Глава II

Иван Васильевич понимал тревоги и заботы жены. Всю замужнюю жизнь она огорчалась, даже страдала оттого, что муж мало бывал дома — с ней, с детьми, часто задерживался вечерами, часто уезжал в командировки, а в выходные, праздничные дни — на охоту. Теперь же ей кажется, что он слишком много сидит дома, слишком много думает, читает. А она считает, что для него вредно и то и другое. О чем он может думать? Конечно же, о том, что его обидели, преждевременно превратили в старика. А такие мысли, как утверждает медицина, вызывают вредные эмоции. (Ольга Устиновна аккуратно читает журнал «Здоровье».) Эмоции эти в его возрасте могут привести к тяжелым изменениям сердечно-сосудистой системы. Много читать — не те глаза, давно уже жаловался, что от чтения болит голова.

Ольга, начитавшись «Здоровья», считала, что для людей их возраста главное — деятельность. Недаром сама после продолжительного перерыва — растила детей — пошла на работу. Иван Васильевич видел, что жена очень страдает из-за того, что он, еще совсем здоровый мужчина, должен был превратиться в пенсионера. Два года живет без коллектива. А ведь раньше и дня без людей не мог прожить. Ольга убеждена, что в старости человеку даже больше, чем в молодости, нужны люди. Ивана Васильевича удивляло до умиления и в то же время смешило, что Ольга, женщина практичная, очень земная, под старость становится такой книжно-правильной.

Иногда и его пугало, что он входит в эту роль — пенсионера. Как приступы боли от камня в печени, так же внезапно, без осознанной причины, приходили иной раз страх и отчаяние. Но, к счастью, ненадолго — на минуты. А так обычно он относился с иронией и к своему новому положению, и к волнениям жены, И если сидел подолгу дома в одиночестве, то вовсе не оттого, что сковывали тяжкие раздумья над собственной судьбой. Нет. Иногда он бездумно отдыхал после многих лет напряженной работы, иногда углублялся в воспоминания, а чаще всего просто играл роль, выдуманную Ольгой, забавлялся, чтоб еще больше встревожить ее и заставить ухаживать за ним, как за ребенком. Он не считал это жестоким по отношению к жене, потому что ни злости, ни обиды не испытывал и ее преувеличенное внимание к его переживаниям не раздражало. Он понимал: это в первую очередь нужно ей самой, без таких забот и волнений жизнь ее обеднела бы. Одно не понравилось ему, и он выразил своеобразный протест. С полгода назад он начал тайком, по ночам записывать свои партизанские воспоминания. Ольга также тайком стала читать каждую запись. Отыскивала рукопись, где бы он ни спрятал, у себя в квартире она все могла найти. Иван Васильевич разозлился и бросил писать. Зачем? Немало таких воспоминаний написано и без него, и немало неправды. Без намеренья напечатать, без цензуры — жениной, читательской, — без необходимости таиться он, может быть, и мог бы написать что-нибудь стоящее. А так — нет. Неделю назад, когда высокого «врага трав» попросили выйти на почетную пенсию, так же как некогда его, Антонюка, Ольга, обрадованная, сказала:

— Ваня, может быть, теперь тебя вернут на работу?

— А я не хочу! Мне хорошо пенсионером!

Он сам не понимал, почему рассердился, и, сказав неправду, напугал и огорчил жену.

Странно: отставка человека, с которым он, Антонюк, во многом не был согласен, из-за субъективного прожектерства которого несправедливо наказан, не обрадовала. Только напомнила боль, что испытал он в те дни, когда решалась его собственная судьба. Сейчас жена волновалась не без оснований: последние дни он и вправду жил в тяжких раздумьях. В тревоге, в надежде. Снова спорил со своими противниками, действительными и воображаемыми, — с людьми, которые руководили им, с бывшими товарищами и — весьма возможно — с завтрашними сотрудниками. Но больше всего — с сыном…

«Ах, дети, дети! Я жил для вас, работал для вас. И мне хочется одного: чтоб хоть кто-нибудь из вас понял это и сказал спасибо. Не за то, что я вас родил, вырастил, вывел в люди. За работу, которую я делал. Для всех детей».

Иван Васильевич ласково положил руку на головку внука, на его мягкие-мягкие, как пушок, золотисто-белые волосенки. Трехлетний мальчик недовольно мотнул головой, чтобы сбросить тяжелую руку деда: увлеченный сказкой, он не хотел никаких нежностей. Мужчина! Они сидели перед телевизором. Малый и старый. Смотрели «Снежную королеву». Антонюк давно заметил, что с наибольшим интересом он смотрит мультфильмы-сказки — по народным, по Пушкину, по Андерсену. Все здесь правда. И Снежная королева и тролль. И превращение маленького Кая. И настойчивые поиски Герды. Сказочные приключения детей волнуют до замирания сердца, до слез умиления и восторга. А вот многие фильмы для взрослых кажутся ему надуманными, неинтересными, потому что якобы глубокие проблемы, поднятые авторами, по сути воображаемые, жизнь героев упрощена. Вот, например, фильм о колхозе, который он недавно смотрел.

