Называется — познакомил директора, партком с заключением, написанным в бессонные ночи. Папка лежит на столе в кабинете. Пусть остается Будыке на память. Черт с ним. Все. Точка. Никто не заставит его больше приходить сюда, заниматься этой проверкой. На кой черт это ему нужно! Оделся в приемной. Приветливая говорливая секретарша, которая не однажды угощала его кофе, не подняла головы от бумаг, не сказала ни слова — слышала сквозь дверь или успела переговорить с шефом? Иван Васильевич вышел, не бросив привычного «бывайте».
Душевная опустошенность и безразличие не проходили. День. Второй. Иван Васильевич не выходил из своей комнаты. Лежал бессонной ночью. Лежал днем. Но мысли не бурлили, как обычно. Дремотно плыли, как у тяжелобольного, тусклым маревом. Ни обиды, ни горечи. Не жаль многолетней дружбы. Но подсознательно чувствовал, что именно то, что никого и ничего не жаль, больше всего и угнетает. Пытался заполнить пустоту воспоминаниями: может быть, проснется что-нибудь — боль, любовь или хотя бы злость; даже злости не было. Но вспоминалось почему-то главным образом детство, такое далекое. Не было оно безоблачным, но и горького, печального было в нем не так уж много. Да и что детские горести по сравнению с теми, что пришлось пережить потом? Вообще воспоминания детства размягчают, убаюкивают человека, расслабляют волю. Приятно, сладко — даже сердце щемит, но ничто не заводит пружины эмоций. Механизм возбуждения, взрыва бездействует. Жена талдычит свое:
— Хандрить начинаешь, Иван. Плохой симптом. Иди попроси, что-нибудь ведь предложат. Соглашайся на любую должность, лишь бы с людьми, в коллективе.
— Никуда я не пойду. Надо будет — позовут.
— К чему он, твой гонор? А если не позовут больше?
— Значит, обходятся без меня.
— Но ты-то сам не можешь обойтись без работы. Разве я не вижу! Не с твоим характером.
— Тебе кажется. Пенсионер — довольно массовая профессия в наше время. Пожить за счет общества — немалый соблазн.
— Иван, от кого ты прикрываешься шутками? От меня? Я насквозь тебя вижу.
Иван Васильевич не сказал, что, к сожалению, Ольга видит не все на этот раз, во всяком случае, не понимает причины его хандры. Хотя и сам он не мог толком осознать этой причины. Разочарование? Но разве он был так уж очарован Будыкой? Нет. Не однажды расходились во взглядах на жизнь. Ссорились. В конце концов, ничего нет удивительного, что такого человека, как Будыка, отклонение работы в первом туре сильно расстроило. Он, Антонюк, не понять этого не мог. У каждого свои слабости. Слабости Будыки он знает лучше, чем собственные. И сто раз прощал их ему. А вот этого простить не мог. Не злобной фразы, что у Антонюка «примитивный ум», — это глупости! — а злобного признания, что для него. Будыки, провал с премией — трагедия. Но теперь уже все равно: переживай свою трагедию один! Вместе мы переживали настоящие трагедии.
— Поехал бы на охоту, — посоветовала Ольга.
— Охота уже запрещена. Пора бы тебе знать.
— На волка не запрещена. Походил бы по лесу. Лес тебя бодрит.
Ольга знает: лес бодрит. Но сейчас ему никуда не хочется — ни в лес, ни в поле. Ни гулять по городу. Вошла Лада.
— Ты нездоров, папа?
Иван Васильевич быстро сел на диване, растер руками лицо, будто со сна.
— Нет, кажется, здоров. А что?
— Ты никогда столько не лежал. Что с тобой?
— Ничего.
— Ты стал какой-то не такой, как всегда.
— А ты? Ты тоже не такая.
— Я? — Лада задумалась, стоя посреди комнаты.
— Мы ни разу не поговорили с тобой после свадьбы. Так, как раньше.
Лада присела на подлокотник кресла, потом сбросила тапки и забралась в кресло с ногами, поджала их — совсем по-детски, по-домашнему. И уже одно это дало отцу ощущение ее доверчивой близости.
— Я не такая… — задумчиво призналась Лада и тут же горячо сказала: — Но не стала хуже, папа! Нет! Не думай… Я люблю тебя… так же…
Как человеку мало надо: дочкино признание — и в застывшее сердце будто влилась теплая живая струя. Иван Васильевич благодарно, но почти растерянно улыбнулся дочери.
— Но… знаешь… как тебе объяснить?.. Замужество многое изменило. Я легкомысленно относилась к нему. О, это все значительно серьезнее!.. Тебе я признаюсь… Провожая Сашу и Васю, я ревела на вокзале, как баба. Разве это похоже на современного физика? Смех… Или вот еще… Помнишь, я привыкла еще со школы, и это продолжалось все годы в университете… уходя утром на занятия, я забиралась в карман твоего пальто и выгребала мелочь — на пончик, на кофе, на кино. Иногда ты сердился: сядешь в троллейбус, сунешь руку в карман, а там — ни копейки. А тут… через несколько дней после свадьбы… по инерции потянулась было к твоему пальто и отдернула руку. Стыдно стало. Теперь я не растрачу стипендию за два дня, как раньше…
Совсем растрогало такое признание. Чуть не до слез. Но сказал грубовато:
— Мужицкая психология в тебе пробуждается. Плюнь на эти условности. Ты знаешь мое отношение к деньгам. Транжирства не люблю. Но чтоб дочь не могла взять на завтрак… Почему? Чепуха!
Лада помолчала, подумала, глядя на отца, в глазах затаилась грусть, словно прощалась с чем-то дорогим.
— А может быть, это хорошо, папа?
— Что ж тут хорошего?
