Миссис Мейден скончалась 4 августа 1904 года, и вплоть до 4 августа 1913-го ничего не происходило. Да, не правда ли — любопытная перекличка дат, хотя я не уверен, в какой степени она служит одним из тех зловещих, как бы шутовских и вместе с тем абсолютно беспощадных проявлений жестокого Провидения, которое мы называем случайным совпадением. Ведь могло случиться и так, что суеверная Флоренс побуждала ее совершать определенные поступки как бы в состоянии гипноза. Тем не менее 4 августа в жизни Флоренс имело и какой-то особый смысл. Начнем с того, что она родилась в этот самый день — 4 августа. Затем, именно в этот день в 1899 году она отправилась вместе со своим дядей в кругосветное путешествие в обществе молодого человека по имени Джимми. А вот это уже никак не могло быть случайным совпадением. Поездка была задумана добряком дядей — предположительно сердечником — как особый подарок ко дню совершеннолетия племянницы. Ровно год спустя, 4 августа 1900-го, ни днем раньше, ни днем позже, она уступила — или оступилась, — во всяком случае, ее поступок определил всю ее, да и мою, дальнейшую жизнь. Как знать, возможно, в то утро она думала, что делает себе подарок ко дню рождения…
Наконец, 4 августа 1901 года — день нашей свадьбы. Именно в этот день с первым попутным ветром, точнее, штормом, из-за которого Флоренс надсадила себе сердце, мы отплыли в Европу. Как видите, она опять решила устроить себе подарок ко дню рождения, только на этот раз разбитой оказалась моя жизнь. По-моему, я еще ничего не рассказывал вам о моем семейном счастье? Ну, так слушайте.
Впервые я встретил Флоренс — кстати, об этом я уже говорил — на Фортингс-стрит у Стайвесантов.[47] С первой же минуты я поклялся — вот ведь упрямый слабохарактерный осел! — если не сделать ее моей, то, по крайней мере, на ней жениться. Меня ничто не связывало — у меня не было никакого дела. Просто болтался в Стэмфорде, снимал номер в мерзкой гостинице и целыми днями торчал на веранде дома сестер Хелбёрд. Ох, и невзлюбили меня эти старые девы, сестры Хелбёрд. Хорошо, мне помог в моих сердечных делах наш демократичный американский уклад: у Флоренс была своя гостиная. Она приглашала к себе кого хотела, поэтому я запросто входил в дом. Будьте уверены, я был тише воды ниже травы, но при этом настроен очень решительно — как цыпленок, который вознамерился во что бы то ни стало перейти дорогу перед носом у грозного автомобиля. Как сейчас помню: войду в нарядную комнатку к Флоренс, сниму шляпу, сяду и сижу.
Не я один, конечно, — у Флоренс были и другие кавалеры: молодые ушлые американцы, днем работавшие в Нью-Йорке, а вечера коротавшие в родном захолустье. Они выказывали не меньшую решительность, чем я, появляясь вечером у Флоренс. Справедливости ради должен сказать, что сестры Хелбёрд их тоже не жаловали…
Интересные старушки, право. Мне всегда казалось, что над ними тяготеет какой-то рок — родовое проклятие, как в старинных семействах. Такие благочинные, достойные, но почему-то убитые горем — нет-нет, да всплакнут. Поначалу мои шансы на успех были равны нулю. Не знаю, может, мне так казалось оттого, что наши встречи почти всегда происходили днем, в самую жару, когда вокруг ни ветерка и пыль стоит столбом, высотой с длиннющие остролистые вязы. Согласитесь, победам на сердечном фронте больше пристали сумерки, а не июльское пекло в одном из центральных штатов — можно ли думать о близости, когда сидишь, как в бане, покрытый испариной и боишься пошевелиться? Не до поцелуев, знаете ли. Тем не менее за две недели нашего знакомства у меня составилось очень ясное представление о житейских запросах Флоренс. И что очень важно — я понял, что могу эти запросы удовлетворить…
Она мечтала выйти замуж за господина с достатком, не обремененного службой; ее голубой мечтой было жить в Европе. Она грезила, что ее супруг будет говорить с английским акцентом, а ежегодная сумма дивидендов от недвижимости будет составлять не меньше пятидесяти тысяч долларов, но при этом у него не должно быть ни малейшего желания увеличивать свой доход.
И еще — она дала мне понять, что физическая сторона брака мало ее волнует. Знаете, американцы смотрят на такие отношения довольно просто.
Этими подробностями она мило уснащала ни на минуту не пересыхавший поток светской болтовни. То одно обронит, то другое, болтая о Венеции, видах с Риалто.[48] То вдруг задумается, захваченная воспоминаниями о Бэлморалском замке,[49] и с просветленной улыбкой скажет, что для нее идеальный муж — это тот, кто возьмется представить ее ко двору ее Королевского Величества. Видно, Великобритания поразила ее воображение — они ездили туда втроем на два месяца, причем большую часть времени провели, путешествуя из Стрэтфорда в Стрэтпеффер, а одну неделю жили под Ледбери, платя полный пансион одной почтенной, обедневшей и очень респектабельной семье по фамилии Бэгшо. Они были бы не прочь задержаться там подольше, еще на пару месяцев — уж очень покойно им там жилось, но непредвиденные осложнения у дяди на фабрике заставили их спешно вернуться в Стэмфорд. Джимми — молодой человек, сопровождавший их еще в кругосветном плавании, — остался в Европе, чтобы пополнить свой культурный багаж Он весьма в этом преуспел: позднее мы не раз прибегали к его услугам…
В общем мне стало ясно — ошибки тут не могло быть: Флоренс холодно и твердо решила связать свою судьбу только с тем человеком, который сможет обеспечить ее жизнь в Европе. Видно, короткое знакомство с английским бытом не давало ей покоя. После свадьбы она задумала год провести в Париже, а потом убедить своего будущего мужа приобрести старинное поместье — настоящее, без подделки — по соседству с Фордингбриджем, откуда, собственно, и вел свое начало род Хелбёрдов. Под этим предлогом она собиралась занять подобающее ей место в рядах потомственной английской сельской аристократии. Так она решила.