Его возмутила видимость смелости и видимость правды, подчиненные одному условному тезису и единственному желанию авторов фильма — угодить автору тезиса. Он отлично знает председателя, с которого написан герой, не однажды по работе сталкивался с этим дьявольски сложным характером. В фильме взяты внешние черты этого характера и внешние приемы работы живого председателя. Когда Иван Васильевич попробовал это высказать, люди, что десяток лет назад сочли бы такой фильм крамолой и что сейчас глубокомысленно, выдавая за собственные, повторяют его, Антонюка, слова, эти люди тогда смотрели на него, как на отставного чудака, которому уже терять нечего: получил персональную — может молоть что хочет.

Звучал телевизор чуть слышно: в спальне Лада готовилась к семинару по квантовой механике. В доме никто не смел повысить голос, когда она садилась за свои теории. Чудо, что она хоть так разрешила им смотреть телевизор. Иван Васильевич много раз говорил и в шутку, и всерьез, что Лада — эгоистка и деспот в доме. Но любил младшую дочку и все ей прощал — за ее способности: рос выдающийся физик, дитя своего времени. Не какая-нибудь посредственность, как… Как кто — он боялся говорить, по-тому что, когда однажды сказал это при жене, назвал старшую дочь Майю, Ольга обиделась и целый день плакала: для матери все дети равны.

Лада вошла в комнату. Зная, что она сразу начнет делать замечания о том, что происходит на экране, Стасик быстренько соскочил со стула и крутнул регулятор на полную громкость. Ивану Васильевичу тоже не нравилось, когда Лада едко-насмешливыми словами разрушала настроение, создаваемое сказкой. Но на этот раз Лада смолчала. Присела к столу и молча смотрела заключительные сцены мультфильма. Кай и Герда прощались с оленем и лапландкой. Неиз-вестно, как малого, а старого зрителя больше всего растрогал этот удивительный, умный олень. Иван Васильевич даже вытер тайком слезинку.

Лада вздохнула.

— Счастливые дети из счастливых сказок! Все чудеса им так легко давались! Но мне их жаль. Осколочки того зеркала тролля все еще летают. И людей мне жаль. Они много говорят, а мало знают. О, если б они знали все формулы тонкой структуры атома водорода! Все релятивистские эффекты!

— А зачем это всем знать? — улыбнулся Иван Васильевич.

— Действительно — зачем? А зачем мне это знать?! О боже! — простонала Лада, но Иван Васильевич привык, что дочь редко говорит серьезно. — Я вся набита формулами, как бочка сельдью. Я сквозь формулы гляжу на мир, на людей. Страшно! — Тут уже Иван Васильевич насторожился, слова дочки звучали не шуткой — криком души. — Мне бывает страшно! Я так много знаю, что иной раз кажется — ничего не знаю. Все постулаты, уравнения, формулы сливаются в кошмарную муть. Кажется, что мысли мои, сама я — та же бесспиновая частица в кулоновском поле. Однако ядро… Что ядро? Кто ядро? «Постоянная тонкой структуры омега стремится к нулю, поскольку в ее выражении скорость света является ее знаменателем». И я… я в этом полете мыслей прихожу к нулю. Я — нуль, нуль, нуль! Я ничего не знаю, ничего не открою! Я набиваю себя чужими формулами.

На экране молоденькая артистка пела:

Вновь я грущу над заветным письмом,

Мои синеглазый друг.

Лада хмыкнула:

— Ах, какие страсти! Но для меня — или лирика, или физика. — И, стремительно обойдя кресло, в котором сидел отец, выключила телевизор.

Трехлетний зритель, которому, очевидно, понравилась песенка о любви, заверещал на весь дом и, вскочив, стал колотить Ладу кулачками по спине:

— Ладка-оладка, гадкая! Вклюци!

— Вот как надо воевать… за свое право на эстетическое наслаждение. А что уж говорить о борьбе за место в жизни! Мой дорогой племянничек крикун и мазилка! Ты знаешь уравнение Клейна — Гордона?

— Вклюци!

В дверях появилась Ольга Устиновна.

— Стасюлька! Идем на кухню. Я тебе сказку расскажу.

— Не хоцу сказку! Ходу тевизол!

— О, несчастье на мою голову! Я сегодня же предъявлю ультиматум его родителям! Кукушки! Подкинули плод своей холодной любви!..

— Вклюци! Ладка-оладка!

— Как не стыдно, Лада. Ты деспот в доме. Из-за своей физики готова всех нас выгнать.

— И выгоню!

— Иван! Слышишь, как она разговаривает! А ты молчишь, потворствуешь.

— Вклюци!

— На тебе твой тевизол. Но тихо! А то получишь уравнение Дирака.

— Сама ди-лака.

На экране танцевала балетная пара.

— О, это уже нечто серьезное. Мама, ведь ты же уверена, что я гений. — И снова обернулась к отцу, как бы продолжая прерванный разговор: — А если я ничто? Пожизненная лаборантка? Так на какого дьявола мне такие муки?

«Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты…» — это я запоминаю легче, чем моя дорогая сестра, словесник. И когда написано, помню, а она давно уже забыла. Я все помню. И для этого мне не нужно жечь свой мозг, свивать извилины такими петлями, что когда-нибудь сам черт там ногу сломит, у меня в мозгу. Нет! Всё! К черту физику! Выхожу замуж! За того черного, Джозефа, что был у нас на вечере. Помнишь, мама? Недурен, правда? Уговорю его бросить университет, вернуться домой, в Африку. Он как будто сын вождя какого-то племени. Пускай устроит переворот, сбросит папашу, садится на трон. Я такой организую порядочек — мир удивится! А тебя, папа, приглашу обучать негров агрономии. Хочешь, мы сделаем тебя президентом? Чего ты улыбаешься? Был же белорус президентом на Гавайских островах. Почему бы тебе не быть? Ты человек справедливый, не деспот, не тиран… Истый интернационалист.

— Лада, не болтай чепухи.

— Мамочка, ты считаешь, что это чепуха? Ох, дорогая моя мамуля, плохо ты знаешь свою дочь.

Нет, мать хорошо знала характер младшей дочери и уже тогда, на том вечере, очень испугалась, когда увидела, как Лада танцует со студентом-негром какой-то африканский танец, который показался ей чудовищным.

— Иван, скажи, чтоб она не играла на моих нервах.

— Ты не хочешь, чтоб я вышла за негра?

— Выкинь из головы дурацкие мысли!

— Ах, вот как! А ты знаешь, дорогая мама, что это называется расизмом?

— Называй как хочешь.

— Вот, товарищ марксист, как вы воспитали свою жену. Любуйтесь!

Иван Васильевич захохотал.

— С тобой, Лада, не соскучишься.

— Потакай, потакай, она тебе такое выкинет коленце, за голову схватишься потом, — обиделась на мужа Ольга Устиновна.

— Да ну вас, — отмахнулся Антонюк, вставая с кресла.

— Всё. Оттаскивай, мама, внука от тевизола. Антракт окончен. Действие второе. Подготовка к практикуму: «Измерение энергии аннигиляционных гамма-квантов». О, моя бедная голова! Дорогие родители! К вашему сведению: явление аннигиляции заключается в том, что при встрече частицы с античастицей обе перестают существовать, превращаются в другие частицы. Хитро? А какая при этом выделяется энергия? Вот потому прошу полной тишины!

Но тишина царила недолго. Сперва жена шепотом просила повлиять на Ладу, чтоб она не увлекалась негром, «а то при ее шалом характере недалеко и до беды».

Ивана Васильевича это развеселило.

— Ты отсталый элемент, Ольга. Надо крепить международные связи.

— А ты старый дурень, — рассердилась Ольга Устиновна, увидев, что муж смеется над ней.

Но сердиться она не умела и через минуту стала с наивной хитростью уговаривать, чтоб он сходил к кому-нибудь из старых друзей, по-прежнему занимавших высокое положение.

— Такие перемены. Неужто тебе не интересно узнать, что там думают?

— Нет, не интересно… Что думает — не каждый скажет. А что каждый из них скажет, это я знаю наперед.

— Иван, ты губишь себя.

— Гублю.

— Ты замуровываешь себя в четырех стенах.

— Замуровываю.

Она трагически застонала:

— О, если бы кто-нибудь знал, как ты играешь на моих нервах. От тебя переняла и Лада… Два тирана!

Густые, поседевшие брови его сошлись над переносицей, резче стали морщины под глазами и у рта. Глубоко вдохнул и задержал воздух. Обидели слова жены. Однако перемог обиду. Спросил с болью, ласково, шепотом:

— Я тиранил тебя, Оля?

Жена приблизилась, положила руку ему на голову, на волосы, которые всегда казались ей жесткими, потому что он коротко стригся — под бокс. Но когда-то они были черные, как вороново крыло, а теперь, хотя и не очень еще поседели, как будто выцвели. «И, кажется, помягчели», — подумала она. Сказала:

— Тиранят дети. Они эгоисты. И ты. Ты стал, как маленький.

— Я — пенсионер.

— Иван!

— У тебя что-то горит на кухне!..

Потом Иван Васильевич задремал. Больше всего его пугала такая внезапная дремота. Чаще, чем что другое, она напоминала о приближении старости, о вынужденном бездействии. Раньше он мог работать двое суток без сна, без отдыха и не помнит, чтоб хоть раз уснул за рабочим столом, в кресле. Разбудил крик Лады и Стасика. Понял, что пришли зять и старшая дочка. Лада протестовала против их раннего прихода: завтра ей надо измерять энергию гамма-квантов. Голоса Майи не слыхать. Ее голоса никогда не слышно. Она добивается своего молчанием и слезами. На мать это действует вернее, чем Ладин крик.

