1971

СУББОТА (9 ЯНВАРЯ)

Суббота. Как ни странно, но тепло.

Дрозды кричат, как вечером в июне.

А странно потому, что накануне

боярышник царапался в стекло,

преследуемый ветром (но окно

я не открыл), акации трещали

и тучи, пламенея, возвещали

о приближенье заморозков.

Но

все обошлось, и даже дрозд поет.

С утра возился с чешскими стихами.

Вошла соседка, попросила йод;

ушла, наполнив комнату духами.

И этот запах в середине дня,

воспоминаний вызволив лавину,

испортил всю вторую половину.

Не так уж необычно для меня.

Уже темно, и ручку я беру,

чтоб записать, что ощущаю вялость,

что море было смирным поутру,

но к вечеру опять разбушевалось.

1971

* * *

E. R.

Второе Рождество на берегу

незамерзающего Понта.

Звезда Царей над изгородью порта.

И не могу сказать, что не могу

жить без тебя — поскольку я живу.

Как видно из бумаги. Существую;

глотаю пиво, пачкаю листву и

топчу траву.

Теперь в кофейне, из которой мы,

как и пристало временно счастливым,

беззвучным были выброшены взрывом

в грядущее, под натиском зимы

бежав на Юг, я пальцами черчу

твое лицо на мраморе для бедных;

поодаль нимфы прыгают, на бедрах

задрав парчу.

Что, боги, — если бурое пятно

в окне символизирует вас, боги, —

стремились вы нам высказать в итоге?

Грядущее настало, и оно

переносимо; падает предмет,

скрипач выходит, музыка не длится,

и море все морщинистей, и лица.

А ветра нет.

Когда-нибудь оно, а не — увы —

мы, захлестнет решетку променада

и двинется под возгласы «не надо»,

вздымая гребни выше головы,

туда, где ты пила свое вино,

спала в саду, просушивала блузку,

— круша столы, грядущему моллюску

готовя дно.

январь 1971, Ялта

ЛЮБОВЬ

Я дважды пробуждался этой ночью

и брел к окну, и фонари в окне,

обрывок фразы, сказанной во сне,

сводя на нет, подобно многоточью

не приносили утешенья мне.

Ты снилась мне беременной, и вот,

проживши столько лет с тобой в разлуке,

я чувствовал вину свою, и руки,

ощупывая с радостью живот,

на практике нашаривали брюки

и выключатель. И бредя к окну,

я знал, что оставлял тебя одну

там, в темноте, во сне, где терпеливо

ждала ты и не ставила в вину,

когда я возвращался, перерыва

умышленного. Ибо в темноте —

там длится то, что сорвалось при свете.

Мы там женаты, венчаны, мы те

двуспинные чудовища, и дети

лишь оправданье нашей наготе.

В какую-нибудь будущую ночь

ты вновь придешь усталая, худая,

и я увижу сына или дочь,

еще никак не названных, — тогда я

не дернусь к выключателю и прочь

руки не протяну уже, не вправе

оставить вас в том царствии теней

безмолвных, перед изгородью дней,

впадающих в зависимость от яви,

с моей недосягаемостью в ней.

11 февраля 1971

ЛИТОВСКИЙ ДИВЕРТИСМЕНТ

Томасу Венцлова

1. Вступление

Вот скромная приморская страна.

Свой снег, аэропорт и телефоны,

свои евреи. Бурый особняк

диктатора. И статуя певца,

отечество сравнившего с подругой,

в чем проявился пусть не тонкий вкус,

но знанье географии: южане

здесь по субботам ездят к северянам

и, возвращаясь под хмельком пешком,

порой на Запад забредают — тема

для скетча. Расстоянья таковы,

что здесь могли бы жить гермафродиты.

Весенний полдень. Лужи, облака,

бесчисленные ангелы на кровлях

бесчисленных костелов; человек

становится здесь жертвой толчеи

или деталью местного барокко.

