На исходе шестнадцатого века, в царствование Максимилиана II и в правление бана, епископа Джюро Драшковича, вокруг городской церкви св. Марка теснились низенькие дощатые лавчонки, где торговцы продавали за гроши гражданам именитого города на горе Грич[1] сальные свечи, масло, хлеб и прочие мелочные товары для будничных потреб.
Старые загребчане, несмотря на вечные ссоры с преподобными отцами капитула, были все-таки люди довольно набожные и даже похвалялись как-то пред его величеством королем, что у них-де, слава богу, в городе столько же священников и монахов, сколько и горожан. Однако, несмотря на истовую набожность, они редко вспоминали Священное писание, где рассказывается о том, как сын божий бичом изгнал из храма продающих и покупающих и опрокинул столы меновщиков. Дощатые лачуги мирно стояли под сенью св. Марка, тем более что перед ними зачастую останавливались представители и светской и духовной знати. Самой важной особой была здесь Магда Перечница. Стар и млад, знатный горожанин и простолюдин знали Магду не хуже, чем самого глашатая Джюро Гаруца, здоровенного верзилу, прозванного «Епископской палицей».
Что и говорить, весьма странная женщина была эта Магда! Худа как щепка, нос вытянут наподобие сливы «долгуши», а на самом его кончике волосатая бородавка. Лицо продолговатое, желтое как воск, а морщин на нем что складок на крестьянской рубахе. Зубы у Магды не болели по той простой причине, что их не было, а в серые колючие глаза редко кто мог заглянуть, потому что веки старуха всегда держала опущенными и лишь время от времени щурилась на белый свет.
Поглядев, как Магда в белом крылатом чепце сидит, согнувшись в три погибели, в своей дощатой лавчонке, всякий думал: не иначе, катит Магда верхом на помеле каждую пятницу на Клек[2] либо на Ломницкий перекресток на шабаш к своим нечестивым сестрицам; да, всякий принимал Магду за ведьму.
Но душа Магды, напротив, была обращена к богу, и в сердце своем она не таила коварства. Ее дощатую лачугу украшало закоптелое изображение чудотворной реметской божьей матери, а перед иконой, во славу богородицы и ради спасения души, постоянно теплилась медная лампадка. Магда день-деньской проводила в своем деревянном убежище, сонно перебирая четки, и лишь изредка протягивала озябшие руки к полному жара горшку и обменивалась словом-другим с проходящей горожанкой или со звонарем. Прочее же время, светило ли солнце или шел дождь, она шептала «Отче наш» или «Достойно». А так, клянусь богом, ведьмы не поступают!
Прозвище «Перечница» она получила из-за того, что во всем городе не было другой женщины – благородного происхождения или простой горожанки, – которая умела бы так славно печь пирожки с красным перцем. Поэтому и в праздник и не в праздник ее пирожки брали нарасхват, даже от самого городского судьи Ивана Блажековича ей порой перепадали хорошие денежки.
Старуха давно овдовела. Покойный муж ее был звонарем церкви св. Марка. С тех пор она и маялась одна-одинешенька: по ночам пекла в своем жилище у Каменных ворот пирожки, а днем продавала их перед храмом.
Люди не помнили ее молодой, не замечали, что она стареет. Шли годы, а Магда не менялась, точно старинный портрет в заброшенном замке. Однако все понимали, что старуха, наживая большие деньги, тратит на себя гроши, и спрашивали – ведь людям до всего есть дело, – зачем Магде деньги?
И в самом деле, в углу расписного сундука Магда хранила старый чулок, наполненный динарами, грошами и даже старинными цехинами времен короля Матяша.[3] Чулок толстел, а Магда сохла.
И, правда, зачем Магде деньги?
– На помин души, – спокойно отвечала старуха особенно надоедливым, продолжая перебирать четки.
Да, на помин души! Добрая старуха в религиозном упоении отрывала ото рта и откладывала динар за динаром, чтобы в день св. Магды после ее смерти на скопленные деньги ежегодно за упокой ее души и души ее умершего супруга служилась в храме св. Марка месса.
