2. Чертова встреча

Аймер старательно молчал, наблюдая, как обещанный Антуаном день пути плавно превращается в два. Когда дело пойдет к третьему — скажу, решил он для себя: раз решил было попрекнуть, когда солнце начало становиться оранжевым, а Аймер к тому же только что больно ушиб ногу о камень. Но тут спутник его, обернув по-детски радостное лицо, указал на серую птаху, шумно взлетевшую с дороги — ах, мол, смотри, горлица лесная! — и Аймер не смог ничего сказать. В конце концов, он был рад видеть друга счастливым. Заслужил ведь тот пасхальной радости! Молчал, считай, всю дорогу — а теперь щебетал, как жаворонок, напевал себе под нос псалмы про горы, порывался объяснять Аймеру какие-то мелочи — что за травка у обочины лиловеет, и где над горами дождь повис, и какого зверька следы впечатаны в землю у родника. Аймеру, ребенку городскому, было не особенно важно, чабрец это («Мариина травка») или, к примеру, тмин, и запоминать он это не собирался, — но нельзя же ближнему крылья подрезать. «А это, Аймер, совсем даже не шиповник — видишь, листья другие, и сам цветочек как будто помятый? Это ладанник, „цистус“, родич цистерцианцев, ха-ха — я в детстве верил, что ладан церковный из него делают, высушивают и воскуряют…» Ага, коротко соглашается собрат, удержав-таки при себе сообщение, что с такими пристрастиями надо идти в аптекари, а не в проповедники. Тот и не заметил потраченных на молчание усилий — «Возвожу очи мои к горам», — мурлычет жизнерадостно, расцветая с каждым шагом, а Аймер, возводя, в свою очередь, очи к горам, уже ясно различает первые бледные звезды. Помня карту, он точно знал, что и трети пути еще не пройдено — вот-вот начнется обещанное «крутенько». Не приведи Господи добраться до Антуанова «крутенька» в самый темный час…

В конце апреля, лучшего месяца в году, Лангедокские ночи коротки. Зато нередко бывают — особенно на высоте! — по-настоящему холодны. Когда по настоянию старшего братья все-таки остановились наконец на ночлег, Аймер быстро понял, что совершил ошибку. Нужно было искать укрытия со стенами — хотя бы с трех сторон, а они остановились под защитой небольшой моховитой скалы на кромке леса, и против горного ветра, свищущего, казалось, во все стороны сразу, ничего не стоил дрожащий доминиканский костерок, который Аймер смог-таки развести, призывая в молитве святого отца всех проповедников. Этой манере — молиться Доминику в разжигании костров под ветром или дождем — он научился некогда у Гальярда: по словам последнего, такой великий скиталец, как отец Доминик, мог разжечь огонек для себя и братьев даже в заснеженных Пиренеях, иначе не дожил бы он до своих 50 лет. Костерок, вымоленный у отца, грел сбитые ноги и лизал развешанные над огнем обмотки, тщетно пытаясь их подсушить; но особого толку от него не было. Куда лучше помогли согреться остатки щековины, а вот вина Аймер пить не стал и Антуану не дал, предвидя назавтра тяжелые времена. Уснул он не сразу, ворочаясь под плащом; сухие ветки, собранные для ложа, больно втыкались в бока, ветер шарил в самшитовых кустах, пугая то ли разбойниками, то ли зверьми; и отчасти завистливо прислушивался брат-священник к ровному дыханию брата-соция, спавшего у него под теплым боком мирно, как дитя под бочком матери. Он тогда еще не знал, что Антуан первую ночь спит спокойно — без единого сна, только синий уют и добрый лес вокруг.

Перекусив после утрени оставшимся хлебом с водой из родника, усталый и не выспавшийся Аймер вовсе не сделался слеп и глух к красоте. Встали затемно, чтобы не по жаре проделать «крутенькую» часть пути — и Аймер даже сквозь заливавший глаза пот быстрого подъема мог любоваться Божией работой: солнечный лик осиял млечными лучами плавные отроги гор, пронизывая туман щедрым золотом. В который раз Аймер подивился еретикам: как они умудрились завестись именно здесь, в земле потрясающей красоты и благодати, со своей доктриной, что плотский мир — от дьявола, ужиться именно там, где творение громогласно трубит о своем благом Творце? Впрочем, из творения сейчас Аймера не особенно радовала ежевика, купами клубившаяся по сторонам дороги: летом, наверное, ее можно было срывать целыми горстями, и она послужила бы подспорьем путнику, но в апреле только яростно вцеплялась в отсыревший от росы хабит и драла руки.

Антуан, шедший впереди, обернулся. Ожидая товарища, нетерпеливо постукивал посохом по камню, как собака, приглашенная хозяином гулять, стучит хвостом по дворовой пыли. Предупреждая вопрос, сообщил:

— Ну, крутенькое место мы почти миновали… Сейчас ровно будет… Более-менее. А до Мон-Марселя, — сказал быстро, стесняясь названия, как звука имени любимой, — до… места точно до заката доберемся. Что, Аймер?

— Н…ничего, — Аймер по-вагантски скривился, скребя сквозь капюшон зудящий от пота затылок. — Отлично все. Веди давай, раньше выйдем — раньше будем.

В скальный портал, служивший селу Мон-Марсель естественными вратами, два белых брата вошли почти что на закате. Могли бы и раньше — но Антуан настоял на том, чтобы прежде помолиться в Марциаловой часовенке. Маленькое святилище из местного камня в этом году было что-то бедновато украшено цветами и свечками.

