1967

РЕЧЬ О ПРОЛИТОМ МОЛОКЕ

I

1

Я пришел к Рождеству с пустым карманом.

Издатель тянет с моим романом.

Календарь Москвы заражен Кораном.

Не могу я встать и поехать в гости

ни к приятелю, у которого плачут детки,

ни в семейный дом, ни к знакомой девке.

Всюду необходимы деньги.

Я сижу на стуле, трясусь от злости.

2

Ах, проклятое ремесло поэта.

Телефон молчит, впереди диета.

Можно в месткоме занять, но это —

все равно, что занять у бабы.

Потерять независимость много хуже,

чем потерять невинность. Вчуже,

полагаю, приятно мечтать о муже,

приятно произносить «пора бы».

3

Зная мой статус, моя невеста

пятый год за меня ни с места;

и где она нынче, мне неизвестно:

правды сам черт из нее не выбьет.

Она говорит: «Не горюй напрасно.

Главное — чувства! Единогласно?»

И это с ее стороны прекрасно.

Но сама она, видимо, там, где выпьет.

4

Я вообще отношусь с недоверьем к ближним.

Оскорбляю кухню желудком лишним.

В довершенье всего, досаждаю личным

взглядом на роль человека в жизни.

Они считают меня бандитом,

издеваются над моим аппетитом.

Я не пользуюсь у них кредитом.

«Наливайте ему пожиже!»

5

Я вижу в стекле себя холостого.

Я факта в толк не возьму простого,

как дожил до Рождества Христова

Тысяча Девятьсот Шестьдесят Седьмого.

Двадцать шесть лет непрерывной тряски,

рытья по карманам, судейской таски,

ученья строить Закону глазки,

изображать немого.

6

Жизнь вокруг идет как по маслу.

(Подразумеваю, конечно, массу.)

Маркс оправдывается. Но, по Марксу,

давно пора бы меня зарезать.

Я не знаю, в чью пользу сальдо.

Мое существование парадоксально.

Я делаю из эпохи сальто.

Извините меня за резвость!

7

То есть, все основания быть спокойным.

Никто уже не кричит: «По коням!»

Дворяне выведены под корень.

Ни тебе Пугача, ни Стеньки.

Зимний взят, если верить байке.

Джугашвили хранится в консервной банке.

Молчит орудие на полубаке.

В голове моей — только деньги.

8

Деньги прячутся в сейфах, в банках,

в чулках, в полу, в потолочных балках,

в несгораемых кассах, в почтовых бланках.

Наводняют собой Природу!

Шумят пачки новеньких ассигнаций,

словно вершины берез, акаций.

Я весь во власти галлюцинаций.

Дайте мне кислороду!

9

Ночь. Шуршание снегопада.

Мостовую тихо скребет лопата.

В окне напротив горит лампада.

Я торчу на стальной пружине.

Вижу только лампаду. Зато икону

я не вижу. Я подхожу к балкону.

Снег на крышу кладет попону,

и дома стоят, как чужие.

II

10

Равенство, брат, исключает братство.

В этом следует разобраться.

Рабство всегда порождает рабство.

Даже с помощью революций.

Капиталист развел коммунистов.

Коммунисты превратились в министров.

Последние плодят морфинистов.

Почитайте, что пишет Луций.

11

К нам не плывет золотая рыбка.

Маркс в производстве не вяжет лыка.

Труд не является товаром рынка.

Так говорить — оскорблять рабочих.

Труд — это цель бытия и форма.

Деньги — как бы его платформа.

Нечто помимо путей прокорма.

Размотаем клубочек.

12

Вещи больше, чем их оценки.

Сейчас экономика просто в центре.

Объединяет нас вместо церкви,

объясняет наши поступки.

В общем, каждая единица

по своему существу — девица.

Она желает объединиться.

Брюки просятся к юбке.

13

Шарик обычно стремится в лузу.