Обдумывая все эти подробности, я чувствовал, что ситуация складывается в мою пользу — из всех стэмфордских ухажеров Флоренс, казалось мне, никто, кроме меня, не смог бы заплатить по счету: слишком высоки были ставки. Немногие из них были столь же состоятельными, как я, а те, кто и обладал достатком, едва ли согласились бы променять блаженства Уолл-стрит пусть даже на очень продолжительное знакомство с Флоренс В июле, однако, все тянулось по-прежнему. И только 1 августа Флоренс объявила своим тетушкам, что собирается выйти за меня замуж.
Мне она ничего не сказала, но слух определенно прошел, поскольку в тот день, после обеда, старшая мисс Флоренс Хелбёрд, остановив меня у двери в гостиную своей племянницы, пригласила пройти на их половину — я видел, что она была очень взволнована. Знали бы вы, через какую жуткую пытку я прошел: мы сидели на стульях с тонкими изогнутыми ножками, в гостиной, обставленной на старый манер, в колониальном стиле, — по стенам висели вырезанные силуэты, миниатюры, портрет генерала Брэддока,[50] и повсюду чувствовал сильный запах лаванды. Бедные старые девы намучились не меньше моего — не могли выдавить из себя ни одного внятного слова. Разве что руки не заламывали — все хотели дознаться, учитываю ли я разницу темпераментов моего и Флоренс. Не поверите — они проявляли почти материнскую заботу, стараясь выяснить, насколько соответствует беззаботный гений Флоренс моим добродетелям солидного и серьезного человека.
Ибо таким они меня отныне считали — солидным и серьезным. Возможно, из-за того, что как-то в разговоре я обронил, что ставлю генерала Брэддока выше генерала Джорджа Вашингтона. И это их пленило — ведь во Время войны за независимость Хелбёрды были на стороне побежденных, почти все потеряли и оказались мишенью для нападок. Сестры не могли простить такой несправедливости.
Но несмотря на чувство симпатии ко мне, мысль о нашем с Флоренс отъезде в Европу приводила их в ужас. Они буквально зарыдали, услышав, какую участь уготовил я для их племянницы. В их глазах Европа была помойкой, средоточием зла, распущенности. Они полагали, что их исторической родиной, как и другими странами, правят христиане, забывшие Бога. В общем, возражениям и причитаниям их не было конца. Брак для них священен — вот что мне дали понять. Правда, ни та, ни другая не решились произнести слово «священен». Зато почти проговорились насчет легкомысленных поступков Флоренс в девичестве — правда, сказано об этом было вскользь, обиняками.
Помню, тут я встал и объявил: «Мне все равно. Пусть бы даже Флоренс ограбила банк — мы все равно поженимся, и я увезу ее в Европу».
При этих словах мисс Эмили зарыдала и упала в обморок, а ее сестра, вместо того чтобы помочь ей, бросилась ко мне на шею, умоляя:
«Джон, ради Христа, не делайте этого. Вы потом пожалеете. Ведь вы достойный молодой человек». Я выскочил вон из комнаты, чтобы позвать на помощь Флоренс, — ее тетушка по-прежнему лежала без чувств, — и последнее, что я услышал, выбегая, были слова мисс Флоренс-старшей:
«Простите, Джон, мы не все вам рассказали. Поймите, она — единственная дочь нашей дорогой покойной сестры».
Увидев меня в дверях, Флоренс, бледная как мел, весело закричала: «Ну что, нажаловались на меня старые клячи?!» Я отмахнулся и увлек ее за собой обратно в гостиную к ее тетушкам — надо было что-то делать: очень уж разнервничались старушки. Кстати, я начисто забыл о «старых клячах» — вспомнил только сейчас, рассказывая эту историю. Флоренс всегда была со мной очень вежлива, предельно тактична, поэтому даже эту не очень благозвучную фразу я, видимо, не задумываясь приписал ее чувству глубокой привязанности.
В тот же вечер она исчезла — зайдя пригласить ее покататься в коляске, я никого не нашел. Не мешкая ни минуты, я поехал в Нью-Йорк, заказал каюту на «Покахонтас», отправлявшейся в Европу вечером 4 августа, вернулся в Стэмфорд, выяснил, что Флоренс увезли на Рай-стейшн, — все это заняло у меня один день. Еще мне удалось установить, что оттуда она отправилась на машине в Уотербери. Как я раньше не догадался, что она у дяди! Я бросился туда. Старик принял меня с каменным, суровым выражением на лице. Нет, к Флоренс нельзя. Она больна, никого не принимает. И процитировал Библию — точно не помню, какая-то мудреная фраза, — но смысл тот, что в их семье никто никогда не думал выдавать Флоренс замуж.
Я тут же узнал имя священника, жившего по соседству и обзавелся веревочной лестницей — представляете, какое раздолье для любовников! Надеюсь, в Соединенных Штатах до сих пор сохранилась та же простота нравов. И вот ровно в час пополуночи 4 августа я появляюсь в спальне Флоренс. Я был настолько сосредоточен на главной цели моего предприятия, что мне и в голову не пришло подумать о какой-либо компрометирующей нас обоих стороне моего появления в спальне у девушки посреди ночи. Мне просто надо было ее разбудить. Но этого не потребовалось — она не спала. Она поджидала меня: оказывается, родственники караулили ее до последней минуты и только-только ушли. Она тепло обняла меня… Да, первое в моей жизни объятие — и увы, последнее, согретое хоть каплей женского тепла.
