Павел опешил.
– Ерко, ты? – крикнул юноша и удивленно наклонился к немому, чтобы удостовериться, он ли это.
– Да, Ерко, – подняв факел, ответил молодой оборванец.
– А ты… ты?… – продолжал Павел.
– Да, это я говорил, – подтвердил Ерко. – Не спрашивайте как, спросите лучите о чем? Пойдемте!
– Куда?
– Вон за тот холмик, в кусты. Там не сыщет нас и лисица.
– Зачем? Ах, господи, ты же сказал о Доре, что с Дорой? – взволнованно спрашивал Павел.
– Поезжайте, говорю вам, сударь! С коня сойдете в кустах. Ради Доры, ради спасения Доры, – продолжал Ерко горячо, – иначе… ну скорее же! – Он нетерпеливо топнул ногой. – Надо договориться, подумать. Тут не место… посреди дороги. Тут бродят разбойники, а может быть, и лазутчики вашего отца.
– Ради бога, скажи наконец… – настаивал Павел.
– Ни слова! Пойдемте! – властно промолвил Ерко и как лиса шмыгнул в лес, за ним последовал Павел, ведя под уздцы коня. Зашли за холмик. Тут у подножья горы был овражек. Вверху лес, а в овраге густой кустарник. С горы стекал ручеек, огибая огромный гладкий камень. Павел привязал коня к ветке, Ерко бросил факел в ручей. Оба уселись на камень.
– Так, – начал Ерко, глядя, как гаснет в воде огонь, – умри, предатель, не то навлечешь на нас проклятых нетопырей да лазутчиков; и без того натерпелся я нынче страху! Целый день вас высматривал. Тщетно! Думал уже, что та гадюка в Самоборе вас околдовала!
– Ни слова об этом! – сердито бросил Павел.
– Ничего, ничего! Слава богу, что этого не случилось. Было бы худо и вам, и мне, и Доре! – ответил Ерко.
– Рассказывай, не мучай больше!
– Не торопитесь! Сейчас все в порядке. Бояться нечего. Месяц невысоко, еще проглядывает сквозь ветки, до полуночи добрых два часа, а до полудня Доре ничего не грозит.
– Скажи, что с Дорой! Ради Христовых ран, говори! – прервал его Павел. – У тебя нет сердца, парень!
– Сердца? У меня нет сердца, сударь, – подтвердил он с горькой жалобной улыбкой, подперев лоб рукою. – А кто вам сказал? Ах да! Наверное, мои отрепья! Немой, батрак, нищий и вдруг – сердце? Не так ли? Знаете, как проникает в сердце любовь? Через глаза, сударь, через глаза! А выходят через уста у тех, кто владеет языком! Но если ты немой, весь огонь остается у тебя в сердце! Мои уста – покрытая плитою могила. Я храню любовь в сердце, как милого покойника, как мать, как… нет, отец для меня мертв! Впрочем, к чему болтать? Какое вам дело до меня! – И угрюмый юноша улыбнулся сквозь слезы. – Вам дорога Дора, и ведь правда, она хороша, господи, а уж красива, как божий ангел! Во что бы то ни стало ее надо спасти, – Ерко встрепенулся, – спасти или погибнуть! – И, задумавшись, снова опустил голову.
– Парень, ты хочешь, чтобы меня задушила тоска? – воскликнул Павел.
– Слушайте! – продолжал Ерко, не обратив внимания на вопрос молодого витязя. – Покуда вас посылали к красивой госпоже, как муху в паутину, в Загребе такое произошло! Свалка – все вверх тормашками! Кто-то пустил слух, что вы Дорин возлюбленный и… – Ерко пристально посмотрел в глаза Павлу.
– Что я? – прервал его Павел.
– Ничего, – ответил тот спокойно, – знаю, вы честный, благородный человек не только именем, но и сердцем. Однако людской язык что проказа! Разнесли о вас сплетни по Загребу, а Дорино сердце отравили. И все тот подлец, ничтожный цирюльник.
– Этот негодяй? – закричал, вскакивая, Павел.
– Именно. Захотелось ему золота и молодой жены! Дочь ювелира отказала ему, вот он и мстит.
– Он – Доре!
– Именно он! Он натравил народ на вас обоих. Случилось это после вечерни. Точно гром грянул над бедняжкой. Перед всем честным народом, перед господами возвели на нее небылицу, будто потеряла она девичью честь!
– Святой крест! Кто, скажи кто? – вскрикнул Павел и яростно схватился за саблю.
