Она:
Ах, любезный пастушок,
у меня от жизни шок.
Он:
Ах, любезная пастушка,
у меня от жизни — юшка.
Вместе:
Руки мёрзнуть. Ноги зябнуть.
Не пора ли нам дерябнуть?
Она:
Ох, любезный мой красавчик,
у меня с собой мерзавчик.
Он:
Ах, любезная пастушка,
у меня с собой косушка.
Вместе:
Славно выпить на природе,
где не встретишь бюст Володи!
Она:
До свиданья, девки-козы.
Ворочайтеся в колхозы.
Он:
До свидания, буренки.
Дайте мне побыть в сторонке.
Вместе:
Хорошо принять лекарства
от судьбы и государства!
Она:
Мы уходим в глушь лесную.
Брошу книжку записную.
Он:
Удаляемся от света.
Не увижу сельсовета.
Вместе:
Что мы скажем честным людям?
Что мы с ними жить не будем.
Он:
Что мы скажем как с облавой
в лес заявится легавый?
Она:
Что с миленком по душе
жить, как Ленин, в шалаше.
Он:
Ах, пастушка, ты — философ!
Больше нет к тебе вопросов.
Она:
Буду голой в полнолунье
я купаться, как Колдунья.
Он:
И на зависть партизанам
стану я твоим Тарзаном.
Вместе:
В чаще леса, гой-еси,
Лучше слышно Би-Би-Си!
Она:
Будем воду без закуски
мы из речки пить по-русски.
Он:
И питаясь всухомятку
станем слушать правду-матку.
Вместе:
Сладко слушать заграницу,
нам дающую пшеницу.
Она:
Соберу грибов и ягод,
чтобы нам хватило на год.
Он:
Лес, приют листов и шишек,
не оставит без дровишек.
Вместе:
Эх, топорик дровосека
крепче темени генсека!
Она:
Я в субботу дроле баню
под корягою сварганю.
Он:
Серп и молот бесят милку.
Подарю ей нож и вилку.
Вместе:
Гей да брезгует шершавый
ради гладкого державой!
Она:
А когда зима нагрянет
милка дроле печкой станет.
Он:
В печке той мы жар раздуем.
Ни черта. Перезимуем.
Вместе:
Говорят, чем стужа злее,
тем теплее в мавзолее.
Она:
Глянь, стучит на елке дятел
как стукач, который спятил.
Он:
Хорошо вослед вороне
вдаль глядеть из-под ладони.
Вместе:
Елки-палки, лес густой!
Нет конца одной шестой.
Она:
Ах, вдыхая запах хвои,
с дролей спать приятней вдвое!
Он:
Хорошо дышать березой
пьяный ты или тверёзый.
Вместе:
Если сильно пахнет тленом,
это значит где-то Пленум.
Она:
Я твоя, как вдох озона.
Нас разлучит только зона.
Он:
Я, пастушка, твой до гроба.
Если сядем, сядем оба.
Вместе:
Тяжелы статей скрижали.
Сядем вместе. Как лежали.
Она:
Что за мысли, в самом деле!
Точно гриб поганый съели.
Он:
Дело в нём, в грибе поганом:
В животе чекист с наганом.
Вместе:
Ну-ка вывернем нутро
на состав Политбюро!
Она:
Славься, лес, и славься, поле!
Стало лучше нашей дроле!
Он:
Славьтесь, кущи и опушки!
Полегчало враз пастушке!
Вместе:
Хорошо предаться ласке
после сильной нервной встряски.
Она:
Хорошо лобзать моншера
без Булата и торшера.
Он:
Славно слушать пенье пташки
лежа в чаще на милашке.
Вместе:
Слава полю! Слава лесу!
Нет — начальству и прогрессу.
Вместе:
С государством щей не сваришь.
Если сваришь — отберёт.
Но чем дальше в лес, товарищ,
тем, товарищ, больше в рот.
Ни иконы, ни Бердяев,
ни журнал за рубежом
не спасут от негодяев,
пьющих нехотя Боржом.
Глянь, стремленье к перемене
вредно даже Ильичу.
Бросить всё к едреной фене —
вот, что русским по плечу.
Власти нету в чистом виде.
Фараону без раба
и тем паче — пирамиде
неизбежная труба.
Приглядись, товарищ, к лесу!
И особенно к листве.
Не чета КПССу,
листья вечно в большинстве!
В чем спасенье для России?
Повернуть к начальству «жэ».
Волки, мишки и косые
это сделали уже.
Мысль нагнать четвероногих
нам, имеющим лишь две,
привлекательнее многих
мыслей в русской голове.
Бросим должность, бросим званья,
лицемерить и дрожать.
Не пора ль венцу созданья
лапы теплые пожать?
