В предшествующей главе мы дали определение, что относительные рамки первого порядка образуют далеко идущие неосознанные социоисторические фоновые структуры, перед которыми люди действуют в соответствующее время, в определенной мере обоснование всех сознательных усилий по ориентированию. Исследовать и представить такое многообразие невозможно. Относительные рамки второго порядка, напротив, исторически, культурно и чаще всего географически конкретны и поэтому, по крайней мере, могут быть представлены схематично: они охватывают социоисторическое пространство, которое можно ограничить — длительностью господства режима, например, длительностью действия конституции, или периодом исторической формации, как, например, Третьего рейха. При этом ее элементы в большинстве случаев доступны для сознания, так как в приведенной выше цитате о немецкой разновидности свободы. Но подавляющее большинство немцев в 1935 году могли бы не раздумывая сказать, что в обществе Третьего рейха было специфическим, и при этом они привели бы различия с Веймарской республикой: хотя бы начинающийся экономический подъем, чувство большей безопасности и порядка, вновь обретенной национальной гордости, идентификации с фюрером и другие вещи. Эти относительные рамки второго порядка как раз из-за радикальности их отличия от предыдущего времени — «системного времени», как об этом склонны говорить, — в чрезвычайно высокой мере осознаваемы. В интервью современников тоже регулярно подчеркивается чувство, что тогда началось «новое прекрасное время», когда дела «снова пошли в гору», когда «что-то стали делать», «молодежь ушла с улицы» и стало заметно «единение». Годы с 1933 по 1945-й с точки зрения исторического опыта значительно больше оконтурены по сравнению с Веймарской республикой, с одной стороны, и западно- и восточногерманским послевоенным временем с другой стороны, поэтому их относительные рамки легче схематизировать, чем сравнительно бедных на события годов, как например, с 1975 по 1987-й. Фактически Третий рейх, с точки зрения исторического опыта, необычайно насыщенный период времени, чрезвычайно богатый изменениями, характеризуется также опытом радикальной и нарастающей эйфории в короткий промежуток времени приблизительно восемь лет и нарастающим страхом, насилием, утратами, неуверенностью в оставшиеся четыре года. Причина того, что это время с такой силой и прочностью вписалось в немец-кую историю, заключается не только в преступлениях и чрезмерном массовом насилии, которое оно принесло, но и в концентрированном опыте, при-частности к возникновению чего-то совершенно нового, гигантского, в одном общем проекте, национал-социалистическом, соучастии во всем этом, одним словом, к жизни в «великое время».
Социальная и культурная история Третьего рейха настолько хорошо документирована, что мы можем ссылаться здесь на стандартную литературу [53]. Говоря о развившихся относительных рамках Третьего рейха, мы хотели бы указать на два особенных аспекта, имеющих решающее значение для восприятия военнослужащих. Первый аспект — это последовательно образованное «еврейским вопросом» представление, что люди категориально не равны. Категориально — подразумевается здесь, что ни одному члену данной группы, то есть «арийскому» немцу, своими усилиями или из-за собственной неспособности невозможно перейти в другую группу, например, «еврейских» немцев. Ядром этих представлений о неравенстве, которые относились не только к евреям, но и к различиям выше- и нижестоящих «рас», как германцы с одной стороны и славяне с другой, была расовая теория. Ни в коем случае она не являлась немецким изобретением и особым достижением немецкой науки, а была представлена на международном уровне [54]. Но только в Германии она стала фундаментом политической программы. То, что люди были неравны категориально в обществе, радикально поделенном на принадлежащих и не принадлежащих к арийцам, было реальностью Германии. Второй аспект состоит в национал-социалистической повседневной жизни. Исследование склонно рассматривать символические формы общественной практики, такие как «идеологии», «мировоззрения», «программатика», и при этом не замечать, что социальные практики повседневной жизни имели намного более сильное формативное действие, в том числе и потому, что они не были рефлексивно доступны. Эта формативная сила фактического образует существенный аспект относительных рамок Третьего рейха. Социальная история и история менталитета Третьего рейха обычно рассматривается через призму Холокоста так, как будто с конца гигантского динамического социального прогресса с противоречивым развитием составляющих частей и вынужденными взаимозависимостями можно пролить свет на его начало. Это понятно, потому что национал-социализм и война на уничтожение обрели свою историческую форму из ужаса, который они натворили. Но с методической точки зрения это полностью лишено всякого смысла. Никто не пришел бы к идее описывать биографию какого-либо лица с конца или реконструировать историю какого-либо учреждения из конца в начало, просто потому, что развитие открыто вперед, а не в обратном направлении. Только в ретроспективе оно кажется безальтернативным и вынужденным, тогда как социальные процессы в своем развитии предоставляют множество возможностей, из которых принимаются лишь некоторые, в свою очередь, образующие определенные вынужденные пути и собственную динамику.