Увлеченная этой мыслью, она ревностно трудилась и была счастлива.
И не удивительно поэтому, что весь город ее любил, со всеми она была хороша. Один человек был ей неприятен: городской цирюльник Грга Чоколин, заведение которого находилось под сводами старой ратуши, на углу площади Св. Марка.
Чудной был этот Грга Чоколин! Поджарый коротышка, голова большая, круглая, будто кочан капусты; брови густые, сросшиеся на переносице; глазки маленькие и, когда не затуманены винными парами, черные, колючие; нос широкий, вздернутый, огненно-красного цвета, страшно порох поднести – того и гляди вспыхнет; лицо какое-то облизанное, безволосое, ни дать ни взять вывеска над его же цирюльней. Такова была наружность городского брадобрея. Да и душа у него была не краше. Продажный, упрямый, двуличный, он шнырял по всем закоулкам и повсюду совал свой нос.
Горожане толком и не знали, откуда он родом: речь его походила на загорскую, по-латыни он с грехом пополам мог пожелать судье или капеллану только доброго утра.[4] Впрочем, никто и не расспрашивал, откуда он, всяк понимал, что привел его сюда случай, а связываться с ним побаивались, потому что язык у него был острый как бритва. Чоколин немало побродил по свету, по крайней мере, если верить его словам, служил якобы в войсках бана под знаменем Петара Бакача, был ранен под Иваничградом; на удивление всем, много рассказывал о турках, о собственной неустрашимости, и, когда слушателям казалось, что удалец хватил через край, Грга яростно накидывался на них и кричал, показывая на шрам, пересекавший его лоб: «Глупцы! Что ж, и это неправда? Смотрите! Вот куда меня турецкая сабля поцеловала! Благодарите господа, что не рассекла глубже, иначе некому было бы вас брить!» Горожане понимали, что рану можно заполучить и по пьяному делу в базарный день, но за Гргой так и осталась слава героя.
Острослов, у которого даже натощак целый ворох шуток и прибауток наготове, Грга был далеко не святой, и душа его была не без изъянов. Цирюльник лечил горожан камфарой, ставил пиявки, исцелял скотину причастием, брил господ и триянских крестьян с помощью деревянной ложки. Остальное время пил, играл да проказил.
Поговаривали, будто он занимается нечистыми делами, варит какие-то зелья и еще бог знает что. Конечно, об этом не более как судачили, наверняка же знали одно: по средам и субботам Чоколин не постится.
Поэтому не удивительно, что Магда посматривала на него косо. А тут случись еще одно обстоятельство, окончательно поссорившее старуху с брадобреем. Магда жила у Каменных ворот, как раз напротив сада Драшковича, в доме городского старейшины Петара Крупича, золотых дел мастера.
Петар Крупич, родом из Велика-Млаки, в Загребе жил сызмала. Немало он мыкался по людям, осваивая ювелирное ремесло, побывал даже в Венеции, где особенно искусно ковали золото и тянули тонкие нити. После долгих мытарств вернулся в Загреб, был приписан к цеху и унаследовал тестево дело вместе с кирпичным домом у Каменных ворот. И хотя дело процветало и удача сопутствовала мастеру, Петар Крупич не зазнался и ничем дурным не запятнал свое доброе имя. Горожане скоро полюбили его за благородство души и тонкость ума и даже избрали старейшиной. Однако счастье с несчастьем двор о двор живут. К великому горю золотых дел мастера, внезапно скончалась его верная жена, оставив грудного младенца, единственную дочку по имени Дора.
Вот этой Доре старая Магда приходилась крестной матерью и берегла ее как зеницу ока. Крупичу некогда было заниматься любимицей дочкой. Со всех сторон наседали турки, приходилось запасать провиант и оружие для защиты города. Да и большие господа, Зринские, Бакачи, Алапичи, доставляли загребчанам немало хлопот, тяжбам не было конца. Загребчане тоже по старой привычке грызлись между собой и дрались – надлежало их мирить, судить, и не за мзду, а почета ради, за спасибо да за две пары сапог. А кроме того, надо было думать о хлебе насущном и не покладая рук трудиться. Отрываемый то мастерской, то общественными делами от родного очага, Крупич с радостью принимал заботы Магды о Доре: он знал, что у старухи золотое сердце и что она добром и лаской наставит крестницу на путь счастья и вечного блаженства.