(Я, вероятно, терзаю Музу.)

Не Конкуренции, но Союзу

принадлежит прекрасное завтра.

(Я отнюдь не стремлюсь в пророки.

Очень возможно, что эти строки

сократят ожиданья сроки:

«Год засчитывать за два».)

14

Пробил час и пора настала

для брачных уз Труда — Капитала.

Блеск презираемого металла

(дальше — изображенье в лицах)

приятней, чем пустота в карманах,

проще, чем чехарда тиранов,

лучше цивилизации наркоманов,

общества, выросшего на шприцах.

15

Грех первородства — не суть сиротства.

Многим, бесспорно, любезней скотство.

Проще различье найти, чем сходство:

«У Труда с Капиталом контактов нету».

Тьфу-тьфу, мы выросли не в Исламе,

хватит трепаться о пополаме.

Есть влечение между полами.

Полюса создают планету.

16

Как холостяк я грущу о браке.

Не жду, разумеется, чуда в раке.

В семье есть ямы и буераки.

Но супруги — единственный вид владельцев

того, что они создают в усладе.

Им не требуется «Не укради».

Иначе все пойдем Христа ради.

Поберегите своих младенцев!

17

Мне, как поэту, все это чуждо.

Больше: я знаю, что «коемуждо...»

Пишу и вздрагиваю: вот чушь-то,

неужто я против законной власти?

Время спасет, коль они неправы.

Мне хватает скандальной славы.

Но плохая политика портит нравы.

Это уж — по нашей части!

18

Деньги похожи на добродетель.

Не падая сверху — Аллах свидетель, —

деньги чаще летят на ветер

не хуже честного слова.

Ими не следует одолжаться.

С нами в гроб они не ложатся.

Им предписано умножаться,

словно в баснях Крылова.

19

Задние мысли сильней передних.

Любая душа переплюнет ледник.

Конечно, обществу проповедник

нужней, чем слесарь, науки.

Но, пока нигде не слыхать пророка,

предлагаю — дабы еще до срока

не угодить в объятья порока:

займите чем-нибудь руки.

20

Я не занят, в общем, чужим блаженством.

Это выглядит красивым жестом.

Я занят внутренним совершенством:

полночь — полбанки — лира.

Для меня деревья дороже леса.

У меня нет общего интереса.

Но скорость внутреннего прогресса

больше, чем скорость мира.

21

Это — основа любой известной

изоляции. Дружба с бездной

представляет сугубо местный

интерес в наши дни. К тому же

это свойство несовместимо

с братством, равенством, и, вестимо,

благородством невозместимо,

недопустимо в муже.

22

Так, тоскуя о превосходстве,

как Топтыгин на воеводстве,

я пою вам о производстве.

Буде указанный выше способ

всеми правильно будет понят,

общество лучших сынов нагонит,

факел разума не уронит,

осчастливит любую особь.

23

Иначе — верх возьмут телепаты,

буддисты, спириты, препараты,

фрейдисты, неврологи, психопаты.

Кайф, состояние эйфории,

диктовать нам будет свои законы.

Наркоманы прицепят себе погоны.

Шприц повесят вместо иконы

Спасителя и Святой Марии.

24

Душу затянут большой вуалью.

Объединят нас сплошной спиралью.

Воткнут в розетку с этил-моралью.

Речь освободят от глагола.

Благодаря хорошему зелью,

закружимся в облаках каруселью.

Будем спускаться на землю

исключительно для укола.

25

Я уже вижу наш мир, который

покрыт паутиной лабораторий.

А паутиною траекторий

покрыт потолок. Как быстро!

Это неприятно для глаза.

Человечество увеличивается в три раза.

В опасности белая раса.

Неизбежно смертоубийство.

26

Либо нас перережут цветные.

Либо мы их сошлем в иные

миры. Вернемся в свои пивные.

Но то и другое — не христианство.

Православные! Это не дело!

