В сияющих гранях спермы, зависшей на мгновение в остолбенелом от ненависти и восторга воздухе, ты видел, как пахан сзади тебя воздел руки. Его сжатые кулаки брызнули застоявшимся гноем, и в предыдущий миг вся камера, словно единое многоспинное животное, испустила тяжелый вздох. Этот звук распластал тебя, превратил в безмолвный гель, который просачивался между корявыми зековскими пальцами, не даваясь им не по желанию своему, а лишь по свойствам.
Зеки смотрели в твои глаза. Они ждали твоих слез. Они жаждали их, задумчиво, неторопливо, как кружащие над ничего не понимающей жертвой дневные вампиры, как готовые стать болидами низкоорбитные астероиды. И им было бы все равно, что за слезы они увидели. Были бы то слезы радостного предательства или горестного избавления, они бы накинулись на них, поглощая вместе с ними все соки и силы твоего только становящегося новым и чужим тела. Но глаза твои оставались сухими, они ничего не отражали, и зеки, глядя в них, видели лишь мутную пелену мелких кристаллов десертной соли.
Ты прошел сквозь ряды арестантов, как пузырь воздуха протекает через мягкую магму. Лишь там, где твои одежды случайно соприкасались с плотью заключенных, ткань начинала гнить, опадая длинными витыми стружками потерявшего вкус праха.
Твой матрац неведомые тебе брезгливые руки уже скинули с верхнего яруса нар в терпкое зловоние истертого кафеля. Другие ноги запинали матрас под нары, в первородный мрак, который редко когда касался человеческого глаза. И там, в этой исходной тьме, тебе теперь предстояло жить весь отпущенный тебе срок.
Теперь у тебя была новая посуда. Мельхиоровый черпак с тремя дырками, алюминиевая тарелка с тремя дырками и титановая кружка с тремя дырками. Для любого эти отверстия, расположенные на днищах ровными треугольниками, являлись бы символами или Святого Грааля, или следами когтей скопы. Но только не для тебя.
Ты знал, что вся эта символика уже не работает. Она стала перемороженной оловянной пылью, лишенной совести и назначения. И из-за этого тебе надо будет заново связывать все разрозненные нити несуществующих пока смыслов. Плести из них макраме и гобелены. А до того эти нити следовало создать. И ты знал, что никому из бессмертных не можешь поручить эту работу, а должен сделать ее только сам, редко когда прибегая к помощи незваных помоечников.
Но едва ты устроился на своем месте, дверь в камеру разодрали рога и когти. Висмут, ванадий и хром скрипели, орали святым матом, плакали, но никого, кроме себя самих не могли противопоставить плотоядному напору и вскоре пали, распростертые, перемолотые на гравий и опилки. Три прапорщика-проверяющих въехали в камеру. Один на морже, двое на гигантских ленивцах. Звери испуганно всхрапывали, роняли куски своего и чужого, оставленного на красный день, кала, их ноздри издавали незнакомые запахи.
Прапорщики ударили друг о друга сверочные доски и те зазвенели, заставив вращаться все ресницы обитателей камеры. Зеки затерли обожженные веки и пробуравленные ладони, а проверяющие, подхватили случайно выпавшие вареные глаза и, невнятно бормоча, украсили ими седла своих ездовых тварей.
Едва прапорщики удалились, унося незаконные трофеи, как появились зеки из хозобоза. Они заиграли в дудки и кимвалы, забили в барабаны и гитары. Подчиняясь этим звукам, растерзанные клочки двери начали занимать новые места и, по прошествии нескольких секунд, вход в камеру опять оказался надежно запечатан. Лишь какой-то торопливый зек, не успев прошмыгнуть в засасывающиеся дверные щели, остался наполовину внутри, наполовину вне камеры и к нему уже начали подбираться хищные ногти менее проворных тюремных жителей.
– Непонятого в мире гораздо больше, чем непонятного.