Впрочем, Дора и не нуждалась в чрезмерном внимании и заботах. Девочка, добрая от природы, не видя зла, сама отыскала бы правильную дорогу в жизни. Сметливую, бойкую, ее уже в отроческие годы перестали считать ребенком и величали не иначе, как «разумницей золотых дел мастера»; совсем еще девочкой, а в те времена это было не шуткой, она научилась читать и писать у городского бакалавра Блаже Драгшича.
Девочка подобна бутону: становясь девушкой, расцветает как роза. Глянешь – глаз радуется.
Кто видел ее возвращающуюся по воскресеньям и праздникам домой с утренней мессы, когда она пересекала площадь Св. Марка, быстро перебирая своими маленькими ножками в красных остроносых постолах и легонько покачивая хорошенькой головкой с узорчатой партой на лбу, кто видел ее густые черные косы, сбегающие по голубому, обшитому барашком зубуну, кто видел, как она прижимала к груди большой, окованный серебром молитвенник, стыдливо потупясь, так что нельзя было уловить ее быстрого взгляда из-под длинных шелковых ресниц, каждый сказал бы: «Сама святая угодница сошла с алтаря, чтобы своим чудесным явлением порадовать страждущих!»
Многие молодые горожане – и далеко не последнего десятка – вздыхали о ней, не одна мать втайне высчитывала, когда Дора заневестится, чтобы посватать ее за сына, даже благородные баричи, когда их внезапно обжигал искрометный взгляд дочери золотых дел мастера, шептали друг другу: «Эх, и хороша же, ничего не скажешь!»
Однако Дора славилась не только своей красотой и прекрасным сердцем. Имелись у нее и другие достоинства, и весьма существенные, измеряемые золотом. Люди говорят: «Доброе имя дороже золотой гривны». Дорицу же судьба наградила и добрым именем, и золотой гривной.
Понятно, что лучшие молодые люди Загреба всячески ее обхаживали, мечтая завладеть сокровищем ювелира; но сокровище хранилось надежно, и ворота золотых дел мастера были заперты крепко-накрепко.
Все это было в порядке вещей, невероятным казалось другое, до того невероятным, что и представить себе невозможно.
То, на что не осмеливались большие господа и господские сынки, совершил бедный брадобрей Грга Чоколин. Подавай ему Дору! Именно ему! Уродство всегда тянется к красоте; коня куют, а жаба лапы подставляет; приспичило Чоколину стать зятем ювелира!
Поначалу намекал он об этом Магде, зная, что старуха лучший ключ к Дориным дверям. Но Магда точно оглохла. Наконец, набравшись духу, цирюльник решил: будь что будет! И вот однажды, поднявшись рано утром, стал перед оловянным зеркалом, принарядился как мог, натянул суконный кафтан, надел до блеска начищенные сапоги с серебряными подковками, сунул за пояс красный шелковый платок, и, когда люди после мессы повалили из храма св. Марка, наш брадобрей, не мудрствуя лукаво, постучал в дверь золотых дел мастера.
– Доброе утро, bonum mane,[5] господин Крупич! – прохрипел расфуфыренный Грга.
– Дай бог, господин Грга! – ответил старый мастер, поднявшись с широкого орехового кресла. – Какой счастливый случай привел вас так рано под мой кров? Садитесь, кум Грга! Дора, дай-ка нам по рюмке сливовицы!
– Холодно, по совести сказать, очень холодно; уже и пасха миновала, а того и гляди мороз ударит, – отозвался Грга, ерзая на скамье и с трудом выдавливая слова. – Впрочем, – продолжал он, – post nubila Phoebus, ergo,[6] утешимся хотя бы этим!
Оба умолкли. Дора поставила на стол плоскую бутылку и две рюмки и, не поднимая глаз, коротко бросила: «Доброе утро», – и вышла из комнаты.