Так, необходимо, если мы хотели бы реконструировать действия человека в относительных рамках Третьего рейха, проследить процесс национальной социализации, то есть смесь из того, что нового после «захвата власти» было введено в общественную практику Германии и что и после 30 января 1933 года осталось по-прежнему. Необходимо снова указать на то, что нельзя путать общественную действительность Третьего рейха с пропагандистской картинкой, с нарастающим совершенством создававшейся о нем режиссерами и сценаристами геббельсовского министерства. Третий рейх тоже не состоял из непрерывных олимпиад и имперских партийных съездов, из парадов и патетических речей, которым с горящими глазами внимали светлокосые «соплеменницы». Прежде всего для той самой толпы существовали будни, в которых, как и в любом возможном обществе, жизнь людей была структурирована: дети ходили в школу, взрослые — на предприятие или в учреждение, они платили за квартиру, делали покупки, завтракали, обедали, встречались с друзьями и родствен-никами, читали газеты или книги, спорили о спорте или о политике. Если все эти измерения будничной жизни в течение двенадцатилетнего существования Третьего рейха и могли все больше и больше заполняться идеологическими и расистскими декорациями, то они, несмотря на это, оставались привычками и рутиной, то есть буднями, характеризующимися выражением «так же, как всегда».
Изучение обществ прошлого базируется не только на том, что когда-нибудь будет доступно историку в качестве источника, но и на материальных, организационных и ментальных инфраструктурах: фабрики, улицы, канализации, а также школы, властные учреждения и суды, и — что чаще всего не замечают — традиции и обычаи. Все три типа инфраструктур образуют принимаемый само собой разумеющимся мир. Они являются основным фоном повседневной жизни, и они проявляют специфическую инерцию. А именно в них мало что меняется даже тогда, когда в политике или экономике проходят резкие изменения, так как и эти инфраструктуры являются только подсистемами в одной сложной общественной структуре, несомненно, чрезвычайно важными, но как раз они не образуют общественной цельности. И при национал-социализме гражданки и граждане не проснулись 31 января 1933 года в новом мире. Он оставался таким же, что и днем раньше, только известия были новыми. Себастьян Хаффнер ведь тоже не описывает 30 января как революцию, а как смену правительства — а таковая в Веймарской республике ни в коем случае не считалась особым событием. Для Хаффнера «событие 30 января фактически состояло только в чтении газет и в чувстве, которое оно вызывало» [55]. О возможных последствиях и значении того и другого, естественно, думали, спорили принимая во внимание, но это были и другие политические новости. Хаффнер описывает разговор с отцом: спор о том, сколько процентов населения составляют «наци», как за границей отреагируют на то, что Гитлер стал рейхсканцлером, что будут делать рабочие, — короче обо всем, о чем думают политически мыслящие бюргеры, когда принято решение, значение которого они плохо могут проследить и которому они особо не рады. Хаффнер и его отец в любом случае пришли к очевидному заключению: у этого правительства очень слабый базис, и поэтому мало шансов долго продержаться, и в общем и целом нет причин для беспокойства. То, что читают и обсуждают, сначала ничего не меняет в ходе событий: «Это были газетные новости, — пишет Хаффнер, — видят своими глазами и слышат своими ушами не больше того, к чему привыкли за последние годы. Коричневая униформа на улицах, парады, крики «Хайль!», а в остальном — как всегда. В Верховном суде, высшем суде Пруссии, где я тогда работал стажером, из-за того что прусский