Братья переглянулись — Аймер смотрел ободряюще, Антуан — с радостью, переходящей в легкую панику. Сердце колотилось близко к горлу, так что даже было видно биение пульса на открытой шее. Аймер заметил, что у того обгорели на солнце уши; скосил глаза на собственный шелушащийся нос — сгорело единственное, что торчало из-под капюшона всю дорогу… Но уши-то сжечь, ясно дело, неприятнее, кроме того, нос один, а их — два… Красноухий Антуан вновь показался Аймеру совсем юным — будто, возвращаясь домой, он возвращался и к прежнему себе, робкому сироте, все явственней выглядывавшему из священного одеяния клирика. Желая подбодрить друга, Аймер крепко хлопнул его по спине — вернее, по дорожному мешку, в котором призывно булькнула фляга.

— Что, брате, будем как отец наш Доминик, утолявший жажду перед входом в город? Прикончим это бедное вино прямо здесь, чтобы не смущать мирян — да я, признаться, хочу и живот заставить замолчать, что-то он с полудня стал слишком разговорчивый!

Слабенькое вино неожиданно согрело пустые желудки; Аймер, к собственному удивлению, даже почувствовал себя хмельным и веселым. Антуан и без того второй день был пьян родимым туманом; тут же его глаза и вовсе воззрились сразу в две разные стороны. Чтобы малость сбить хмель, — не подобает в таком виде выходить на жатву, Гальярд бы отнюдь не одобрил! — Аймер велел товарищу умыться и пожевать терпких иголок пинии; потом оба они, не сговариваясь, опустились на колени для краткой молитвы — и со смехом переглянулись. Аймер как священник повел молитву — 50-й псалом за себя, 129-й за жителей селения, «Помощь наша в имени Господа» и неизменное Salve — к царице Мон-Марселя, царице длинноиглых сосен, твердых камней под коленями и красного заката сквозь туман, царице всего творения и особенно — людей в белых хабитах. Благословение, на котором Антуан, красный от поклонов, коснулся лбом земли. Все, братец, тянуть дальше некуда, пора тебе войти.

Аймер даже запел потихоньку «Благослови душа моя Господа», чтоб не слышать, как грохочет Антуаново сердце.


Первым жителем Мон-Марселя, который показался навстречу проповедникам — Антуан долго гадал и даже загадывал, кто ж это будет, задумывал реплики и ответы — по воле Господа, любящего пошутить, оказалась тварь бессловесная. Белая пастушеская собака, крупная, почти в локоть в холке, горная овчарка трусцой вывернула из-за поворота к трактиру, где должны бы по случаю хорошей погоды сидеть у порога отдыхающие трудяги — и замерла при виде чужаков. Те тоже замерли на всякий случай — зверина здоровая и без цепи, мало ли что ей на ум взбредет! Пес постоял, вглядываясь и распрямив закрученный хвост, думая, поднимать ли шерсть на загривке; потом, увидев робость пришлецов, начал неторопливо и басовито лаять.

По голосу-то Антуан его и узнал — до того был еще не уверен, пять лет для пса — солидный срок, в кабанную молодость юноши это был верткий двухгодовалый кобелек совсем иной повадки, и с носом черным, а не облезшим в розовое… Но знаменитый среди ребят-пастухов бас выдал псину с головой.

— Черт, — тихо высказался Антуан. Аймер, крепко сжимавший на случай драки посох с железной оковкой, удивленно скосил на брата глаза: неужто так перепугался, что ругается? Но Антуан, неожиданно засмеявшись, присел на корточки и, вытянув руку вперед, воскликнул уже громко и радостно:

— Черт! Чертушка, ты, маленький?

Пес неуверенно хлестнул себя хвостом по боку, хмуря белые брови. И наконец сорвался с места, всем своим видом так явственно являя мольбу о прощении, что Аймер разве на краткий миг сжал посох покрепче. Человек и собака обнялись, едва не покатившись по дороге; сквозь чужую одежду разнюхав своего Антуана, пес щедро лизал ему руки и отворачивающееся лицо, стремясь всячески извиниться за грубую встречу: ну прости, друг, вот не узнал…

— Звать его так — Черт, вот уж имечко дали, — пояснил снизу вверх Антуан, увертываясь от слюнявых ласк. Песий хвост не хуже дисциплины хлопал его по спине. — Когда мелкий щенок был, бабка хозяина на него впотьмах наступила и обозвала; а хозяин смеха ради дал кличке прижиться. Я его, считай, с его малолетства знаю, вместе в перегон ходили… То есть с хозяином егонным, с Раймоном, и с другими ребятами… Ну, полно уже, Чертушка, малый, весь хабит мне перемажешь… Ты откуда тут взялся? Почему один бегаешь?

Ответ на вопрос пришел немедленно: из-за поворота появилась стройная женщина в темном, женщина с фигурой танцовщицы, с кокетливо повязанным голубым платком на плечах. Ясно было, почему хозяйка так сильно отстала от сопровождавшего ее пса — походка ее была осторожной из-за большого кувшина, высившегося на голове.

— Черт! — испуганно воскликнула она при виде того, что с ходу приняла за драку. — А ну цыть, негодный пес, а ну ко мне!

И голос ее, даже произносящий подобную малокуртуазную речь, был похож на хрустальный колокольчик.

Разглядев наконец в смутном туманно-закатном свете две фигуры в черно-белых хабитах, она вскрикнула не то от неожиданности, не то от испуга; споткнувшись на ровном месте, покачнула полный до краев кувшин, так что по его глиняному боку и по смуглой ее щеке покатилась красная струйка.