Звучит солидный басок зятя. Все трое наступают на Ладу, как всегда обвиняя ее во всех смертных грехах: эгоизме, истеричности и так далее. Бедная девочка! При нечеловеческом напряжении ума, которое требуется, чтоб познать тайны всех этих нуклонов и антинуклонов, позитронов и мезонов, ей приходится тратить поистине ядерную энергию, чтоб организовать тишину. Наверху скачет соседский сын так, что звенит посуда в серванте, за стеной без конца бренчит пианино, за другой стеной плачет ребенок. И это в добротном старом доме, жильцам которого завидуют. А как можно изучать атомную теорию или писать стихи в тех «гармониках», которые стали строить в микрорайонах?

Зять вошел, не постучавшись. Поздоровался, будто милость оказал:

— Добрый день, Иван Васильевич.

— Добрый день, отроче Геннадиус, сын Филиппов.

Зять хохотнул над этой новой формой обращения к нему. Весело, но с ноткой этакого снисходительного превосходства: мол, давай, давай, чуди, старый хрыч, больше тебе нечем заниматься. Со стола, из-под носа Ивана Васильевича, сгреб все газеты.

— Есть «Неделька»? Надо взять почитать.

Надо взять — и никаких гвоздей, не попросит, не осведомится: а прочитал ли эту. «Недельку» сам хозяин? Такая бесцеремонность уже не трогала. Раньше когда-то возмущался. Зять, когда жил здесь, с ними, так же лазил по книжным шкафам, не стеснялся заглянуть и в ящик стола, если Иван Васильевич забывал запереть его на ключ. Мог без стука зайти даже в спальню ночью, чтобы спросить, где сегодняшняя «Комсомольская правда» или в каком году умер Плеханов.

Несколько раз Иван Васильевич взрывался — выдавал «на высоких нотах» и ему, Геннадию, и Майе, и доброй теще, которая дрожала, как бы, упаси бог, не обидеть дорогого зятька. Постепенно выработался некий иммунитет: научился не только сдерживать возмущение, но тушить его в самом зародыше. А вот удивляться не перестал. Прямо поражала необыкновенная способность этого человека — их зятя — не усваивать самых простых, элементарных правил культурного поведения.

Иван Васильевич при всем своем богатом опыте никак не мог понять — почему это? Не дурак же парень. Безусловно хитер. Женился, верно, по расчету. Однако нельзя сказать, что так уж надеялся на положение тестя. За то, что, работая слесарем в гараже, учился на вечернем отделении института и пускай посредственно, но без единого провала сдавал все экзамены, Иван Васильевич прощал ему все. И после своих срывов казнил себя и просил прощения — не у зятя! — у жены, потому что с Геннадия «как с гуся вода». А Ольга плакала после мужниных вспышек.

Но вот уже два года, как Геннадий — инженер, начальник участка на автозаводе. Не без его, Антонюка, помощи получил квартиру, однокомнатную, но отдельную и в хорошем районе. Спасибо за это, как и за многое другое, Иван Васильевич от него, конечно, не услышал. Более того, зять вел себя так, как будто его обманули и не отдают обещанного. Претензий он, правда, никаких не высказывал, — это была, пожалуй, единственная примета его культуры, однако брать не стеснялся; явно под его влиянием и Майя становилась по-кулацки жадной.

Когда у них на новоселье, среди множества вещей, совершенно ненужных молодым людям в маленькой квартирке, Иван Васильевич увидел и халат, который ему подарили узбеки, то это так его развеселило, что он, подвыпив, весь вечер хохотал, на удивление своим и гостям. Ольга Устиновна только дома узнала причину его веселья, когда он стал допытываться: «Нет, ты скажи мне, пожалуйста, а халат… халат узбекский им на что?» Но и это Иван Васильевич умел понять и простить. В зяте сильна крестьянская психология, правда — не народная, естественная, а извращенная, изуродованная городом и далеко не лучшими личными качествами.

Таких людей он видел немало, особенно в той сфере, где долго работал, — в органах, руководивших сельским хозяйством. Одного не мог простить зятю: как тот встретил его выход на пенсию. Сказать ничего не сказал. Но во всем его поведении как бы чувствовался укор: подвел ты меня. Это как-то не укладывалось в голове у Ивана Васильевича. На что еще человек рассчитывал? На должность, на карьеру? Но ведь совсем другая область! Что мог ему предложить Иван Васильевич — место инженера РТС? Так ведь ни у него, ни у дочки и в мыслях нет уехать из Минска. Куда там! Работой своей довольны и она и он.

А потом это обидное сверху вниз: что с тебя возьмешь, с пенсионера! И родственное утешение: не горюй, старик, как-нибудь проживем. Уже раза два пытался похлопать по плечу. Выработанный иммунитет помогал Ивану Васильевичу все стерпеть. Хотелось лишь одного: до конца понять этого человека, своего зятя. Правда, иной раз, особенно теперь, когда столько свободного времени для раздумий, становилось горько. Жил, работал ради детей, а своих собственных не очень-то сумел воспитать, одна Лада радовала. А зятя за три года жизни бок о бок не только не смог перевоспитать, передать свое отношение к вещам, к людям, да хотя бы просто отшлифовать, но даже разобраться в нем как следует не сумел. Не преувеличил ли ты, Иван, свои силы и возможности? Может быть, так и во всем? Нет, согласиться с этим не может. Да и жизнь не однажды подтверждала, что, несмотря на ошибки и слабости, он верно служил идее и правде.