Что вы смотрите обалдело?!

Мы бы предали Божье Тело,

расчищая себе пространство.

27

Я не воспитывался на софистах.

Есть что-то дамское в пацифистах.

Но чистых отделять от нечистых —

не наше право, поверьте.

Я не указываю на скрижали.

Цветные нас, бесспорно, прижали.

Но не мы их на свет рожали,

не нам предавать их смерти.

28

Важно многим создать удобства.

(Это можно найти у Гоббса.)

Я сижу на стуле, считаю до ста.

Чистка — грязная процедура.

Не принято плясать на могиле.

Создать изобилие в тесном мире —

это по-христиански. Или:

в этом и состоит Культура.

29

Нынче поклонники оборота

«Религия — опиум для народа»

поняли, что им дана свобода,

дожили до золотого века.

Но в таком реестре (издержки слога)

свобода не выбрать — весьма убога.

Обычно тот, кто плюет на Бога,

плюет сначала на человека.

30

«Бога нет. А земля в ухабах».

«Да, не видать. Отключусь на бабах».

Творец, творящий в таких масштабах,

делает слишком большие рейды

между объектами. Так что то, что

там Его царствие, — это точно.

Оно от мира сего заочно.

Сядьте на свои табуреты.

31

Ночь. Переулок. Мороз блокады.

Вдоль тротуаров лежат карпаты.

Планеты раскачиваются, как лампады,

которые Бог возжег в небосводе

в благоговенье своем великом

перед непознанным нами ликом

(поэзия делает смотр уликам),

как в огромном кивоте.

III

32

В Новогоднюю ночь я сижу на стуле.

Ярким блеском горят кастрюли.

Я прикладываюсь к микстуре.

Нерв разошелся, как черт в сосуде.

Ощущаю легкий пожар в затылке.

Вспоминаю выпитые бутылки,

вологодскую стражу, Кресты, Бутырки.

Не хочу возражать по сути.

33

Я сижу на стуле в большой квартире.

Ниагара клокочет в пустом сортире.

Я себя ощущаю мишенью в тире,

вздрагиваю при малейшем стуке.

Я закрыл парадное на засов, но

ночь в меня целит рогами Овна,

словно Амур из лука, словно

Сталин в XVII съезд из «тулки».

34

Я включаю газ, согреваю кости.

Я сижу на стуле, трясусь от злости.

Не желаю искать жемчуга в компосте!

Я беру на себя эту смелость!

Пусть изучает навоз кто хочет!

Патриот, господа, не крыловский кочет.

Пусть КГБ на меня не дрочит.

Не бренчи ты в подкладке, мелочь!

35

Я дышу серебром и харкаю медью!

Меня ловят багром и дырявой сетью.

Я дразню гусей и иду к бессмертью,

дайте мне хворостину!

Я беснуюсь, как мышь в темноте сусека!

Выносите святых и портрет Генсека!

Раздается в лесу топор дровосека.

Поваляюсь в сугробе, авось остыну.

36

Ничего не остыну! Вообще забудьте!

Я помышляю почти о бунте!

Не присягал я косому Будде,

за червонец помчусь за зайцем!

Пусть закроется — где стамеска! —

яснополянская хлеборезка!

Непротивленье, панове, мерзко.

Это мне — как серпом по яйцам!

37

Как Аристотель на дне колодца,

откуда не ведаю что берется.

Зло существует, чтоб с ним бороться,

а не взвешивать на коромысле.

Всех, скорбящих по индивиду,

всех, подверженных конъюнктивиту, —

всех к той матери по алфавиту:

демократия в полном смысле!

38

Я люблю родные поля, лощины,

реки, озера, холмов морщины.

Все хорошо. Но дерьмо мужчины:

в теле, а духом слабы.

Это я верный закон накнокал.

Все утирается ясный сокол.

Господа, разбейте хоть пару стекол!

Как только терпят бабы?