Думаю, я сам виноват в том, как все получилось. Я так торопился скорее оформить наш брак и так панически боялся ее родственников — ведь они могли появиться в ее спальной каждую минуту, — что толком не ответил на ее объятие. Я вскочил на подоконник и в считанные доли минуты оказался уже внизу под окном. Она заставила меня ждать очень долго — к священнику мы постучались в четвертом часу утра. Мне кажется, томительное ожидание, которому она меня тогда подвергла, было единственным знаком, что я ей небезразличен, к тому же она бросилась ко мне в объятия при встрече. Если б только я тогда ответил, обнял ее, она стала бы мне верной женой или, наоборот, все распалось бы, не начавшись. А поскольку мне, видите ли, было угодно изобразить из себя супермена, она решила, что я справлюсь с ролью мужа-сиделки. Может, подумала, что я буду не против.
Во всяком случае, после этого Флоренс уже не испытывала никаких угрызений совести. Думала только о том, как осуществить свои планы. Почему я так говорю? Судите сами. Стою я внизу, у болтающегося конца этого смехотворного приспособления, по которому я в течение ночи карабкался вверх и вниз, как ручная обезьянка, а она сверху подзывает меня. Я снова карабкаюсь вверх, собран, как никогда. Она спрашивает меня резко:
«Это правда, что мы отплываем сегодня в четыре пополудни? Вы не лжете — каюта заказана?»
Я подумал — она волнуется, хочет побыстрее уехать от ненавистной родни. При других обстоятельствах я никому не спустил бы оскорбляющее меня подозрение во лжи, но тут я смирил гордыню. Успокоил ее, сказав, что мы во что бы то ни стало успеем на «Покахонтас». Рассвет только-только занимался, светила луна, я стоял на самом верху веревочной лестницы. Кругом тишина, покой — куда ни глянь, везде уотерберийские холмы. А Флоренс шепчет мне о своем: «Я спросила, потому что не знаю, собирать мне чемоданы или нет. — И добавляет: — Знаете, я могу заболеть. У меня что-то с сердцем, как у дяди Хелбёрда. Наверное, это наследственное».
Я шепнул в ответ, что «Покахонтас» очень надежное судно…
А вот теперь я думаю, что же сложилось в головке Флоренс за те два часа, пока я торчал внизу, а она якобы собиралась. Дорого я бы заплатил, чтобы узнать. Едва ли до той ночи у нее был готов какой-то план. И на сердце она тоже никогда не жаловалась. Возможно, встреча с дядей подсказала ей эту ложь. А может, тетя Эмили, поехавшая с ней в Уотербери, часами пилила ее, внушая, что стариковское сердце не выдержит и малейшего перенапряжения. Может, она вспомнила, как умело отгораживался старик от любых волнений во время того памятного кругосветного путешествия. Да, тогда, видимо, и сложился у нее план. И все же какие-то угрызения совести насчет меня у нее были. Леонора говорила мне, что Флоренс поделилась с ней однажды — а уж Леонора-то, конечно, знала все и не постеснялась однажды спросить Флоренс, как та могла допустить весь этот позор. Флоренс оправдалась перед ней, сказав, что страсть была сильней ее. Люди всегда оправдывают собственную невыдержанность силой внезапно охватившего их чувства. Никакие разумные доводы здесь не действуют. Кроме того, страсть — хороший предлог для оправдания опрометчивых поступков — ведь она могла удрать с любовником до или сразу после женитьбы. А не окажись у них достаточно средств — жить-то надо на что-то, — они покончили бы с собой или доили бы ее семейство. Впрочем, последнее маловероятно — ведь у Флоренс были такие большие аппетиты, что ее вряд ли устроил бы муж, служащий бакалейной лавки, а со стариком Хелбёрдом рассчитывать на большее было нельзя. Ее дядя ненавидел подонка. Нет, ее мало что оправдывает…
Бог весть. Конечно, ей, дурочке, было страшно, она храбрилась и, потом, наверное, любила этого недоумка. Ему-то на нее было наплевать — это ясно. Бедняжка… В общем, я заверил ее, что «Покахонтас» очень надежное судно, и она тут же нашлась. «Вы поможете мне? Дяде ведь помогают? Я потом скажу как». И она решительно поставила ногу на подоконник, словно сжигала за собой все корабли!
Сейчас я понимаю, что многое уже тогда могло бы мне открыть глаза на правду. Когда наутро, около восьми, мы снова появились у Хелбёрдов, там все притихли после бессонной ночи. Флоренс смотрела на домочадцев с победным видом. Нас ведь обвенчали около четырех утра, и до восьми мы просидели на опушке, за городом, слушая пересмешника, передразнивавшего мурлыканье старого кота. Прямо скажем, не очень веселое начало для молодоженов. Я мялся, не зная, что сказать, повторяя на разные лады: «Как я рад», «Как я счастлив». Хелбёрды тоже остолбенели от всего происшедшего. Мы вместе позавтракали, и Флоренс пошла к себе упаковывать вещи. Старик Хелбёрд воспользовался ее отсутствием и закатил мне длиннющую лекцию на американский манер об опасностях, подстерегающих в европейских джунглях молодых американок. В Париже, внушал он мне, на каждом шагу попадаются «гадюки» — он знает не понаслышке, познал на собственном горьком опыте. Закончил он, как всегда, по-стариковски: верю, мол, и уповаю, что наступит день, когда американки станут бесполыми, — разумеется, сказал он об этом по-другому и не так откровенно.
В половине второго мы уже были на борту корабля, и тут поднялась буря. Она облегчила задачу Флоренс. Не прошло и десяти минут после нашего выхода из порта Сэнди-Хук, как Флоренс удалилась в каюту, жалуясь на сердце. Тут же ко мне подбежала взволнованная стюардесса, и я бросился вниз в каюту. Там мне дали указания, как обращаться с женой. Причем больше говорила сама Флоренс, а судовой врач посоветовал мне воздержаться от нежных излияний чувств. Я не стал возражать.
