский совет» и прислать для этого «изо всех чинов людей человека по два» с наказами выборным («и с ними совет свой отписати, за своими руками») достаточно говорил о том, что в Московском государстве начинал создаваться новый земский центр власти. Главное, что, пожалуй, впервые жители Московского государства услышали такой беспощадный анализ не того, что происходит сейчас, а всех лет Смуты, воспринятой как наказание за грехи: «По умножению грехов всего православного крестьянства, по праведному прещению неутолимой гнев на землю нашу наведе Бог». Отправной точкой стала смерть царя Федора Ивановича: «первое прекратил благородный корень царского поколения». А дальше разные цари сменяли друг друга, но ничего не удавалось сделать. Борис Годунов происходил «из синклиту», то есть из боярского сословия, и его царство скоро прекратилось. Гришка Отрепьев — это «предотеча богоборного Антихриста», он «безстудно нарек себя царем Дмитреем» и «чародейством» захватил престол, приняв от Бога «пагубную смерть». «Потом же произволися бо царьствовати царю Василию», — начинал автор грамоты (какой-то земский историк) рассказ о недавних временах, но тут произошло «межусобное кровопролитье», в котором были виноваты «воровские люди», приходившие под Москву «с Ивашкой Болотниковым». «Оставшеи воры» продолжили смуту, стали собираться в Украинных городах «и меж себя выбрали вора и назвали его тем же проименованием, царем Дмитреем». С этого момента началось вмешательство «литовского короля» и случились самые тяжелые времена: «и мнози от грабителей и ненасытных кровоядцов царями себя называше Петрушка, и Август, и Лаврушка, и Федка, и иные многие, и от них многия крови разлияшася и безчисленно благородных людей мечем скончаша».
Автор земской грамоты 7 апреля 1612 года напоминал «злую смерим Петрушки, стояние «воров» в Тушине «два годы», осаду королем Сигизмундом III Смоленска и присылку гетмана Станислава Жолкевского с обещанием дать королевича Владислава на русский престол. Не упустил он случая напомнить и о приходе в Коломенское «лжеименитого царя из Колуги». В грамоте содержатся важные детали для понимания тех ожиданий, которые связывала русская сторона с договором о призвании королевича Владислава. Оказывается, гетман Станислав Жолкевский «с полскими и с литовскими людми» должен был «от Москвы отойтить и стать в Можайску», то же самое и король Сигизмунд III должен был оставить осаду Смоленска. Сведение с престола царя Василия Шуйского было связано с этими ожиданиями, и его совершили «ют лукавому совету» Михаила Салтыкова «с своими единомышленики». Его же и Федьку Андронова обвиняли в следующих преступлениях! «царя Василья с братьею, утаяся ото всей земли, отослали к королю под Смоленск; а полских и литовских людей, которые были с Желтковским, пустили внутрь царьствующаго града Москвы». Завершилось я: е все тем, что «литовской король» нарушил все мирные постановленья, «сына своего королевича на Московское государьство не дал», «жестокими приступы Смоленеск взял» и «послов, которые посланы от всей земли, митрополита Филарета, да боярина князя Василья Васильевича Голицына с товарыщи, послал в Польшу в заточенье».
Особый интерес представляет история создания Первого ополчения, как ее видели год спустя. В этой части грамоты земского совета 7 апреля 1612 года было уже не до прорисовки деталей эпической картины Смуты. Ее авторам нужно было четко и внятно объяснить, как они относятся к тем, кто начинал освобождение Москвы и к тому, что происходило в подмосковных полках. Воевода Прокофий Петрович Ляпунов пользовался явной симпатией тех, кто оказался в Ярославле для создания нового движения. Он раньше всех «в Резанской же области», «сослався со всеми городы Московского государства» пришел под столицу. Вместе с ним пришли «бояре и воеводы, и столники, и стряпчие, и дворяне болшие, и дворяне и дети боярские всех городов, и всякие служивые люди». Все они «положили совет» и принесли клятву биться с врагами «до смерти», «литовских людей в Москве осадили, и тесноту им великую учинили». Из всего этого заметно, что в новом ополчении пытались представить дело так, что Прокофий Ляпунов был главным, если не единственным создателем Первого ополчения, не упоминая ни о роли патриарха Гермогена, ни о призывах шедших, из того же Нижнего Новгорода, ни о союзе с бывшими тушинцами. Среди тех, кто принес клятву освободить Москву, авторы грамоты перечисляли только служилых людей «по отечеству», совсем не упоминая казаков. То, что это было сделано намеренно, становится ясно из дальнейшего текста грамоты. В ней полностью отказывались от какого-либо компромисса с казаками и их вождем Иваном Заруцким, для описания преступлений которого не останавливались перед преувеличениями, обвиняя его чуть ли не в предательстве и во всем плохом, что случилось под Москвой: «Старые же заводчики великому злу, атаманы и казаки, которые служили в Тушине лжеименитому царю, умысля своим воровством с их началником, с Иваном Заруцким, хотя того, что полским и литовским людем ослаба учинить, а им бы по своему воровскому обычаю владети, Прокофья Ляпунова убили, и учали совершати вся злая по своему казацкому воровскому обычаю». Далее последовали новые преступления: «и всчали в полкех и по дорогам многие грабежи и убийства, и дворяном и детем боярским смертные позоры учинили, и бедных полонеников, которые выходили из города всякого чину мужьска и женьска, поругали, иных смерти предали; началник же их Иван Заруцкой многие грады, и дворцовый волости, и монастырския вотчины себе поймал и советником своим, дворяном и детем боярским и атаманом и казаком роздал». Именно эти бесчинства, как можно понять из текста земской грамоты, и стали поводом для создания нового движения, объединившего служилых людей «по отечеству». Дальнейшее уже можно отнести к созданию нижегородского ополчения: «Столники же и стряпчие, и дворяне и дети боярские всех городов, видя неправедное их начинание, из под Москвы розъехались по городом и учали совещатися со всеми городы, чтоб всем православным християном быти в совете и в соединенье, и выбрати государя всею землею».
Последняя фраза — самая важная из всего земского послания, призывавшего города к созданию нового «совета всея земли». Он и требовался в первую очередь для того, чтобы сначала избрать царя и только уж потом думать об освобождении Москвы и создании правительства. В действительности все произошло, как известно, по-другому. Но, не принимая во внимание того, что выбрать нового царя «общим советом» было целью ополчения князя Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина до прихода его под Москву, можно упустить из виду некоторые детали, становящиеся тогда необъяснимыми. Например, резкие обвинения Авраамия Палицына и троицких старцев, адресованные князю Дмитрию Пожарскому за промедление в движении из Ярославля к Москве. Пока в подмосковных полках поддерживали псковского самозванца «вора Сидорку, имянуя его бывшим своим царем», позиции нового движения была сильнее. Грамота 7 апреля 1612 года напоминала о прежних обещаниях князя Дмитрия Трубецкого (единственный раз когда он был упомянут) и Ивана Заруцкого, «чтобы им без совету всей земли государя не выбирати». Присяга Сидорке давала бесспорный аргумент для обвинения казаков и лишний раз напоминала тем, кого я ополчении хотели видеть в своих союзниках, об их общем враге: «хотя по своему первому злому совету, бояр и дворян и всяких чинов людей и земьских и уездных лутчих людей, побита и животы розграбити, владета бы им по своему воровскому казацкому обычаю». Особенный (и справедливый) гнев вызывало возвращение ненавистного имени «царя Дмитрия»: «Как сатана омрачи очи их! При них Колужской их царь убит и безглавен лежал всем на видение шесть недель, и о том они из Колуги к Москве и по всем городом писали, что их царь убит, и про то всем православным христаяном ведомо». При этом в ополчении ве забывали еще про одну опасность, исходившую от признания царем сына Марины Мнишек, и формулировали свою программу очень ясное «И ныне, господа, мы все православные християне общим советом, со слався со всею землею, обет Богу и души свои дали на том, что нам и воровскому царю Сидорку, и Марине и сыну ее не служити и против врагов и разорителей веры християнской, полских и литовских людей стояти в крепости неподвижно».