39

Грустная ночь у меня сегодня.

Смотрит с обоев былая сотня.

Можно поехать в бордель, и сводня —

нумизматка — будет согласна.

Лень отклеивать, суетиться.

Остается тихо сидеть, поститься

да напротив в окно креститься,

пока оно не погасло.

40

«Зелень лета, эх, зелень лета!

Что мне шепчет куст бересклета?

Хорошо пройтись без жилета!

Зелень лета вернется.

Ходит девочка, эх, в платочке.

Ходит по полю, рвет цветочки.

Взять бы в дочки, эх, взять бы в дочки.

В небе ласточка вьется».

14 января 1967

К СТИХАМ

Скучен вам, стихи мои, ящик...

Кантемир

Не хотите спать в столе. Прытко

возражаете: «Быв здраву,

корчиться в земле суть пытка».

Отпускаю вас. А что ж? Праву

на свободу возражать — грех. Мне же

хватит и других — здесь, мыслю,

не стихов — грехов. Все реже

сочиняю вас. Да вот, кислу

мину позабыл аж даве

сделать на вопрос «Как вирши?

Прибавляете лучей к славе?»

Прибавляю, говорю. Вы же

оставляете меня. Что ж! Дай вам

Бог того, что мне ждать поздно.

Счастья, мыслю я. Даром,

что я сам вас сотворил. Розно

с вами мы пойдем: вы — к людям,

я — туда, где все будем.

До свидания, стихи. В час добрый.

Не боюсь за вас; есть средство

вам перенести путь долгий:

милые стихи, в вас сердце

я свое вложил. Коль в Лету

канет, то скорбеть мне перву.

Но из двух оправ — я эту

смело предпочел сему перлу.

Вы и краше и добрей. Вы тверже

тела моего. Вы проще

горьких моих дум — что тоже

много вам придаст сил, мощи.

Будут за всё то вас, верю,

более любить, чем ноне

вашего творца. Все двери

настежь будут вам всегда. Но не

грустно эдак мне слыть нищу:

я войду в одне, вы — в тыщу.

22 мая 1967

МОРСКИЕ МАНЁВРЫ

Атака птеродактилей на стадо

ихтиозавров.

Вниз на супостата

пикирует огнедышащий ящер —

скорей потомок, нежели наш пращур.

Какой-то год от Рождества Христова.

Проблемы положенья холостого.

Гостиница.

И сотрясает люстру

начало возвращения к моллюску.

июнь 1967, Севастополь

* * *

Отказом от скорбного перечня — жест

большой широты в крохоборе! —

сжимая пространство до образа мест,

где я пресмыкался от боли,

как спившийся кравец в предсмертном бреду,

заплатой на барское платье,

с изнанки твоих горизонтов кладу

на движимость эту заклятье!

Проулки, предместья, задворки — любой

твой адрес — пустырь, палисадник, —

что избрано будет для жизни тобой,

давно, как трагедии задник,

настолько я обжил, что где бы любви

своей ни воздвигла ты ложе,

все будет не краше, чем храм на крови,

и общим бесплодием схоже.

Прими ж мой процент, разменяв чистоган

разлуки на брачных голубок!

За лучшие дни поднимаю стакан,

как пьет инвалид за обрубок.

На разницу в жизни свернув костыли,

будь с ней до конца солидарной:

не мягче на сплетне себе постели,

чем мне на листве календарной.

И мертвым я буду существенней для

тебя, чем холмы и озера:

не большую правду скрывает земля,

чем та, что открыта для взора!

В тылу твоем каждый растоптанный злак

воспрянет, как петел ледащий.

И будут круги расширяться, как зрак —

вдогонку тебе, уходящей.

Глушеною рыбой всплывая со дна,

кочуя, как призрак, по требам,

как тело, истлевшее прежде рядна,

так тень моя, взапуски с небом,

повсюду начнет возвещать обо мне

тебе, как заправский мессия,

и корчиться будет на каждой стене

в том доме, чья крыша — Россия.

