Жалуются на вас, Иван Васильевич.
— Лично на меня?
— На вашу комиссию.
— Будыка?
— Догадливы. Разве комиссия занималась только институтом?
— Однако теперь — институтом.
— Сколько тянется это «теперь»? Не слишком ли долго?
— Вы хотите от пенсионеров такой же прыти, как от штатных работников?
Секретарь горкома, начавший разговор как будто строго и неприветливо, вдруг рассмеялся.
— У таких пенсионеров, как вы, иной раз больше прыти, чем у наших… Я своих инструкторов пока не подстегну… Не скажу, что горят на работе…
Антонюк насторожился: не подсмеивается ли секретарь над прытью пенсионеров? Болезненная подозрительность, не свойственная ему раньше, появилась в последнее время. Но то, что говорил секретарь, как он это говорил, успокоило. Порой шутливое слово всего серьезнее и всего красноречивее. Смех, как ничто, раскрывает человека.
Евгений Павлович — новый работник, год, не больше, на этом посту. В официальной обстановке Антонюк встречался с ним не раз. Тогда почему-то больше занимало: какой ты руководитель, что знаешь и умеешь. А сегодня, пока обменивались общими фразами о зиме, о том, как много она отнимает человеческой энергии — такие снежные заносы! — Ивану Васильевичу все хотелось спросить у секретаря, сколько ему лет; раньше это его не интересовало, и он не узнал. У Евгения Павловича больше седины, чем у него, хотя тот, безусловно, моложе лет на пятнадцать. По сути, молодой еще человек, в расцвете сил. Но удивительно изменчивое лицо: иногда кажется совсем старым, суровым, а иногда юношески молодым и добрым, как сейчас, когда оно освещено улыбкой. Антонюк сказал:
— Что до прыти в работе, так ее, верно, было мало, если так рано попросили уступить место более молодому.
— Или, может быть, слишком много? — прищурился секретарь.
— А вот в лесу, на охоте, не догоните, могу похвастать. По любому снегу. На лыжах и без лыж.
— Вы, охотники, крепыши.
— Мы как законсервированные. Не стареем. Не сгибаемся. Помираем на ходу. Вы что-то рано поседели, Евгении Павлович. Простите, сколько вам лет?
На лицо сразу легла тень строгости, усталости.
— Подошел возраст, когда я начинаю вас догонять.
— Не торопитесь. — пошутил Антонюк. Но, увидев, что не склонен человек говорить о своих годах, вернулся к делу, по которому его пригласили.
— На что жалуется Валентин Адамович?
— Говорит — из-за вашей проверки институт лихорадит. Мешает творческой работе.
— Творец!..
Секретарь внимательно посмотрел на Антонюка.
— Что вы так… пренебрежительно? Крупнейший наш ученый.
— Я не посягаю на его научный авторитет. Но чем мы ему мешаем? Лично с ним, кажется, никто из нас еще не говорил.
— Вот это и худо. Это людей нервирует. И вы не говорили?
— Я говорю с Будыкой почти каждый день. Но я не специалист. А общих выводов у нас пока еще нет.
— Кстати, он ставит вопрос о некомпетентности комиссии. Не специалисты.
— Неверно. В комиссии есть инженер-машиностроитель. Между прочим, не пенсионер еще. Есть экономист-плановик. А в таких областях, как партийная работа, кадры, полагаю, можем и мы, пенсионеры, разобраться.
— Думаю, что можете, — согласился секретарь и помолчал, искусно вертя в пальцах толстый синий карандаш. — Какие у вас отношения с Будыкой?
Антонюк удивился.
— Он говорил что-нибудь о наших отношениях?
— Нет. Но говорили другие. Еще тогда, когда комиссия начинала работу.
— Мы вместе партизанили. Вместе хлебали и беду в радость. Два десятка лет друзья, дружим семьями. Вам говорили другое?
— Да нет. Это же. Потому, признаюсь, мне тогда не понравилось, что группу возглавляете вы. И вас не понимал — зачем согласились? В конце концов, никто вас не заставлял. Добрая воля.
— Не подкапываться под Будыку или под кого-нибудь я шел. За многие годы работы я привык понимать партийную проверку как способ помочь организации, людям. За исключением, разумеется, чрезвычайных случаев, когда требуются срочные оргвыводы. Валентин Адамович — хороший инженер, ученый, человек с головой. Но и у него есть свои слабые места. Я их знаю лучше, чем кто бы то ни было. Мне хотелось помочь старому товарищу… Со стороны всегда виднее.