Осмысливая такие слова, написанные в грамоте, можно лучше оценить искренность призывов, обращенных к земским городам. Об очевидных целях послания, созданного в виду выборов нового царя, свидетельствует формуляр этого документа. После традиционных слов «и вам, господа, пожаловати», читаем то, что ждали от тех городовыж советов, которым адресовалась грамота: «советовать со всякими людма общим советом, как бы нам в нынешнее конечное разорение быта не безгосударным; чтоб нам, по совету всего государства, выбрата общий советом государя, кого нам милосердый Бог, по праведному своему человеколюбию даст». Для этого «земского совета» предлагалось присылать «к нам, в Ярославль, изо всяких чинов человека по два, и с ними совет свой отписати, за своими руками». Кроме того, земцы напоминали про то, как гости и посадские люди пожертвовали своим «имением» для обеспечения жалованьем «дворян и детей боярских смольян и иных многих городов». Однако та казна оказалась уже розданной, а все прибывавшим в ополчение людям, бившим челом «всей земле» о жалованье дать уже было нечего. Поэтому помимо формирования земского собора в Ярославле, в грамоте просили последовать нижегородскому примеру и «промеж себя обложить, что кому с себя дать на подмогу ратным людям». Собранную денежную казну просили прислать в Ярославль. В обоснование этого была создана универсальная формула русского патриотизма: «чтоб нам всем единокупно за свою веру и за отечество против врагов своих безсумненною верою стояти»[693]. Грамоту подписали собравшиеся в Ярославле бояре Василий Петрович Морозов, князь Владимир Тимофеевич Долгорукий, окольничий Семен Васильевич Головин (ближайший сотрудник князя Михаила Скопина-Шуйского в годы борьбы с тушинцами, он оказался в Ярославле после того, как был воеводою подмосковных полков в Переславле-Рязанском), князь Иван Никитич Одоевский, бывшие воеводы Первого ополчения князь Петр Пронский, князь Федор Волконский, Мирон Вельяминов. Все они приложили свои руки к грамоте даже раньше князя Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина. Среди других рукоприкладств на грамоте 7 апреля 1612 года находятся еще несколько десятков имен дворян, дьяков и «лучших» посадских людей, в том числе и упоминавшегося ярославского земского старосты Григория Никитникова.
Первым делом в Ярославле определились, что будут поддерживать кандидатуру шведского принца Карла-Филиппа на русский престол. Самым главным преимуществом этого королевича было то, что шведская сторона гарантировала его крещение в православную веру уже перед вступлением его в рубежи Русского государства. «Новгородское государство», согласившееся ранее, хотя и под давлением, принять у себя правителем шведского королевича, таким образом, оставалось вместе с Московским государством. Возвращаясь к союзу с Швецией можно было подумать о продолжении боев с главным врагом королем Сигизмундом III. Шведы, установившие оккупационный порядок в Великом Новгороде, гарантировали, что будут сохранять новгородскую «старину», новгородские духовные власти оставались на своих местах, дворян и детей боярских никто не лишал их поместий и вотчин. В противоположность этому политика Сигизмунда III в отношении Смоленска означала, что город должен был всеми возможными способами инкорпорирован в состав Речи Посполитой. Смоленское воеводство не должно было отличаться от остальных земель Великого княжества Литовского какой-либо автономией. Мириться с этим дворяне из Смоленска, составившие основу нижегородского ополчения, естественно, не могли. Кроме того, призвание Карла-Филиппа, о кандидатуре которого договаривались в полках Первого ополчения еще до гибели воеводы Прокофия Ляпунова, предоставляло возможность компромисса тем, кого казаки «неволею» заставили присягнуть псковскому самозванцу.
12 мая 1612 года ярославское посольство во главе с Степаном Лазаревичем Татищевым, состоявшее из «дворян розных городов» достигло Великого Новгорода. С собою оно привезло грамоты «о земском деле» к новгородскому митрополиту Исидору, воеводе боярину князю Ивану Большому Никитичу Одоевскому и к шведскому наместнику Якобу Делагарди. Посольство было организовано таким образом, чтобы подчеркнуть соборную волю, выраженную в Ярославле. Поэтому там были еще один жилец и одиннадцать дворян, представлявшей разные служилые «города», первыми примкнувшие к движению, в том числе Смоленск, Нижний Новгород, Казань и Понизовые города. Присутствие в посольстве детей боярских из Переславля-Рязанского и Новгорода (Бежецкая пятина) тоже подтверждают известные факты представительства в ярославском ополчении служилых людей из этих двух самых обширных дворянских корпораций в России. В Новгород поехали также представители от литвы, немцев и «всяких иноземцев, которые служат в Московском государстве», «от гостей и от посадцких людей всех городов»[694]. «Новый летописец» тоже сообщал об этом посольстве. Правда, если бы в нашем распоряжении не было текста этой переписки, то, основываясь на известии одной только летописи, можно было бы подумать, что новгородское посольство было всего лишь прикрытием для главной цели ополчения — похода на Москву.
Князь Дмитрий Пожарский и Кузьма Минин думали, «како бы земскому делу прибылнее», и решили послать посольство в Великий Новгород, в которое вошли представители уже созданного в ополчении земского совета «ото всех городов по человеку и изо всех чинов». «А писаху к ним для того и посылаху, — объяснял «Новый летописец», — как пойдут под Москву на очищенья Московского государства, чтоб немцы не пошли воевати в Поморския городы»[695]. Но все было много серьезнее, чем старался показать впоследствии автор летописи. С Новгородом вступали в дипломатическую переписку представители «всех чинов и всяких людей» Московского и Казанского государств. О кандидатуре Карла-Филиппа на новгородский престол расспрашивали основательно: «как ему свой царский престол правити и люди свои розсужати и ото врагов обороняти и всякие дела делати?». Речь шла и о месте крещения будущего государя и о распространении его власти не только на Новгородское государство, но и на остальную страну. Для переговоров в Ярославль приглашали посланцев Новгородского государства. Состав земского совета и титул руководителя ополчения, к которым новгородцы адресовали свой ответ уже 19 мая 1612 года звучал следующим образом: «Великия Росийския державы Московского государьства бояром и воеводам, и по избранию всех чинов людей Росийского государьства многочисленного войска у ратных и у земских дел столнику и воеводе господам князю Дмитрею Михайловичу с товарищи, и чашником, и столником, и дворяном болшим, и стряпчим, и приказным людем, и жилцом, и дворяном из городов, и детем боярским, и головам стрелецким и казачьим, и сотником, и гостем, и торговым людем, и стрелцом и казаком, и Понизовых городов царьства Казанского и иных всех городов князем и мурзам и татаром, и литве и немцом, которые служат в Московском государьстве, и всех чинов всяким людем всех городов Московского и Казанского государьства». Здесь важно то, что собор этот начинал претендовать на представление мнения «всей земли», не исключая и подмосковных полков. Об этом прямо говорилось в ярославских грамотах, что они действуют «сослався всех Зарецких и Северских и Замосковных городов с дворяны и с детми боярскими, с стрельцы и с казаки, и с казанскими татары и со всякими служилыми людми» (в ответе митрополита Исидора сказано еще сильнее «собрався», а не «сослався»). Сказать так можно было только в одном случае, — имея в виду союз с подмосковными полками, где как раз оставались служилые люди из Калуги, Путивля и других Зарецких и Северских городов. Более того, в грамоте земского «совета всея земли» в Великий Новгород обращались от «многого собрания» людей, которые стояли «под Москвою и в Ярославле»[696]. Хотя на самом деле это еще была далекая и трудноосуществимая цель.