Геннадий стоя просматривал газеты. Вдруг довольно хохотнул:

— Ни одного слова о нем. Как корова языком слизала. А мои ребята все еще пьют, его поминая.

— И ты с ними?

— А я себя не отделяю от народа!

— Ого!

— Что — ого? — настороженно, почти с вызовом спросил зять.

Иван Васильевич не ответил. Рассуждения Геннадия о политике удивляли наивной примитивностью и путаностью. Раньше Антонюку не раз становилось стыдно, что человек, живущий под одной с ним крышей, студент, мелет порой такую чушь. Потом научился пропускать мимо ушей политические благоглупости зятя, не обращать на них внимания. Последние события Ивану Васильевичу почему-то не хотелось ни с кем обсуждать, тем более с таким «политиком», как этот самодовольный инженер, приехавший с единственной целью — съесть вкусный обед, приготовленный тещей. Так давай, брат, про обед и говорить будем!

— Не был бы ты скупердяй, так захватил бы по пути бутылочку. Глядишь, веселее обедалось бы.

Геннадий хохотнул уже совсем иначе. Но в этом хохотке Иван Васильевич уловил смущение — все-таки ему неловко приходить каждый раз на тестеву чарку.

— Деньги у Майи. Попробуйте выпросить у нее.

— Кто ж это ее перевоспитал? Зять не понял.

— Майя была щедрой девушкой.

— Легко быть щедрой за отцовский счет! Иван Васильевич усмехнулся:

— Дорогой зять! Ты высказал мудрейший афоризм. За него — с меня чарка! На Новый год.

— Кабы сегодня, — разочарованно протянул зять, не уловив иронии. Но тут же весело хохотнул и полез в книжный шкаф, где стояли тома энциклопедии.

— Поспорил с одним на коньяк. Когда царствовала Елизавета?

Геннадий листал том, повернувшись спиной. Иван Васильевич разглядывал эту широкую спину, толстую шею, которую тот по старой моде, по-крестьянски брил. После окончания института зять как-то сразу раздался вширь. Иван Васильевич с иронией подумал, что парень прогадал на этом. Раньше донашивал его костюмы, чуть потертые, но из дорогого материала. Теперь его костюмы не налезают, из меньшего не сделаешь большего. И Геннадий должен покупать сам. Однако на дорогие, видно, Майя денег не дает. Носит самые дешевые — «не отделяет себя от народа».

— Во гад, он выиграл. А я думал… — Геннадий озабоченно поскреб затылок. — Ведь я по истории имел пятерку.

Вот эта его наивность тоже удивляла: если он по какому-нибудь предмету еще в школе имел пятерку, то ему казалось, что лучше его этот предмет никто не знает и не может знать. Как-то он совершенно серьезно сказал:

— А что они знают, эти академики! Только деньги гребут.

Иван Васильевич давно приметил, что Ольга стала побаиваться оставлять их один на один, тестя и зятя. Может быть, поэтому позвала:

— Лада разрешила включить телевизор. Пожалуйста, прошу вас, товарищи мужчины.

Лада сидела в кресле, равнодушная ко всей бытовой суете. Отца подчас пугала эта способность младшей дочери «выключаться». Только что была земная, веселая, шаловливая и вдруг — будто поднялась в космос, гамма-частицей в бесконечные просторы Вселенной. На экране два известных актера из кожи лезли вон, стараясь насмешить телезрителей. Но шутки их скроены из бородатых анекдотов, которые Иван Васильевич слышал еще в молодости. Смеялись Ольга Устиновна и Геннадий. Вдохновленный передачей, зять начал рассказывать свой анекдот.

— Иван Васильевич, про пенсионеров — слыхали? Два старичка сидят в сквере. Поднялись… А тут ветер подул. Закачались, схватились друг за друга, чтоб удержаться на ногах. Потом один спрашивает: «А что завтра будем делать?» — «Если не будет ветра, к девочкам пойдем», — отвечает второй. К девочкам! Го-го!..

Ольга Устиновна смотрела на мужа со страхом: ее обидела бестактность Геннадия, однако пробрать его не решалась. Чтоб успокоить жену, Иван Васильевич заставил себя засмеяться. Анекдот он слышал сто раз, сам рассказывал, зятя своего хорошо знал, а потому это его не задело. Но на хамство надо иногда тоже отвечать хамством.

— Молодые, муж и жена, такие вот, как вы с Майей, долго думали, что подарить матери на именины. И наконец придумали: «Подарим ей самое дорогое, что у нас есть. — нашего первенца. Пусть бабушка тешится!»

Зять хохотнул. Майя вспыхнула и вышла из комнаты. Ольга Устиновна укоризненно покачала головой:

— Хоть бы детей не трогали в своих глупых анекдотах. Лада простонала:

— О, бог мой, какое убожество!