Но на душе у меня кипела обида. Меня вдруг осенило, почему Хелбёрды так беспричинно, казалось бы, упорствовали и не хотели отдавать замуж свою драгоценную племянницу, — из-за ее слабого сердца, конечно! Воспитанность не позволяла им произнести это вслух. Сказалась порода первых английских переселенцев. Порядочность не позволяла им объявить новоявленному мужу, что ему не следует целовать жену в шейку. Она же, впрочем, удерживала их и от другой крайности. Но вот как Флоренс удалось убедить в мнимой болезни судового врача — нескольких врачей! — это действительно интересно.
Сердце у нее иногда щемило — у них с дядей было одинаковое строение легких. Ей не раз доводилось присутствовать при разговорах многих специалистов, лечивших его. В общем, все вместе они меня убедили, да и Джимми, злой гений, тоже постарался — и что только она в нем нашла? К живописи таланта у него не было. Он встретил нас в Гавре, и следующие два года безвыездно жил в нашей парижской квартире, оказывая нам разные мелкие услуги. Кстати, уроки живописи он брал в студии Жюльена, если не ошибаюсь.
Этот тип всегда держал руки в карманах своего мерзкого широченного американского пальто с подкладными квадратными плечами, и в его темных глазах читалось что-то зловещее. К тому же он был безобразно толст. Да, как мужчина я дал бы ему несколько очков вперед…
Надеюсь, Флоренс это понимала. Во всяком случае, давала мне понять, что понимает. Та загадочная улыбка, которую она бросала через плечо всякий раз, уходя в купальню, была адресована мне, — она меня приглашала. Впрочем, я уже об этом рассказывал. Этой улыбкой она меня завлекала: «Вот видишь, я сюда вхожу. Представь, через минуту я стою без всего, белая, желанная — и ты мой избранник…» Такие вот мысли…
Нет, не могла она надолго увлечься тем типом. Обрюзгший, рыхлый, как сырая штукатурка. Хотя говорили, что когда-то — еще до ее первого позора, — это был стройный, темноволосый, не лишенный изящества молодой человек. Но жизнь в Париже, нахлебником, — Флоренс давала ему на карманные расходы, и еще старик Хелбёрд выплачивал ежемесячное содержание, чтоб тот не вздумал сунуться обратно на родину, в Штаты, — вконец испортили ему пищеварение, а вслед за ним и характер, — он сделался желчным и мрачным.
Господи, как же ловко они вдвоем меня обставили! Ведь это они вдвоем, сговорившись, придумали правила игры. Я вам уже немного рассказывал, как все эти одиннадцать лет я ломал себе голову, стараясь уходить от таких щекотливых тем, как любовь, нищета, преступление и т. д. Но сейчас, просматривая свои записи, я вижу, что, сам того не желая, ввел вас — да и себя тоже — в заблуждение, сказав, что глаз не спускал с Флоренс. Верно, до последней минуты мне казалось, что это именно так. А когда сейчас начал вспоминать, понимаю, что она и на глаза-то мне почти не попадалась.
Видите ли, этот тип внушил мне, что Флоренс больше всего нуждается в покое и сне. Поэтому входить к ней без стука нельзя, иначе ее бедное слабое сердечко тут же перестанет биться. Говоря это, он издавал горлом какой-то зловещий звук, вроде щелчка или клекота, черные глаза блестели, как у ворона, внутри у меня холодело, и я по десять раз на дню представлял умирающую Флоренс — и вот я уже хороню ее бледные хрупкие останки. Войти, не спросясь? Да я скорей ограбил бы храм, чем вошел к ней без разрешения! Да-да, я пошел бы на такое преступление. Я не посмотрел бы, что это святотатство, если бы точно знал, что ей станет легче. Вот у нас и повелось: ровно в десять вечера за ней закрывалась дверь спальни — вроде ей и не хотелось уходить, да делать нечего, нарушать предписания этого цербера нельзя. Стоя в дверях, она желала мне покойной ночи — так в Италии в эпоху Чинквеченто[51]госпожа прощалась со своим суженым. А наутро в десять она выплывала из своих покоев, свежа, как Афродита, вставшая с ложа.
Дверь к ней на ночь запирали — она жаловалась, будто ей не давала заснуть мысль, что к ней могут забраться воры. Но на этот случай у нее есть, чем встретить преступников, — она игриво потрясала передо мной узким запястьем, — на ночь она привязывала к кисти приспособление вроде электрического звонка. Нажмешь на кнопку, и мигом весь дом на ногах. А у меня, на случай опасности, был припасен топор — не шучу, настоящий топор, весьма остро наточенный, — предполагалось, что я пущу его в ход, если она не ответит на мой стук, а дверь будет заперта. Как видите, все было продумано до мелочей.
Единственное, что не продумали заранее, — это последствия: мы оказались привязаны к Европе. Этому типу настолько удалось мне внушить, что одна-единственная поездка Флоренс через Ла-Манш может стоить ей жизни, — что когда, какое-то время спустя, ей захотелось поехать в Англию, увидеть Фордингбридж и разные другие места, я отказался наотрез, встал грудью, насмерть. Мое решительное «нет» возымело действие — она испугалась. Тем более что на моей стороне оказались все врачи. Я методично, не считаясь со временем, опросил всех, одного за другим, и каждый из этих уравновешенных спокойных господ-докторов задавал мне один и тот же резонный вопрос: «Что за неотложные дела у нас в Англии?» И поскольку никаких срочных дел я назвать не мог, они дружно советовали повременить. Врачи, в общем, поступили дальновидно, как оказалось. Возможно, они опасались нервного потрясения, которое могла испытать Флоренс, снова оказавшись в качку на корабле. Этот аргумент стал достаточно веским, вкупе с другим — нам было выгоднее держать сбережения на континенте, а не в английских банках.