Представители из Новгорода игумен Никольского-Вяжецкого монастыря Геннадий и князь Федор Оболенский с товарищами прибыли в Ярославль в 20-х числах июня 1612 года. В земских городах ходили списки «посланных речей» (в документе очень точно обозначена близость этих материалов к дипломатическим документам, но не совпадение с ними), из которых известно о результатах переговоров новгородского владыки Исидора и воеводы боярина князя Ивана Никитича Одоевского с собравшимися в Ярославле представителями «земли». Позиция «всей земли» была обозначена на переговорах князем Дмитрием Пожарским, соглашавшимся на принятие кандидатуры Карла-Филиппа в случае его перехода в православие: «хотим того, чтоб нам всем людем Росийского государьства в соединенье быть; и обрати б на Московское государьство государя царя и великого князя, государьского сына, толко б был в православной крестьянской вере греческого закона, а не в иной которой, которая вера с нашею православной хрестьянскою верою не состоится». Неудачный опыт с присягой королевичу Владиславу навсегда отучил московских людей от излишнего доверия к иноземным кандидатурам. Именно на этих переговорах князь Дмитрий Пожарский произнес известные слова, вспоминая участь послов под Смоленск князя Василия Васильевича Голицына и митрополита Филарета, отказываясь от организации посольства в Шведское королевство: «Надобны были такие люди в нынешнее время. Толко б ныне такой столп, князь Василей Васильевич, был здесь и об нем бы все держались; и яз к такому великому делу, мимо его не принялся; а то ныне меня, к такому делу бояре и вся земля силно приневолили. И видя нам то, что учинилося с Литовской стороны, в Свию нам послов не посылывати и государя на государьство не нашия православныя крестьянския веры греческаго закона не хотеть»[697]. С ответом об обязательном крещении в православие королевича Карла-Филиппа новгородские посланцы вместе с представителями ярославского земского совета Перфирием Ивановичем Секириным, Федором Кондратьевичем Шишкиным и подьячим Девятым Русиновым отправились в Новгород 26–27 июля 1612 года. В главном вопросе «совет всея земли» в Ярославле достиг согласия и это оправдывало, несмотря на высказывавшееся недовольство троицких властей, все стояние ополчения с начала апреля.
Завершая дипломатический сюжет истории ярославского ополчения, можно упомянуть еще об одной земской грамоте 1612 года, адресованной императору Священной Римской империи Рудольфу II Габсбургу. Она возникла не из необходимости выстраивания какой-то целенаправленной внешней политики земского движения, а из случайных обстоятельств, связанных с возвращением через Ярославль из Персии имперского посланника Юсуфа Грегоровича и немецкого переводчика Еремея Еремеева. Им была выдана грамота с целью повлиять на императора Рудольфа, чтобы он оказал влияние на Сигизмунда III, которого представляли едва ли не главным виновником всех бед, обрушившихся на Московское государство в связи с самозванцами и в нарушении крестного целованья. Вопрос о кандидатуре еще одного иноземного принца «цесарева брата Максимилиана» если и обсуждался в Ярославле, то в грамоте он не нашел никакого отражения. 20 июня 1612 года в Ярославле писали, что «стоим под Москвою другой год за правду и за свою землю». Н.П. Долинин, обративший внимание на эту фразу, истолковал ее как «признание участия казаков в общей борьбе за освобождение страны от польских захватчиков», однако речь, скорее, шла не о похвале казакам, а об осознании ополчением в Ярославле преемственности с предшествующим земским движением[698].
Другим очередным «земским делом» ополчения во время его стояния в Ярославле «Новый летописец» назвал посылку рати «на черкасы и на казаков». Запорожские казаки («черкасы») «сташа в Онтонове монастыре», а «вольные» казаки «стояху на Угличе», еще один казачий отряд Первого ополчения во главе с Василием Толстым «прииде с Москвы» и «ста в Пошехонье». Там казаки воевали с местными дворянами, выбивая их из своих поместий. Кроме того, действия казаков угрожали перекрыть дорогу из Ярославля на Вологду, Белоозеро и все поддерживавшее земское движение Поморье. Поэтому из ополчения были отправлены воевать с казаками отряды князей Дмитрия Мамстрюковича Черкасского (тушинского «боярина» по политическому происхождению) и Ивана Федоровича Троекурова. Земские воеводы отогнали черкас от Антониевского монастыря и встали в Кашине с целью утвердить за собою еще одну дорогу на Великий Новгород. Затем они выбили казаков из Углича, причем на сторону ярославского ополчения перешли четыре казачьих атамана. Воеводе князю Дмитрию Мамстрюковичу Черкасскому с товарищами «от началников и ото всее земли бысть честь велия»[699]. Упоминал об угличском походе автор «Повести о победах Московского государства» потому, что смольняне были его участниками. Автор «Повести…» хорошо запомнил, как разворачивались события: «Приспе же тогда весть в Ярославль, яко множество собрався казаков, разоряют руские городы и стоят на Углече «Князь же Димитрей Михайлович, посоветовав с Козмою Мининым, и смольяны и со всеми ратными людми, и посла к ним многие сотни на Углеч, велел им говорити, чтоб они православных не разоряли и пришли бы в полк ко князю Димитрею Михайловичу, в Ярославль»[700]. Следовая тельно, из этих призывов можно увидеть, что речь идет об еще одном земском полке, собиравшемся в Ярославле, — третьем, по отношению к полкам князя Дмитрия Трубецкого и Ивана Заруцкого. Однако все завершилось междоусобной битвой смоленских и новгородских дворян с казаками.
Повседневные занятия ярославского правительства касались прежде всего «устроенья» ратных людей. В Ярославле долгое время сохранялась Таборская улица, в названии которой, согласно местной традиции, отразилась память о стоянии здесь ополчения князя Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина. Если это действительно так, топонимический источник указывает на осторожность, с которой земское войско выбрало свой основной лагерь. Оно встало рядом с земляным городом и рекой Волгой с романовской и вологодской стороны, там, где было безопаснее всего, потому что Романов и Вологда поддерживали ополчение. В то время как с московской или угличской дороги можно было ожидать нападения казаков. Пришедшие в Ярославль дворяне и дети боярские, другие ратные люди, приезжавшие в полки нуждались прежде всего в жалованье и кормах. Производилось также верстание новиков князем Дмитрием Пожарским, сохранились сведения о «верстальных списках» ярославских. Обычно назначение поместных и денежных окладов производилось по царскому указу и затрагивало детей боярских всея служилых «городов». Воеводское верстание в Ярославле было вызвано чрезвычайными обстоятельствами, но потом оно было признано вполне законным[701].
Раздача денег служилым людям, начатая в Нижнем Новгороде, была продолжена и в Ярославле. Кузьма Минин собирал известными ему способами казну, а князь Дмитрий Пожарский распоряжался ею в интересах «всей земли». По всем «верховым» и «поморским» городам, первыми примкнувшим к нижегородскому движению, были разосланы грамоты с призывом присылать денежную казну. Земский бюджет стал пополняться пошлинами, взимавшимися при выдаче грамот, подтверждавших права на земельные владения и полученные ранее льготы («тарханы»). Одним из первых же решений земского «совета всея земли» в Ярославле оказалось подтверждение тарханных грамот Кирилло-Белозерского монастыря (8 апреля). Земский «совет» в Ярославле распоряжался и от имени подмосковных бояр. Грамота начиналась так, как называли себя бояре князь Дмитрия Трубецкой и Иван Заруцкий: «Великия Росийския державы Московского государства от бояр и воевод». Только после этого следовало прибавление: «и столника и воеводы от князя Дмитрея Михайловича Пожарского». Другая грамота Соловецкому монастырю 25 апреля была выдана в ответ на челобитную «боярам и воеводам и всей земле» игумена Антония с братьею. Для этого потребовался «приговор всее земли», запрещавший «рудить», то есть нарушать прежние льготы о невзимании соляных пошлин на Двине, в Холмогорах и Архангельске. Подтверждение соляного тархана и возвращение незаконно взысканных денег в казну Соловецкого монастыря было частью договора с монастырскими властями, выдавшими займ воеводам ополчения, о чем свидетельствовала расписка князя Дмитрия Пожарского, долгое время сохранявшаяся в монастырской ризнице[702]. Логичным итогом финансовой деятельности ярославского правительства стало создание Денежного двора. Л.М. Сухотин нашел в столбцах Печатного приказа челобитную «бойца» Максима Юрьева, доказавшую существование чеканки монеты в Ярославле[703]. При чеканке серебряных копеек ярославского «совета всея земли», как и в деятельности Денежного двора в Великом Новгороде, использовали старые образцы. Главным отличием оказывалось изменение монетной «стопы» и, вследствие этого, веса копеек. Удивляться здесь нечему, ведь прием девальвации денег тогда был уже известен.