И хотя сказала она, вероятно, о том, что шло по телевизору, потому что тут же в сердцах выключила, но Ивану Васильевичу подумалось, что это — о них, и Ладины слова больно обожгли. Верно, убожество! Это преждевременное положение пенсионера помимо воли делает его мелочным, засасывает в трясину быта, семейных проблем, не стоящих иногда и выеденного яйца. Вместо того чтобы каждое утро узнавать, как идут работы по осушению Полесья, он должен интересоваться, был ли «желудочек» у Стаса, перед тем как отвести его в детский сад. Настроение испортилось.

Кена, безотказный семейный сейсмограф, сразу же почувствовала толчки его души. Насторожилась, как испуганная птица. Хорошо, что в доме есть Лада. Недаром ей дали такое имя. Правда, и она часто портит настроение и делает это вполне по-современному, с использованием новейших достижений физики. Но. по сути, только она одна и может поднять настроение отца. Лада стояла у окна и читала стихи.

В песне любой

Отстоялась любовь.

В каждой звезде

Отстоялось

Время везде.

Всех заставила слушать с большим вниманием, чем слушали телепередачу. Даже Геннадия, который считал стишки детской забавой, а писателей — вралями.

«Разве они пишут правду? Выдумывают все». Майя остановилась в дверях. Мать сидела у стола, по-крестьянски, по-старушечьи подперев кулаком щеку.

А каждый вздох возник

Сперва

Как крик.

— Госпожа литераторша, кто это? — спросила Лада старшую сестру.

Майя пожала плечами.

— Евтушенко, — уверенно ответил Геннадий. Ивану Васильевичу спазм сжал горло. Он смотрел в пол, не хотел, чтоб кто-нибудь увидел его глаза, влажные от умиления и гордости. Дитя мое! Сколько вмещает твоя маленькая головка! Зачем тебе еще эти стихи?

— Гарсиа Лорка, — сказала Лада и предложила; — Давайте, интеллигенты, обедать.

После обеда пришли гости. Нежданные. Без приглашения. Валентин Будыка с женой. Давно они уже не заходили просто так, на огонек. Ольга Устиновна не жаловала теперь Валентина, который когда-то, в первые послевоенные годы, чуть не каждый день заглядывал и в которого она тогда была даже немножко влюблена, разумеется, абсолютно тайно (у какой женщины не бывает таких тайн!). И хотя Будыка, не в пример другим друзьям, не отвернулся, не забыл, но заходил запросто все реже и реже. Это обижало Ольгу, горько было разочаровываться в близких людях.

Но сейчас гостям обрадовалась. От души. За мужа. Они что ласточка, которая весны не делает, но является самой верной ее приметой. Может, наступит еще весна и у Ивана в жизни? Будыка — проныра, он первым доведывается обо всех переменах. Он на «ты» с министрами. Захотелось, чтобы мужчины по-старому хорошо посидели, побеседовали. Расчетливо вела она в последнее время хозяйство, но тут расщедрилась — послала зятя купить коньяка и шампанского. А когда тот принес, в надежде что и сам угостится, Ольга Устиновна тайком попросила Майю увести мужа в кино, чтобы не помешать беседе. Приказ жены — высший закон, и Геннадий должен был покориться.

Мужчины сидели в кабинете. Милана Феликсовна помогала хозяйке варить кофе, готовить закуски. Ольга Устиновна не спешила, чтоб дать мужчинам поговорить с глазу на глаз. Гостья тоже не торопила, хотела побыть на кухне, чтоб все осмотреть, потому что кухня красноречивей, чем парадный стол, расскажет, как живет сейчас семья, какой у нее достаток. В то же время гостья показывала себя, свои наряды.

— Олечка, как мне фартучек, а то не пострадала бы моя обнова. Ну, как мой костюм? Ты что-то молчишь?

Костюм был сшит отлично. И материал исключительный. Манжетки и воротничок из соболя. Жена Будыки одевалась с большим вкусом, на зависть многим женщинам вообще следила за собой. Пятьдесят лет, а как девушка — по фигуре, конечно, не по лицу: тут скрыть годы не могла никакая косметика, наоборот, казалось, чем больше ее, тем явственней проступает возраст. Ольга Устиновна от души похвалила костюм:

— Научились у нас шить наконец.

— У нас?! Что ты! В Вильнюсе шила. Клепнев устроил. Он знает всех лучших портных во всем Союзе. Бандит, но полезен. Хочешь, я тебя туда свезу? Будыка даст машину…

— Что ты, Миля! Куда мне в Вильнюс! В ателье напротив дома сходить некогда. Да и деньги! На мой заработок да Иванову пенсию…

— Будыка говорит, что Ивана вернут на работу. Мой же всегда все учует, да еще имея такую гончую, как Клепев… Я часто говорю Вале: «Твоей бы прыти хоть немножко сыну…» Ум отцов, а ухватка… Особенно с девушками… Мой в молодости черт был… А сын…

«Черт» этот, Валентин Адамович, красивый и монументальный, в черной тропке, сшитой не хуже, чем костюм его жены, засунув большие пальцы в кармашки жилета, расхаживал по комнате перед хозяином, который с ногами забрался на широкую тахту и казался там, в тени — горел один торшер у стола, — мальчиком.