июнь 1967

В ПАЛАНГЕ

Коньяк в графине — цвета янтаря,

что, в общем, для Литвы симптоматично.

Коньяк вас превращает в бунтаря.

Что не практично. Да, но романтично.

Он сильно обрубает якоря

всему, что неподвижно и статично.

Конец сезона. Столики вверх дном.

Ликуют белки, шишками насытясь.

Храпит в буфете русский агроном,

как свыкшийся с распутицею витязь.

Фонтан журчит, и где-то за окном

милуются Юрате и Каститис.

Пустые пляжи чайками живут.

На солнце сохнут пестрые кабины.

За дюнами транзисторы ревут

и кашляют курляндские камины.

Каштаны в лужах сморщенных плывут

почти как гальванические мины.

К чему вся метрополия глуха,

то в дюжине провинций переняли.

Поет апостол рачьего стиха

в своем невразумительном журнале.

И слепок первородного греха

свой образ тиражирует в канале.

Страна, эпоха — плюнь и разотри!

На волнах пляшет пограничный катер.

Когда часы показывают «три»,

слышны, хоть заплыви за дебаркадер,

колокола костела. А внутри

на муки Сына смотрит Богоматерь.

И если жить той жизнью, где пути

действительно расходятся, где фланги,

бесстыдно обнажаясь до кости,

заводят разговор о бумеранге,

то в мире места лучше не найти

осенней, всеми брошенной Паланги.

Ни русских, ни евреев. Через весь

огромный пляж двухлетний археолог,

ушедший в свою собственную спесь,

бредет, зажав фаянсовый осколок.

И если сердце разорвется здесь,

то по-литовски писанный некролог

не превзойдет наклейки с коробка,

где брякают оставшиеся спички.

И солнце, наподобье колобка,

зайдет, на удивление синички

на миг за кучевые облака

для траура, а может, по привычке.

Лишь море будет рокотать, скорбя

безлично — как бывает у артистов.

Паланга будет, кашляя, сопя,

прислушиваться к ветру, что неистов,

и молча пропускать через себя

республиканских велосипедистов.

осень 1967

ОТРЫВОК

Октябрь — месяц грусти и простуд,

а воробьи — пролетарьят пернатых —

захватывают в брошенных пенатах

скворечники, как Смольный институт.

И воронье, конечно, тут как тут.

Хотя вообще для птичьего ума

понятья нет страшнее, чем зима,

куда сильней страшится перелета

наш длинноносый северный Икар.

И потому пронзительное «карр!»

звучит для нас как песня патриота.

1967

ОТРЫВОК

М. Б.

Ноябрьским днем, когда защищены

от ветра только голые деревья,

а все необнаженное дрожит,

я медленно бреду вдоль колоннады

дворца, чьи стекла чествуют закат

и голубей, слетевшихся гурьбою

к заполненным окурками весам

слепой богини.

Старые часы

показывают правильное время.

Вода бурлит, и облака над парком

не знают толком что им предпринять,

и пропускают по ошибке солнце.

Порадуемся же, что мы всего

лишь зрители. И что сюжет спектакля

нас увлекает меньше декораций —

пожалуй, лучших в мире. Никогда

никто не вынудит родившегося здесь

под занавес раскланиваться — разве

лишь ветер, налетающий с залива.

Его пощечины милей аплодисментов.

1967

ПО ДОРОГЕ НА СКИРОС

Я покидаю город, как Тезей —

свой Лабиринт, оставив Минотавра

смердеть, а Ариадну — ворковать

в объятьях Вакха.

Вот она, победа!

Апофеоз подвижничества! Бог

как раз тогда подстраивает встречу,

когда мы, в центре завершив дела,

уже бредем по пустырю с добычей,

навеки уходя из этих мест,

чтоб больше никогда не возвращаться.