В правительственной деятельности совета «всея земли» в Ярославле нет признаков какой-то целенаправленной политики по выстраиванию полноценного приказного порядка с четким распределением дел по каждому ведомству. Даже такой внимательный исследователь истории нижегородского ополчения, как П.Г. Любомиров, вынужден был констатировать «крайнюю скудость материала», относящегося к «организации приказов». Из существовавших в Ярославле приказов известны Разрядный и Поместный приказ, которые были и под Москвой. Более того, известны дьяки подмосковных полков, служившие в одном и том же приказе в обоих ополчениях. Дьяк Андрей Бареев в Разрядном приказе. Федор Дмитриевич Шушерин, Петр Алексеевич Третьяков и Герасим Мартемьянов, — в Поместном приказе[704]. Такого «дословного» повторения приказной структуры подмосковных полков не понадобилось бы, если бы у ополчения князя Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина не было задачи поддерживать «земскую» часть парков, стоявших под Москвою. Логичнее было бы передать управление другим лицам, в противовес «дельцам», «запятнавшим» себя участием, подчинявшимся врагам и проч. (мало ли еще каких обвинений можно измыслить при желании обвинить участников Первого ополчения, но этого не происходило). Известны упоминания о деятельности в ярославском ополчении Дворцового и Монастырского приказов (его возглавлял думный дьяк Тимофей Андреевич Витовтов, служивший ранее в подмосковных полках), но о Судном приказе и почти о всех четях, по словам П.Г. Любомирова, опять нет «никаких положительных свидетельств». Думается, что их и не надо искать, так как дьяк соответствующего ведомства в ополчении, особенно, с опытом службы при царе Василии Шуйском, действительно мог дать, при отсутствии в Ярославле всех приказных архивов, определенную справку. Однако решения все равно принимались общие, по приговору совета «всея земли». Точнее всего обозначил созданную структуру власти в нижегородском движении сам князь Дмитрий Пожарский на переговорах с новгородцами, говоря о том, что, соглашаясь на воеводство, он подчинился решению «бояр и всей земли».
Те, кто приезжал в Ярославль (особенно выборные представители в земский совет) били челом о своих нуждах, в ответ на эти челобитные следовало принятие земского приговора, по которому раздавались грамоты, проводились дозоры земель, назначения воевод, делались разные распоряжения. Так, например, 5 мая 1612 года, в ответ на челобитную «земских и посадских людей» с Белоозера, был принят «приговор всей земли» о городовом деле в Белоозере. В грамоте предлагалось «по нашему всей земли указу» немедленно начать делать город, а всех ослушников строго наказывать. Из дела выясняется очень любопытная деталь, что одновременно с белозерцами в Ярославле пытались добиться от «всей земли» облегчения городовой повинности мужики Шушбалинской, Череповецкой и Робозерской волостей, привезшие «волостных людей челобитную за руками». Однако в Ярославле они были посажены в тюрьму и бежали оттуда обратно к себе домой. А следом появилась грозная указная грамота на Белоозеро «бояр и воевод и Дмитрия Пожарского с товарищами», в которой ослушников Вешнячка Тимофеева с товарищами предлагалось уже на месте «за воровство… вкинута в тюрму на месяц». Ополчению важно было с самого начала продемонстрировать свою непримирмость с «ворами», поэтому в грамоте содержится ссылка на готовность прибегнуть к еще более суровым мерам по отношению к тем, кто не подчиняется земским приговорам: «А будет, господа, которых волостей Белозерского уезда мужики не станут вас, по нашему всей земли приговору, слушать в земских делех, и вы б о том к нам в Ярославль отписали, и мы к вам на Белоозеро пошлем ратных многих людей и велим мужиков воров за непослушанье переимав вешать»[705].
Со временем указные грамоты ярославского ополчения распространились на широкий круг «земских дел». 25 июля 1612 года, в ответ на Челобитную старца Стефана Бекбулатова (бывшего «царя» Симеона Бекбулатовича), его должны были перевести из далеких Соловков в Кирилло-Белозерский монастырь. В грамоте об этом, отосланной из Монастырского приказа ополчения в Кириллов монастырь, говорилось о принятом решении: «И по совету всей земли велели есмя старцу Стефану Бекбулатову, быта в Кириллове монастыре»[706]. Земские приговоры были действительны только там, где признавалась власть ополчения князя Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина и не было никакой другой верховной власти.
Несколько месяцев, которые ополчение простояло в Ярославле, потребовались еще и для того, чтоб подготовить достаточное количество пищалей, свинца и пороха. Видимо, князь Дмитрий Пожарский уделял этому немало времени. «Новый летописец», упоминая о попытке покушения на князя Дмитрия Пожарского, рассказывал о том, что все произошло «в тесноте», во время осмотра «наряда»: «Бывшу ж ему в съезжей избе, и поиде из съезжей избы смотрити наряду, которому идти под Москву. И пришед ста у дверей розрядных. Казаку же именем Роману, приемшу его за руку, той же Степанка казак, которой прислан ис-под Москвы, кинулся меж их и их розшибе и хоте ударити ножем по брюху князь Дмитрея, хотя его зарезати». Удар ножом пришелся в казака Романа, а князь Дмитрий Пожарский даже не успел понять, что произошло, думая, что речь идет о какой-то случайности. Но когда был найден нож и казака Стеньку допросили с пристрастием, тогда открылся заговор. Однако князь Дмитрий Пожарский не дал казнил раскаявшегося казака, и «землею ж» всех соучастников покушения (действительных или мнимых, не берусь судить) разослали «по городам по темницам, а иных взяша под Москву на обличение и под Москву приведоша и объявиша их всей рати»[707]. «Пискаревскому летописцу, тоже известно о покушении «на съезжем дворе», только в его версии казак случайно «поколол» ножом «сына боярского», сопровождавшей князя Пожарского. Какие-то ярославские раны еще долго преследовал земского воеводу, потому что, согласно этой летописи: «Ивашка Заруцкой прислал в Ярославль, а велел изпортити князя Дмитрея Пожарского и до нынешня го дни та болезнь в нем». И все же одним только милосердием к несостоявшимся убийцам («не дал убить их») князь Дмитрий Пожарский немало выиграл в противостоянии с казаками.
Это покушение было использовано как повод для того, чтобы привлечь на свою сторону всех земцев (не исключая, кстати, казаков). В «Пискаревском летописце» упоминается о недошедшем до настоящей времени тексте обращения князя Дмитрия Пожарского, который «писал под Москву к боярину ко князю Дмитрею Тимофеевичи) Трубецкому с товарыщи, и ко всем дворяном и детем боярским, и стрельцом и казаком», объявляя про «воровство» Ивана Заруцкого[708]. У казачьего предводителя, возможно, знавшего свою вину, не выдержали нервы, и он оставил поле противостояния двух сил «земско-казачьей» под Москвою и «земской» в Ярославле. Когда, в конце июля 1612 года, ополчение двинулось из Ярославля в Москву, казаки отошли оттуда, «мало не половина» подмосковного войска, оставив воеводу князя Дмитрии Тимофеевича Трубецкого дожидаться подхода ополченцев.
Выступление ополчения князя Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина из Ярославля было позднее поставлено келарем Авраамием Палицыным в заслугу… самому себе. В его «Сказании» содержится совершенно особенный отзыв об ярославском ополчении и его вождях, которым остальные современники все-таки отдавали должное и относились к ним с уважением не только в тот момент, но и позднее (не говори о «памяти потомков»). Авраамий Палицын оставил нелицеприятный если не сказать злой отзыв о том, что он нашел в Ярославле. Монастырский келарь выехал из Троице-Сергиева монастыря 28 июня, и через пару дней должен был доехать до пункта назначения: «И пришедше ему во град Ярославль, и виде мятежников, и ласкателей, и трапезолюбителей, а не боголюбцов, и воздвижущих гнев и свар между воевод и во всем воиньстве. Сна вся разсмотрив, старец и князя Дмитрея и Козму Минина и все воиньство поучив от божественных писаний и много молив их поспешити под царствующий град и к тому таковым мятежником не внимати». В чем тут дело? Непростые отношения властей Троице-Сергиева монастыря с ополчением в Ярославле вызваны были их собственной позицией: им во что бы то ни стало надо выгородить своего «любимчика» князя Дмитрия Трубецкого, оказывавшего покровительство монастырю, выдававшего ему грамоты и охранявшего от наездов подмосковных казаков в троицкие вотчины. Но «пария» князь Дмитрий Пожарский, в отличие от своего подмосковного визави, даже «неволею» не мог бы целовать креста неведомо кому, как это сделал князь Дмитрий Трубецкой, поддержав кандидатуру псковского «Дмитрия», и, с этой точки зрения, его позиция выглядела более взвешенной и безупречной. Как бы не нападал при этом на ярославское ополчение Авраамий Палицын.