министр внутренних дел в то же время отдавал несуразные приказы, в судопроизводстве ничего не изменилось. По газетным новостям, конституция могла отправиться к черту. Но каждый из параграфов гражданского кодекса продолжал действовать и мог так же тщательно прокручиваться туда и обратно, как и прежде. Где же лежала настоящая реальность? Рейхсканцлер мог ежедневно публично обрушиваться с площадной бранью на евреев, но в нашем сенате, как и прежде, заседал еврей — судебный советник и выносил очень остроумные и добросовестные решения. И эти решения были обязательны для исполнения всему государственному аппарату, даже если глава этого государственного аппарата их автора ежедневно мог обзывать «паразитом», «недочеловеком» или «чумой». Кто при этом был скомпрометирован? Против кого направлялась ирония этого положения?» [56]
Можно было бы также сформулировать, что широкие области существующих относительных рамок функционировали дальше, как, впрочем, позволяли себя интерпретировать «продолжение жизни», а также триумф над нацистами: «так много, кажется, они все же не смогут сделать». Как же тогда должны были бы прийти к идее, что на самом деле требовалась совершенно новая интерпретация реальности, что здесь не просто случилось что-то такое, что можно было бы оценить по обычным масштабам? И даже если у кого-нибудь было бы именно такое чувство: откуда бы он взял инструменты, с которыми он смог бы дешифровать эту новую реальность?
В социальной психологии феномен «систематической ошибки обзора пройденного пути» давно уже хорошо описан. Когда результат социального процесса является несомненным, всегда думают, что знали с самого начала, к чему все это придет, и задним числом находят множество признаков, давно уже указывавших на гибель или катастрофу. Поэтому, например, все очевидцы указывают в интервью, что их отец или дедушка 30 января сразу же сказал: «Это — война!» [57]. Ошибка обзора пройденного пути помогает позиционировать себя на стороне ясновидящего и знающего, тогда как люди как часть исторического трансформационного процесса на самом деле никогда не видят, куда он направляется. Безумие, естественно, не замечает тот, кто его разделяет, — говорится у Зигмунда Фрейда, и во всяком случае, с большого расстояния можно взять перспективу наблюдателя, с которой видны самонепонимание и ошибки непосредственно занятых действующих лиц. И даже когда одна, две или три плоскости функционально дифференцированных фигур одного общества различаются, всегда остается бесконечно много других, точно так же, как они были до сих пор. Хлеб все еще продается у пекаря, трамваи едут, в университете надо учиться и заботиться о больной бабушке.
Процессы обобществления противоречивы и при новых политических предзнаменованиях, и для национал-социализации это относится в особой мере: так как наряду с явным подчеркиванием национального и политической практики вытеснения национал-социалистическое общество следовало тем же практикам, что и другие современные ему индустриальные общества с их техническими императивами и ослеплением, с программами занятости и конъюнктуры, с индустрией культуры, спортом, свободным временем и общественной жизнью. Ханс Дитер Шефер еще в 1981 году назвал это в своем слишком малозаметном труде «рассеянным сознанием» и тщательно описал, что на плоскости пользователя Третьего рейха все оставалось совершенно не-националистическим: к чему причислил рост потребления кока-колы, наличие иностранных газет в киосках больших городов, прокат голливудских фильмов в кинотеатрах или финансирование в долг экономического роста, позволившего многим «соплеменницам» и «соплеменникам» приобщиться к удобствам современного общества потребления [58].