2. Леиклос[15]

Родиться бы сто лет назад

и, сохнущей поверх перины,

глазеть в окно и видеть сад,

кресты двуглавой Катарины;

стыдиться матери, икать

от наведенного лорнета,

тележку с рухлядью толкать

по желтым переулкам гетто;

вздыхать, накрывшись с головой,

о польских барышнях, к примеру,

дождаться Первой Мировой

и пасть в Галиции — за Веру,

Царя, Отечество, — а нет,

так пейсы переделать в бачки

и перебраться в Новый Свет,

блюя в Атлантику от качки.

3. Кафе «Неринга»

Время уходит в Вильнюсе в дверь кафе,

провожаемо дребезгом блюдец, ножей и вилок,

и пространство, прищурившись, подшофе,

долго смотрит ему в затылок.

Потерявший изнанку пунцовый круг

замирает поверх черепичных кровель,

и кадык заостряется, точно вдруг

от лица остается всего лишь профиль.

И веления щучьего слыша речь,

подавальщица в кофточке из батиста

перебирает ногами, снятыми с плеч

местного футболиста.

4. Герб

Драконоборческий Егорий,

копье в горниле аллегорий

утратив, сохранил досель

коня и меч, и повсеместно

в Литве преследует он честно

другим не видимую цель.

Кого он, стиснув меч в ладони,

решил настичь? Предмет погони

скрыт за пределами герба.

Кого? Язычника? Гяура?

Не весь ли мир? Тогда не дура

была у Витовта губа.

5. Amicum-philosophum de melancholia, mania et plica polonica[16]

Бессонница. Часть женщины. Стекло

полно рептилий, рвущихся наружу.

Безумье дня по мозжечку стекло

в затылок, где образовало лужу.

Чуть шевельнись — и ощутит нутро,

как некто в ледяную эту жижу

обмакивает острое перо

и медленно выводит «ненавижу»

по прописи, где каждая крива

извилина. Часть женщины в помаде

в слух запускает длинные слова,

как пятерню в завшивленные пряди.

И ты в потемках одинок и наг

на простыне, как Зодиака знак.

6. Palangen[17]

Только море способно взглянуть в лицо

небу; и путник, сидящий в дюнах,

опускает глаза и сосет винцо,

как изгнанник-царь без орудий струнных.

Дом разграблен. Стада у него — свели.

Сына прячет пастух в глубине пещеры.

И теперь перед ним — только край земли,

и ступать по водам не хватит веры.

7. Dominikanaj[18]

Сверни с проезжей части в полу-

слепой проулок и, войдя

в костел, пустой об эту пору,

сядь на скамью и, погодя,

в ушную раковину Бога,

закрытую для шума дня,

шепни всего четыре слога:

— Прости меня.

1971

НАТЮРМОРТ

Verrà la morte e avrà i tuoi occhi.

C. Pavese[19]

1

Вещи и люди нас

окружают. И те,

и эти терзают глаз.

Лучше жить в темноте.

Я сижу на скамье

в парке, глядя вослед

проходящей семье.

Мне опротивел свет.

Это январь. Зима.

Согласно календарю.

Когда опротивеет тьма,

тогда я заговорю.

2

Пора. Я готов начать.

Не важно с чего. Открыть

рот. Я могу молчать.

Но лучше мне говорить.

О чем? О днях, о ночах.

Или же — ничего.

Или же о вещах.

О вещах, а не о

людях. Они умрут.

Все. Я тоже умру.

Это бесплодный труд.

Как писать на ветру.

3

Кровь моя холодна.

Холод ее лютей

реки, промерзшей до дна.

Я не люблю людей.

Внешность их не по мне.

Лицами их привит

к жизни какой-то не-

покидаемый вид.

Что-то в их лицах есть,

что противно уму.

Что выражает лесть

неизвестно кому.

4

Вещи приятней. В них

нет ни зла, ни добра

внешне. А если вник

в них — и внутри нутра.

Внутри у предметов — пыль.

Прах. Древоточец-жук.

Стенки. Сухой мотыль.

Неудобно для рук.

Пыль. И включенный свет

только пыль озарит.

Даже если предмет

герметично закрыт.