То, что цель троицких властей изначально была примирить двух воевод, и рассказать о том, что делается под Москвою, говорится в «Сказании». Более ранняя посылка из Троицы соборных старцев Макария Куровского и Иллариона Бровцына («со многомолебным писанием поведающе им вся содеваемаа под Москвою») не дала результата. Какое это могло быть «писание», дает представление сохранившееся послание троицких властей, обращенное к обоим князья — Дмитрию Трубецкому и Дмитрию Пожарскому. Эту грамоту обычно связывают с более поздним временем, однако мотивы обращений из Троице-Сергиева монастыря к пребывающему в розни войску, оставались, видимо, неизменными, до тех пор пока не случилось объединения земских полков под Москвою. «Молим убо, молим вас, о благочестивии князи Димитрие Тимофеевичь и Димитрие Михайловичь! — обращались к воеводам троицкие старцы, — сотворите любовь над всею Российскою землею, призовите в любовь к себе всех любовию своею». Они призывали «отрините клеветников и смутителей от ушес ваших и возлюбите друг друга нелицемерно, не словом, но делом». Грамота обличала, правда, не обращаясь ни к кому конкретно, всех тех, кто погряз в «пиянстве» и других грехах, «беззаконно и богопротивно ныне пируют с гусльми и сурнами и цымбалы». Воевод князя Дмитрия Трубецкого и князя Дмитрия Пожарского убеждали, что настали «последние дни», «времена зла» и приводили впечатляющий список пороков, к которым оказались сопричастны их современники: «будут убо человецы самолюбцы, сребролюбцы, досадители, горделиви, хулницы, родителем непокорней, неблагодарни, непреподобни, нерадиви, немилостиви, врази, невоздержницы, некротцы, небоголюбиви, предатели, предваряюще словом, превозношаеми, сластолюбивы паче, имеюще образ благочестия, силы же его отречени». «Кто убо от нас непричастен сим злым? — вопрошали троицкие старцы и призывали освободить страну из рук «враг»: «беззаконных Лютор, и мерзких отступник Латын, и неразумных и варварских язык татар, и округ борющих и обидящих нас злых разбойник и черкас»[709]. «Князь Дмитрей же, — в версии «Сказания» Авраамия Палицына, якобы, — писание от обители в презрение положи, пребысть в Ярославле многа время». Но промедление и есть единственный упрек, который смог вменить князю Дмитрию Пожарскому келарь Авраамий Палицын, интригуя читателя некоторыми неприведенными в тексте «смутными словесами», воздействовавшими на руководителя ярославского ополчения: князь Дмитрий Михайлович «медленно и косно о шествии промышляше, некоих ради междоусобных смутных словес, в Ярославле стояще и войско учрежающе, под Москвою же вси от глада изнемогающе»[710].
Разногласия в Ярославле действительно существовали, да и не могли не существовать в таком новом деле, да еще в обстановке продолжавшейся Смуты. Когда в ярославском ополчении стали появляться бояре; окольничие и московские дворяне, то могло сказаться, что не все они, в силу местнических представлений, готовы были подчиниться приказам стольника из рода князей Пожарских. Определенно известно о том, что еще недобитую славу освободителей Москвы стал делить воевода Иван Биркин. Пока он собирал казанскую рать, время далеко ушло от начала 1612 года. В Нижнем Новгороде имя Ивана Биркина стояло рядом с именем князя Дмитрия Пожарского, а в Ярославле он должен был оказаться одним из многих (так же «потерялся» в Ярославле среди других более именитых и умелых приказных дельцов нижегородец Василий Юдин[711]). Поиском начальствующего места объясняет поведение воеводы Ивана Биркина «Новый летописец» в статье «О приходе казанцов и о смуте Ивана Биркина»: «и приидоша в Ярославль, и в Ярославле многую смуту содеяша: хотяху быти в началниках. И такую пакость содеяша: едва меж себя бою не сотвориша. Бояре же и столники и все ратные люди опричь смольян ево откинута»[712]. В результате казанская рать раскололась, часть ее вернулась обратно, а другие отряды, во главе с головой служилых татар Лукьяном Мясным, остались в ополчении и прошли весь его путь к Москве.
Приезжавшим из подмосковных полков служилым людям ярославское ополчение все равно казалось более устроенным, по сравнению с «таборами» князя Дмитрия Трубецкого. Еще один рассказ «Нового летописца» связан с появлением в Ярославле представителей Украинных служилых «городов» Ивана Кондырева и Ивана Бегичева с товарищами, стоявших под Москвой в Никитцком остроге. Очень ярко летописец повествует, что от обнаружившегося контраста ярославского «строения ратным людям» и «утеснения от казаков под Москвою» приехавшие служилые люди буквально онемели: «И едва убо промолвиша и биша челом, чтобы шли под Москву, не мешкая, чтоб им и досталь от казаков не погинути». Украинные дворяне выглядели, если верить автору «Нового летописца», как оборванцы: «Князь Дмитрей же и все ратные их знаху и службу их ведяху, а видеша их такую бедность, такоже плаката». Награжденные деньгами и сукнами посланцы украинных служилых «городов» вернулись под Москву своим примером лучше всего агитируя в пользу новой земской силы, собравшейся в Ярославле. Все это страшно не нравилось Ивану Заруцкому, который «хотяше их побита», однако исподволь нарастал раскол и среди самих казаков, тоже посылавших в Ярославль в посольстве известного атамана Афанасия Коломну. Последний приезд казачьих представителей «ото всего войска» во главе с другим заслуженным атаманом Кручиной Внуковым случился в Ростове уже на дороге ополчения под Москву. Казаки тоже просили, чтобы ополчение князя Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина шло под Москву «не мешкая», они тоже были награждены «деньгами и сукнами» и отпущены под Москву. Памятником недоверия осталась фраза летописца: «а приидоша не для того; приидоша же для розведания, нет ли какова умышления над ними: чаяху на себя по своему воровству какое умышление»[713]. Если это было и так, то подмосковные казаки убедились, что идущая к Москве земская сила настроена враждебно не к казакам вообще, а к тем, кто хотел использовать борьбу с иноземцами, чтобы продолжить дорогу новому самозванцу.
Итогом знаменитого ярославского стояния стало формирование нового центра земской власти. Однако указы и приговоры ополчения признавали не повсеместно, а лишь на ограниченной территории Замосковного края, Понизовых и Поморских городов. В середине 1612 года, в Украинных и Северских городах, и даже в некоторых замосковных, — например, в Арзамасе, по-прежнему продолжали исполняться указы «бояр и воевод» князя Дмитрия Трубецкого и Ивана Заруцкого, псковского «царя Дмитрия Ивановича». В Переславле-Рязанском и Зарайск распоряжалась владычица коломенского двора Марина Мнишек. Нет свидетельств намеренного противостояния или столкновения по земским делам в тех городах и уездах, которые не признавали ярославского совета «всея земли». Все ограничилось обвинениями казаков Ивана Заруцкого и противодействием им в главном пункте — в принятии кандидатуры «Маринкина сына» на русский престол.
Нижегородское ополчение изначально декларировало, что собирается «для московского очищенья». Но князю Дмитрию Пожарскому и Кузьме Минину пришлось в Ярославле утверждать систему двоевластии. Они должны были считаться с тем, что под Москвою действует другое земское правительство «Московского государства бояр и воевод» князя Дмитрия Трубецкого и Ивана Заруцкого. Эти подмосковные бояре, тоже раздавали грамоты «по совету всее земли», а их заслуги в борьбе с польско-литовским гарнизоном, окруженным в Москве, были значительно весомее. Все обвинения в том, что дворяне немедленно разъехались из-под Москвы после убийства Прокофия Ляпунова нужно считать только отражением социальной розни. Слишком много других аргументов, свидетельствующих об обратном. Правда, не таких ярких и убедительный, как в повестях и сказаниях, но от того не менее достоверных. Разъезд из полков, действительно состоялся, но он не носил характера таков катастрофы как ему приписали позднее. Более того, многие дворяне и дети боярские возвратились назад под Москву. Особенно показательна судьба рязанцев, которые пострадали от правления воеводы Прокофии Ляпунова, не меньше расправившихся с ним казаков[714]. Уже в октябре 1611 года, «как приходил из села Краснова Хоткеев», дворяне и дети боярские «пришли с Резани с воеводою с Володимером Вешняковым»[715]. В дни стояния ополчения в Ярославле в мае 1612 года Рязань и, видимо Зарайск, были отданы в управление Марине Мнишек. Рязанские дворяне били челом «боярам под Москвою», а потом ехали в Коломну, где «государыня царица и великая княгиня Марина Юрьевна всеа Русин» отсылала указную грамоту по поместно-вотчинным делам[716].