Разнонаправленное, иногда противоречивое развитие частей общества Третьего рейха в этом отношении не представляет ничего необычного по сравнению, может быть, с противоречивыми формами обобществления, развиваемыми современными обществами, потому что разные функциональные области (похожие на те, что были описаны выше для ролей) имеют различные условия их функционирования: школа по своим функциональным условиям остается школой и тогда, когда учебный план предусматривает изучение евгеники в рамках биологии, а фабрика работает как фабрика и тогда, когда производит пряжки для ремней штурмовиков из СА. Поэтому повседневная жизнь встает на пути осознания того, что произошло что-то новое и совершенно неожиданное: «Я все еще, как и прежде, ходил в Верховный суд, там по-прежнему выносили решения (…) судебный советник моей судебной коллегии — еврей, все еще спокойно сидел в своей тоге за шкафом (…) Я по-прежнему звонил своей подруге Чарли, и мы ходили в кино или сидели в маленьком винном подвальчике и пили кьянти или танцевали. Я виделся с друзьями, спорил со знакомыми, семейные праздники тоже справлялись, как и всегда. Тем не менее было довольно необычно, что как раз эта механически и автоматически текущая дальше повседневная жизнь была тем, что помогало не допустить, чтобы где-нибудь произошла мощная живая реакция против чудовищного» [59].
Инерция инфраструктур общества, их оживленные будни составляют весомую часть рассеянного сознания: другая образует то, что изменилось, и особенно то, что модифицирует относительные рамки. С одной стороны, это действия режима, оперирующего пропагандой, распоряжениями, законами, арестами, насилием, террором, а также привлекательными и узнаваемыми предложениями, с другой — в реакции на это измененное восприятие и поведение со стороны не всегда приглашаемого, равно как и участвующего населения, пытающегося понять, что происходит. Антиеврейские мероприятия, такие как бойкот еврейских магазинов, происходившие в конце марта — начале апреля 1933 года, как известно, были очень противоречиво восприняты населением, как и многие антиеврейские меры позже. Но именно это, хотя и может показаться на первый взгляд парадоксальным, стало его интегрирующим моментом: так как и национал-социалистическое общество имеет еще достаточно социального пространства, в котором среди себе подобных можно говорить «за» и «против» в отношении различных мер и акций [60]. Социальный функциональный модус современной диктатуры, такой как национал-социализм, не осознается, если считают, что он интегрировал свое население через однородность. На самом деле имеет место обратное: он интегрирует через поддержание разницы, так что и те, кто против режима, критически относятся к политике по отношению к евреям, внутренне настроены социал-демократически или еще как-то, имеют свое социальное место, на котором они могут обменяться и найти мыслящих себе подобно. Этот функциональный модус находится везде, вплоть до айнзац-групп и батальонов резервной полиции, которые вовсе не состоят из равнодушных тупых исполнителей, а из думающих людей, говорящих друг с другом о том, что делают, и о том, кого они относят к плохим или к хорошим [61]. Социальный модус каждого уровня, каждого предприятия, каждого университета состоит в разнообразности, а не в гомогенности — везде находятся подгруппы, проводящие границы между собой и другими. Это не разрушает целостности социального агрегата, это является его основой.
Даже когда нацистский режим аннулировал свободу прессы, установил цензуру и его медийная, в высшей степени современная, пропаганда создала соответствующую системе общественную сферу, которая, естественно, не прошла бесследно для взглядов каждого в отдельности, было бы непониманием считать, что таким образом было покончено с плюрализмом мнений и дискуссиями.
«Из более чем двух десятилетий исследований по социальной истории и истории менталитета национал-социалистической диктатуры, «народному мнению» того времени мы знаем, — пишет Петер Лонгерих, — что население Германского рейха с 1933 по 1945 год не жило в состоянии тоталитарной униформности, а имело широкое распространение недовольства, изменчивые мнения и различные образы поведения. И все же особой характеристикой немецкого общества при нацистском режиме было то, что такие проявления противоречия, прежде всего в частной, особенно в полуобщественной сфере (то есть в кругу друзей, коллег, застольных бесед, ограниченном непосредственным соседством), имели место соответственно внутри все еще существовавших структур традиционной социальной среды, которые смогли укрепиться вопреки национал-социалистическому народному сообществу, то есть внутри церковных общин, среди деревенских соседей, в кругах консервативной элиты, в кругах бюргерского общения, в не разрушенных остаточных структурах социалистической среды» [62]. В то время как многое в повседневной жизни остается прежним и при диктатуре и как бы образует поверхность пользователя общественного функционирования, одновременно политически и культурно резко изменяется.