— Он это понял иначе.
— Жаль. Но он человек настроения. Пошуметь, показать себя любит, но и переубедить его можно. А делу было бы на пользу.
Секретарь тайком вздохнул.
— Жаловался он не в горкоме. Выше. Оттуда был звонок. И в довольно категорической форме. Ваша ошибка, что вы слишком затянули проверку. Это действительно, как там сказали, пенсионерские темпы.
Опять пенсионерские! Иван Васильевич разозлился. Секретарь, этот молодой поседевший человек, вдруг поблек в его глазах. «Неужто и ты испугался? Ох, до чего ж мы боимся, чтоб не вытащили из-под нас кресло! Кто-то там позвонил, не разобравшись, и ты готов бить отбой, тоже не вникнув в суть дела».
Сказал грубо, со злостью:
— Все ясно, товарищ секретарь. Пенсионерскую лавочку закрыть! Работу комиссии — на свалку. Не мешать ученым! Так?
Евгений Павлович чуть заметно улыбнулся и с укором покачал головой:
— Горячий вы человек, Антонюк.
— Да уж какой есть. Переделываться поздно.
— Так вот что. Не так! Вовсе не с такими намерениями я вас пригласил. Тут вы явно поторопились с выводами. Скажите, может уже быть серьезный разговор по результатам работы комиссии? Чтоб не по мелочам. Не только о том, что Будыка взял на работу своего сына.
— Сын его — из лучших работников.
— Даже так? — удивился секретарь.
— Настоящим ученым будет. Для разговора хватит других тем. Более серьезных. Например, насколько автоматы, спроектированные институтом, находятся на уровне достижений мировой конструкторской мысли. Выше или ниже?
— Комиссия сумеет в этом разобраться?
— Попробуем.
— Последняя их автоматическая линия выдвинута на Ленинскую премию.
— Быть выдвинутым — еще не значит получить. Покрасоваться, правда, можно. В списках. Поднять себе цену. Кое-кто удовлетворяется этим.
— Думаю, Валентин Адамович рассчитывает на большее.
Ивану Васильевичу вдруг стало весело. Наверное, потому, что представил разговоры со старым другом, или потому, что понял, как нелегко было секретарю сделать выбор: и после того, как высказал свое принципиальное решение, все еще взвешивает, примеряет, тянет разговор, будто бы оспаривает собственное решение или хочет предупредить Антонюка, с кем тот имеет дело.
— Ученые института когда-нибудь получат премию. Но им надо помочь.
— Им или их директору? Антонюк засмеялся.
— Евгений Павлович, скажите Будыке, что работа комиссии ему помогает получить премию. Эх, выдаст мне Валентин! Но ничего. Бывало, что мы за пистолеты хватались. Однако ничто не разрушило нашей дружбы.
— Прошу об одном: кончайте скорее. Нельзя тянуть, когда такие жалобы.
— Спешить не будем, чтоб не наломать дров. Но постараемся не затягивать.
День был серенький. Оттепель. На тротуарах скользко. Здесь, на боковых улицах, их не очень-то чистят. Полагаются на совесть дворников. Если пройти на рассвете, можно увидеть, как лопатами, доисторическим способом. Скребут их старые женщины-дворничихи. Где тротуар нечищеный, так и знай: тут дворник мужчина, ему после вечерней попойки не подняться на рассвете. Иван Васильевич пробовал проверять: из четырех случаев ошибся только раз. За два года он изучил эти улицы лучше, чем за двадцать предыдущих. Каждую заплату на асфальте, трещину в стене, каждую витрину (их тут немного), каждую липу и каштан. И — странно! — не надоело. Он любил этот уголок. Любил здесь гулять, медленно, по-пенсионерски, потому что спешить было некуда.
Ольгу Устиновну прямо пугала такая медлительность человека, за которым раньше приходилось мчаться чуть ли не бегом, когда выходили погулять, в гости или в театр. Иначе он ходить не умел. Она, верно, обрадовалась бы или еще больше испугалась, если б увидела, как Иван Васильевич вышел из горкома, как шел по скверу к проспекту на троллейбусную остановку. В коридоре горкома, шагая по мягкой ковровой дорожке, подумал:
«Будыка жалуется на такую скромную комиссию? Дрянь твое дело, Валька! Дрянь. Надо тебе помочь. Веселенький у нас будет разговор. Но я не отступлю — ты меня знаешь».