Чем дальше, тем больше ярославское ополчение приближалось к тому земскому «идеалу», который виделся при создании Первого ополчения. В Ярославль также приехали служить и бывшие тушинцы, и бывшие сторонники царя Василия Шуйского, дворяне и казаки. Но дело было поставлено основательней и без той спешки в которой создавалось Первое ополчение во главе с Прокофием Ляпуновым. Ополчение князя Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина тверже держалось принятых решений о кандидатуре нового царя, продолжив переговоры с Великим Новгородом, отброшенные в подмосковных полках. П.Н. Милюков в «Очерках по истории русской культуры» заметил сходство титула князя Дмитрия Пожарского «по избранию всех чинов людей у ратных и у земских дел стольник и воевода…» с преамбулой Приговора 30 июня 1611 года. Историк сделал далеко идущий вывод о сохранении обязательности его положений для ополчения в Ярославле[717]. Вряд ли речь шла о буквальном следовании нормам Приговора, но он несомненно оставался лучшей основой для компромисса разрозненных земских сил.
Когда земское ополчение перешло из Ярославля под Москву, ему пришлось доказывать, что его поддержка действительно была нужна тем, кто «другой год» воевал под Москвой. Случилось же это только под воздействием критической минуты, грозившей тем, что разногласия между «земцами» и «казаками» могут окончиться прорывом в Москву гетмана Ходкевича.
«Богата пришли из Ярославля, и сами одни отстоятся от етмана»[718] такими словами встретили казаки ополчение князя Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина, пришедшее под Москву 20 августа 1612 года. Самой главной задачей для земского войска в это время стало не допустить прохода в Москву свежих польско-литовских сил с запасами. Из Троице-Сергиева монастыря давно твердили князю Дмитрию Пожарскому: «Аще прежде вашего пришествия к Москве гетман Хоткеевичь приидет со множеством войска и з запасы, то уже всуе труд вашь будет и тще ваше собрание»[719]. В Ярославле хорошо это понимали, и едва получив первые достоверные сведения о подходе гетмана Ходкевича к Москве из обращения воевод и ратных людей подмосковных полков («Новый летописец» не мог скрыть, что оно шло не только от князя Дмитрия Трубецкого, но и «от Заруцково»), немедленно стали готовиться в поход под столицу.
Первым был выслан передовой отряд во главе с воеводами Михаилом Самсоновичем Дмитриевым и арзамасцем Федором Васильевичем Левашевым. Однако князь Дмитрий Пожарский продолжал соблюдать несгибаемую осторожность, посланным «на спех» воеводам было заказано входить в «табары», они должны были поставить свой острожек у Петровских ворот. Следующий отряд во главе с князем Дмитрием Петровичем Лопатой-Пожарским и дьяком Семейкой Самсоновым (он возвращался под Москву, так как ранее служил в подмосковных полках) встали также отдельно у Тверских ворот. Вскоре под Москву подошли и основные силы ополчения во главе с князем Дмитрием Пожарским и Кузьмою Мининым. Свой стан они выбрали у Арбатских ворот, и тоже не поддались ни на какие уговоры князя Дмитрия Трубецкого, звавшего земское войско «к себе стояти в таборы». «Князь Дмитрей же и вся рать отказаша, — по словам «Нового летописца», — что отнюдь тово не быти, что нам стати вместе с казаками»[720]. С самого начала, таким образом, между двумя земскими силами — подмосковной и ярославской воцарилась «нелюбовь».
Твердое решение «с казаками не стаивать» едва не стало роковым во время решающих боев с войском гетмана Карла Ходкевича, состоявшихся 21–24 августа 1612 года и вошедших в историю Смуты как «Хоткеев бой». Гетман Ходкевич со своим отрядом наступал со стороны Донского монастыря и дошел почти до стен Кремля. Йосиф Будило, сидевший в столице в осаде, вспоминал в своих записках, как «удалившись за реку русские опустили руки и смотрели, скоро ли гетман введет в крепость продовольствие». Гетман же «рад бы был птицей перелететь в крепость с продовольствием»[721]. Но в Кремль ему пробиться не удалось… Объединенное ополчение извещало позднее об этих боях: «И августа в 21 день пришел под Москву гетман Литовской Карло Хаткеев со многими полскими и литовскими людми и с венгры, да Наливайко со многими черкасы московским сидельцом с запасы: и мы против его выходили со всеми людми и с ними бились четыре дни и четыре ночи, не сходя с лошадей». Главный бой пришелся на 24 августа, совпавший с памятью Петра Митрополита, что для людей, служивших в ополчении, присягавших в том, что они воюют за освобождение Москвы — «дома московских чудотворцев», не могло не быть символичным. В этот день, согласно грамоте ополчения, объединившегося под командованием князя Дмитрия Трубецкого и князя Дмитрия Пожарского, произошло следующее: «гетман Хаткеев и Наливайко о всеми людми по за Москве реке пошли прямо к городу, жестоким обычаем, надеясь на множество людей… а московские сиделцы вышли из города на вылазку: и мы бояря и всяких чинов люди, видя такое их свирепство и напрасное нашествие полских и литовских людей, выходили против их со всеми людми и бились с ними с первого часу дни до другого часу ночи, и милостию Божиею и Пречистыя его Богоматери и Петра Митрополита и всех святых молитвами, многих у них побили и живых взяли, и знамена и литавры поймали, и убили у них болши пятисот человек, а с досталными людми гетман пошел от Москвы к Можайску, а из Можайску в Полшу с великим страхованием»[722].
Грамота не сообщает, что исход боев все равно решили казаки, слишком это расходилось с предшествующим стремлением представить казачьи станицы как безусловных врагов земских сил. Предводители казаков не послушались воеводу князя Дмитрия Тимофеевича Трубецкого и вступили в бой. Вот как «Новый летописец» пишет об этом самом драматичном моменте в истории боев с гетманом Ходкевичем под Москвой: «Етману же наступающу всеми людми, князю же Дмитрею и всем воеводам, кои с ним пришли с ратными людми, не могущу противу етмана стояти конными людьми, и повеле всей рати сойти с коней, и начаша битися пешие: едва руками не ималися меж себя, едва против их стояша. Головы де те, кои посланы ко князю Дмитрею Трубецкому (от князя Дмитрия Пожарского — В.К.), видя неизможение своим полком, а от нево никоторые помочи нету, и поидоша от нево ис полку бес повеления скорым делом. Он же не похоте их пустить. Они же ево не послушаша, поидоша в свои полки и многую помощь учиниша. Атаманы ж Трубецково полку: Филат Межаков, Офонасей Коломна, Дружина Романов, Макар Козлов поидоша самовольством на помощь и глаголаху князю Дмитрею Трубецкому, что «в вашей нелюбви Московскому государству и ратным людем пагуба становитца». И придоша на помочь ко князю Дмитрею в полки и по милости всещадраго Бога етмана отбиша и многих литовских людей побита»[723]. Автор «Повести о победах Московского государства» писал, что «русские люди» из «боярского полка князя Дмитрея Тимофеевича» откликнулись на призыв Кузьмы Минина вмешаться в бой и помочь своим соотечественникам, которых уже превозмогали иноземцы. Он сравнил речь Минина, обращенную к служилым людям князя Дмитрия Трубецкого, со свечой, внезапно зажженной в кромешной тьме («аки не в светимой тме светлу свещу возже»): «ныне бо от единоверных отлучаетеся, впредь к кому прибегнете и от кого себе помощи чаете». И здесь автору «Повести…» приходилось «снижать» роль казаков полка князя Дмитрия Трубецкого, поэтому о них сказано только то, что в захваченном обозе гетмана Карла Ходкевича они сразу «нападоша» на «множество винных бочек и на многое полское питие». Если бы не вмешательство воеводы князя Дмитрия Трубецкого, велевшего «бочки литовския растаскати и бита, чтобы воинству от питая пакости не учинихомся»[724], то казаки, видимо, остановились бы пировать и исход боя вполне мог быть другим (косвенно это только подтверждает, что без участия казаков не могли справиться с войском гетмана Ходкевича). Сам Кузьма Минин, поддавшись эйфории боя, ходил во главе дворянских сотен на литовские роты у «Крымского двора» за Москвою-рекою. Удара объединившихся на время битвы полков князя Дмитрия Трубецкого и князя Дмитрия Пожарского отряды гетмана Ходкевича не выдержали. Так еще один несостоявшийся правитель только и удовольствовался видом Москвы с Поклонной горы, куда вынужден был отойти после неудачных боев, обрекая осажденный польско-литовский гарнизон на медленную смерть от голода.