Глубокий раскол, поделивший за двенадцать лет с 1933 по 1945 год национал-социалистическое общество на большинство принадлежащих и меньшинство исключенных, преследовал не только обоснованную с расово-теоретической и политико-силовой точки зрения цель, но и был одновременно средством особой формы общественной интеграции. Во многих новых исторических работах история Третьего рейха рассматривается с точки зрения социальной дифференциации: Зауль Фридлендер уделил внимание в особой мере антиеврейской практике, преследованию и уничтожению [63], Михаэль Вильдт — применявшемуся особенно в формативной фазе Третьего рейха насилию как средству обобществления [64]. Петер Лонгерих пришел к выводу, что вытеснение и уничтожение евреев ни в коем случае не представляло собой странную бессмысленную составную часть национал-социалистической поли-тики, а было ее центром: «очищение от евреев» немецкого общества (и других частей Европы) было «инструментом для постепенного проникновения в отдельные сферы жизни» [65]. Именно по нему осуществляется переформатирование морального стандарта, явное изменение в том, что в обиходе люди принимают за «нормальное» и «ненормальное», за «доброе» и «злое», за приемлемое и возмутительное. Национал-социалистическое общество не стало аморальным и не сразу приступило к массовым убийствам, как это часто считают, в результате морального упадка. Скорее они стали результатом удивительно быстрого и глубокого основания «национал-социалистической» морали, определившей народ и народное сообщество как исходные величины морального поступка, и учредило другие ценности и нормы социального, отличные от действовавших ранее [66]. К этому моральному канону причислялись не ценности равенства, а ценности неравенства, не ценность индивидуума, а биологически определенного «народа», не универсальная, а частная солидарность. Так, чтобы назвать один пример национал-социалистической морали: только при национал-социализме преступление, заключающееся в неоказании помощи, было наказуемо и считалось таковым только внутри национал-социалистического народного сообщества, а неоказание помощи преследуемым евреям преступлением не считалось [67]. Такая частная мораль характеризует национал- социалистический проект в целом, так же как и фантастический европейский порядок и даже мировое господство под свастикой, конечно же, замышлялись как радикально неравный мир, в котором представители различных рас должны были наделяться разными правами.
Хотя Третий рейх во многих отношениях был современным обществом XX века и народная забота о традициях — скорее повтором фольклора, чем центральным интегрирующим элементом, национал-социалистический проект получил свою политическую и психосоциальную пробивную силу из общественного превращения утверждения, что люди радикально и непреодолимо неравны. Оно не было национал-социалистическим изобретением, оно в XIX веке перекочевало из биологии в политическую теорию и в XX веке получило применение в разных местах, как, например, в законодательстве о стерилизации или евгенике и эвтаназии [68]. Но только в Германии расовая теория стала политической программой — наряду с коммунизмом, впрочем, единственной, обоснованной научно: «национал-социализм — не что иное, как примененная на практике биология», — как это сформулировал Рудольф Гесс [69].