Но Флоренс создавшееся положение бесило, поскольку ее заветным желанием — голубой мечтой, если хотите, ибо иных ее целеустремленная натура не знала, — было поехать в Фордингбридж и снова занять место хозяйки в доме своих предков. Но путь оказался отрезанным из-за Джимми: близок локоть, да не укусишь, — даже в безоблачную погоду, когда с берега в Кале по ту сторону Ла-Манша были видны перламутровые утесы Дувра, — даже тогда, опасаясь за ее жизнь, я не позволил бы ей сесть на корабль. Говорю вам, она загнала саму себя в угол.
Загнала, как игроки в бильярд загоняют в лузу шар: Флоренс не могла объявить, что вылечилась, поскольку это означало бы конец манипуляциям с запертой спальней. Но и Джимми ей к тому времени наскучил — шел 1903 год, она была вовсю увлечена Эдвардом Эшбернамом. Да, положение пиковое. С одной стороны, невероятная удача — она встретила человека, который мог бы ввести ее, как королеву, в Фордингбридж или в тамошний круг, и даже если он не сумел бы, при всем желании, вернуть ей поместье Брэншоу, их, Хелбёрдов, родовое гнездо, — оно к тому времени было записано на его жену Леонору — она могла, с нашим-то достатком, рассчитывать, по крайней мере, на поддержку Эдварда в налаживании связей с местной знатью. Ее дядюшка, убедившись, что мы с Флоренс притерлись друг к другу и не собираемся расставаться, — а я регулярно слал ему радужные отчеты о том, какая добродетельная и преданная жена его племянница, — отписал ей значительную часть состояния, которую он не собирался пускать на развитие своего дела. Так что на двоих у нас в год выходило около пятнадцати тысяч дохода в английских фунтах, хотя я не знаю, какую сумму денег и как часто она передавала своему Джимми. Но, даже с учетом этого, в Фордингбридже мы бы забот не знали.
Я никогда не интересовался, как они с Эдвардом сумели избавиться от Джимми. Догадываюсь, что однажды утром, когда я вышел купить цветы на рю-де-ла-Пэ, оставив этих двоих присматривать за Флоренс и квартирой, Эдвард подрался с соперником — мерзким опустившимся обиралой — и вышиб ему шесть передних золотых коронок. И поделом, я так скажу. Джимми беззастенчиво шантажировал нас — надеюсь, в загробной жизни Флоренс с ним не встретится.
Бог мне свидетель, я не разлучил бы их, будь я уверен, что они по-настоящему любят друг друга, не могут друг без друга жить. Не знаю, как смотрит на эти вещи общественная мораль, но то, что единых рецептов поведения не существует, это точно. Но о себе знаю: я не препятствовал бы их союзу, наоборот — постарался бы найти достойные пути и средства. Дал бы им достаточно денег, а сам как-нибудь утешился бы. Я ведь был тогда моложе, подыскал бы себе молоденькую, вроде миссис Мейден, или взял бы себе в жены девушку — и обрел бы наконец покой, поверьте. Ведь с Флоренс я не знал ни минуты покоя; иногда мне кажется, что мне хватило года, может, двух лет такой жизни, и дальше я заботился о ней не по любви — по привычке. В какой-то момент я стал относиться к ней как к дорогой и хрупкой вещице — даже тяготился ею порой, но все равно берег. Представьте — вручили бы вам яйцо с очень тонкой скорлупой и приказали: попробуйте донести, не разбив, на ладони вытянутой руки, от экватора до Хобокена. Да, она превратилась для меня в предмет пари или спора — эдакую награду в состязании атлетов, лавровый венок, точнее, шутовской колпак, которым коронуют мужа-олуха за его невинность, здравомыслие, воздержание и непреклонную волю к победе. Мне кажется, как жена она меня вообще не интересовала. Я даже не замечал, как она одета.
Сомневаюсь, что страсть толкнула ее в объятия Джимми. Можете счесть меня сумасшедшим, но я думаю, она пошла на это из страха. Да-да, она боялась, боялась меня. Сейчас расскажу, как это получилось.
Еще давно, в отрочестве, у меня был темнокожий слуга по имени Джулиус — он был мне и денщиком, и нянькой, словом, преданнейшее существо — любил меня больше жизни. Так вот, уезжая из Уотербери, Флоренс передала мне на хранение один особо ценный кожаный саквояж, сказав, что от его сохранности зависит ее жизнь: в нем лекарства на случай сердечного приступа. Зная за собой привычку терять вещи, я перепоручил драгоценную ношу Джулиусу — кстати, надо было его видеть: седовласый господин лет шестидесяти, примечательной наружности. Флоренс решила, что он мой родственник, чуть ли не отец, — настолько он поразил ее воображение, и она наотрез отказалась брать его с нами в Париж. Лишние хлопоты.