– Отец в гневе убил бы ее, не случись там судьи, который удержал его за руку. А когда остыл маленько, уговорил кума Арбанаса взять ее с собой в Ломницу свиней пасти, и чтобы на глаза отцу больше не показывалась. Нынче среда, завтра Арбанас едет в Ломницу.
– Дора, моя Дора! – вскричал Павел, ударив себя по лбу. – Но клянусь Иисусом, не поедет она в Ломницу, не поедет, не дам!
– Успокойтесь! Послушайте! На другой день я выследил в лесу цирюльника. Он шел в Медведград к вашему отцу; брадобрей его верный слуга, он же относил в Самобор и письмо. Зачем, думаю, он идет в Медведград? Уж наверно, не за добрым делом, дьявол, пошел! Пробрался к замку и я. Поглядеть, послушать. Но он вошел к господару. А сквозь дверь не увидишь, через стену не услышишь. Расспросить слуг?… Но ведь ты нем! Смеркалось. Знал я, что они в большой башне. Ходил я кругом да около, как хорек возле курятника. Все во мне горело. Сверху доносился неясный говор, вокруг ни души, но башня высокая. Вдруг, смотрю, взлетела птица и уселась возле башни на высоченный дуб. Что ж, взлечу и я. Стал карабкаться на дуб, все выше, выше. Добрался куда надо. Обхватил поудобней сук руками. Нагнулся немного. Луны, к счастью, не было. Теперь я все видел и все слышал. За столом сидел ваш отец, а перед ним стоял цирюльник.
«Ну что она, что?» – спросил господар Степко.
«Расхохоталась от всей души, – ответил цирюльник, – сказала, что вы, простите, – сущий дьявол. И что она не предполагала завлекать в свою обитель второго мужа, но раз это ваш сын, да еще такой красавец, то она не против. И будто она уже знает его и ей любопытно, сможет ли она этому дикому птенцу подрезать крылышки».
На это ваш отец заметил:
«Слава богу, коли так, значит, он останется в Самоборе!»
«Эх, ваша милость, – возразил цирюльник, – не говорите гоп, пока не перескочите. Ваш сын, не в обиду будь сказано, упрям и молод, очень молод. Порхает туда-сюда; конечно, госпожа Грубарова для каждого мужчины не шутка, но ведь такая любовь улетучивается, как выплеснутая на ладонь ракия».
«Так о чем же ты думаешь, брадобрей?» – спросил господар Степко.
«Ах, о чем думаю, ваша милость, о Доре думаю! В ней вся закавыка! Если Клара даже и будет госпожой Грегорианцевой, все равно Дора станет в конце концов любовницей молодого господина! И себя и вас опозорит!»
«Не дури!» – сказал Степко.
«Я стреляный воробей, ваша милость! Знаю, что такое, когда женщина впервые подцепит мужчину! Не так-то она его легко отпустит. Особенно ежели здесь, в этом глупом сердце, что-то тлеет. Иное дело минутное обольщение; чары проходят, и остается, простите, оскомина!»
«Все это госпожа Клара излечит, – ответил Степко, – ее белые ручки что железные клещи!»
«Иу, a ponamus,[66] – продолжал цирюльник, – что не излечит, следует и об этом подумать! Скажем, вдруг господин Павел проснется в Самоборе трезвым? Что будет, ваша милость, если молодой олень разорвет сети? Это не выходит у меня из головы! Бесчестие пало бы на вашу благородную голову! И загребские голодранцы еще пуще озлобились бы против вашего пресветлого рода. А особенно после вчерашнего скандала».
«Какого скандала?» – спросил ваш отец.
И тут цирюльник принялся рассказывать о беде, которая приключилась с Дорой. Я видел, как горели гневом глаза у господина Степко, как он дрожал от бешенства.
«Нет, клянусь святым крестом, – завопил он наконец, – этого я не допущу! Ты прав! Скажи все, что задумал!»
«Что ж, – промолвил, ухмыляясь, негодяй, – я знаю способ, боюсь только, как бы не обидеть вашу милость!»
«Говори сейчас же!» – заревел господар.
«Ваша милость, как известно мне понаслышке, не гнушаются крестьянками или горожанками, особо ежели они молоды и неупрямы (говорю только то, что слышал), иные из них даже кичатся своим позором. А Дора хороша, очень хороша! Ваша милость знает гричанских молодок, – но такой, как Дора, нет между ними, клянусь богом, нет! И потому, ежели бы… впрочем, ваша милость меня понимает! И разве это не лучшее возмездие загребским торгашам? Ведь они бы лопнули от злости!..»