Иная версия вступления казаков в «Хоткеев бой» содержится в источниках, происходивших из Троице-Сергиева монастыря. Снова во всем хорошем, что происходило под Москвою мы должны благодарить келаря Троице-Сергиева монастыря Аврамия Палицына. Это оказывается он, а не Кузьма Минин возжег «свечу», он увлек своею проповедью казаков, настолько, что они бросились в бой, крича ясак (призыв) — имя монастырского покровителя «Сергиев! Сергиев!». Другой келарь Симон Азарьин в книге о чудесах Сергия Радонежского, открыл более прозаичный мотив выступления казаков. Кузьма Минин вместе с приехавшими под Москву архимандритом Дионисием и келарем Авраамием Палицыным смогли умолить выступить казачьи станицы обещанием отдать всю «Сергиеву казну». Когда же казаки увидели в полках взятые из монастырской ризницы золотые и серебряные церковные сосуды, архимандричьи шапки и одеяния, шитые золотом и украшенные каменьями, они устыдились своих прежних требований и отослали эту казну обратно в Троице-Сергиев монастырь. Существенную разницу в деталях троицких рассказов И.Е. Забелин справедливо объяснял личными особенностями двух келарей: «Симон Азарьин, не менее, если не более Аврамия любивший свой монастырь, но не столько, как Аврамий, любивший свою особу, рассказывает о тех же обстоятельствах гораздо правдивее»[725].
Как бы ни страдал польско-литовский гарнизон, потерявший надежду на то, что «рыцарство» выручит их в ближайшее время, сидевшие в осаде не сдавались. Некоторое время спустя после победы над гетманом Ходкевичем и его войском князь Дмитрий Михайлович Пожарский обратился с письмом к полякам и литовцам, которые сидели в осаде, убеждая их сдаться. Текст этого обращения сохранился в дневнике Йосифа Будило: «Ваши головы и жизнь будут сохранены вам. Я возьму это на свою душу и упрошу всех ратных людей» (что и случилось потом, когда Москва была освобождена). В ответ же был получен надменный отказ «рыцарства», продолжавшего твердить, что оно воюет со «шпынями» и «блинниками» ради интересов «светлейшего царя Владислава Сигизмундовича»: «Письму твоему, Пожарский, которое мало достойно того, чтобы его слушали наши шляхетские уши, мы не удивились… Лучше ты, Пожарский, отпусти к сохам своих людей. Пусть хлоп по прежнему возделывает землю, поп пусть знает церковь, Кузьмы пусть занимаются своей торговлей, — царству тогда лучше будет, нежели теперь при твоем управлении, которое ты направляешь к последней гибели царства»[726].
Пока осажденным в Москве дело виделось так, что всем в государстве стал управлять князь Дмитрий Пожарский, самому земскому воеводе пришлось столкнуться с серьезными проблемами. После ухода литовского гетмана Ходкевича из-под Москвы вражда с подмосковными полками не исчезла. По сообщению грамоты ополчения князя Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина вологодскому епископу Сильвестру, с приездом 5 сентября в полки братьев Ивана и Василия Шереметевых образовалась некая «тушинская партия». Туда также вошли такие знаменитые приверженцы самозваного «царя Дмитрия», как князь Григорий Шаховской, Иван Плещеев и князь Иван Засекин. Все вместе они стали агитировать казаков убить князя Дмитрия Пожарского и, разогнав земские полки, пойти грабить Ярославль и Вологду. То ли все дело объяснялось встречей старых друзей после разлуки, не обошедшейся без разгульных пиров и невоздержанных речей, то ли на самом деле все было так серьезно. На всякий случай, князь Дмитрий Пожарский уже 9 сентября известил вологодские власти об угрозах прежних «тушинцев», которые хотели, «чтоб литва в Москве сидели, а им бы по своему таборскому воровскому начинанию вся совершати и государство разоряти и православных християн побивати»[727].
Дело неблагонадежного Ивана Шереметева, еще со времен стояния нижегородского ополчения в Костроме препятствовавшего земскому движению (а может быть и раньше, так как его еще обвиняли в смерти Прокофия Ляпунова), могло быть использовано князем Дмитрием Пожарским для оправдания своих решений. Земский полк первым делом занял и укрепил свои позиции у Арбатских ворот, построив острожек и выкопав ров. С самого начала князь Дмитрий Пожарский не хотел объединяться с полками князя Дмитрия Трубецкого, располагавшимися у Яузских ворот, на тех условиях, которые ему предлагались. «Новый летописец» включил статью «о съезде бояр и воевод» со своей версией мотивов затянувшегося объединения: «Начальники же начаша меж себя быти не в совете для тово, что князь Дмитрею Трубецкому хотящу тово, чтобы князь Дмитрей Пожарской и Кузма ездили к нему в табары. Они же к нему не ездяху в табары не для того, что к нему ездите но для ради казачья убойства. И приговориша всею ратью съезжатися на Неглинне. И туто же начаша съезжатися и земским делом начаша промышляти»[728]. Условие, поставленное князем Дмитрием Трубецким легко прочитывается здесь между строк. Воевода Первого ополчения руководствуясь соображениями местнической чести, хотел заставить менее родовитого князя Пожарского выполнять свои указы. Князь Дмитрий Пожарский соглашался на роль второго воеводы, потому что в земских ополчениях все были «без мест». Но он не мог согласиться: тем, что собранная в Ярославле земская сила и созданные там приказы полностью растворятся в войске князя Трубецкого. У князя Дмитрия Пожарского и Кузьмы Минина не было никакой гарантии, что бывшие «тушинцы» и казаки не повернут оружие против них, поэтому они сохраняли осторожность. Компромисс был достигнут в самых последних числах сентября 1612 года. «Бояре и воеводы» князь Дмитрий Трубецкой и князь Дмитрий Пожарский (их имена стали писать в таком порядке в документах ополчения) согласились на уговоры, обращенные к ним со всех сторон. Более того, в грамоте объединенного ополчений говорилось, что кроме челобитных, был принят «приговор всех чинов людей», согласно которому воеводы и «стали во единачестве». Сохранилась и особая роль «выборного человека» Кузьмы Минина, чье имя упоминалось рядом с главными боярами объединенного ополчения. Дублирующие друг друга приказы, в первую очередь Разрядный, были объединены и сведены в новое место, так чтобы не было обидно ни князю Дмитрию Трубецкому, ни князю Дмитрию Пожарскому: «и розряд и всякие приказы поставили на Неглимне, на Трубе и снесли в одно место и всякие дела делаем заодно». Главная цель объединенного ополчения формулировалась хотя и расплывчато, но не содержала никаких призывов к мести: «Московского государства доступать и Росийскому государству во всем добра хотеть безо всякия хитрости»[729].