Услышав отказ, Джулиус до того расстроился, что возьми да урони драгоценный груз за борт. Я так рассвирепел, что налетел на него, как ястреб. А дело происходило на пароме — так вот, прямо на палубе я дал ему в глаз и пригрозил придушить на месте. Он и не сопротивлялся, но нытья и стонов было предостаточно — целый спектакль разыграл этот несносный негр, стараясь вызвать к себе жалость. Все это время Флоренс наблюдала за мной, широко раскрыв глаза: это был ее первый опыт супружеской жизни и первое знакомство с мужниным темпераментом. Они лишь укрепили ее в мысли ни за что не открывать мне, что она, как говорится, «не девственница». Ведь на самом деле именно это соображение лежало в корне всех ее ухищрений и уловок. Она боялась, что я убью ее, если узнаю…
И вот спешно, при первой же возможности, на борту лайнера, придумывается сердечный приступ. Большой вины ее в том не было. Не забывайте, она была с Севера, а жители североамериканских штатов в то время еще спокойно относились к темнокожим — не то что теперь: сейчас они их просто ненавидят. А была бы она родом из мест чуть-чуть южнее, скажем, из Филадельфии, и придерживайся ее семья более консервативных и твердых правил, как моя, ее едва ли возмутило бы мое рукоприкладство, — ведь она почему-то не возмущалась, когда ее кузен Регги Хелбёрд — сам своими ушами не раз слышал — говорил их дворецкому, что за два цента он ему яйца битой отобьет. И потом, в ее глазах саквояж с лекарствами вовсе не имел той ценности, которую он приобрел для меня. Для меня он был символом благополучия моей дорогой, обожаемой и единственной супруги, а для нее — всего лишь спасительной уверткой…
Такова исходная позиция — надеюсь, я обрисовал ее ясно: ни о чем не подозревающий дурак-муж, жена, холодная искательница чувственных наслаждений, запуганная беспочвенными страхами до состояния невменяемости, — «беспочвенными» потому, что я был настолько слеп, что мне и в голову не приходило выяснять, кто она и что она, — и шантажист-любовник. Потом появился еще один…
Эдвард Эшбернам был любовник хоть куда. Разве я не рассказывал вам, какой это образец для подражания — стойкий солдат, рачительный хозяин, не в пример многим добросовестный и внимательный к людям член суда присяжных, твердый, честный, справедливый в поступках и мыслях общественный деятель? Так вот, считайте, что я плохо рассказывал. Дело в том, что сам я смог оценить его по достоинству только рядом с девочкой — возможно, потому, что она была такая же честная, прямая, благородная, как и он. Клянусь! Жаль, я не понимал этого раньше. Хотя интуитивно я любил его именно за это, какое любил — обожал! Подумать только — я помню тысячи мелких проявлений доброты, внимания с его стороны, причем не только на родине, в Англии, но и за границей, в Европе. Мне известны, по крайней мере, два случая, когда этот благороднейший человек вытащил из грязи, спас от нищеты две гессенские семьи: какую же бездну терпения надо было проявить, чтоб достать в полиции необходимые бумаги, вернуть людям их социальный статус, а может, и добиться (точно не помню) вида на жительство на моей доблестной родине! Причем делал он это не задумываясь, по велению души, — например, увидев плачущего ребенка на улице. И ведь не поленится — достанет словарь, будет разбираться с незнакомым языком, лишь бы понять, о чем лепечет плачущее дитя. Да, он не мог видеть детские слезы… Кстати, женские тоже: увидеть женщину и оставить ее безутешной — для этого он был слишком мужчина!
Но должен признаться — при всем моем восхищении в глубине души я воспринимал его поступки как должное. Да, рядом с ним я чувствовал себя уверенно, спокойно: я знал, что могу доверять ему. А разве не так ведет себя истый англичанин? Мне вспоминается, как однажды он решил, что старший официант в «Эксельсиоре» — тот, с землистым лицом и серыми бакенбардами — чем-то огорчен. Так вот, он затеял переписку, ездил к британскому консулу, пока наконец не добился, чтобы жену этого господина, вместе с ребенком, вернули мужу. Оказывается, она удрала с посудомойщиком, швейцарцем, на Альбион. Хорошо еще, она сама вернулась к концу недели, а то Эдвард поехал бы за ней в Лондон. С него сталось бы.
Да, таков был Эдвард Эшбернам, и я полагал, таковы обязанности, накладываемые на каждого с его званием и общественным положением. Возможно, так оно и есть — однако, дай бог мне, например, исполнить мой долг столь же безупречно, как это делал он. Но, должен сказать, если б не бедная девочка, я бы его не оценил в полной мере, несмотря на все мое восхищение. Ее уважение к нему было так велико, что я не могу не разделять его хотя бы отчасти, хотя до сих пор не понимаю всех тонкостей английского уклада. В тот последний приезд в Наухайм она была с Эдвардом и Леонорой.
Звали ее Нэнси Раффорд: единственный ребенок единственной подруги Леоноры. Она приходилась девочке опекуншей, если я правильно понимаю. В семье Эшбернамов Нэнси жила с тринадцати лет, после того как ее мать, не выдержав жестокого обращения отца Нэнси, покончила с собой. Вот такая веселая история…
Эдвард всегда называл ее «девочка», и это звучало очень мило: ведь они были друг другу как родня. Леонору же Нэнси просто боготворила: не было для нее на земле — и на небесах — людей дороже. Никому не желала она зла, бедняжка…
Так вот, она могла часами петь дифирамбы своему Эдварду, но, я уже говорил, я не очень сведущ в тонкостях английской табели о рангах. Кажется, его наградили D. S. О.,[52] и в полку за него готовы были идти и в огонь и в воду. Полк, кстати, был на очень хорошем счету. А еще у Эдварда была медаль с бантом Королевского гуманитарного общества. Судя по всему, он дважды прыгал с борта военного судна, спасая, как выражалась девочка, «солдатиков», смытых волной то ли в Суэцком канале, то ли где-то еще. Его дважды представляли к V. С.[53] (правда лично мне это ни о чем не говорит), и, хотя из-за каких-то проволочек ему не досталась эта высокая награда, зато на коронации ему выделили почетное место рядом с его Высочеством. А может, — я, право, не помню, — и какую-то должность среди гвардейцев Тауэра. По ее рассказам выходило, что он нечто среднее между Лоэнгрином и шевалье Баярдом.[54] Как знать, может, так оно и было… Однако сам он никогда ничем подобным не хвалился и вообще больше молчал. Помню, примерно тогда же я попросил его объяснить, что такое D. S. О., и вместо ответа он буркнул: «А, это такая штука, которую вручают бакалейщикам, которые во время боевых действий бесперебойно поставляли армии выхолощенный кофе». Вот и весь ответ. Он меня не убедил, и я обратился с тем же вопросом к Леоноре. Спросил ее «в лоб», без обиняков — правда, предварив вопрос кое-какими оговорками вроде тех, что я только что сообщил вам: мол, трудно по-настоящему узнать человека, если ваш знакомый — представитель английской нации. Итак, спрашиваю, не считает ли она своего мужа личностью выдающейся, по крайней мере, в том, что касается его гражданской позиции? Она явно не ожидала от меня подобного любопытства. Я сужу по тому удивленному, я бы даже сказал, изумленному взгляду, который она бросила, если допустить, что Леонора вообще способна изумляться.