– Ты лжешь, парень, лжешь! – закричал Павел, вскочив на ноги. Он весь дрожал от ярости. – Не может быть!
– Бог мне свидетель, это было так! – ответил спокойно Ерко, подняв клятвенно руку к небу.
– О!.. Ну, дальше! – промолвил Павел сдавленным голосом, опускаясь почти без сил на камень.
– Ваш отец задумался, – продолжал Ерко. – «Вашей милости должно быть ясно, – сказал цирюльник, – да оно и само собой разумеется, что отец и сын не могут, как говорится, любить одну девушку! И ежели отец приходит первым, сыну следует уступить дорогу!»
«Так-то так, но каким образом? – ответил старый господин. – Ведь загребчане! Сила на их стороне!»
«Пустяки, главное – знать, что у вашей милости душа спокойна. Через три дня старый Арбанас повезет девушку в Ломницу. Старик он слабый, глуповатый. Нам он не помеха, тюкнем его маленько по старой тыкве. Он и ахнуть не успеет. После Ботинца селений нет. По обочинам дороги кустарник. Пусть двое слуг, кто покрепче, переоденутся в форму испанских кавалеристов, – скажем, Лацко Црнчич, он мастер на такие дела. Едет повозка, люди выскакивают из засады и увозят девушку в ваш замок Молвицы или еще дальше, через границу, по вашему усмотрению! А загребчане? Пускай себе горланят! Что делать? Испанские мародеры схватили бедняжку. Бог знает, где она, несчастная девушка! Ха, ха, ха!».
«Идет!» – согласился ваш отец. Я спустился с дерева, чтобы разыскать вас. Ну, теперь вы знаете, что следует нам делать? – спросил Ерко.
– Знаю, знаю, – в отчаянии воскликнул Павел. – Отец, отец, что ты задумал, отец, на что ты толкаешь сына?! А тебе, добрый молодец, спасибо, сто раз спасибо; честный ты, добрый, бог наградит тебя! Но пойдем предупредим разбойников и отнимем у них добычу!
– Как можно! – ответил Ерко, скрывая набежавшую горячую слезу. – Они вас наверняка подстерегают. Не нужно, чтобы нас видели вместе, но я ваш раб и Дорин раб. Успокойтесь. Дождемся рассвета! На рассвете мы застанем и Милоша на месте.
Павел успокоился. Весь этот разговор не укладывался у него в голове. Размышляя над ним, он невольно посмотрел на Ерко.
– Ерко, – сказал он, – ведь ты немой? Как же ты заговорил? Что за чудо? Ты помогаешь мне, защищаешь Дору, почему? Кто ты?
Ерко молча опустил голову на грудь.
– Ты слышишь, Ерко? – ласково спросил Павел, положив руку ему на плечо.
– Не спрашивайте меня! – бросил тот угрюмо.
– Скажи, друг! Скажи, заклинаю тебя могилой матери!
Ерко безмолвствовал. Его охватило какое-то беспокойство, грудь высоко вздымалась, юноша тревожно поглядывал на Павла, словно опасался его. Наконец, подняв голову, громко произнес:
– Я твой брат!
Павел вскочил и молча уставился на сидевшего перед ним на камне юношу.
– Ты с ума сошел? – крикнул он наконец.
– Я твой брат, – твердо повторил Ерко.
– Ты?… Каким образом?
– Вот! Гляди! – сказал Ерко и вытащил из-за пазухи висевшую на шее ладанку, извлек из нее драгоценный перстень и протянул Павлу. – Узнаешь этот герб? Твой! В день моего рождения мне его повесил на шею мой и твой отец! По крови я Грегорианец, как и ты! Но мы не единоутробные братья! Тебя родила другая мать. Я старше, но не тревожься из-за наследства: ты законнорожденный, а я плод греха! Диву даешься? Слушай дальше! Сейчас узнаешь, почему заговорил немой и почему я оберегаю тебя и Дору. Садись рядом!
Павел неохотно опустился на камень.