Крупич молчал, догадываясь примерно, о чем пойдет речь, а у Грги отнялся язык, как только он увидел перед собой красавицу.
Хлебнув сливовицы, он малость приободрился и наконец начал:
– Вы спросили меня, господин Крупич, какой счастливый случай привел меня под ваш кров. Сейчас объясню. Может, счастливый, а может, и несчастный…
– Ого, вишь ты! Дело, кажется, серьезное, – заметил старик.
– А мне и не до шуток. Долго толковать, кто я и что я, не приходится. Вы, сударь, и без того отлично знаете. В городе, само собой, найдутся люди, кому чужая честь что старый овчинный тулуп, из которого только пыль выбивать, но ведь клевета что лебеда – всходит, где не сеют. Я всегда говорю: «Пусть каждый метет перед своим порогом». Я, Грга Чоколин, не мыльная водичка, каким меня считают. И я хочу стать еще лучше, но одинокому чертовски трудно жить, вроде как цыгану варганы ковать, et caetera.[7] И потому, мастер, – не буду вас томить длинной обедней, – я твердо решил жениться.
Последние слова Грга выдавил с превеликим трудом; однако, откашлявшись, продолжал:
– Для брака ведь нужны жених и невеста.
– Истинную правду говорите, – заметил Крупич.
– За женихом, scilicet,[8] дело не станет, недостает другой половины – ребра Адамова, тут-то и зарыта собака!
– И это правда!
– Прикидывал я и так и этак, перебрал всех девушек Загреба – и вот, re bene cognita,[9] я здесь. Прошу руки вашей Доры! Не обессудьте, мастер Петар! Dixi![10] – выпалил Грга и тяжело вздохнул.
До Крупича уже дошли слухи о том, на кого заглядывается брадобрей, поэтому он нисколько не удивился и, будучи добряком по природе, не захотел обижать незадачливого жениха резким отказом.
– Дорогой кум Грга! – сказал он. – Честь и слава вам и вашему почтенному ремеслу! Мы все живем по милости божьей, пашем ли плугом, куем ли молотом, бреем ли бритвой. Знаю, что люди злоязычны и болтливы, печалятся, глядя на чужое веселье, радуются чужому несчастью. Но мне ведомы справедливость и здравомыслие. Не думайте, что бабий язык служит мне мерой, которой я определяю порядочность людей. Но, дорогой мастер Грга, не годится срывать плод, покуда он не созрел, а девушку выдавать, покуда она не может стать матерью. Дора, слава богу, девушка здоровая и крепкая, но ей ведь на троицу исполнится только шестнадцать лет. Рано ей замуж, слишком рано. Пусть девушка погуляет годик-другой, пока голова еще не покрыта. К тому же, сами знаете, я вдовец; руки с каждым днем слабеют, глаза сдают, а хлопот полон рот – беги туда, беги сюда, на дочке весь дом и держится. Если отнять у меня и эту последнюю мою опору в старости, тогда, Петар, прощай! Потому не обессудьте, мастер Грга, дай вам бог честную и богобоязненную жену, а Дора еще слишком молода. Не обессудьте.
– Не обессудьте! – залепетал Грга, не зная, куда девать руки и ноги, и, совершенно обескураженный, бледный как полотно, пошел восвояси.
Дора подслушивала их разговор через окошечко, прорубленное из комнаты в кухню, и, давясь от смеха, чуть не откусила себе язык. А ошарашенный Грга, брея в тот день городского капеллана Шалковича, так его порезал, что бедняга взвизгнул от боли и досады.
Магда тотчас пронюхала, какая тут кудель прядется, и там, где злосчастный Грга надеялся найти отмычку, он наткнулся на засов, и это окончательно смешало его карты.