«А вы сомневались? — ответила она вопросом на вопрос. — Если посмотреть, то ни в одном из трех соседних графств вы не найдете более замечательного человека, чем он, как бы вы ни старались, — замечательного в том смысле, о каком вы говорите. — И, посмотрев на меня задумчиво, добавила: — Никто не смог в полной мере воздать должное моему мужу. Как гражданин он слишком крупная личность».
«В таком случае, — заметил я, — он настоящий Лоэнгрин и Сид[55] в одном лице. Кстати, по каким же еще меркам судить о человеке, как не по общественным, гражданским?»
Тут она снова посмотрела на меня испытующе.
«Вы вправду считаете, что только так можно судить о человеке?»
«Ну, — сказал я весело, — вы же не станете осуждать его за то, что он далеко не идеальный семьянин или, скажем (хотя это вовсе не так), не лучший опекун для вашей подопечной?»
Она долго не отвечала, уйдя в себя, — со стороны казалось: она стоит, словно прижав к уху морскую раковину, и вслушивается в шум моря. Уже потом она призналась мне, что, слушая мою шутливую тираду, она смутно ощутила — подумать только! — первые подземные толчки той будущей трагедии, которая была уже так близко, хотя до этого они лет восемь жили очень спокойно, и девочка жила вместе с ними.
«Да нет, я вовсе не хочу сказать, что он плохой семьянин или не печется о девочке».
Тогда я выпалил:
«Знаете, Леонора, даже жена замечает не все. Мужчина смотрит шире. Уверяю вас, за все годы, что я знаю Эдварда, он ни разу не воспользовался вашим отсутствием, чтоб обратить на себя внимание другой женщины — ни словечком, ни взглядом. Я бы заметил — такие вещи от меня не ускользают. И он всегда говорит о вас как об ангеле небесном».
«Я знаю, — тут же парировала она без всякого перехода. — Я знаю, он всегда очень мило обо мне отзывается».
Думаю, подобные разговоры для нее не новость: она привыкла к восторженным отзывам о преданном и обожающем ее супруге. Половина людей, знавших Эдварда и Леонору, — нет, абсолютно все, кто их знал, — полагали, что обвинение, вынесенное Эдварду по килсайтскому делу, это судебная ошибка, основанная на ложных показаниях, сфабрикованных врагами из общины неортодоксов. Но я-то каков дурак! Слепец…
Дайте вспомню, где же мы тогда были. Ах да… разговор этот случился 4 августа 1913 года. Помню, я сказал ей, что именно в этот день, девять лет назад, мы познакомились, поэтому, естественно, мне хочется произнести небольшую поздравительную речь в честь моего друга Эдварда. Я с удовлетворением могу сказать, что за все это время у меня не возникло ни малейшего повода усомниться в нашей дружбе, а ведь мы вчетвером столько путешествовали. Для людей, находящихся вместе безотлучно, добавил я, это большое достижение. Я надеюсь, вы поняли, что мы бывали вместе не только в Наухайме. У Флоренс были свои планы, и с ними приходилось считаться.
Я сейчас просматриваю свой дневник и вижу, что Эдвард сопровождал нас с Флоренс в Париж 2 сентября 1904 года и оставался у нас до 21-го. Потом он еще раз приезжал к нам в декабре того же года — первого года нашего знакомства: уж не тогда ли он выбил зубы Джимми? Боюсь, Флоренс для этого его и пригласила. В 1905 году он был в Париже трижды — один раз вместе с Леонорой, приезжавшей обновить гардероб. В 1906 году мы полтора месяца вместе гостили в Монтане, а на обратном пути в Лондон Эдвард заехал в Париж и какое-то время жил у нас. Вот так все и происходило.
Все бы ничего, да только в лице Флоренс бедняга встретил разбойницу: Леонора рядом с ней — чистое дитя. Думаю, он вскоре света белого невзвидел. Ведь для чего удерживала его Леонора? Она это делала ради — как бы точнее выразиться? — ради блага своей Церкви: она хотела доказать, что католички не разводятся с мужьями. Оставим пока эту версию. Может, я потом еще напишу о ее намерениях. Но Флоренс держалась за Эдварда совсем по другой причине: он владел родовым поместьем ее предков. К тому же он был еще и страстным любовником. И все равно — я уверен: трех лет даже таких прерывистых отношений и жизни, которую она ему устроила, ему вполне хватило.
Ведь дело доходило до смешного. Стоило Леоноре упомянуть в письме, что у них гостит знакомая, — или даже просто упомянуть в письме ко мне какую-то женщину, в Брэншоу мигом летит телеграфом отчаянная шифровка этому несчастному: явиться к ней и доказать свою верность, иначе она тут же, ко всеобщему ужасу и позору, откроет их связь. Он-то, я думаю, не испугался бы: бросил Флоренс и признался бы начистоту. Но он знал, что Леонора этого ему не простит. Она давно внушила ему, что, если до меня дойдет малейший намек на действительное положение дел, она отомстит ему так, что он будет помнить об этом всю оставшуюся жизнь. А ему и так приходилось несладко. Чем дальше, тем требовательней становилась Флоренс. Заставляла его целоваться открыто, среди бела дня. Уговаривала уехать вместе с ней, и единственное, чем он сумел урезонить ее, — сказал со всей определенностью, что разведенная женщина никогда не сможет занять высокое положение в графстве Хемпшир. Да, ему приходилось туго.