– Расскажу тебе все, – начал Ерко, – что сам о себе помню и что слышал от других. Тогда я был слишком юн, чтобы все сохранить в памяти. Моя мать крестьянского рода. Когда-то по дороге из Загреба на Грачаны, под горой стояла деревянная мельница. В ней ютилась бедная старушка со своей единственной дочерью Елой. У этих двух женщин на всем божьем свете был один-единственный родич, старухин сын, белый монах Реметского монастыря. Кормились женщины от мельницы, от домашней птицы да от мотыги. Дай помещику, дай церкви, трудись на господском поле, потей ради отпущения грехов на монастырском винограднике, а напоследки мучайся дома, чтобы не умереть голодной смертью. Что делать? Одни женские руки в доме, без хозяина дом сирота! Беда! Недоедали летом, голодали зимой. А тут еще турки насели. Из каждого дома в войско бана забирали одного воина при оружии, а если нет в доме мужчины, плати, доставляй харч. Сын, монах, конечно, изредка давал старухе грош-другой, но он и сам был бедняком, уносить же снедь из святой обители запрещалось. Говорили, будто моя мать, то есть Ела, была красивой, набожной и умной девушкой, знала молитвы на любой случай, работала дома по хозяйству. Об всем этом мне рассказывал дядя Иеролим. И в женихах не было недостатка, только не хотелось ей бросать мать и мельницу. Кабы вышла замуж, было бы лучше, да не судил бог! Что поделаешь! Даже нищий счастлив, когда не знает лучшей доли, потому и женщины, сидя на своей мельнице, твердили: слава богу, что так. Тем временем медведградские кметы получили нового хозяина. Господа Эрдеди продали поместье нашему деду Амброзу. Народ ликовал, думал, станет легче. Но эрдедские приказчики начисто обирали крестьян, выворачивали их кошельки так, что сосед не мог одолжить соседу и куриного яйца. Лучше стало, как же! Доброта несказанная! Старый господар Амброз не покидал своего замка, и туго приходилось и приказчику и кмету. Впрочем, старик еще куда ни шло, но сыновья – истые черти! Бальтазар Грегорианец был немного не в себе. Находило на него, и он вдребезги разбивал все вокруг. А младший Степко, хоть и трезвая голова, и разумный человек, но нрава буйного, насильник! Простите, сударь, – заметил Ерко, – что так прямо говорю о вашем отце, но, повторяю, так мне рассказывал дядя Иеролим. Когда он возвращался с турецкой войны, – в молодые годы Степко часто ходил на турок, – упаси бог, беда всей округе! Грабил монахов, нападал из засады на горожан, пытал кметов, насиловал, позорил их жен и дочерей. Гоняли Грегорианцы кметов строить крепости – Копривницу, Иванич и немало других. Народу погибло пропасть. Пришла чума, сохрани господи! Люди умирали как мухи, каждый второй дом опустел. Унесла чума и старую мельничиху. А дочка чудом уцелела. Белые монахи говорили, что ради них матерь божья сотворила чудо. Однако мельницу, как зачумленную, наказали сжечь. И сожгли. Трудно стало Еле. Куда податься? Надумал дядя взять ее в монастырь прислугой. Так нет же! Господа Грегорианцы, ненавидевшие монахов, не позволили, приказали работать в замке. Лучше это, чем ничего, кмет человек подневольный, пришлось идти в замок! Ела была услужливая и проворная девушка, и поэтому в замке ее ценили. Как-то осенью, да, да, как раз на рождество богородицы, все ушли на праздник. В замке остались старый привратник и моя мать сторожить дом. В это время вернулся из Мокриц Степко. Тут он впервые и увидел Елу, когда она шла по какому-то делу в сад. Степко за ней. Наговорил с три короба, золотую цепочку совал. А она и слышать не хочет. Отказала наотрез. Он точно взбесился! И зло свершилось! Силой взял девушку.