Миновала зима. Весна
еще далека. В саду
еще не всплыли со дна
три вершины в пруду.
Но слишком тревожный взгляд
словно паучью нить
тянет к небу собрат
тех, кто успели сгнить.
Там небесный конвой
в зоне темных аллей
залил все синевой
кроме двух снегирей.
Ну, как тебе в грузинских палестинах?
Грустишь ли об оставленных осинах?
Скучаешь ли за нашими лесами,
когда интересуешься Весами,
горящими над морем в октябре?
И что там море? Так же ли просторно,
как в рифмах почитателя Готорна?
И глубже ли, чем лужи во дворе?
Ну как там? Помышляешь об отчизне?
Ведь край земли еще не крайность жизни?
Сам материк поддерживает то, что
не в силах сделать северная почта.
И эта связь доподлинно тверда,
покуда еще можно на конверте
поставить «Ленинград» заместо смерти.
И, может быть, другие города.
Считаю версты, циркули разинув.
Увы, не хватит в Грузии грузинов,
чтоб выложить прямую между нами.
Гораздо лучше пользоваться днями
и железнодорожным забытьем.
Суметь бы это спутать с забываньем,
прибытие — с далеким пребываньем
и с собственным своим небытием.
Мы возвращаемся с поля. Ветер
гремит перевёрнутыми колоколами вёдер,
коверкает голые прутья ветел,
бросает землю на валуны.
Лошади бьются среди оглобель
черными корзинами вздутых рёбер,
обращают оскаленный профиль
к ржавому зубью бороны.
Ветер сучит замерзший щавель,
пучит платки и косынки, шарит
в льняных подолах старух, превращает
их в тряпичные кочаны.
Харкая, кашляя, глядя долу,
словно ножницами по подолу,
бабы стригут сапогами к дому,
рвутся на свои топчаны.
В складках мелькают резинки ножниц.
Зрачки слезятся виденьем рожиц,
гонимых ветром в глаза колхозниц,
как ливень гонит подобья лиц
в голые стёкла. Под боронами
борозды разбегаются пред валунами.
Ветер расшвыривает над волнами
рыхлого поля кулигу птиц.
Эти виденья — последний признак
внутренней жизни, которой близок
всякий возникший снаружи призрак,
если его не спугнет вконец
благовест ступицы, лязг тележный,
вниз головой в колее колесной
перевернувшийся мир телесный,
реющий в тучах живой скворец.
Небо темней; не глаза, но грабли
первыми видят сырые кровли,
вырисовывающиеся на гребне
холма — вернее, бугра вдали.
Три версты еще будет с лишним.
Дождь панует в просторе нищем,
и липнут к кирзовым голенищам
бурые комья родной земли.
Похож на голос головной убор.
Верней, похож на головной убор мой голос.
Верней, похоже, горловой напор
топорщит на моей ушанке волос.
Надстройка речи над моим умом
возвышенней шнурков на мне самом,
возвышеннее мягкого зверька,
завязанного бантиком шнурка.
Кругом снега, и в этом есть своя
закономерность, как в любом капризе.
Кругом снега. И только речь моя
напоминает о размерах жизни.
А повторить еще разок-другой
«кругом снега» и не достать рукой
до этих слов, произнесенных глухо —
вот униженье моего треуха.
Придет весна, зазеленеет глаз.
И с криком птицы в облаках воскреснут.
И жадно клювы в окончанья фраз
они вонзят и в небесах исчезнут.
Что это: жадность птиц или мороз?
Иль сходство с шапкой слов? Или всерьез
«кругом снега» проговорил я снова,
и птицы выхватили слово,
хотя совсем зазеленел мой глаз.
Лесной дороги выдернутый крюк.
Метет пурга весь день напропалую.
Коснулся губ моих отверстый клюв,
и слаще я не знаю поцелуя.
Гляжу я в обознавшуюся даль,
похитившую уст моих печаль
взамен любви, и, расправляя плечи,
машу я шапкой окрыленной речи.
Сознанье, как шестой урок,
выводит из казенных стен
ребенка на ночной порог.
Он тащится во тьму затем,
чтоб, тучам показав перстом
на тонущий в снегу погост,
себя здесь осенить крестом
у церкви в человечий рост.
Скопленье мертвецов и птиц.
Но жизни остается миг
в пространстве между двух десниц
и в стороны от них. От них.
Однако же, стремясь вперед,
так тяжек напряженный взор,
так сердце сдавлено, что рот
не пробует вдохнуть простор.
И только за спиною сад
покинуть неизвестный край
зовет его, как путь назад,
знакомый, как собачий лай.
Да в тучах из холодных дыр
луна старается блеснуть,
чтоб подсказать, что в новый мир
забор указывает путь.