В конце концов, убийство есть убийство.

Долг смертных ополчаться на чудовищ.

Но кто сказал, что чудища бессмертны?

И — дабы не могли мы возомнить

себя отличными от побежденных —

Бог отнимает всякую награду

(тайком от глаз ликующей толпы)

и нам велит молчать. И мы уходим.

Теперь уже и вправду — навсегда.

Ведь если может человек вернуться

на место преступленья, то туда,

где был унижен, он прийти не сможет.

И в этом пункте планы Божества

и наше ощущенье униженья

настолько абсолютно совпадают,

что за спиною остаются: ночь,

смердящий зверь, ликующие толпы,

дома, огни. И Вакх на пустыре

милуется в потемках с Ариадной.

Когда-нибудь придется возвращаться.

Назад. Домой. К родному очагу.

И ляжет путь мой через этот город.

Дай Бог тогда, чтоб не было со мной

двуострого меча, поскольку город

обычно начинается для тех,

кто в нем живет, с центральных площадей

и башен.

А для странника — с окраин.

1967

ПРОЩАЙТЕ, МАДЕМУАЗЕЛЬ ВЕРОНИКА

I

Если кончу дни под крылом голубки,

что вполне реально, раз мясорубки

становятся роскошью малых наций —

после множества комбинаций

Марс перемещается ближе к пальмам;

а сам я мухи не трону пальцем

даже в ее апогей, в июле —

словом, если я не умру от пули,

если умру я в постели, в пижаме,

ибо принадлежу к великой державе,

II

то лет через двадцать, когда мой отпрыск,

не сумев отоварить лавровый отблеск,

сможет сам зарабатывать, я осмелюсь

бросить свое семейство — через

двадцать лет, окружен опекой

по причине безумия, в дом с аптекой

я приду пешком, если хватит силы,

за единственным, что о тебе в России

мне напомнит. Хоть против правил

возвращаться за тем, что другой оставил.

III

Это в сфере нравов сочтут прогрессом.

Через двадцать лет я приду за креслом,

на котором ты предо мной сидела

в день, когда для Христова тела

завершались распятья муки —

в пятый день Страстной ты сидела, руки

скрестив, как Буонапарт на Эльбе.

И на всех перекрестках белели вербы.

Ты сложила руки на зелень платья,

не рискуя их раскрывать в объятья.

IV

Данная поза, при всей приязни,

это лучшая гемма для нашей жизни.

И она — отнюдь не недвижность. Это —

апофеоз в нас самих предмета:

замена смиренья простым покоем.

То есть новый вид христианства, коим

долг дорожить и стоять на страже

тех, кто, должно быть, способен, даже

когда придет Гавриил с трубою,

мертвый предмет продолжать собою!

V

У пророков не принято быть здоровым.

Прорицатели в массе увечны. Словом,

я не более зряч, чем Назонов Калхас.

Потому прорицать — все равно, что кактус

или львиный зев подносить к забралу.

Все равно, что учить алфавит по Брайлю.

Безнадежно. Предметов, по крайней мере,

на тебя похожих на ощупь, в мире,

что называется, кот наплакал.

Какова твоя жертва, таков оракул.

VI

Ты, несомненно, простишь мне этот

гаерский тон. Это лучший метод

сильные чувства спасти от массы

слабых. Греческий принцип маски

снова в ходу. Ибо в наше время

сильные гибнут. Тогда как племя

слабых — плодится и врозь и оптом.

Прими же сегодня, как мой постскриптум

к теории Дарвина, столь пожухлой,

эту новую правду джунглей.

VII

Через двадцать лет, ибо легче вспомнить

то, что отсутствует, чем восполнить

это чем-то иным снаружи;

ибо отсутствие права хуже,

чем твое отсутствие, — новый Гоголь,

насмотреться сумею, бесспорно, вдоволь,

без оглядки вспять, без былой опаски, —

как волшебный фонарь Христовой Пасхи

оживляет под звуки воды из крана

спинку кресла пустого, как холст экрана.