— Батюшки… Батюшки светы…

Не зная, как теперь и отозвать пса с богохульным имечком, она в смятении попробовала посвистеть ему и издала неверное шипение, на которое Черт изумленно обернулся, вывесив на сторону язык.

— Здравствуй, Гильеметта, — предупреждая любое возможное приветствие, встал навстречу сияющий Антуан. — Узнаешь меня? — Он попытался одновременно шагнуть к ней и отряхнуть хабит от следов пыльных собачьих объятий. — Это я, Антуан де на Рика! Черт, то есть пес ваш, меня сразу узнал! Да что ты стоишь? Не бойся! Это вот брат Аймер — помнишь брата Аймера? Мы к вам решили с проповедью зайти, время же пасхальное, самая надобность… Расскажи, как дела тут у вас, что родня, что кюре новый? До чего же я рад тебя видеть, землячка, ты и не поверишь!

Он протянул навстречу Гильеметте руки, еще мокрые от песьей слюны. Лицо его сияло — так же, как сияла на пол-локтя ниже белозубая улыбка крутящегося от радости пса, вовсю расточавшего любовь и ласку. Однако Гильеметта не спешила присоединиться к ликованию; смотрела из-под кувшина сторожко, глаза испуганно блестели из темных кругов усталости. Наконец сделала робкий шаг вперед, по пути снимая кувшин с головы.

— Антуан… пасынок Бермонов? Неужто вправду ты? И, Господи помилуй, что это на тебе надето — впрямь монашеское платье? Так ты у нас теперь… Ты теперь настоящий этот самый… Всамделишным клириком сделался?

Не о такой ли встрече втайне от себя самого мечтал Антуан де на Рика? Раскрасневшись от законной гордости, по-царски кивал, кажется, и не замечая, как бегают, прячась от взгляда, ланьи очи собеседницы. На Аймера она смотреть и вовсе избегала, испуганно поклонившись в его сторону и сразу отгородившись псом и Антуаном.

— Господи Боже мой, как же вы… Вы и священник теперь, поди? — бедняжка совсем запуталась, как к нему надобно обращаться.

— Нет, пока нет еще, я тут брата Аймера… отца Аймера социем. Помощником то есть, — из чистого человеколюбия поправился тот. На лице Гильеметты проступило облегчение, она с видимым трудом удержала за зубами какое-то восклицание вроде «слава Богу». Еще почти что человек, не вовсе взлетел за облака! Даже заговорила бойче, выпалив единственный по-настоящему важный вопрос:

— Так вы, отцы мои, что ли опять с… Инквизицией к нам пожаловали?

Сама испугавшись страшного слова, Гильеметта замерла в ожидании ответа. Аймер, наскучив тактичным лицезрением пыли под ногами, внимательно смотрел в лицо женщине, этим вгоняя ее в еще большее смятение.

— Нет, Гильеметта, не с инквизицией, — поспешил утешить ее Антуан. Вот уж последнее, чего он желал от бывших односельчан по возвращении — так это страха! И перед кем — перед ним же самим! — Мы с миссией пришли, проповедовать, то есть отец Аймер будет проповедовать, время-то Пасхальное, самое оно о спасении говорить, ну и исповеди слушать… Если захочет кто исповедаться, конечно… А мое дело — отцу Аймеру во всем помогать.

— Значит, только проповедовать? — Гильеметта хотела гарантий. Глаза ее все так же бегали по сторонам — теперь это заметил даже и Антуан. Радостная встреча плавно переходила во что-то иное; один белый пес с богохульным именем продолжал искренне улыбаться во весь рот.

— Только проповедовать, да. Ну и по дороге — навестить вас, проведать, чем живете, с новым кюре поговорить… Я ж соскучился по вам, по Мон-Марселю! — (последняя попытка завязать искреннюю беседу, заметил про себя Аймер.) — веришь ли, в Тулузе часто вас вспоминал, думал, кто жив, кто рожает, кто как часто в церковь ходит…

Ну вот, неудачно затронул опасную тему. Гильеметта, нимало не убежденная, что это все-таки не инквизиция, встрепенулась, вспугнутая, подхватила с земли кувшин.

— Так я побегу, отцы мои… Помчусь народ предупредить, какие к нам гости пожаловали, чтобы встретить как надобно, чтобы и покушать вам, и разместиться… Я вот тут винца чуток к воскресенью, у Брюниссанды, — так и винцо мне б отнести, муж ругать будет… Побегу я, отцы мои, не обессудьте уж, ступайте к церкви, мы уж вас встретим по-настоящему… — приговаривая так и мелко кланяясь в сторону Аймера (обращение «отцы мои» явственно относилось только к нему как к наиболее опасному из пары), женщина помаленьку отступала назад в проулок, в котором, развернувшись и подхватив кувшин за ручку, и в самом деле бросилась бежать — в ту же сторону, с которой пришла, а отнюдь не в сторону дома, как подметил раздосадованный Антуан. Черт, повертев головой туда-сюда, последний раз ткнулся ему в ноги и потрусил за хозяйкой.

Братья снова остались вдвоем на пустынной улице Портала. Посмотрев против садящегося солнца в сторону церкви, вдоль серых крыш, ступеньками поднимавшихся вверх, Аймер сказал задумчиво:

— Нехороши тут дела. Иначе с чего бы ей так пугаться?

Антуан подвигал плечами. С лица его медленно сползало радостное выражение, уступая место растерянности.

— И собака эта, ты говоришь, — Раймона-пастуха? Ее брата, которого наш Гальярд пять лет назад осудил in absentia[1], если я верно помню?