Ерко умолк, глаза его горели диким огнем. Потом он продолжал:
– Да, силой! Она призывала бога на помощь, но где уж там, сила бога не знает! Жаловаться? Кому? Отцу, что сын, мол, маленько позабавился. Посмеялись бы, и все. Опозорил девушку! А можно ли опозорить кмета? Было и прошло, да только след остался. Родился я, несчастный, не в замке, конечно. Молодого господара не случилось дома, а старый выгнал девушку как гулящую. Родила она меня в пастушьей пещере, прямо на земле, и прикрыли меня соломой. Степко еще не был женат. Вернувшись и узнав о рождении сына, он разыскал нас, – хоть сын батрачки, а все же его кровь. Целовал меня, брал на руки и на радостях золотой перстень повесил на шею. И отвез в горы к одной старухе, чтобы кормила. Скажешь, сердечный человек, однако все это была лишь забава. Женился он на госпоже Марте из Суседграда, ревновавшей его даже к прошлым грехам. Соперничал с ним один из молодых Бакачей. И все грозился, что выведет Степко на чистую воду. Подкупил мать, уговаривал явиться со мной в замок к молодой госпоже Марте. Мать на уговоры не поддалась. Степко же, услыхав обо всем этом, взбеленился. Тем временем ваша мать родила Павла, вас. Первенец, сколько радости в доме! Ведь батрачкин байстрюк в счет не идет! Насели на старуху, чтобы как-нибудь нас извела, иначе беды не оберешься. Что скажет госпожа Марта? Но старуха была набожная, наотрез отказалась, да еще рассказала обо всем дяде Иеролиму. Однажды к старухе в хижину ввалились вооруженные люди, чтобы забрать батрачку-мать и ее ребенка, но хижина оказалась пустой. Дядя сжалился над нами, мать увез далеко в горы, за Гранешин, на земли, принадлежащие капитулу (к одному крестьянину), а меня, несчастную жертву Грегорианца, из милости, а также из желания отомстить хозяину Медведграда, приняли в монастырь. Грегорианцы обшарили все горы. Тщетно! Монахи люди умные! Рос я, набирался сил. Матери не видел. Я со страху из монастыря ни шагу, а она из боязни ко мне ни ногой. Только дядя нет-нет да и скажет, мать, мол, все хворает. Исполнилось мне, должно быть, лет семь. Однажды ночью дядя разбудил меня. И мы, оседлав лошадь, поехали в горы. Дивился я немало. Иеролим взял с собой вышитую дарохранительницу. Часа через два с половиной прибыли мы к стоявшему одиноко в горах домику. Вошли. На постели, скрестив на груди руки и закрыв глаза, лежала бледная, худая женщина. Я не узнал ее. «Это твоя мать!» – сказал дядя. Не знаю уж, что творилось у меня на душе, давила какая-то тяжесть. Мне было плохо. Однако что-то влекло меня к несчастной женщине. Бросился я к ней на грудь, и, рыдая, воскликнул: «Мама, дорогая мама!» Я все это так хорошо помню! Женщина приоткрыла глаза, погладила меня холодной рукой по голове, прижала к груди, словно хотела задушить. И горько-горько заплакала. От слез моя рубашка стала мокрой. Й вдруг отпустила. Ей не хватало дыхания, она обмерла. Потом махнула дяде рукой. Он опустился на колени, прочел краткую молитву и дал матери причаститься. Стал на колени и я и тоже начал молиться. О чем? И сам не знал. Мать приподнялась. Оперлась на локоть, голову склонила на плечо. Пальцы беспокойно теребили одеяло, глаза были устремлены на меня. «Сынок! – промолвила она слабым голосом. – Сынок! Видишь, матери плохо, совсем плохо. Оставит она тебя, надолго оставит. Читай каждодневно в память о ней „Отче наш“, слышишь, каждый день читай! Но слушай, – продолжала она таинственно, и был монахов, нападал из засады на горожан, пытал кметов, насиловал, позорил их жен и дочерей. Гоняли Грегорианцы кметов строить крепости – Копривницу, Иванич и немало других. Народу погибло пропасть. Пришла чума, сохрани господи! Люди умирали как мухи, каждый второй дом опустел. Унесла чума и старую мельничиху. А дочка чудом уцелела. Белые монахи говорили, что ради них матерь божья сотворила чудо. Однако мельницу, как зачумленную, наказали сжечь. И сожгли. Трудно стало Еле. Куда податься? Надумал дядя взять ее в монастырь прислугой. Так нет же! Господа Грегорианцы, ненавидевшие монахов, не позволили, приказали работать в замке. Лучше это, чем ничего, кмет человек подневольный, пришлось идти в замок! Ела была услужливая и проворная девушка, и поэтому в замке ее ценили. Как-то осенью, да, да, как раз на рождество богородицы, все ушли на праздник. В замке остались старый привратник и моя мать сторожить дом. В это время вернулся из Мокриц Степко. Тут он впервые и увидел Елу, когда она шла по какому-то делу в сад. Степко за ней. Наговорил с три короба, золотую цепочку совал. А она и слышать не хочет. Отказала наотрез. Он точно взбесился! И зло свершилось! Силой взял девушку.