Социальная практика Третьего рейха с самого начала все же состояла в следующем: отдельными акциями сделать темой негативный «еврейский вопрос» и позитивным — «народное сообщество», и затем эту тему постоянно делать предметом действия путем антиеврейских мер, распоряжений, законов, грабежа, депортаций и т. д. Зауль Фридлендер точно представил функциональный модус формации национал-социалистического общества формулой «репрессия и инновация». Но поскольку многое в обществе одновременно оставалось привычным, необходимо заметить, что для граждан Германии не- евреев инновация и репрессия были лишь частью, и часто не самой важной для определения их жизненного мира. Следовательно, чересполосица состоит из непрерывности, репрессии и инновации. В целом национал-социалистический проект необходимо рассматривать как высокоинтегративный общественный процесс, начавшийся в январе 1933 года и завершившийся в мае 1945 года окончательным поражением. При этом в различных интенсивных подвижках осуществлявшиеся вытеснение, исключение и ограбление не принадлежащих играли решающую роль, потому что она шла с многочисленными очевидными символическими и материальными повышениями ценности группы принадлежащих. Из этого национал-социалистический проект черпал свою психосоциальную привлекательность и пробивную силу. Непосредственно после 30 января 1933 года началась чудовищная ускоренная практика вытеснения коммунистов, социал-демократов, профсоюзов и прежде всего — евреев, а именно — без соответствующего сопротивления большинства населения, хотя некоторые воротили нос от «черни СА и наци» или считали начавшийся каскад антиеврейских мероприятий грубым, неслыханным, чрезмерным или просто негуманным. Клубок мероприятий включал в список, например, запрещение евреям в Кёльне использовать городские спортивные сооружения (март 1933 года), исключение боксеров-евреев из немецкого боксерского объединения, еврейских имен из телефонных книг (апрель 1933 года) или запрещение евреям снимать ярмарочные павильоны (май 1933 года) [70].
Особенно примечательна в этих произвольно выбранных примерах, с одной стороны, креативность в поиске самых различных аспектов «еврейского», как в телефонной книге, с другой — добровольная, часто поспешная практика антиеврейских мер вытеснения частными функционерами в объединениях или коммунальными чиновниками, которые вовсе не были обязаны принимать соответствующие меры, но принимали их по собственному почину. Это указывает не только на антисоциальные потребности, которые с радостью могли быть удовлетворены только в новых условиях, но и на то, что такие меры внутри соответствующих союзов, объединений и коммун происходили с согласия, или, во всяком случае, не наталкивались на протест незатронутых членов, не говоря уже о их сопротивлении. В социальной повседневности национал-социализма такие меры, затрагивавшие одних, но, естественно, принимавшиеся к сведению незатронутыми, были наиболее распространенными. Ни дня не проходило без нового мероприятия. Среди антиеврейских законов, образовывавших нормоустанавливающую вершину этого айсберга вытесняющей практики, следует выделить «Закон о восстановлении профессионального чиновничества» от 7 апреля 1933 года, который среди прочего предусматривал вывод в отставку всех «неарийских» чиновников. В том же году были уволены 1200 профессоров и доцентов евреев — ни один из факультетов против этого не протестовал. 22 апреля неарийские врачи больничных касс были исключены из врачебных кассовых объединений [71]. 14 июля 1933 года был принят «закон о предотвращении роста наследственных заболеваний».
Все это шло само по себе, не вызывая где-либо выступлений против, все равно, шла ли речь о репрессиях против одного, или дискриминации всех немецких евреев в целом. «Когда увольняли коллег-евреев, ни один немецкий профессор не выразил открытого протеста; когда резко сократилось число евреев-студентов, ни в одной университетской комиссии и ни у одного члена факультета не возникло сопротивления; когда во всем Рейхе жгли книги, ни один интеллектуал в Германии, как и никто вообще в стране открыто не устыдился этого» [72].
Как бы «приватно» ни воспринимались законы и меры отдельными «соплеменницами» и «соплеменниками», на этой ранней стадии репрессии, которая все же, по крайней мере, и для незатронутых означала очень большую переоценку ценностей в области форм межчеловеческого обращения, открыто недовольство они никак не выражали. Но что же на самом деле значит незатронутые? Если рассматривать процесс вытеснения, ограбления и уничтожения как единое взаимосвязанное целое, логически невозможно говорить о незатронутых: если группа лиц таким быстрым сконцентрированным общественным и необщественным способом исключается из универсума моральных обязательств, то, наоборот, это значит, что воспринимаемая и ощущаемая значимость принадлежности к «народному сообществу» повышается.