– Видать, у этого цирюльника губа не дура, – заметила старая Магда Крупичу еще до прихода Грги. – Знать, и цыгану захотелось стать турецким султаном! Клянусь богом, ненавижу я гордыню, из-за гордыни и ангелы пали, не дай бог Доре запятнать свою душу этим смертным грехом! Дорогой кум, хоть все люди братья и сестры, все же среди нас есть всякие, и я никогда не слыхала, чтобы лавр прививали на дикий виноград. Дай боже Доре хорошего мужа, чтоб жили они душа в душу, как два пальца на одной руке. И не видать мне царствия небесного, если я не молю о том денно и нощно господа бога. Ведь дело идет не об одном дне, а о счастье всей жизни, тут-то и надо смотреть во все глаза, чтоб не попутал бес. А Чоколин не для Дорицы, не пара он ей! Заведи сперва хлевушко, а там и телушку! Чоколинова же цюрюльня не хлев, а, ей-богу, простите, конюшня. Зариться на добро стариков – значит желать им смерти! Умная голова, доброе сердце и сильные руки – вот что нужно. А Чоколин пьяница, игрок, буян и, как поговаривают, – храни нас бог и святой Блаж, – колдун. У него грош в дом приползает, а из дому три вылетают. Намедни, в среду, городской привратник отворял на заре Новые ворота. И что он видит? У ворот лежит пьяный Грга и храпит. Вернулся от реметских монахов и прохрапел под открытым небом всю ночь. Разве такой годится для Доры? Прости, господи, меня грешную! Нет, не пара он ей, не пара!
Много чего понаговорила Магда Крупичу, но ювелир и по собственному разумению не отдал бы свою единственную дочь транжире и ветрогону.
Вот таким-то образом поссорились брадобрей и Магда.
Цирюльник ел себя поедом, исходил желчью и пил так, что нос его зацвел пионом. В то же время он замышлял против старухи всякие каверзы.
В корчме «У Черного Янко», подле Каменных ворот, цирюльник, обычно весьма общительный, забивался в самый темный угол и проводил целые дни за кувшином вина, о чем-то упорно думая.
– Да, да, – бормотал он порой сквозь злобный смех, – Грга вину брат и черту сват! А Дора, прелестная дочь золотых дел мастера, не про него! И отказали, с позором отказали, точно я цыган какой! Ничего, ничего! Погоди, благочестивая Перечница! Пусть у меня бритва косырем сделается, если я не сбрею тебе волосатую бородавку! Да, да, я, Грга Чоколин!
В скором времени цирюльник и впрямь отомстил старухе.
Достославный магистрат объявил через глашатая ко всеобщему сведению, что впредь торговцы обязаны продавать сальные свечи по десятку на фунт и что за каждую свечу сверх того будет взиматься штраф – один венгерский форинт.
Зная, что у старой Магды на фунт приходилось по одиннадцать свечей, Чоколин отправился к ее лавчонке и попросил продать этих мелких свечей. Магда долго отказывалась, но цирюльник сказал:
– Не глупите, кума! Вас-то я, во всяком случае, не выдам. Остались же у вас старые свечи, не отдавать же их мышам!
Старуха, не чуя беды, попалась на удочку, а негодяи Чоколин подал жалобу в городской суд, обвинив ее в том, что она в нарушение приказа достославного магистрата продает мелкие свечи.
Магде пришлось предстать перед судом. Перед судом! Казалось, отравленная стрела пронзила ей сердце. Ни разу за всю свою жизнь старуха не имела дела с судом, мухи и той никогда не обидела, и вот теперь, на старости лет, дождалась такого срама!
– Я уважаю законы и власти, долг каждого честного человека следить за тем, чтобы в городе не нарушались приказы достославного магистрата! – заявил судьям лицемерный Чоколин.
– Не дай боже, чтобы все уважали так власти, как вы, мастер Чоколин! Да не ляжет на вашу душу этот грех неизгладимым клеймом, но уж эта одиннадцатая свеча наверняка не осветит вам дорогу в царство небесное! – сказала Магда.
Дрожащей рукой старуха развязала уголок своего платка, вынула форинт, положила его на стол перед судьей, и две слезы, как горошины, покатились по ее щекам. А когда возвратилась в свою лавку, она почувствовала себя так худо, словно все каменные изваяния святых над церковными вратами обрушились на ее старое сердце.
Брадобрею стало как будто немного легче, и все же душа его никак не могла успокоиться. Хотелось отомстить виновникам его страданий: старому ювелиру и его дочери, своей несуженой невесте.