— Слышал, что сказал Дуглас Хьюм в своем последнем интервью о наших переменах?

— Не имел счастья присутствовать на его пресс-конфеенции.

— О, типично английский юмор! Говорит: парадоксально, как все в двадцатом веке: самый речистый деятель сошел со сцены, не сказав ни слова.

— Аккуратно ты слушаешь некоторых брехунов, — не без язвительности бросил Антонюк.

Будыка раскатисто захохотал, словно гром прокатился, пост затихая. Иван Васильевич подумал, что зять его хохочет слишком коротко, а этот ученый муж слишком долго. По рангу.

— Мне присылают бюллетень зарубежной информации.

— Хорошее у тебя настроение сегодня.

— А почему бы ему быть плохим? Все, что делается, делается к лучшему. Послушай людей, от которых ты оторвался.

«Еще один из тех, кто «не отделяет себя от народа», как мой зять.»

— Где мне слушать! На «инфарктштрассе», где прогуливаются пенсионеры?

— А что ты скажешь на такое сообщение: есть мысль вернуть тебя на работу?

Антонюк почувствовал, как забилось сердце, кровь ударила в виски. Но вслед за мгновенной радостью — злость.

— А я не хочу. Мне хорошо в пенсионерах.

— Понравилось сидеть в кустах? Не ври, Иван. Скажи кому другому, по не мне. Я тебя знаю как облупленного. Насквозь вижу. Твоя партийная совесть, твоя энергия…

— Люди меняются, дорогой Валентин Адамович. У тебя давно уже не было охоты заглянуть мне в душу… А я теперь не тот…

— Не попрекай. Ты знаешь, как я был занят это время. Представляешь, что значит докторская?! Из всех твоих качеств я знаю два, которые причинили немало хлопот и тебе и другим, — упрямство и гордость, прямо-таки шляхетская, как у моей жены…

— У меня еще всегда было собственное мнение. Не забывай, пожалуйста, об этом.

— Из упрямства и гордости ты можешь отказаться. Ну и дурак будешь! Через год-два о тебе забудут. А ты мог бы еще поработать с пользой… для народа.

— Ты уговариваешь так, будто к себе сватаешь.

— О, если б мне тебя отдали, я нашел бы для тебя должность, хотя ты и не техник!

— Клепнева заменить не могу.

— Что ты мне колешь глаза этим Клепневым! Ты держал возле себя Кацара, я — Клепнева. Когда по уши загружен работой, наукой, общественной деятельностью, необходимо, чтоб тебе помогал такой вот организатор… Иначе запаришься.

— Мне обидно за Кацара, что ты равняешь его с Клепневым. Кацар был специалист, светлая голова, лучший референт по экономике. Человек сгорел на работе.

— О покойниках говорят только хорошее. Знаю. А ты скажи обо мне, живом, доброе слово. И даже о Клепневе.

О таком, каков он есть, со всеми его грехами. А я скажу о тебе. В этом суть товарищеской взаимопомощи.

— А как с критикой? — прищурился Антонюк, с интересом разглядывая дородную фигуру друга.

Будыка захохотал, опять так же — длинно, раскатисто.

— А тебя, Иван, с твоих принципиальных позиций ничем не собьешь. — И, прервав смех, сказал серьезно — За это я тебя люблю. За чистоту твоих намерений.

— Спасибо. Давно уже не слышал я признаний в любви.

— Не иронизируй. Иван, над самым святым — над дружбой. Имей в виду, ирония портит человека. Можешь стать скептиком и циником. Сам себе перестанешь верить.

— Не волнуйся. Моя вера в себя весьма прочна.

— Только в себя?

— И в добрых людей.

— А меня к каким причисляешь?

— Тебя? К средненьким.

Будыка не загремел хохотом, а неожиданно рассыпал незнакомый мелкий смешок, недолгий — словно горсть бус уронил на пол.

— Благодарю. Могу надеяться в будущем на более высокую аттестацию?

— Постарайся.

— Ох. Иван. Иван… Представляю, каково Ольге с тобой. С таким характером…

— Захотелось поплакать над ее судьбой? — Антонюк одним махом, с акробатической ловкостью, спустил ноги, сунул их в тапки, вскочил, готовый, казалось, к драке. — Плакальщик! — И выругался.

Валентин Адамович стоял посреди комнаты спокойный, добрый, с высоты своего роста смотрел на друга и улыбался ласково, почти с умилением, как бы говорил: «И такого я тебя люблю!»

— Ты, Иван, меня удивляешь и восхищаешь. В партизанах при всей энергии ты иногда казался флегматиком. Самый рассудительный командир!.. А под старость становишься холериком… И холерой! — И засмеялся, не захохотал, а засмеялся естественно.

Смех этот, знакомый еще с тех времен, когда они спали в одной землянке, удивительным образом подействовал на Ивана Васильевича: как свежий ветерок, вмиг сдул раздражение, злость. Захотелось броситься на этого монументально-величавого богатыря, повалить на пол, испачкать, измять его добротный костюм.