Не было ни капли иронии или язвительности в этой мысли, во внезапном желании поскорее встретиться со старым другом, поговорить с ним. Искренний порыв души. Он не стал даже звонить по телефону, чтоб узнать, в институте ли Валентин Адамович. Не хотел размагничиваться, тушить свой душевный порыв. Разозлился на студентов, которые бесцеремонно оттеснили его от входа в троллейбус. Пришлось одну машину пропустить. Не заметил дороги в три километра — таким горел нетерпением, хотя сознавал, что это, наверное, будет нелегкая беседа, что они могут немало испортить друг другу крови, как случалось уже не раз.
— Здесь шеф?
Секретарша всегда встречала приветливо, любила перекинуться словцом, пошутить. А тут как будто испугалась.
— У Валентина Адамовича люди. Но — пожалуйста, пожалуйста, — и сама отворила красиво отполированную дубовую дверь, объявила, как на дипломатическом приеме: — Иван Васильевич Антонюк!
— Заходи. Что ты там зацепился за Галину? — прогудел в глубине огромного кабинета голос Будыки.
Валентин Адамович не встал из-за своего овального модерного стола с особыми полочками по бокам, не поднялся навстречу гостю. Он даже не бросил работы — чтения бумаг. Не из пренебрежения. Наоборот, подчеркивая этим, что зашел очень близкий, свой человек. С одной стороны лежал грудью на столе, коленями на кресле, Клепнев, выставив прямо против двери свой широченный бабий зад, засаленные штаны на котором натянулись так, что, казалось, вот-вот лопнут. Он тоже не обернулся. Его поза возмутила Ивана Васильевича.
«Толстая свинья».
У другого конца стола скромно сидел главбух, высокий, хорошо одетый, красивый старик. Бывает же красивая старость! За спиной у Будыки стоял его заместитель по материально-техническому снабжению и тыкал пальцем в бумаги.
— Да разберусь без тебя. Гудишь, как шмель над ухом. Здорово, Иван, — Валентин Адамович бегло взглянул, протянул руку. — Посиди, пока я расправлюсь с этими кукурузниками… злодеями… мучителями моими. — Слова эти он произносил округло и вкусно, с шутливым добродушием.
Бухгалтер и снабженец довольно ухмылялись: вот, мол, какой у нас директор, душа человек. Клепнев хохотнул так, что, казалось, забулькало где-то в его бездонной утробе. Он наконец сполз со стола, жестом сопляка-мальчишки подтянул штаны и после этого энергично выбросил руку навстречу Антонюку.
— Здоровеньки булы, персианальный.
Будыка недобро блеснул глазами на своего верного слугу. Не отрываясь от бумаг, спросил у гостя:
— Куда ты удрал так внезапно? — И продекламировал — «Иван бежал быстрее лани».
— «Быстрей, чем заяц от орла», — продолжил Клепнев опять наваливаясь на стол и суя нос в директорские бумаги.
— Дорогой Эдуард Язепович, дирекция и партком были бы вам глубоко признательны, если бы вы поприсутствовали на лабораторном испытании БВ-65.
Хотя сказал это Валентин Адамович все тем же шутливо-дурашливым тоном, но Клепнев понял, что его вежливо просят выметаться из кабинета, да только не сразу до него дошло — за что? Почему вдруг так изменился директор? Клепнев не сполз, как раньше, а соскочил со стола, подтянул штаны, которые никак не хотели держаться на его круглом животе, покраснел.
— Сейчас ехать?
— Ласкач звонил полчаса назад, Я обещал сам приехать, но видишь: дела, люди… Одна нога здесь, другая там. Скажи — пускай начинают. Передай Ласкачу, чтоб потом показал мне режимный график.
Эдик, шутовски отсалютовав всем сразу, покатился к двери.
— У тебя надолго, дед? — спросил Будыка у бухгалтера, подписывая бумаги снабженца.
— Пять минут.
— Знаю я твои пять минут! Вон какую папку приволок! До тебя партгосконтроль уже добрался? Нет? Странно, что они не начали с поисков финансовых махинаций, наших с тобой. Ведь ты, дед, известный растратчик. А я аферист-рецидивист. Белянков — наш агент. Пожондная (почтенная) компания. Бухгалтер укоризненно, с мягкой улыбкой на красивом лице покачал головой, глядя при этом на Антонюка: полюбуйтесь, мол, что за шутник наш директор, иногда пересаливает, но чего не простишь остроумному человеку!
— Зайти попозже, Валентин Адамович?