В октябре 1612 года, осажденный польско-литовский гарнизон, «безпрестанно» обстреливаемый из «наряду» с башен («тур»), поставленных «у Пушечного двора, и в Егорьевском девиче монастыре и у Всех Святых на Кулишках», переживал агонию. Как лаконично, но определенно выразился Йосиф Будило по поводу проявившегося каннибализма: «кто кого мог, кто был здоровее другого, тот того и ел»[730]. Не было тайной положение внутри осажденных стен Китай-города и Кремля для «бояр и воевод», писавших по городам о скором взятии столицы: «и из города из Москвы выходят к нам выходцы, руские и литовские и немецкие люди, а сказывают, что в городе московских сиделцов из наряду побивает и со всякия тесноты и с голоду помирают, а едят де литовские люди человечину, а хлеба и иных никаких запасов ни у кого ничего не осталось: и мы, уповая на Бога, начаемся Москвы доступити вскоре»[731].
В ожидании сдачи города начались первые переговоры, когда в дело вмешался лучший помощник истории — случай. 22 октября 1612 года стороны обменялись полагавшимися «закладами», то есть заложниками и вырабатывали договоренности об условиях будущей сдачи. В этот момент казаки полка князя Дмитрия Трубецкого неожиданно пошли на приступ, неся с собой лестницы, по которым взобрались на неприступные стены Китай-города. «Пискаревский летописец» точно сообщил место, где была прервана долговременная оборона Москвы: «с Кулишек от Всех Святых с Ыванова лушку»[732], то есть с того самого места где стояла одна из «тур» объединенного ополчения, ведшая обстрел города. Следом за первым приступом ополченцев, случилось так называемое «китайское взятье», то есть полное освобождение стен Китай-города от оборонявшего их польско-литовского гарнизона, затворившегося в Кремле. У польско-литовского гарнизона были все основания считать, что его обманули, но остановить противника они уже были не в силах. Автор одной из разрядных книг неожиданно перешел с сугубо делового стиля на героическую патетику, описывая тот знаменательный момент: «Московски ж воины, яко лвы рыкая, скоряд ко вратом превысокого града Кремля, уповая отомщения врагом своим немедленно воздати». Остававшиеся в Кремле русские люди видели, как «рыцарство» во главе со своим начальником полковником Струсем решало вопрос о сдаче. Они не могли не отдать должное последнему мужеству своих врагов? «И тако снидошася вкупе на площед вся воинство, посреди ж их стоит началной воевода пан Струе, муж великий храбрости и многова разеужения и рече: воини Полского народу полковникам и ротмистрам и все рыцерство! Весте сами настоящую сию беду нашу, юже наша кончина приходит; слаткий убо свет минуетца, а горшая тма покрывает и посекаемый меч уже готов бысть. Подайте ми совет благ, да како избыта можем от немилостивого сего меча враг наших». Совет был один: посылать послов «к воеводам московского воинства» и просить о сдаче.
Сдача Москвы растянулись на несколько дней, и из-за этого хронология окончательного освобождения столицы запуталась. Иосиф Будило говорил, что первый приступ, пришедшийся на 4 ноября — 25 октября по юлианскому календарю, принятому тогда в Московском государстве, был отбит, а сдались осажденные только 6 ноября (27 октября), выговорив себе сохранение жизни. 7 ноября (28 октября), по словам Будилы, «русские вошли в крепость», что является самой поздней из известных дат. Напротив, архиепископ Арсений Елассонский, также до конца пребывавший внутри осажденной Москвы, определенно указывает на более раннее время сдачи польско-литовского гарнизона. Он писал в своих мемуарах, что «срединная крепость» (то есть Китай-город) была взята войсками ополчения «на рассвете дня, в четверг, в шестом часу того дня», то есть 22 октября (1 ноября по григорианскому календарю), после чего, договорившись со старостой Николаем Струсем о сдаче «оба великие боярина с русскими солдатами вошли внутрь центральной крепости и в царские палаты». Символично, что именно из этого бывшего двора царя Бориса Годунова в Кремле, где сначала остановился на постой главный распорядитель русских дел в столице велижский староста Александр Госевский, выйдет сдаваться ополчению Кузьмы Минина и князя Дмитрия Михайловича Пожарского в октябре 1612 года последний глава польского гарнизона — староста Николай Струсь[733].
Во время сдачи города люди стали стихийно покидать его, после того как польско-литовский гарнизон уже был не в силах сопротивляться уходу из Москвы никого из осадных сидельцев: ни своих, ни чужих. Под охраной, на положении заложников оставались только московские бояре во главе с князем Федором Ивановичем Мстиславским. В обмен на их жизнь начальники польско-литовского гарнизона выговорили сохранение своих жизней. Об этом говорилось в грамоте из самого ополчения, приурочившей окончательную сдачу города к 27 октября (6 ноября) 1612 года: «Почали выбегать из Кремля сидельцы русские и литовские люди, а в роспросах сказывали, что бояр князя Федора Ивановича Мстиславского с товарыщи литовские люди роздали за крепкие приставы». Боярин князь Федор Иванович Мстиславский даже поучаствовал в переговорах с главными воеводами земского ополчения, которые вел староста Николай Струсь. Переговоры велись в «застенке», в небольшом пространстве, отделявшем крепостную стену от вала, где руководитель Боярской думы бил челом «всей земле», что было необходимым подтверждением верховенства власти земского совета объединенного ополчения. «И мы, бояре и воеводы, и вся земля, — писали в грамоте на Белоозеро 6 ноября 1612 года, — город Кремль у литовских приняли, и их бояр и литовских людей не побили, потому что они бояре посяместа были все в неволе, а иные за приставы»[734].
Оказалось, что когда дело было сделано, главным воеводам земского войска постоянно приходилось удерживать его, чтобы оно не впало, по образцу плохих армий, в мародерство и убийство пленных. Самую большую опасность представляли бывшие друзья-казаки, которые снова стали опаснее недавних врагов — литовских людей. Автор «Нового летописца» вспоминал, что когда из осажденного города первым выпустили наиболее слабых — женщин и детей, казаки готовы были убить князя Дмитрия Пожарского «что грабить не дал боярынь». В статье «Нового летописца» «о выводе боярском и о здаче Кремля города» описывалось, как полк князя Дмитрия Михайловича Пожарского едва не вступил в бой с казаками, когда земское ополчение собралось со знаменами и орудиями на Каменном мосту, чтобы встретить выходивших из Кремля членов Боярской думы. На следующий же день, когда дело дошло до выхода из-за кремлевских стен последних воинов польско-литовского гарнизона, казаки взяли-таки реванш у князя Пожарского и расправились, вопреки договору, с теми, кто на свое несчастье был отведен в плен в «таборы».
Память о московской победе 1612 года сохранила и разные даты освобождения столицы. Между тем доверять нужно, как это делал П.Г. Любомиров, грамоте руководителей ополчения на Белоозеро, отправленной 6 ноября (старого стиля) 1612 года. Там определенно говорилось, что 26 октября (5 ноября) из Москвы вышли бояре, а 27 октября (6 ноября) состоялся вход ополчения в столицу: «И октебря в 26 день староста и польские люди бояр, князя Ф.И. Мстиславского с товарищи, нам, бояром и воеводам, и всей земле отдали… И октебря же в 27 день польские и литовские люди нам и всей земле добили челом, и милостью всемогущево в Троице славимого Бога царствующий град Москва от польских и от литовских людей очистилась, и в Кремле, и в Китае, и в Цареве городе мы сели». День взятия Москвы 26 октября, связанный с памятью «Дмитрия Селунского», упоминает также автор «Повести о победах Московского государства»[735]. В ближайшее воскресенье 1 ноября «состоялся торжественный крестный ход с благодарственным за освобождение Москвы богослужением» перед иконой Владимирской Богоматери[736]. Позднее освобождение Москвы оказалось связано в памяти еще и с празднованием дня Казанской Богоматери, приходившимся на 22 октября, — день начала штурма Китай-города[737]. Список этой иконы попал в Первое ополчение летом 1611 года, а значит не мог вполне считаться покровительницей другого ополчения — Кузьмы Минина и князя Дмитрия Михайловича Пожарского. По преданию, князь Дмитрий Михайлович Пожарский заказал для себя список иконы Казанской Божьей Матери, когда находился с нижегородским ополчением в Ярославле в 1612 году. Когда в 1636 году на Красной площади в память о событиях, предшествовавших избранию на царство Михаила Федоровича, открывался Казанский собор, то все детали появления чудотворной иконы в полках под Москвою были уже не столь существенны. Главное, что список этой иконы действительно был в земском ополчении и именно с нею «вся земля» связала свою победу.