Голос твоего бывшего соседа, что учил тебя дышать, слушать и не шевелиться звучал прямо за твоими глазами. Звук этот проходил по металлической арматуре, соединявшей все зековские кровати, неощутимой вибрацией он входил в твои сомкнутые до предела зубы и превращался в понятные только тебе слова.
– Устремленная ввысь гора не будет кичиться своими целебными источниками, облысевшая канарейка не станет бахвалиться своими выпавшими перьями. Так почему же ты, погрузившись на самое дно, мечтаешь всплыть обратно?
Ты не ответил.
Ты видел, что фразы твоего бывшего соседа исходят из того грядущего, которое для тебя никогда уже не наступит, и входят в то будущее, что отдаляется от тебя с таким проворством, что ты, начинающий привыкать к пребыванию в сейчас, никогда его не настигнешь, ведь каждый миг оно оказывалось от тебя на два мига дальше. Лишь средины словесных мостов провисали в настоящее, как оборванные низковольтные провода, или порожние коконы шелкопрядов, такие же бесполезные и дырявые.
– Нам позволено только номинально строить догадки о структуре природы. – Голос звенел и распадался на желатиновые шарики с разноцветными блохами внутри. – И совершенно не обязательно испытывать на прочность все ее загадки. Достаточно посмотреть на почву, чтобы иметь о ней представление. Но если ты сам захочешь стать почвой – тебе придется умереть.
Пронырливые насекомые прогрызали оболочки, органично ограничивающие их свободу, и распрыгивались по камере, стремясь забраться в нежные уши зеков. Но те не обращали на них внимания. И только иногда кто-то из арестантов, случайно раздавив кровопийцу, слышал вибрировавший в далеком пространстве звук.
И лишь шестерка пахана не был подвержен общей апатии. Он бесшабашно собирал насекомых и размещал их на своей руке в трогательном и строгом соответствии с размерами и цветом.
Но тебе не было дела до мелких тварей. И ты не тщился понять, зачем твой бывший сосед по нарам говорит. Ведь его слова испускали только один аромат – аромат его собственного пота из подмышек. И он не мог смешаться с твоим новым запахом потеющей спины, недостижимым до времени, но ставшим теперь излишне близким.
Речи твоего бывшего соседа походили на лабиринт, где невозможно заплутать. Но отчего-то он, не желая тебе, ни доли, ни отчаяния, ни удачи, пытался заманить тебя в этот продранный бредень, не замечая, что сам отметил яркими светодиодами все дыры, огрехи и выходы.
– Мы взяли на себя обеты участия и разложения, но только нам самим выбирать способ нашего гниения. Глупцы убегают моментально, середняки удаляются, расписав несколько маршрутов, но лишь мудрые уходят так долго, что кажется, будто они существуют всегда. Но все они благоговеют перед своей бренностью. И мы, могущие отведать лишь персональную сердцевину, имеем право единственно взывать к ней, умолять её, и упрашивать, прижимая колени к груди, полу и носу, дабы проявились в ней тезисы катехизисов, и зазвучала она слышимо, мощно и индивидуально…
Кожей ты чувствовал мысли своего бывшего соседа. Они, словно перекормленные опарыши, или взбухшие глицериновые пузыри, не перемешиваясь, стойко копошились в его черепной коробке, не стремясь найти выход наружу. И лишь когда этот выход оказывался совсем рядом, они, нехотя, высовывались, подпираемые другими мыслями. Воздух моментально растворял их оболочки и тогда небольшие куски мыслей распылялись как слова, а затем, в испуге, раздумья, боясь потерять свою цельность, резво убирались обратно, такие же чуждые тебе, как и раньше.
Но эти впрыскивания слов ничего не значили для тебя. Они со свистом проскакивали в прошлое и не могли повлиять на твои, углубляющиеся сами в себя, в тебя и в твой рассудок думы. И как не старался твой бывший сосед навязать тебе прежний образ компоновки своих идей, все усилия его пропадали вотще.