— Зайди попозже, дед.
Когда Будыка наконец всех выставил из кабинета и они остались вдвоем, Иван Васильевич пересел в мягкое кресло на место бухгалтера. Очень удобное кресло. Вообще ему нравился этот просторный, со вкусом обставленный — ничего лишнего! — кабинет. Он даже немного завидовал Будыке — тогда, когда у него был еще свой кабинет, тесноватый, со старой мебелью. В таком кабинете, как у Будыки, появляются масштабные, широкого охвата мысли. И в то же время как-то легче отключиться от дел, от серьезных размышлений, чтоб несколько минут отдохнуть в таком вот мягком кресле. Выкурить хорошую сигарету, выпить чашку кофе. Между прочим, Будыка и это умел организовать: кабинет его чуть не единственное место во всем городе, где гостю быстро и красиво могут подать настоящий кофе. Иван Васильевич пожалел, что давно бросил курить, вдруг почему-то захотелось взять папиросу. И кофе захотелось. Валентин словно прочитал его мысли. В дверях уже стояла секретарша.
— Галина Артемьевна, нам кофе. По последнему рецепту.
— С коньяком?
— Ах, Галина Артемьевна! Выдаете меня с головой. И кому? Партгосконтролю!
— Не кривляйся, Валька, — просто сказал Иван Васильевич, когда секретарша закрыла за собой дверь. — Не такой уж ты талантливый комик!
— А может, мой талант только раскрывается? Почем ты знаешь?
— Поздно.
Будыка вышел из-за стола, сел в кресло напротив, лицом к лицу, спросил серьезно, с сердечностью и заботой близкого человека:
— Как там Вася?
Ивана Васильевича тронула его забота. Ольга права: что бы ни случалось, как бы там ни было, Валентин всегда оставался самым близким, самым верным другом семьи, никогда не отворачивался.
— Ничего. Несет службу, как говорят военные.
— Что-то очень уж неожиданно ты сорвался. Ольга назавтра позвонила Миле встревоженная. Не поверила тебе, что ничего не случилось. Я тоже обеспокоился. Попросил генерала Воднева по их линии связаться с Крымом, с частью. Он вечером мне позвонил, что все в порядке, Василий Иванович Антонюк жив, здоров, на прежнем месте, несет службу исправно и так далее.
— Напрасно ты беспокоил людей.
— Я же знаю тебя не хуже, чем Ольга. Не в твоем характере такие поездки.
— К сыну?
— Много раз ты ездил раньше?
— Не попрекай. Видно, старею. Больше стал думать о детях. Иногда чувствую, не все сделал, что мог. Для детей.
— А чего недоделал? Разве только с Василием поторопился…
В порыве дружеской откровенности захотелось рассказать о посещении Нади, о Виталии, о своем неожиданном признании. Посоветоваться, как держать себя дальше, например, в случае, если Вита приедет, а она, наверное, приедет… Что сказать Ольге, Ладе? С кем еще посоветуешься об этом? Главное — ничего объяснять не надо. Валентин все знает до мелочей… И все поймет… «А поймет ли?..» — остановило сомнение, возникающее уже не впервые. Показалось, что и тогда, в партизанской землянке, Будыка не все понимал. А теперь, когда взошел на вершину славы, стал хозяином этого великолепного кабинета, давно уже слушает и слышит в первую очередь самого себя. А может быть, это он, Антонюк, в последнее время замкнулся, стал подозрителен и недоверчив? Когда человека считаешь другом, надо идти к нему, как говорят, с сердцем на ладони. А он? Так он приходил к Валентину?
— Сын сказал тебе что-нибудь неприятное, что ты нахмурился?
— Нет. Мы хорошо поговорили. Вася не в обиде. И я убедился, что служба ему на пользу. Его море зачаровало. Единственное, что меня немножко огорчает: останется парень на море.
Будыка засмеялся.
— Теперь я вижу, что стареешь, хочется тебе собрать детей под свое крыло? Не выйдет, Ваня! Не те времена! Пускай летят! В море. В космос. Куда кого тянет.
Секретарша принесла кофе. Поставила поднос с чашками на круглый столик. Назвала фамилию человека, который ждет в приемной.