VIII

В нашем прошлом — величье. В грядущем — проза.

Ибо с кресла пустого не больше спроса,

чем с тебя, в нем сидевшей Ла Гарды тише,

руки сложив, как писал я выше.

Впрочем, в сумме своей, наших дней объятья

много меньше раскинутых рук распятья.

Так что эта находка певца хромого

сейчас, на Страстной Шестьдесят Седьмого,

предо мной маячит подобьем вето

на прыжки в девяностые годы века.

IX

Если меня не спасет та птичка,

то есть если она не снесет яичка,

и в сем лабиринте без Ариадны

(ибо у смерти есть варианты,

предвидеть которые — тоже доблесть)

я останусь один и, увы, сподоблюсь

холеры, доноса, отправки в лагерь,

то — если только не ложь, что Лазарь

был воскрешен, то я сам воскресну.

Тем скорее, знаешь, приближусь к креслу.

X

Впрочем, спешка глупа и греховна. Vale!

То есть некуда так поспешать. Едва ли

может крепкому креслу грозить погибель.

Ибо у нас, на Востоке, мебель

служит трем поколеньям кряду.

А я исключаю пожар и кражу.

Страшней, что смешать его могут с кучей

других при уборке. На этот случай

я даже сделать готов зарубки,

изобразив голубк`а гол`убки.

XI

Пусть теперь кружит, как пчелы ульев,

по общим орбитам столов и стульев

кресло твое по ночной столовой.

Клеймо — не позор, а основа новой

астрономии, что — перейдем на шепот —

подтверждает армейско-тюремный опыт:

заклейменные вещи — источник твердых

взглядов на мир у живых и мертвых.

Так что мне не взирать, как в подобны лица,

на похожие кресла с тоской Улисса.

XII

Я — не сборщик реликвий. Подумай, если

эта речь длинновата, что речь о кресле

только повод проникнуть в другие сферы.

Ибо от всякой великой веры

остаются, как правило, только мощи.

Так суди же о силе любви, коль вещи

те, к которым ты прикоснулась ныне,

превращаю — при жизни твоей — в святыни.

Посмотри: доказуют такие нравы

не величье певца, но его державы.

XIII

Русский орел, потеряв корону,

напоминает сейчас ворону.

Его, горделивый недавно, клекот

теперь превратился в картавый рокот.

Это — старость орлов или — голос страсти,

обернувшейся следствием, эхом власти.

И любовная песня — немногим тише.

Любовь — имперское чувство. Ты же

такова, что Россия, к своей удаче,

говорить не может с тобой иначе.

XIV

Кресло стоит и вбирает теплый

воздух прихожей. В стояк за каплей

падает капля из крана. Скромно

стрекочет будильник под лампой. Ровно

падает свет на пустые стены

и на цветы у окна, чьи тени

стремятся за раму продлить квартиру.

И вместе всё создает картину

того в этот миг — и вдали, и возле —

как было до нас. И как будет после.

XV

Доброй ночи тебе, да и мне — не бденья.

Доброй ночи стране моей для сведенья

личных счетов со мной пожелай оттуда,

где, посредством верст или просто чуда,

ты превратишься в почтовый адрес.

Деревья шумят за окном и абрис

крыш представляет границу суток...

В неподвижном теле порой рассудок

открывает в руке, как в печи, заслонку.

И перо за тобою бежит вдогонку.

XVI

Не догонит!.. Поелику ты — как облак.

То есть облик девы, конечно, облик

души для мужчины. Не так ли, Муза?

В этом причины и смерть союза.

Ибо души — бесплотны. Ну что ж, тем дальше

ты от меня. Не догонит!.. Дай же

на прощание руку. На том спасибо.

Величава наша разлука, ибо

навсегда расстаемся. Смолкает цитра.