Увы, Антуану пришла та же самая несомненная мысль… Только очень уж не хотелось ее развивать, не успев вернуться домой! Однако в Аймере пробудился секретарь инквизиции и снова засыпать не собирался.

— Слишком уж торопится наша красавица. Готов поспорить, что ее брат где-то неподалеку, живет спокойно у властей под носом! И его-то в первую голову она и побежала предупреждать, даже вон что обронила, — Аймер нагнулся и выхватил у товарища из-под ног подушечку, которую обыкновенно женщины подкладывают под тяжелый кувшин на голове. — Осужденный еретик живет в селе как ни в чем не бывало, с родными общается… Куда только кюре смотрит? Да и покаянники наши хороши!

— Может, кюре и не знает, — вступился Антуан за незнакомого священника. — Да и вообще, Аймер, есть же у нас правило «подозревать доброе»! Не видели мы этого Раймона — может, и нет его тут, а собака у сестры его живет, почему бы нет? И откуда нам знать, жив ли Раймон? Пять лет прошло, шутка ли! Что угодно могло случиться…

Аймер недоверчиво покосился на брата, который со всей очевидностью сам не верил в свои слова, но ничего не сказал. Сунул подушечку в карман под скапулиром и повернул на улицу, ведущую к церкви.

Гильеметта, убежавшая, припадая на правую ногу под тяжестью кувшина, и впрямь оказалась быстра, как огонь под ветром. Когда двое проповедников спустились наконец к маленькому, вечно запертому мон-марсельскому храму — кажется, предхрамовая площадь была единственным по-настоящему ровным местом в деревне — их уже ждало торжественное собрание.

— Ничего себе скорость, — тихо изумился Аймер, завидев группу человек в двадцать, с байлем во главе, с зажженными светильниками — просто благоразумные девы! — ожидавшую их торжественным полукругом. Приглушенно гудели мужские голоса, из женщин никого не было видно. Антуан шел как во сне: он и без того чувствовал себя в середине собственных ночных грез, проходя впервые за такие длинные для него пять лет этот совершенно не изменившийся путь. Между серых осталей, лепившихся друг к другу, по узким, беспорядочно вьющимся улочкам, обходящим уступы скал; мимо поворота на бывший свой, а теперь совершенно чужой дом… Антуан с неудержимым тревожным любопытством оглянулся тогда на проулок, как Лотова жена, — непонятно, что думал там увидеть… И сейчас по мере приближения к людям он вглядывался в лица, ожидая встретить белозубую улыбку единственного мон-марсельца, которого он, оказывается, видеть очень не хотел. Своего отчима. Или хотел? Сейчас, по возвращении, так сказать, во славе — в белом хабите, клирик, почти инквизитор, более не младший, едва ли не старший, свободный, неприкосновенный, с прекрасным Аймером за плечом — может, Антуан и желал бы видеть отчима именно сейчас, доказать ему и себе, что прежние времена — всего лишь прошлое, которое прошло? Но, к добру или к худу, Бермона-ткача на площади не было.

Гул тревожных голосов сменился не менее тревожным молчанием. Братья подошли к ожидавшему тихому полукругу; Аймер внезапно почувствовал себя очень — слишком! — белым. Тихо горели свечки в фонарях; пятнами светлели в быстрых сумерках бородатые лица. Как на похороны, кольнуло проповедника; в воздухе железисто пахло страхом — скорее всего, страхом перед ним же самим, Аймером; странный народ — но их тревога заражала и его.

Первым, как положено, заговорил байль. Он выступил вперед, держа обеими руками и протягивая Аймеру большое тусклое блюдо — ну просто шатлен покоренного города с ключами от цитадели! И верно — на блюде лежала жидкая связка ключей на одном кольце. Показалось — или и впрямь постарел достойный Пейре Каваэр за пять лет, и усохло внушительное брюшко, и запали почтенные щеки?

— Вот, отцы наши братия, — сообщил он с поклоном, снова обращаясь к Аймеру во множественном числе; — ключи вам от церкви нашей имеем честь поднести, удобства вашего ради. Где переночевать изволите? Пожелаете в замок опять — только пусто там, давно не топлено, скверно, не сочтите за грубость — или лучше ко мне, как раз к ужину поспеете, если согласитесь отведать что Бог послал…

Претерпев краткое сражение с возликовавшим желудком — и победив! — Аймер с достоинством принял ключи, поблагодарил кивком.

— Благодарю, любезный… Пейре (расслышав из-за плеча тихую подсказку Антуана), но отдых после, а прежде всего — дела. Мы с братом (пусть привыкают!) и помощником прибыли к вам проповедовать, не за чем иным, и стеснять никого не желаем. Хорошо нам было бы поговорить с вашим кюре; у него в доме мы бы предпочли и остановиться. Есть он среди вас? Покажитесь, дорогой собрат во священстве!

Несколько мужиков почему-то шарахнулись от такого обращения, прячась друг за друга, когда взгляд Аймера скользил по их лицам.

— Так ведь, мессир отец священник, нету кюре… Уже года полтора, а то и два, как нету, — страшно извиняясь за новость всей своей позой, поведал байль. — Ключики-то мы храним бережно — ну как нового пришлют, или вот вы заглянете…

— То есть как — два года нет кюре? — искренне изумился Аймер. Большой приход — еще и Верхний Прад в нем, человек четыреста два года живут без треб? Вот так дела в горах творятся, как потом удивиться, что еретики на воле гуляют и женщины от хабита проповедника бегут в страхе! — Вам ведь поставили священника взамен убитого по нашем отъезде?