5

Старый буфет извне

так же, как изнутри,

напоминает мне

Нотр-Дам де Пари.

В недрах буфета тьма.

Швабра, епитрахиль

пыль не сотрут. Сама

вещь, как правило, пыль

не тщится перебороть,

не напрягает бровь.

Ибо пыль — это плоть

времени; плоть и кровь.

6

Последнее время я

сплю среди бела дня.

Видимо, смерть моя

испытывает меня,

поднося, хоть дышу,

зеркало мне ко рту, —

как я переношу

небытие на свету.

Я неподвижен. Два

бедра холодны, как лед.

Венозная синева

мрамором отдает.

7

Преподнося сюрприз

суммой своих углов,

вещь выпадает из

нашего мира слов.

Вещь не стоит. И не

движется. Это — бред.

Вещь есть пространство, вне

коего вещи нет.

Вещь можно грохнуть, сжечь,

распотрошить, сломать.

Бросить. При этом вещь

не крикнет: «Ебена мать!»

8

Дерево. Тень. Земля

под деревом для корней.

Корявые вензеля.

Глина. Гряда камней.

Корни. Их переплет.

Камень, чей личный груз

освобождает от

данной системы уз.

Он неподвижен. Ни

сдвинуть, ни унести.

Тень. Человек в тени,

словно рыба в сети.

9

Вещь. Коричневый цвет

вещи. Чей контур стерт.

Сумерки. Больше нет

ничего. Натюрморт.

Смерть придет и найдет

тело, чья гладь визит

смерти, точно приход

женщины, отразит.

Это абсурд, вранье:

череп, скелет, коса.

«Смерть придет, у нее

будут твои глаза».

10

Мать говорит Христу:

— Ты мой сын или мой

Бог? Ты прибит к кресту.

Как я пойду домой?

Как ступлю на порог,

не узнав, не решив:

ты мой сын или Бог?

То есть мертв или жив?

Он говорит в ответ:

— Мертвый или живой,

разницы, жено, нет.

Сын или Бог, я твой.

1971

ОКТЯБРЬСКАЯ ПЕСНЯ

V. S.

Чучело перепелки

стоит на каминной полке.

Старые часы, правильно стрекоча,

радуют ввечеру смятые перепонки.

Дерево за окном — пасмурная свеча.

Море четвертый день глухо гудит у дамбы.

Отложи свою книгу, возьми иглу;

штопай мое белье, не зажигая лампы:

от золота волос

светло в углу.

1971

* * *

Л. В. Лифшицу

Я всегда твердил, что судьба — игра.

Что зачем нам рыба, раз есть икра.

Что готический стиль победит, как школа,

как способность торчать, избежав укола.

Я сижу у окна. За окном осина.

Я любил немногих. Однако — сильно.

Я считал, что лес — только часть полена.

Что зачем вся дева, раз есть колено.

Что, устав от поднятой веком пыли,

русский глаз отдохнет на эстонском шпиле.

Я сижу у окна. Я помыл посуду.

Я был счастлив здесь, и уже не буду.

Я писал, что в лампочке — ужас пола.

Что любовь, как акт, лишена глагола.

Что не знал Эвклид, что, сходя на конус,

вещь обретает не ноль, но Хронос.

Я сижу у окна. Вспоминаю юность.

Улыбнусь порою, порой отплюнусь.

Я сказал, что лист разрушает почку.

И что семя, упавши в дурную почву,

не дает побега; что луг с поляной

есть пример рукоблудья, в Природе данный.

Я сижу у окна, обхватив колени,

в обществе собственной грузной тени.

Моя песня была лишена мотива,

но зато ее хором не спеть. Не диво,

что в награду мне за такие речи

своих ног никто не кладет на плечи.

Я сижу у окна в темноте; как скорый,

море гремит за волнистой шторой.

Гражданин второсортной эпохи, гордо

признаю я товаром второго сорта

свои лучшие мысли, и дням грядущим

я дарю их как опыт борьбы с удушьем.

Я сижу в темноте. И она не хуже

в комнате, чем темнота снаружи.

1971

Загрузка...