— Попросите его зайти через час. И тогда уже — прямо ко мне. Кто бы тут ни был. А сейчас — пусть извинит меня. Иван Васильевич редкий гость. Хотя по всем линиям ему надлежит наведываться чаще… Как другу…
Галина Артемьевна, привлекательная женщина, из тех, чей возраст никак не угадаешь, понимающе улыбнулась: мол, все знаю, объяснять не надо. Неприятно как-то кольнула ее улыбка Ивана Васильевича. Понял: против комиссии восстановлен весь аппарат института, от самого Будыки, его заместителей до секретарш и машинисток. Пришел сюда, намереваясь поговорить с Валентином сердечно, откровенно, по-дружески. Даже если тот вскипит — покорить, обезоружить его своим спокойствием. А тут вдруг море всколыхнулось, ударило первой волной, и через мгновение душевного штиля и в помине не осталось. Дурацкие нервы! На черта ему эти волнения? И из-за чего?
— Сядем туда, удобней будет.
Из особой тумбочки, стоявшей у круглого стола, Будыка достал початую бутылку коньяку, рюмки. Антонюк попытался «разрядить» себя шуткой:
— Ого! Шикарно живешь! Можно позавидовать.
— Не мало таких, которых ест, как ржавчина, этот пережиток. Ну, будьмо!
— Говорят, жалуешься?
— На кого? — Будыка отдернул, точно обжегшись, поднесенную ко рту рюмку, поставил обратно на стол. — Жалуюсь? Нет. Просто хочу вежливо указать твоим пенсионерам на дверь.
— Да что ты! Такой ученый, такой деятель — и испугался народного контроля? Что-то с тобой неладно, Валентин. Не от уверенности такая нервозность.
— Все со мной ладно. Не бойся. Уверенности в работе, в своих людях мне не занимать. Но я не позволю, чтоб у меня путались под ногами, заводили тут мышиную возню… собирали обывательские сплетни. Вы три месяца сквозь лупу разглядывали диссертацию моего сына.
— Диссертация твоего сына — одна из лучших. Будыка вскочил с места, обрадованный и негодующий.
— Ага! Что? Не вышло? Осечка? Поверяльщики! — И тут же пошел на мировую: — Сам читал?
— Читал. Не все, правда, понял — сложные расчеты. Но специалисты дали высокую оценку.
О, великая сила — отцовская гордость! Засиял человек. Однако продолжал возмущаться:
— А ты думал, Будыка тащит в науку сына по блату, протаскивает бездарность?
— Я так не думал.
— Ты не думал, другие подумали. А ты поверил. Комиссию возглавил. Никто тебя не вынуждал. Зачем это тебе, скажи, пожалуйста? Пенсию тебе повысят, что ли?
Тяжело, с гулом ударила волна обиды и возмущения. Опять пенсия! Ударила в сердце, погнала кровь к вискам. Но снова выстояла дамба спокойствия, не обвалилась, не прорвалась.
— Хотел тебе помочь.
— Мне помочь? — ошеломленно переспросил Будыка и остановился рядом, разглядывая друга, как чудо заморское.
Антонюк глотнул коньяка, запил кофе. Это еще, видно, больше поразило хозяина. И взорвало. Спросил придушенным шепотом:
— Таким способом? — И тут же грохнул хохотом: — Спасибо тебе! Ты меня спас. Только от чего?
— Хочу спасти. От тебя самого.
Валентин Адамович так же внезапно и резко перешел на важный и серьезный тон:
— Прости, я забыл. Теперь у тебя единственное занятие — помогать друзьям… Высочайшая миссия!
Это было тоже оскорбление, более тонкое, а потому более злое. Но — странно — оно почти не задело; волна отхлынула, с шумом унеся с собой гальку прежней обиды. Теперь можно наступать, не боясь сорваться.
— Ты порадовался за сына. Я тоже рад за Феликса. Он идет в науку. А рядом ползут, лезут в каждую щель разные жуки, слизняки и… клепни. А ты им покровительствуешь. Клепнев — будущий кандидат! Смеха достойно!
Будыка сел. Выплеснул в широко раскрытый рот коньяк, вытер платком руки: видно, они вспотели. Сказал спокойно, запросто:
— Ничего у вас и тут не выйдет, Иван. Каждый имеет право сдать минимум, писать на любую тему. У Клепнева тема неплановая. Зарплату он получает не за то, что пишет диссертацию. Защищать будет не у нас, если тебе известно положение. Не я его научный руководитель. За одного из жуков я несу известную моральную ответственность. Да, у жуков есть Жук, — Будыка засмеялся. — Я не без греха, Иван. Но спасать меня не от чего. И не от кого. Нет. Напрасно тратишь время, командир. Пей. Кофе стынет.