– Дельфинам нельзя помочь.
После этих слов сапог твоего бывшего соседа прикоснулся сперва к правой, затем дважды к левой твоим пяткам, призывая тебя во внешние грязные пространства. И едва ты показался из-под нар, твой бывший сосед, косясь на прикидывающегося спящим пахана, полугромким шепотом приказал:
– Возьми!
Его пенис, разрисованный совокупляющимися спиралями, качался около твоих глаз.
– Возьми.
Умаляя себя и, одновременно, нагнетая в член густую жижу перекрученной крови, твой бывший сосед вложил его в твой рот.
– Возьми.
Каждый его палец трижды причинил боль твоим ушам. И тебе уже не надо было смотреть вверх, чтобы увидеть красно-синюю шею в рубцах и мушиный нимб. Пахан, беззастенчиво и ультимативно вселившись в твоего бывшего соседа, ввел его пенис в твою глотку. Ты поперхнулся, что-то внутри твоего кадыка хрустнуло. Этот скрежещущий звук наполнил довольством пенис твоего бывшего соседа. Когда пахан его вытащил, на теле фаллоса, словно незакаленный капкан на медведя-шатуна или прокуренные створки моллюска-мидии остались твои голосовые связки. И теперь, даже если бы ты не дал птицам обет безбрачия, а совам клятву молчания, ты все равно не смог бы их нарушить.
Пахан смахнул с члена остатки твоего неизрасходованного голоса и вновь погрузил в твое горло свой телескопический енг. Головка его проникла в твои бронхи, и как только она вновь показалась на свет, с нее в разные стороны брызнули куски твоих застарелых и не наступивших кашлей.
– Да, ты полон сюрпризов и соблазнов! – прорычал пахан, в третий раз окуная в твой рот не устающий лингам. На сей раз он ушел слишком глубоко. Ты чувствовал, как тело члена ползет по пищеводу, раздвигая попадающиеся на пути лепестки сфинктеров. Предупреждать пахана не было ни смысла, ни настроения. Люди, разводящие мух на своей перхоти, не склонны верить и употреблять для себя чьи-то советы.
Головка фаллоса вошла в твой желудок.
– В тебе больше женского, чем можно было представить! – Пахан прищурил один глаз. Второй зрачок расширился до пределов глазницы и уставился на твою вибрирующую в ритме вальса спину. И в этот момент пахан эякулировал.
Несколько смерчей прокатились по его внутренностям, исказив на мгновение его давно уже перекошенные черты лица, тела и памяти.
– Ты великолепен!
Закрученный на несколько оборотов торс пахана начал медленно раскручиваться в новую сторону. Это движение создало в его внутренностях вакуум, куда и ринулась выпущенная сперма, сдобренная твоим желудочным соком и желчью.
– Отныне ты будешь зваться – Содом Капустин! – Взревел пахан.
Несколько мгновений вспять бурлящая кислота уже достигла его простаты. В прошлое мгновение сияющая желчь уже заполнила емкости его тестикул. А когда на свет родилось твое имя, лопающиеся от напряжения, ужасающиеся от силы передаваемого ими потрясения, нервные волокна пахана передали в его мозг сигнал о боли.
Пахан затих. Пахан замер. Вместе с ним обмерла и вся камера, и все зеки, и все, кто не мог ничего видеть и чувствовать.
И ты снова увидел, что время повернулось к тебе боком. Но ты расслабленно отверг такой знак дружеского расположения.
А в следующий момент пахана, он плашмя рухнул на бубен своего шестерки. Его енг, выскочив из твоей глотки, принялся хлестать вокруг, словно обезумевший от интоксикации удав, или упущенный пожарным брандспойт, орошая всех не умудрившихся заснуть или спрятаться ядом полупереваренных спермиев.