Ведь Флоренс была уже не та. На многое смотрела гораздо спокойней, беззаботней, если угодно, и под настроение готова была выложить мне все — ни больше ни меньше. Признавалась, что и ей становится все труднее скрывать от меня истинное положение вещей.
Итак, она готовилась обо всем рассказать мне, заручиться согласием на развод и уехать с Эдвардом в Калифорнию — навсегда. Правда, едва ли это было всерьез. Ведь в этом случае рушились ее надежды, связанные с поместьем Брэншоу. Недаром она взяла себе в голову, что у Леоноры чахотка — подумать только, у Леоноры, которая всегда отличалась завидным здоровьем! Стоило нам троим сойтись вместе, она сразу же начинала уговаривать Леонору сходить к доктору. И тем не менее бедный Эдвард, похоже, не исключал вероятности, что она сумеет довести задуманное до конца и заставит его уехать. Конечно, до этого не дошло бы: он слишком дорожил своей женой. Но если бы Флоренс допекла его, тайна открылась бы, — шила в мешке не утаишь, я бы тоже узнал, и тогда Эдварду точно не избежать Леонориной мести. А она-то знала, как его проучить, — у нее было наготове не меньше дюжины способов. И будьте уверены, она не успокоилась бы, не испробовав каждый. Наказывая его, она щадила мои чувства. Она уже тогда знала, что самой тяжкой мукой для него станет ее отказ увидеться с ним…
Надеюсь, теперь все ясно. Позвольте мне прийти к 4 августа 1913 года, — как оказалось, последнему дню моего полного неведения и — уверяю вас — бесконечного счастья. Приезд нашей драгоценной девочки только все обострил.
В общем, сижу я в гостиной 4 августа с довольно мерзким типом по имени Бэгшо — он приехал поздно вечером и к ужину не успел. Леонора уже ушла спать, а я поджидал Флоренс, Эдварда и девочку — они вместе ушли в казино на концерт. Впрочем, не вместе. Флоренс, помнится, сначала решила остаться с Леонорой и со мной, а Эдвард с девочкой отправились на концерт вдвоем. И тут вдруг Леонора возьми и скажи Флоренс — спокойно, как бы между прочим:
«Жаль, что вы не пошли вместе с ними. Девочка выросла, и ей нужно сопровождающее лицо, когда она идет с Эдвардом в публичное место».
И Флоренс — как всегда, легка на подъем — отправилась вслед за ними. В тот вечер она была в черном в знак траура по кому-то из родственников. Американцы в этих вопросах — народ щепетильный.
Мы остаемся сидеть в гостиной часов до десяти, потом Леонора уходит спать. Днем было очень жарко, и только к вечеру повеяло прохладой. Тип этот по имени Бэгшо сначала читал «Таймс» в другом конце комнаты, а тут, увидев, что я остался один, подобрался поближе, задав для приличия какой-то пустяковый вопрос, чтоб завязать разговор. По-моему, что-то про подушный налог с клиентов лечебницы и возможность увильнуть от уплаты. Скользкий тип, одним словом.
С виду военный — такого сразу выдает офицерская выправка; глаза навыкате, на собеседника не смотрит; судя по бледному цвету лица, любит втайне предаваться порокам и при этом питает явную слабость к знакомствам на стороне. Нечистоплотный, грязный тип — сразу видно…
Начинает рассказывать, что он из местечка Ладлоу под Ледбери. Название кажется знакомым, но вспомнить не могу. Тогда он вспоминает, как отбывал воинскую повинность на уборке хмеля, в Калифорнии, как ездил в Лос-Анджелес, и явно пытается нащупать тему разговора, которая была бы интересна мне.
И тут внезапно посреди освещенной мостовой я вижу Флоренс — она бежит, ничего не видя, к отелю. Как сейчас помню: белое как мел лицо, рука на груди, чуть выше сердца, сжимает черный креп. У меня дыхание остановилось: говорю вам, я не мог двинуться с места. Она проскакивает турникет и замирает на пороге гостиной. Обводит ничего не видящими глазами плетеные стулья, столики, газеты. Задерживает взгляд на мне, судорожно ловит ртом воздух, пытаясь что-то сказать. Видит моего собеседника — всплескивает руками, проводит растопыренными пальцами по глазам, словно хочет стереть их с лица. И все — нет ее.
Я застываю на месте: не могу пошевелить и пальцем. И тут рядом слышу хохоток: «Боже правый, никак, Флоренс Хелбёрд!» Какой, однако, неприятный, елейный тон у этого господина. Он всячески старается вызвать к себе расположение.
«Знаете, кто это? — спрашивает меня. — Последний раз я видел эту барышню, когда она выходила в пять утра из спальни молодого человека по имени Джимми. В моем доме в Ледбери. Вы заметили? — она узнала меня». Он говорит это, стоя и глядя на меня сверху. Я в полной растерянности — наверное, я выгляжу смешно. Он хмыкает и бросает коротко:
«Знаете…» — и больше мистера Бэгшо я не видел. Не знаю, сколько я просидел в гостиной. Потом заставил себя подняться и пошел в комнату Флоренс. Дверь спальни была не заперта — первый раз за всю нашу супружескую жизнь она оставила дверь открытой. Она лежала на постели — вполне пристойно, словно заранее приготовившись, в отличие от миссис Мейден. В правой руке она сжимала пузырек с амилнитратом. Это случилось 4 августа 1913 года.