— Человек должен меняться. Ты говоришь — «мужицкая психология». Во мне пробуждается что-то другое. Или приходит запоздалая зрелость. Знаешь, у меня теперь такое чувство, как будто я, наконец, ступила на землю. Под ногами твердь. Не качает, не колышет, не относит в сторону. Я подсмеивалась над нашими «гениями». Однако и сама смотрела на людей как бы с высоты. Я отгоняла эти мысли об исключительности, но все-таки они наведывались. Мы, физики, знаем, познаем то, чего не знает девяносто девять процентов людей. Наверное, больше. Нам открываются тайны миров. Мы еще удивим человечество! Чем? Над этим я чаще и чаще задумываюсь. И вот после замужества я почувствовала себя обыкновенным человеком среди обыкновенных людей. Каплей в море. И ничего другого мне не хочется. Никакой исключительности. Зачем? Исключительность отдаляет от людей. А я не хочу отдаляться. Плакала на вокзале — и мне не было стыдно, люди поймут. Пишу Саше наивные письма, вроде тех, что писали тургеневские героини, — и мне хорошо. Разве только смешно самой: я — и такие старозаветные чувства! Что сказал бы Витька Дзюба, если б узнал?! — Лада, забавно прищурившись, покачала головой.
— Меня радует то, что ты говоришь. Обычно влюбленные уносятся в небеса и ничего не видят на земле. У тебя — наоборот. Это хорошо. Но я боюсь, как бы все то, что пробудилось в тебе, не оттеснило физику, не потушило твоего увлечения…
— Увлечения квантовой теорией? Папа! Физикой не увлекаются! Это не музыка. Тому, кто не знает, она представляется бог весть какой романтичной. Как мне в школе. Но это детское увлечение давно прошло. Теперь я каторжник. Приковала к науке, как к талере. Неустанно, сверх сил, должна грести, работать. Не руками. Головой! А куда плывем? — Лада вздохнула. — Куда мы плывем? Любовь дала мне немножко свободы. И радости.
Иван Васильевич с грустью подумал: «Любовь к родителям и наша к тебе, выходит, не давали радости. Пока не появился он, этот парень». Но обиды не было. Легкая грусть и удивление перед извечным чудом, которое творит любовь.
— Видно, уже никто и ничто не снимет меня с этой галеры. Но я хочу, чтобы над ней светило солнце. И рядом были люди…
Лада склонна сама себе противоречить. Ивана Васильевича не раз удивляли виражи ее логики, ее житейской философии. В сложнейших научных рассуждениях мышление ее куда более последовательно, строго. Между прочим, это свойственно не только ей. Даже Будыка и тот частенько удивлял своими заскоками и перескоками.
Пускай Лада и рисуется немного. Но ее признание насчет денег, доверчивый рассказ о своих интимных переживаниях и весь этот разговор животворным бальзамом вливались в опустошенную душу, пробуждали прежний интерес к жизни. Иван Васильевич был благодарен дочери. Они долго говорили о самых разнообразных вещах, даже поспорили о новом фильме. Он ждал, что Лада заговорит о Виталии. Ждал и боялся. На ее откровенность надо отвечать так же откровенно и правдиво. А что сказать? Какую правду? Лада ни словом не упомянула о ней. Словно не было ее на свете. Это и успокоило и разочаровало: Лада столько говорила о близости к людям и в то же время как будто не желает признавать человека, который жил у них в доме в самые радостные для нее дни. Не помнить о Виталии дочь не могла. Значит, в чем-то таится, не все раскрывает, что у нее на душе. Когда Лада наконец ушла, Иван Васильевич походил в раздумье по комнате, потом несколько раз энергично и весело, по-молодому, присел и начал одеваться: захотелось пройтись по морозу. А вечером позвонил Будыка. Как будто знал, что у комбрига изменилось настроение. Неизвестно, как принял бы, если б тот позвонил до разговора с Ладой.
— Что делаешь, дед?
— Ищу некролог в газетах. Думал, помер оттого, что премии не дали.
— Заразный ты человек, Иван.
— Чем это я заражаю?
— Кого — принципиальностью, кого — козлиным упрямством.
— Тебя — чем?
— Меня — дружбой.
— Старый подхалим!
— Вот этой обиды тебе не простим. Не я, Миля. Какой я старый? Спроси у нее.
— Хвастун!
— Приходи коньяк пить. Есть бутылочка французского.
— Не жди.
— Выдерживаешь характер?
— Выдерживаю.
— Ну и черт с тобой.
— Пускай остается с тобой. У тебя с ним ближе родство.
— Ох и дал мне бог друга!
— Бог дал, бог может и взять.
— Не пыжься, петух. Я первый склоняю голову. Папку тебе вернуть?
— Пришли. Я не все написал, есть новые соображения.
— Пиши, пиши. И ногою колыши. Не глубоко пашешь. Недочеты в работе института я раскрыл поглубже. Прочитай мое письмо в ЦК.
— Откуда такая самокритичность?
— Да вот оттуда.
— Ход конем?
— Конем или слоном, думай как хочешь. Я ставлю технические проблемы. А у тебя что? Кадры, партработа… мелочь.
— Если тебе захотелось отвести душу, пожалуйста, но не касайся этих вещей. А то я опять тебе скажу, что мелочь, а что не мелочь.
— Молчу. Так не хочешь увидеть мою просветленную физиономию?
— Нет.
— Что ж, подожду. Коньяк не киснет. Кланяйся Ольге.
— Привет Милане.
Двойственное ощущение осталось от этого разговора. Но то, что Будыка все-таки позвонил первым, порадовало. Значит, дорожит еще дружбой, скрепленной кровью. Сколько раз они ссорились! Не всегда был прав он, Антонюк. Но всегда первым шел на примирение Валентин. Что это? Слабость его? Или сила?