— Как есть поставили, отче, — заговорил другой мужик, выступая на шаг (Йан-Рожер, подсказал Антуан). — Почтенный такой господин, отец Юк, очень достойный был священник! Уехал как-то в Памьер по делам — Господь его ведает, какие у него дела были, занятой человек! — да и не вернулся. Господь его ведает, жив ли — времена-то неспокойные…

— То есть ваш отец Юк пропал уже Бог знает сколько времени назад, — и вы не сделали ничего, не обратились к епикопу?

— Как не обратились, обращались. — Снова вступил байль. — От епископа-то перед Пасхой аккурат сборщики приезжали, за десятиной, дай Бог им здоровья. Мы все как положено заплатили, насчет карнеляжа поспорили малость и доложили, что так и так, был отец Юк — и нету отца Юка, где пропал — мы не в ответе…

— Понятно. Значит, любезные, мы явились как раз вовремя. — Аймер ошарашенно покачал головой. Не мог он с ходу разобраться, все ли тут чисто; но проповеднический восторг медленно захватывал его целиком. Воистину, сам Святой Дух напомнил Антуану о родине, направив их сюда — в место, более всего в них нуждавшееся! В этот миг страшноватые и недружелюбные люди с байлем во главе стали для Аймера родными — его собственной паствой, голодными, которых он пришел накормить. Какие они славные, ключи принесли, кров предлагают, исстрадались без таинств… В Пасхальное-то время, подумать страшно!

— Что ж вы, бедные, и на самую Пасху без мессы? — это был вопрос сострадателя, а не следователя; Антуан робко улыбнулся тому, как изменился Аймеров тон.

— Да откуда ж нам было взять, рассудите милостиво, — забубнило, почуяв приязнь, сразу несколько голосов.

— Кто побогаче вот, тот и в Акс может съездить, как захочет… Хоть в сам Памьер…

— Брюниссанда вон с семейством и катала, так ей что сделается, у нее денежный ящик небось набит…

— А мы люди бедные, трудовые, в Акс не наездишься…

— Работа и работа, на Пасху самая пахота, сев, и за семена нынче дерут втридорога…

— Сама же Брюниссанда и дерет за масло, как иудейка, даром что на Пасху в Акс ездила…

— Ну, довольно, — взмолился к жалобщикам голодный Аймер. — Жизнь у вас тяжелая, вижу; однако ж Господь вас без поддержки не оставляет — будет вам завтра и месса, и проповедь, и исповедь с радостью приму у всех желающих. Объявите по родным, по знакомым — завтра по звуку колокола, хотя и не воскресение, но время сейчас пасхальное, воскресенье Господа до Пятидесятницы вспоминаем каждый день.

— Откушать-то у нас изволите? — с надеждой на отказ напомнил малость успокоенный байль. По крайней мере никто не объявлял неделю милосердия, и пришли монахи взаправду вдвоем, без вооруженных франков, — а то из болтовни перепуганной Гильеметты что угодно можно заключить.

— Думаю, нам лучше всего будет заночевать в доме кюре, оно же и к церкви ближе, — порадовал его ответом Аймер. — Да и не побеспокоим никого, коль скоро дом пустует. Отужинать же… Если чем от своего стола поделитесь, будем благодарны.

Лучшие люди села согласно загудели. Среди них не было Брюниссанды — что, в общем-то, не так уж странно, если учитывать, кого именно в первую голову побежала упреждать Гильеметта. А ведь жалко: Аймер с удивлением понял, что ждал и хотел видеть толстую трактирщицу. Ей, судя по пятилетним воспоминаниям, в этой деревне можно было доверять — наряду с немногими.

— Итак, дети мои, объявите по селу, что завтра поутру и месса, и проповедь с исповедью; а сейчас скажите мне, ключ от дома священника на связке есть?

— Как не быть, мы все сберегли, ключик для вас и все, что надобно, — носатый мужик, новый ризничий, почтительно указал на толстой связке самый малый и затрапезный ключ. — Там, правда, не прибрано у нас, не судите строго, я жену гонял почистить с месяц назад, а ну как нового господина кюре пришлют; да она и на сносях у меня, могла и упустить чего по этому делу…

Аймер сделал обоснованный вывод, что в доме не прибирались с самой пропажи — или бегства? — кюре; разве что пограбить заходили малость и в припасах покопаться. Но это его, к собственному его удовольствию, нимало не волновало. Почти как Гальярда.


Дом кюре, по-хорошему, должен бы — и мог бы — прилегать вплотную к храму; но из-за особенностей Мон-Марсельского рельефа на ровной площади, пошедшей под церковь, со стороны ризницы не помещалось бы уже никакой постройки — скала уступами шла вниз, образуя кривые великанские ступени, из которых, как продолжение серой горы, и рос храм местного камня. Дом священника построили снизу, несколько на отшибе, за уступчатым и заросшим огородом кюре. Домик, — обычный бедный осталь, крытый почерневшим гонтом — стоял далеко от всего, кроме разве что церкви, от которой до него вела неровная каменная дорожка — ступень за ступенью по огородным ярусам. Байль почтительно отдал братьям свой фонарь; при свете его коптящего огня они легко проделали путь вниз в стремительных южных сумерках, отказавшись от всякого сопровождения. С востока огород плавно переходил в кладбище: земли в горах скудно, мертвым приходилось делить друг с другом каменные узкие ложа, слегка покрытые дерном, а всякий мало-мальски плодородный клок земли занимали деревца да капустные грядки. Антуану такое положение дел казалось естественным, а вот Аймера слегка передернуло, когда он на пару шагов уклонился в темноте с тропы меж бурной ежевикой и запущенными, оборванными яблонями — и едва не налетел на обвалившуюся каменную оградку и одинокий могильный крест, отбившийся от общего кладбищенского стада. Дом кюре на стыке крестов и капустных грядок даже издали казался необитаемым. Впечатление холода и неуюта усугубляло окно с полуоткрытой ставней, качавшейся и скрипевшей на холодном ветру.