«Валька, черт, я тебя тоже люблю, хотя ты и свинья!» Хотелось крикнуть, засмеяться. Однако не крикнул. Только ткнул Будыку кулаком в мягкий живот. Сказал радушно:

— Пошли, пузан, коньяк пить.

За столом сиделось хорошо. Весело. Вспоминали разные приятные пустяки из прошлых встреч, из совместных поездок на курорты. Шутили. Женщины цедили шампанское. Мужчины помаленьку глотали «медведя». Но беседу их неожиданно прервали. Сперва — телефонным звонком. Попросили Будыку. Он минутку послушал, сказал:

— Ладно. Заходи.

— Кто это? — спросил Иван Васильевич.

— Клепнев.

— Клепнев?!

— Он едет сегодня в командировку в Москву. Надо подписать одно письмо.

Что ж, надо так надо, у ответственного работника нет покоя ни в выходной, ни в гостях. Антонюк это знал по своей работе. Клепнев заглянул из коридора, увидел накрытый стол, сделал вид, что смутился, долго и многословно извинялся перед хозяйкой. Ангел, а не человек. Воплощение высокой этики. Иван Васильевич сразу отметил: Клепнев с ним снова на «вы» — уважительно, не так, как на последней охоте в Беловеже.

«Ишь, барометр, собачий сын!» Но в то же время было и приятно.

Еще раз извинившись, Клепнев сказал, что раздеваться не будет, так как очень спешит — до поезда всего три часа, а у него еще не собран чемодан. Будыка, не читая, подписал какие-то два документа и, возвращая их Клепневу, спросил:

— Так, может, примешь с нами на дорогу? Эдик проглотил слюну и облизал толстые губы.

— Если хозяева разрешат…

— Пожалуйста, пожалуйста, — от души пригласила добрая Ольга Устиновна, которая в тот вечер готова была принять хоть сотню гостей.

Клепнев вышел в коридор, снял свое шикарное, короткое — по последней моде — и легкое, на поролоне, пальто и вернулся назад… с бутылкой кубинского рома. Одна Ольга Устиновна, которая улавливала каждое душевное движение мужа, видела, как Ивана передернуло, как он изменился в лице. Испугалась. Взглядом просила, умоляла, чтоб молчал. Зачем портить такой вечер? Когда Клепнев выпил рюмку, другую и вошел в свою привычную роль всезнайки и болтуна, Иван Васильевич вдруг тихонько охнул и схватился за сердце.

— Ваня! Что с тобой? — Жена не на шутку испугалась.

— Все то же. Спазм. Дай валокордин.

— Может, вызвать врача?

— Нет, не надо. Я полежу. О, о, как сжало!

Будыка н Клепнев осторожно, под руки, отвели его в кабинет и уложили на диван. Ольга Устиновна дрожащими руками накапала лекарство.

— Я вызову «неотложку».

— Да погоди ты. Знаешь же, что я не люблю этих эскулапов. Сразу колоть начнут.

Потом слышал сквозь дверь: где-то в коридоре озабоченно шептались Ольга и Будыка. А Клепнев тряс над фужером кубинский ром: выдумали такую замысловатую пробку, что приходится основательно потрясти, чтоб налить. И пил залпом. Слишком дорогая штука, не бросать же. Вот свинья! Валентин Адамович вошел на носках, чтоб не скрипели ботинки.

— Ну, как ты?

— Ничего. Немного лучше. Прости, что испортил обедню.

— Что ты, чудак. Ты прости, что мы ворвались. Однако не думал, что ну тебя моторчик начал сдавать… Подкосили они тебя, эти два года… отдыха. Ну, лежи. Мы пойдем. Будь здоров.

На прощание Клепнев из-за двери, приглушенным голосом, провозгласил тост:

— За ваше здоровье, Иван Васильевич, — и дважды потряс бутылку.

Проводив гостей, Ольга Устиновна на цыпочках, в одних чулках, вошла и встревожено спросила:

— Как ты, Ваня?

В ответ Ваня подкинул чуть не до потолка ноги, скатился на пол и пошел… на руках. Перед женой перекувыркнулся через голову и встал на ноги.

— А вот так!

Ошеломленная женщина сперва испугалась, потом засмеялась, наконец беззлобно упрекнула:

— Как тебе не стыдно! Так напугать! А я думаю: что «все то же»? Какие спазмы? И валокордин одна я пью.

— Прости, Ольга. Но когда я подумал, что придется три часа слушать болтовню этого проходимца… да я теперь и не верю, что он сегодня едет в Москву… мне и вправду чуть не стало дурно… Сидел и ломал голову: что придумать?

— Да уж придумал! А хочешь, и я тебя удивлю. Милана сватала Ладу… за Феликса… Говорит, он признался, что Лада ему нравится.

— Ну и ну! Что ж ты ответила?

— Ничего не ответила. Но подумала, что, может, и неплохо бы… Свои люди…

Иван Васильевич нахмурился.

— Свои! По мне, так пусть лучше она уезжает в Африку. Не люблю обывательских сговоров. Не хватало Ладе искать богатого жениха!

Ольга Устиновна тяжело вздохнула.

Загрузка...