Ерко умолк, глаза его горели диким огнем. Потом он продолжал:
– Да, силой! Она призывала бога на помощь, но где уж там, сила бога не знает! Жаловаться? Кому? Отцу, что сын, мол, маленько позабавился. Посмеялись бы, и все. Опозорил девушку! А можно ли опозорить кмета? Было и прошло, да только след остался. Родился я, несчастный, не в замке, конечно. Молодого господара не случилось дома, а старый выгнал девушку как гулящую. Родила она меня в пастушьей пещере, прямо на земле, и прикрыли меня соломой. Степко еще не был женат. Вернувшись и узнав о рождении сына, он разыскал пас, – хоть сын батрачки, а все же его кровь. Целовал меня, брал на руки и на радостях золотой перстень повесил на шею. И отвез в горы к одной старухе, чтобы кормила. Скажешь, сердечный человек, однако все это была лишь забава. Женился он на госпоже Марте из Суседграда, ревновавшей его даже к прошлым грехам. Соперничал с ним один из молодых Бакачей. И все грозился, что выведет Степко на чистую воду. Подкупил мать, уговаривал явиться со мной в замок к молодой госпоже Марте. Мать на уговоры не поддалась. Степко же, услыхав обо всем этом, взбеленился. Тем временем ваша мать родила Павла, вас. Первенец, сколько радости в доме! Ведь батрачкин байстрюк в счет не идет! Насели на старуху, чтобы как-нибудь нас извела, иначе беды не оберешься. Что скажет госпожа Марта? Но старуха была набожная, наотрез отказалась, да еще рассказала обо всем дяде Иеролиму. Однажды к старухе в хижину ввалились вооруженные люди, чтобы забрать батрачку-мать и ее ребенка, но хижина оказалась пустой. Дядя сжалился над нами, мать увез далеко в горы, за Гранешин, на земли, принадлежащие капитулу (к одному крестьянину), а меня, несчастную жертву Грегорианца, из милости, а также из желания отомстить хозяину Медведграда, приняли в монастырь. Грегорианцы обшарили все горы. Тщетно! Монахи люди умные! Рос я, набирался сил. Матери не видел. Я со страху из монастыря ни шагу, а она из боязни ко мне ни ногой. Только дядя нет-нет да и скажет, мать, мол, все хворает. Исполнилось мне, должно быть, лет семь. Однажды ночью дядя разбудил меня. И мы, оседлав лошадь, поехали в горы. Дивился я немало. Иеролим взял с собой вышитую дарохранительницу. Часа через два с половиной прибыли мы к стоявшему одиноко в горах домику. Вошли. На постели, скрестив на груди руки и закрыв глаза, лежала бледная, худая женщина. Я не узнал ее. «Это твоя мать!» – сказал дядя. Не знаю уж, что творилось у меня на душе, давила какая-то тяжесть. Мне было плохо. Однако что-то влекло меня к несчастной женщине. Бросился я к ней на грудь, и, рыдая, воскликнул: «Мама, дорогая мама!» Я все это так хорошо помню! Женщина приоткрыла глаза, погладила меня холодной рукой по голове, прижала к груди, словно хотела задушить. И горько-горько заплакала. От слез моя рубашка стала мокрой. И вдруг отпустила. Ей не хватало дыхания, она обмерла. Потом махнула дяде рукой. Он опустился на колени, прочел краткую молитву и дал матери причаститься. Стал на колени и я и тоже начал молиться. О чем? И сам не знал. Мать приподнялась. Оперлась на локоть, голову склонила на плечо. Пальцы беспокойно теребили одеяло, глаза были устремлены на меня. «Сынок! – промолвила она слабым голосом. – Сынок! Видишь, матери плохо, совсем плохо. Оставит она тебя, надолго оставит. Читай каждодневно в память о ней „Отче наш“, слышишь, каждый день читай! Но слушай, – продолжала она таинственно, и ее глаза загорелись таким диковинным пламенем, что меня охватил страх, – люди злы, очень злы! Они хотят тебя убить! Берегись! Не говори, кто ты. Ни за что не говори!» Потом обратилась к брату: «Подойди сюда, подойди, дорогой брат! Прости меня за то, что я согрешила. Не по своей это воле. Об одном тебя молю. Поклянись, что заменишь ребенку отца с матерью! Поклянись, что, когда он вырастет, расскажешь ему, кто его отец, но не для того, чтобы он искал его, а чтобы остерегался. Поклянись, что объявишь его немым, чтобы язык не выдал страшной тайны, которая может его погубить, что он ни звука не произнесет человеческим голосом, если только ему не будет грозить гибель. Клянись вместо него, он ребенок и не понимает, о чем я сейчас говорю». – «Сестра!» – начал было монах. «Клянись!» – повторила она. «Хорошо, клянусь! – сказал монах, положив мне руку на голову. – Я научу его быть немым как могила!» – «Да хранит тебя бог и все святые его, сынок!» – промолвила мать и поцеловала меня в лоб. Губы у нее были уже холодны как лед; потом она откинулась на спину и умолкла. Дядя молился, а я… я плакал, долго плакал. Мать умерла.