Хозяйственный Аймер прикрыл окошко, закрепив ставенку при свете фонаря; внутри повесил светильник на крюк, запалил масляную плошку с обрывком фитиля, чутка подвигал жалкую мебель — пыльный стол и два трехногих стула (на одном из них сиживал еще Антуан в бытность мальчишкой), остов кровати, почему-то стоявший поперек комнаты. Смахнул рукой роскошную паутинную сеть на распятии. Единственная комната, она же кухонька, стала сразу будто уютнее, будто и жилой.

Аймер вообще был необычайно бодр, не сказать — весел и доволен. Он уверенно и ловко наводил порядок в бедном хозяйстве кюре, обнаружил шерстяные одеяла в сундуке, нашел хороший кувшин и таз для умывания. Поискал богослужебных и приходских книг, не встретил их и рассудил, что такую ценную вещь байль или ризничий непременно прибрали к себе — хотя бы во избежание порчи крысами. А миссал с часословом, может, священник и с собой забрал, если и впрямь решил сделать ноги, а не просто достался зверью или еретикам, спаси его Господи в любом случае. Бодрость Аймера объяснялась просто: он чувствовал себя нужным. Отсутствие священника в бедной деревушке придавало смысл его пребыванию здесь. Что сперва казалось причудой — обрело теперь ясный облик воли Божьей, явленной через Антуанову печаль, через его, Аймерово, к ней сочувствие, через простые события нашей жизни, коей Ты, Господи, есть творец и владыка. Жаркий и голодный путь по горам уже более не был утомительным, потому что привел делателя на жатву. И делатель, обожавший работать, напевал от радости. Антуан, напротив же, сдулся, как проколотый пузырь. Куда только девалась его утренняя радость — потерянно торкался за братом по углам, не зная, куда девать руки. Даже в домике кюре, где он не раз бывал мальчиком, беседуя с еще не окончательно спившимся отцом Джулианом о святых из календаря, — даже здесь он чувствовал себя крайне неуместным и чужим. Чувство дома осталось где-то между порталом и часовенкой Марциала.

— Что грустишь, брат? Тебе апостол что сказал? Радуйся! — весело наставлял его Аймер, выныривая из сундука с куском недурного полотна в руках. Дырок всего ничего и не слишком пыльное, сгодится вытереть и лица, и руки! — Видишь, как Господь обо всех радеет. Послал нас — не без твоей помощи, по благодати! — именно сюда, где священник так надобен; все у нас замечательно, кров есть, месса завтра, горы у вас и впрямь прекрасные, сейчас помолимся, поужинаем чем Бог подаст…

Антуан благодарно улыбался — не пропустил доброго слова «у вас». Очень хотелось верить Аймеру, да и прав тот был, как обычно, прав. Божие подаяние тоже подоспело скоро: после робкого стука в дверь просочилась, низко нагибаясь и заполняя собой всю деревенскую фоганью, процессия навроде трех волхвов с дарами. Антуан вспомнил городские рождественские миракли, не мог не вспомнить: ведь вместо католического детства Господь подарил ему тулузский новициат. Первым — (старший, Мельхиор с золотом) — явился байль, прижимая к почтенному животику деревянное блюдо, крепко обернутое сукном. Из-под сукна пахло теплым, масляным. Вторым, с круглым белым хлебом, пахшим не хуже ладана, шел волхв помладше, Гаспар — старший байлев сын, уже поважневший и располневший обратно после вечерней паники. Третьим был Пейре Маурин, Гильеметтин муж, — примечательно худой и черный (вот он, черный волхв с дальнего юга, без него и миракль не миракль!), волочивший оплетенную бутыль давешнего вина и кувшин с водой. Оставив дары, процессия удалилась — несколько пятясь, выговаривая любезную неправду, которая, впрочем, не поколебала благодарности голоднющих братьев. На деревянном блюде обнаружилось произведение кулинарного искусства тетушки Вилланы, которое сейчас радовало больше, чем любой трактат или фреска: большой мягкий пирог с маслом и рыбой, и перца кухарка тоже не пожалела. Железный Аймер, однако же, повлек свою малую паству в лице соция читать вечерню в церковь — скорее из соображений, что здесь не даст помолиться обильное слюноотделение.

Прыгал, заставляя стены плясать, кривой огонек свечи на алтаре. Пустой храм в ночи казался больше. Щурясь на плохо различимые буквы, Антуан пел — и ему постепенно становилось полегче. Бревиарий всегда один и тот же, дом проповедника — вокруг проповедника.

Живя в Мон-Марселе, Антуан всегда боялся прихода осени. Уже в сентябре, хотя кругом теплынь, быстрое наступление ночи предвещало для него времена худшие, с трудом выносимые — времена тьмы и промозглого дождя, времена домашней трудовой тюрьмы, из которой не сбежишь даже в кабану, времена, когда в окно лучше не смотреть. В Сабартесе, будем честны, и в феврале-марте бывает не лучше: но тогда хотя бы знаешь, что скоро станет светлей, что каждый день прибавляет понемногу к светлому времени, и завтра рассветет на чуть-чуть — да пораньше, а там и почки набухнут, листва пойдет… В ноябре же, можно быть уверенным, вскорости следует ожидать только большей темноты. А когда Бермон запретил пасынку ходить в храм и видеться с отцом Джулианом, пропала, превращаясь в стыд, и единственная зимняя радость — примиряющее с тьмой и холодом ожидание Рождества.