Навсегда — не слово, а вправду цифра,

чьи нули, когда мы зарастем травою,

перекроют эпоху и век с лихвою.

1967

ФОНТАН

Из пасти льва

струя не журчит и не слышно рыка.

Гиацинты цветут. Ни свистка, ни крика.

Никаких голосов. Неподвижна листва.

И чужда обстановка сия для столь грозного лика,

и нова.

Пересохли уста,

и гортань проржавела: металл не вечен.

Просто кем-нибудь наглухо кран заверчен,

хоронящийся в кущах, в конце хвоста,

и крапива опутала вентиль. Спускается вечер;

из куста

сонм теней

выбегает к фонтану, как львы из чащи.

Окружают сородича, спящего в центре чаши,

перепрыгнув барьер, начинают носиться в ней,

лижут лапы и морду вождя своего. И чем чаще,

тем темней

грозный облик. И вот

наконец он сливается с ними и резко

оживает и прыгает вниз. И все общество резво

убегает во тьму. Небосвод

прячет звезды за тучу, и мыслящий трезво

назовет

похищенье вождя

— так как первые капли блестят на скамейке —

назовет похищенье вождя приближеньем дождя.

Дождь спускает на землю косые линейки,

строя в воздухе сеть или клетку для львиной семейки

без узла и гвоздя.

Теплый

дождь

моросит.

Как и льву, им гортань не остудишь.

Ты не будешь любим и забыт не будешь.

И тебя в поздний час из земли воскресит,

если чудищем был ты, компания чудищ.

Разгласит

твой побег

дождь и снег.

И, не склонный к простуде,

все равно ты вернешься в сей мир на ночлег.

Ибо нет одиночества больше, чем память о чуде.

Так в тюрьму возвращаются в ней побывавшие люди,

и голубки — в ковчег.

1967

1 СЕНТЯБРЯ 1939 ГОДА

День назывался «первым сентября».

Детишки шли, поскольку — осень, в школу.

А немцы открывали полосатый

шлагбаум поляков. И с гуденьем танки,

как ногтем — шоколадную фольгу,

разгладили улан.

Достань стаканы

и выпьем водки за улан, стоящих

на первом месте в списке мертвецов,

как в классном списке.

Снова на ветру

шумят березы, и листва ложится,

как на оброненную конфедератку,

на кровлю дома, где детей не слышно.

И тучи с громыханием ползут,

минуя закатившиеся окна.

1967

POSTSCRIPTUM

Как жаль, что тем, чем стало для меня

твое существование, не стало

мое существованье для тебя.

...В который раз на старом пустыре

я запускаю в проволочный космос

свой медный грош, увенчанный гербом,

в отчаянной попытке возвеличить

момент соединения... Увы,

тому, кто не умеет заменить

собой весь мир, обычно остается

крутить щербатый телефонный диск,

как стол на спиритическом сеансе,

покуда призрак не ответит эхом

последним воплям зуммера в ночи.

1967

* * *

Время года — зима. На границах спокойствие. Сны

переполнены чем-то замужним, как вязким вареньем,

И глаза праотца наблюдают за дрожью блесны,

торжествующей втуне победу над щучьим веленьем.

Хлопни оземь хвостом, и в морозной декабрьской мгле

ты увидишь опричь своего неприкрытого срама —

полумесяц плывет в запыленном оконном стекле

над крестами Москвы, как лихая победа Ислама.

Куполов что голов, да и шпилей — что задранных ног.

Как за смертным порогом, где встречу друг другу назначим,

где от пуза кумирен, градирен, кремлей, синагог,

где и сам ты хорош со своим минаретом стоячим.

Не купись на басах, не сорвись на глухой фистуле.

Коль не подлую власть, то самих мы себя переборем.

Застегни же зубчатую пасть. Ибо если лежать на столе,

то не все ли равно ошибиться крюком или морем.

1967–1970

Загрузка...