Ерко опустил голову и закрыл лицо руками, то ли в его душе снова встала эта страшная картина, то ли он хотел скрыть слезы.
– Ерко! – ласково стал успокаивать его Павел.
– Мы вернулись в монастырь, – продолжал Ерко. – И с тех пор началась для меня новая жизнь. Дядя сказал братьям, будто в лесу на нас напали разбойники и у меня отнялся от страха язык. Я боялся вымолвить при людях слово, дядя уверял, что меня сразу убьют. Мои уста были немы как могила. Все обиды я молча погребал в своем сердце. Я слышал, как меня жалеют, как насмехаются надо мной, слышал и молчал. Все принимали меня за немого, так немым я и остался! Страх перед людьми, клятва, данная матери, запечатали мои уста. Я все слышал, видел, что творилось вокруг, но все – будь то радость или горе – я должен был хранить в своем сердце, все! Я боялся улыбнуться, услыхав милую сердцу песню, боялся вскрикнуть, ощутив сильную боль. Я вынужден был смирять в себе все живые порывы юношеской души; моя жизнь протекала как бурная вода, скрытая подо льдом. Кроме дяди, только настоятель знал, кто я и какого рода. Все другие считали меня каким-то выродком рода человеческого, который несет свой крест за чьи-то великие грехи. Звали меня Ерко, немой Ерко, или еще – глупый Ерко! Дядя одевал меня попроще, чтобы не вызывать подозрений. Грегорианцы решили, что ублюдок бродит где-то по свету, им и в голову не приходило, что он живет рядом, скрытый простой сермягой. Дел у меня было немного. Украшать цветами святых, носить хоругви во время крестных ходов, раздувать мех органа да работать в саду. Учился я плести рогожи, шляпы из кукурузной соломы, долбить корыта. Все, что смастерю, продавал. Никто не знал, чей я, откуда взялся, и потому смертельная опасность мне не грозила. Правда, на меня кидались собаки, мужчины обзывали чудовищем, старухи величали ходячей проказой, дети швыряли грязью! Ух! Порой я готов был впасть в бешенство, готов был зареветь, как раненый зверь, и во всеуслышанье проклясть мир и все живое! Но нет! Я всегда помнил завет умирающей матери. Не остался я и невеждой. В ночной тиши, в маленькой келье я многое перенял от дяди: выучился читать, писать, молиться, распознавать травы и зверей, определять вращение солнца и движение звезд. Ночью я был мудрецом, днем дурачком! Порой я уходил в лес, в горы, подальше от людей. Там я чувствовал себя привольно, любил, лежа на земле, размышлять о том, каковы люди и как устроен мир. Но даже тогда, когда я был совсем один, точно росинка на листе, я все же страшился нарушить материнский завет и человеческой речью не пользовался, а подражал соловью, кукушке, лягушке, волку. И мне становилось легче. Люди частенько диву давались, почему вдруг среди лета завоет волк или в полдень заухает филин. Но то были не волк и не филин… Умер мой дядя. Перед смертью он заставил меня повторить ту страшную клятву и передал связку бумаг, в них описано было все, что со мной случилось. После похорон, забравшись в волчью яму, я прочитал эти дядины записи и горько проплакал всю ночь. Я остался в монастыре, только чаще стал бродить по горам. Что мне было делать в монастыре? Там я потерял единственного расположенного ко мне человека. Остался я один-одинешенек на всем белом свете. Иногда я вспоминал, что у меня есть отец, братья. И тогда прокрадывался к Медведграду, чтобы хоть издали поглядеть на несуженых родичей! Видел хмурого отца в серебре и золоте, любовался вами, сударь, красивым, милым отроком. Помните, как вы однажды встретили меня на лесной тропе – вы и ваша мать?
– Помню, – ответил Павел.