Ноябрьской холодной ночью умерла когда-то его сестренка Жакотта; в этот же месяц пять с лишним лет назад он лишился матери. Однако ноябрь инквизиции оказался последним, чьего прихода он ждал с такой тоской: жизнь мон-марсельского сироты круто изменилась той осенью, и тулузские ноябри оказались совсем иными — темный месяц, начинающийся ослепительной вспышкой Всех-Святых (и нас некогда сопричти, Господи), продолжался ласковой темнотой снаружи, облекавшей монастырь, как материнское лоно. Если весной или летом порой и отвлекаешься, и горит кровь, зовет на глупости — с ноября и до марта очень хорошо понятно: нет в мире места лучше Жакобена. И нет жизни лучше братской. Ничего лучше часа первого и утрени в холодном полумраке, при редких горящих свечах, дающих ощущение крайнего уюта; теплых обмоток и угольной грелки в рефектории; зимней защищенности учением и молитвой, когда нет нужды искать пустыни для спасения — она тихо смыкается вокруг, едва закроешь дверь. Осень готовит нас к смерти, без которой не бывать жизни вечной; Антуан наконец понял к девятнадцати годам — и полюбил осеннее счастье, встречая смену сезонов с молчаливым радостным вниманием. Он даже ноября больше не боялся…

Но в славном сиреневом апреле в родных горах что-то внутри него оставалось замерзшее, несчастное, что заставляло сейчас чувствовать близость давнего детского ноября. Он сам не мог понять, что же так тревожит; не то что бы и картинки из детства мучили, и не то что бы хотелось большего привета — а вот поди ж ты, словно заноза в сердце осталась и после вечерни. Вспомнив прекрасного Гальярда, юноша попросил Аймера оставить его ненадолго в церкви одного; тот согласился без лишних слов, плотоядно сказал: «Пока пирог порежу!» — и всепонимающе ушел. Но и в одиночку Антуану не сделалось легче. Он обошел храм, постоял на коленях немного, подумал — и не стал простираться на пыльном полу, не мели тут, похоже, все два года, а хабит и без того пес нынче испачкал… Стыдясь глупых мыслей и своей непригодности к молитве — тоже мне, остаться хотел с Богом поговорить, а сам только и знает на дверь оглядываться — Антуан при свете огарка вставил в скважину ключ, после чего задул свечку и вышел в ветреное синее тепло. Замкнул церковь, поплелся к Аймеру и пирогам — и наконец понял, чего же так не хватает, отчего все неладно и чуждо, куда теперь бежать (не убежишь)… Согнувшись, он тихонько забыл себя на каменном сиром кладбище — а ведь у нее даже нет могилы тут, где ж ее положили, куда отнесли! — и, поскуливая пред Господом, сообщил Ему то, что Он и так знал: мама покончила с собой.

В Тулузе Антуан помнил об этом не хуже. В миссии не забывал. Но горе оставалось отдельным от радостей и нужд, отдаляясь и теряясь в череде насущного; а тут каждый камень, помнящий стопы худой русоголовой женщины, от которой сын унаследовал цвет волос и темные глаза, и манеру смеяться — каждый кривой плетень и яблонька говорили и грустили о ней.

— Она не хотела, Господи, — мучительно прошептал Антуан, прикрывая глаза, жмурясь от боли. Он устроился, как оказалось, у крупного каменного креста, под которым спали поколения семейства Руж. Антуан помнил смерть матери Бонета Руж — она в солидном возрасте, под сорок уже, нежданно понесла ребенка, но стала от этого слаба здоровьем, навернулась при стирке в реку и слегла, а потом умерла — мучительно и быстро, и вся деревня жалела ее — так и не разродилась, и не старая еще! — и мужа ее Понса, впрочем, ненадолго ее пережившего, и сына Бонета, ревевшего на похоронах как телок и вырывавшего из головы черные волосы клочьями… Антуану было лет 12, не тот возраст, чтоб за мать цепляться, да и занята она была — с другими соседками хлопотала над телом, помогала с поминальным столом; но так хотелось Антуану подойти и ухватиться за нее покрепче, проверить, что жива еще, цела. Мог ли он тогда подумать, что десять лет спустя будет завидовать Бонету — завидовать не тем, чьи матери живы, но тем, чьи померли в горячке, в родах, утонули, сгорели на пожаре, пропали без вести в лесу, как мамаша Готье Седого из Прада: по весне нашли, по нательному кресту узнали… Все лучше, чем самоубиться. Все, что угодно, лучше. Всех остальных Господь непременно простит. Всех остальных в церкви отпевали.

— Она… Дура была, Господи, обманули ее… Она думала, мне поможет… Может, как повисла, так покаяться успела… Господи! Знал же я ее! Не хотела она, помилуй ее!

Антуан, Антуан, такой хороший проповедник, знающий разницу между аллегорическим и нравственным толкованием… ничего-то путного не мог сказать и в молитве за собственную мать, уткнувшись лбом в спасительный крест. Над костьми семейства Руж из Мон-Марселя, из которых благодатно росли в темноте кладбищенские цветы, будущие ягоды. «Как цвет полевой, так и он цветет… Пройдет над ним ветер — и нет его, и место его уже не узнает его». Бедная женщина Росса, и бедный ее сын — ничего-то не он мог для нее сделать.