— За твою уверенность. Но мне хочется понять. Зачем ученому Клепнев?
Будыка скривился, как от зубной боли.
— А-а, черт! Дался тебе этот Клепнев. Да пойми ты наконец. Он нужен не ученому, он нужен директору, который отвечает за все. Да не могу я день и ночь заниматься административной работой. Я — ученый, конструктор. Для тебя Клепнев — пройдоха, для меня — делец, выбивала, доставала, как хочешь называй. И мне нужен такой человек. Он работает за пятерых. Он освобождает меня от мелких забот. Он один может раздобыть и сортовую сталь и этот вот коньяк, который тоже иногда нужен. Я не крохобор и не ханжа. Мне приходится жить и работать с людьми… Ты начинаешь меня удивлять, Иван. Никогда раньше ты не был оторванным от жизни моралистом. Ты человек конкретного дела. И грехов у тебя не меньше, чем у меня. Не строй из себя теперь святого. Знаем…
Это была почти угроза. Но странно, и она мало тронула Антонюка. Он только подумал, что правильно сделал, не рассказав о Наде и Вите.
— Если я и строю из себя святого, на меня все равно никто не молится. А ты хочешь, чтоб на тебя молились. Есть разница.
Снова хозяин развеселился, и на этот раз, кажется, искренне, без игры: жонглировал ложечкой, по-мальчишески улыбался.
— Ты только сейчас открыл, что на меня молятся? Молятся давно. Но кто? И за что? Кто разбирается в моей работе, в моих станках… Мои заслуги перед промышленностью… Не может быть ни политики, ни науки без авторитетов. А ты поставил себе целью сбросить с пьедестала всех святых. Попробовали недавно. Но тут же водрузили новых, против которых ты сам выступил. Природа не любит пустоты. Основное — выяснить, за что молятся и как… по доброй воле или… по приказу… В науке не прикажешь. У нас истины конкретные.
Иван Васильевич смотрел на друга и… любовался, без иронии, от души, его самоуверенностью, победоносным наступлением на позиции противника. Его жаждой и в этом споре с глазу на глаз оказаться на белом коне. Но Антонюк, как хороший тактик, видел все его промашки и выбирал момент, чтоб нанести решительный удар. По-партизански. Больше, пожалуй, не стоит завлекать противника в трясину рассуждений, в которых он может увязнуть сам. Очень соблазнительно дать бой в чистом поле. Чтоб удар был элементарно прост.
— Ты решил воздвигнуть себе «памятник нерукотворный» автоматами, скопированными с чужих… И, между прочим, не самых лучших, уже устарелых… Книгой, где формулы теоретических расчетов списаны с чужой книги…
Будыка вдруг посинел. Антонюк не часто видел его таким. Подумал, что так можно довести немолодого уже человека до гипертонического криза. Однако не отступил. Не смог. Сунул руку в карман за записной книжкой.
— Могу назвать фамилию автора… название тех автоматов и, для примера, несколько формул из той книги и из твоей… Желаешь послушать?
Нет, не желал Валентин Будыка слушать. Тяжело поднялся, как буйвол. Зацепил столик. Если бы Иван Васильевич не придержал, перевернул бы. Грубо выругался.
— Поймали блоху? Ни хрена вы не смыслите, а лезете! Законы Ньютона, Ома, Эйнштейна используют все! Кто когда считал это плагиатом? И математические формулы! Что я, украл патент? Я взял идею. И сэкономил государству миллионы рублей. Миллионы! Кто из вас, поверяльщиков, дал их народу? Вы умеете только брать!
— Но не выдавай это за изобретение, достойное высшей награды.
— Ах, вот оно что! Врагам моим поперек горла стало выдвижение работы на премию. Это я знал. Но никогда не думал, что среди них и ты. — И вдруг совсем другим голосом, с жалостью — Иван! Кто тебя купил? Куда ты лезешь? Книжечку завел, формулы выписываешь… Счет ведешь. Давно?
— Что давно?
— Давно тебе захотелось поставить крест на нашей дружбе?
— Мне жаль тебя, Валентин. Ты опьянел от славы.
— Пожалей себя. Себя пожалей, Иван! В кого ты превращаешься? В старого завистника и злопыхателя. Ты мстишь близким за свои неудачи. Был человеком, а становишься… — Бросил грязное слово.
Антонюк почувствовал, как снова ударила сильная, горячая волна. Поднималась буря. Он страшился этого. Не к месту. И не ко времени. А потому медленно встал и… направился к двери, не попрощавшись.