– «Мама, – сказали вы, – погляди на этого несчастного, он немой, дай ему динар!» И госпожа Марта, думая, что я нищий, протянула мне динар. А я обезумел от радости, спрятался за дубом и до блеска начистил серебряную монетку. Потом зашил ее и ношу с тех пор на шее как талисман, как единственное звено, связывающее меня с бездушной, как я полагал, семьей. С того дня мое сердце привязалось к вам. Если бы вы знали, как оно билось, когда я приносил вам первые ягоды, поймал для вас белку, смастерил деревянную саблю! Я был счастлив, очень счастлив! Но потом, послушайте, что со мной произошло. Это тайна! До сего часа никто об этом не знал, кроме бога и моего сердца. Не смейтесь надо мной! – Ерко отвернулся. – Может быть, это глупо, но что поделаешь! Бог и бедняку-горемыке дал глаза, чтобы видеть, сердце, чтобы чувствовать. Случилось это четыре года назад, на троицу. В Реметах по случаю храмового праздника служили большую мессу. Народу понаехало отовсюду, немало было и загребчан. Я раздувал органисту мех и вдруг увидел молодую девушку, красивую и нежную, она стояла на коленях рядом с каким-то стариком, сложив молитвенно руки. Сквозь высокое окно вливалось солнце, его золотые лучи играли в волосах красавицы. Я остолбенел и позабыл, несчастный, о своем мехе, пока монах не толкнул меня изо всей силы. Орган на какое-то время умолк. Вся кровь устремилась к сердцу, душа была потрясена. Да что говорить? Разве вы не знаете, каково юноше, когда ему приглянется девушка? А тем более мне, несчастному, у которого не было ни одной родной души на свете! Совсем я обезумел! Думал, от горячки лопнет голова! Пошел я следом за девушкой. В лесу она отломила веточку, отломила и бросила. А я поднял ее, точно какое сокровище, поцеловал и спрятал на груди, Девушка была загребчанка. Выследил я, где она живет; подкрадывался по ночам к дверям, не спускал глаз с окна ее комнаты, где горел светильник. Целые ночи не смыкая глаз сидел у ограды и глядел на дом. А знаете, кто эта девушка? Дора, Крупичева Дора!
– Дора! – воскликнул пораженный Павел.
– Да, она! Я следил за каждым ее шагом, улавливал каждое движение. Она, конечно, ни о чем не подозревала. Да и откуда? «Такого убогого, как я, и вдруг заметить», – твердил я без конца. – И Ерко горько заплакал. – Настал тот ужасный день… Я пытался спасти ее на Капитульской площади. Вы оказались счастливее. Меня чуть было не затоптали лошади. Ах, почему не насмерть! Поправился я благодаря вашему попечению. Раны мои затянулись, но сердце все еще кровоточит. И тогда я узнал, что вы любите девушку. Я хотел убить себя, да совесть не позволила. «Пускай любятся, пускай милуются», – кричало во мне сердце. Эти двое тебе дороже всего на свете, они встретились и полюбили друг друга. Терпи смиренно, глупое сердце, утешайся их счастьем, со временем в их счастье ты найдешь и свое. Павел, брат мой, здесь, в эту глухую ночь, где нас никто не видит, не слышит, я клянусь, что буду оберегать вас обоих, что буду радоваться, глядя на вас, если вы с Дорой обретете свое счастье!
Слезы стояли в глазах юноши, а в слезах отражался яркий лунный свет; смертельная бледность покрыла его лицо, он упал на холодный камень и безудержно зарыдал.
– Ерко, брат мой перед богом и по крови! – воскликнул Павел, поднимая брата и заключая его в свои объятья. – Встань, дай мне обнять тебя, я нашел друга, нашел брата, о, благодарю тебя, боже!
– И ты зовешь меня этим сладостным именем, ты меня не отвергаешь? – робко спросил Ерко.
– Отвергать? Ты пойдешь вместе со мной!
– Спасибо, – печально ответил Ерко, – я счастлив, что господь дал мне душу, которая все чувствует, но твой дом не мой дом, у меня свой путь. Но слушай дальше! Я узнал о дьявольском заговоре против тебя и Доры. Узнал, какие козни строятся против вас. И сказал себе: «Надо помочь!» Поспешил сюда, опасаясь, что сердце твое не устоит перед вероломной красавицей. Все высматривал тебя и все-таки проглядел. Вдруг ты скачешь из замка. Я подумал: «Если не остановлю его, сойду с ума!» И тут вспомнилась клятва, данная матери. Мне грозит смерть, ведь хотят погубить то, что мне дороже всего на свете! И, собрав все силы, после многих лет молчания я крикнул в первый раз человеческим голосом: «Стой! Дора погибает!»
– Ох, спасибо тебе, благородная душа, спасибо! – промолвил Павел, обнимая брата.
Братья долго сидели на камне, крепко обнявшись. Сидели и молчали.
Но вдруг Ерко вскочил.
– Слышишь! – крикнул он. – В Самоборе запели вторые петухи. Пора! Идем спасать Дору!