— Антуааааан!!!

Крик был так ужасен, что парень вскочил, как ошпаренный, разом позабыв все несчастья. Хвать за пояс — ножа нет, в доме забыл, при виде пирога на стол выложил — ладно, камень из-под ног, палку, что угодно…

— Аймер! Что?! Где?! Я иду!

— Ффух, вот где прячешься, — белый длинный призрак приближался со стороны храма. Один. Фонарь бесполезно болтался в его руке, слепя самого идущего. Но, как выяснилось, Аймер был цел и даже улыбался.

— Испугался я что-то за тебя, — смущенно объяснил он, протягивая к брату руку с фонарем. — Говорил, на один Pater останешься, а сам все не идешь. Пирог почти остыл уже, а я, между прочим, твой супериор, есть без тебя не сажусь и слюнки роняю! Прихожу к церкви — заперто, тебя нет… Подумайте, брат, хорошо ли так волновать соция и морить его голодом! — уже сурово закончил он. Но, рассмотрев Антуаново потерянное лицо, смягчился.

— Испугался зря — и слава Господу, что зря. Идем есть, брате… И вот что я тебе скажу, — задумчиво добавил он, пропуская того вперед. — Давай-ка больше не будем ходить по одиночке. Разве только по той нужде, где вдвоем не справиться, — по-вагантски хмыкнул он, предупреждая шутливый вопрос. Которого, впрочем, все равно бы не последовало — не до шуток было Антуану.

— Почему? — поразился он, едва ли даже не обиделся. — Уж не думаешь ли ты, что тут… В моем родном Мон-Марселе…

— В твоем родном Мон-Марселе пять лет назад кюре убили.

— Так его не потому! И вообще… То рыцарь сделал, он в тюрьме сейчас!

— А братьев Петра и Доминика под Миланом тоже рыцарь убил? А Петра, что в Арагоне проповедовал? А что брат Ферьер из Нарбонна едва ноги унес — опять тутошний Арнаут был виноват?

— Это совсем другое! — возмущенный юноша даже остановился в двух шагах от дома, так что Аймер с фонарем на него налетел. — Я сам здешний! Я к своим пришел! И мы — просто проповедники! В скольких деревнях уже бывали — только тут, где меня каждая собака знает, ты решил озаботиться не на шутку? Аймер, не будь ты моим супериором, я бы сказал, что это немыслимая глупость!

— Но поскольку я есть твой супериор, ты мне обязан послушанием, — Аймер невозмутимо втолкнул соция в низкую дверь. — Глупость, не глупость — я так решил. И кстати же о собаках, которые тебя знают: наличие хотя бы этой псины мне подсказывает, что ее хозяин, осужденный еретик, где-то неподалеку. И переполох его сестрицы говорит о том же. Не спорь, — Аймер властно поднял руку, заодно вешая над столом фонарь. — Места тут неспокойные, мы оба знаем. Мой… разум говорит, что и надежней, и приличней нам с тобою будет не разделяться, пока мы здесь. По крайней мере не бродить по ночам в одиночку — это и в Тулузе, и в Памьере идея опасная, а в Сабартесе — дурнее вдвойне.

Разум… Антуан отлично знал, чьим голосом говорил с Аймером его так называемый разум. У него самого в ушах тоже будто бы звучали слова Гальярда: «И помните: проповедник смерти не боится, но сам искать ее не должен. Берегите себя и друг друга, юноши. Лучше оказаться слишком осторожным, чем после на телеге везти в Тулузу тело своего соция. Я возил, поверьте мне, я знаю».

Антуан вздохнул и стал разливать вино с водой. Правота Аймера была очевидна, хотя и не доставляла удовольствия.

Даже и остывший, пирог оставался сказочно прекрасным. Аймер сладко потянулся, едва не опрокинув плохонький стол.

— Благодарим Тебя, Господи, за все дары Твои… — молитву прервал широкий зевок. — Ну что, читаем комплеторий — и спать?

«Дисциплина?» — взглядом спросил Антуан. Аймер подумал, шевеля бровями. С одной стороны, вторник, можно бы… С другой…

— Dispensatio, — решительно объявил он. — Мы все еще в дороге. Вместо дисциплины у нас проповедь. И высыпаться надо… хотя бы иногда.

— Жду не дождусь, когда тебя выберут приором, — подмигнул Антуан, вроде даже становясь из сабартесского прежним, тулузским. — Вот тогда начнется в Жакобене сладкая жизнь! Диспенсации от всего… Общие пьянки каждый день и частные — по желанию…

— Вот поэтому я никогда не стану приором, — вздохнул Аймер. — Просто не выберут. У нас народ святой и аскетичный.

— Если доживу, считай, мой голос за тебя.

— Лучше не надо, — как-то всерьез испугался Аймер. — Слышишь? Не вздумай! Не хочу людьми управлять. Мне б собой как-нибудь управить…

— Так кто хочет — тех и не выбирают, — философски заметил Антуан, ища закладку на текст комплетория. — Помнишь историю про приора, которого едва избрали, как он из монастыря сбежал, и Святая Дева сама ему вернуться приказала? Мол, как не стыдно от работы бегать, придется мне за твоими братьями смотреть, раз ты струсил…

— Уговорил, — Аймер, уже и вставая на молитву, не мог перестать улыбаться. — Твоя элоквенция сломала напрочь мою резистенцию. С завтрашнего дня бросаем есть и пить и бичуемся по три раза за все грехи Мон-Марселя и Тулузы, чтобы ты проникся мыслью, какой я скверный буду приор.

Загрузка...