«Судьба, — как-то лапидарно сформулировал Рауль Хильберг, — это взаимодействие между преступниками и жертвами». С точки зрения психологии неудивительно, что практическое применение теории о расе господ оказалось чрезвычайно способным на получение одобрения. А именно на фоне этой от-литой в законы и меры теории каждый социально деклассированный и не имеющий никакого образования рабочий в мыслях чувствовал себя выше любого еврейского писателя, актера или бизнесмена, к тому же если текущий общественный процесс затем осуществлял фактическое социальное и материальное деклассирование евреев. Повышение престижа, который таким образом получал отдельный «соотечественник», состоит также в чувстве относительно сниженной социальной угрозы — совершенно новом ощущении жизни в ис-ключительном «народном сообществе», к которому по научным законам расового отбора он неизменно принадлежал, как другие настолько же неизменно принадлежать не будут.
В то время как одним становилось все хуже, другие чувствовали себя лучше и лучше. Конечно, национал-социалистический проект предлагал не только прекрасно изображавшееся будущее, но и вполне ощутимые преимущества в настоящем, как, например, шансы сделать карьеру. У национал-социализма была чрезвычайно молодая руководящая элита, и как раз немало более молодых «соплеменниц» и «соплеменников» могли связать свои большие личные надежды с победным шествием «арийской расы» [73]. На этом фоне надо понимать, откуда взялось огромное освобождение индивидуальной и коллективной энергии, характеризовавшей это общество. «НСДАП опиралась на учение о неравенстве рас, и в тот же момент обещала немцам большего равенства шансов (…) При взгляде изнутри казалось, что в расовой борьбе наметился конец классовой борьбы. С этой точки зрения, НСДАП пропагандировала социал- и национал- революционные утопии прошлого века. Отсюда она получала свои преступные энергии. Гитлер говорил о «создании социального народного государства», «социального государства», которое должно стать образцовым и в котором «все (социальные) границы будут рваться все больше и больше» [74].
В качестве чистой пропаганды общественная трансформация, так быстро охватившая Третий рейх, была бы не столь мощной в своей действенности. Главной характерной чертой национал-социалистического проекта состояла в непосредственном претворении его идеологических постулатов в ощутимую реальность. Этим мир фактически менялся, чувства прорыва, жизни в «великое время», как сформулировал Гётц Алю, «перманентном исключительном состоянии», основывали по ту сторону чистых газетных новостей новые относительные рамки. Интервью с бывшими «соплеменницами» и «соплеменниками» до сих пор оставляют свидетельства психосоциальной притягательности и эмоциональной силы связи этого процесса включения и исключения. Недаром до сих пор среди свидетелей того времени имеется широкое согласие в том, что Третий рейх, по крайней мере до Сталинграда, надо описывать как «прекрасное время» [75]. Вытеснение, преследование и ограбление других категориально не переживалось как таковое, потому что эти другие, по определению, как раз уже к обществу не принадлежали и антисоциальное обхождение с ними внутреннюю область моральных связей и социальности народного сообщества больше совсем не беспокоили. Для реконструкции изменения ценностей в национал-социалистической Германии, которое можно охарактеризовать как прогрессирующую нормализацию радикального вытеснения, можно привлечь источники того времени [76], которые на микроуровне социальных будней описывают, как в ошеломляюще короткое время группы людей исключались из универсума социальных обязательств, то есть из того универсума, в котором нормы справедливости, сострадания, любви к ближнему и т. д. еще остаются в силе, но больше не действуют по отношению к тем, кто по определению исключен из общности.
Глубокий раскол немецкого общества можно выявить из данных опросов. Так, ретроспективный опрос 3000 лиц, проведенный в 1990-е годы, показал, что почти три четверти рожденных до 1928 года опрошенных не знали никого, кто бы по политическим причинам вступил бы в конфликт с политической властью и поэтому был арестован или допрошен [77]. Еще больше опрошенных указали, что сами они никогда не чувствовали угрозы, и это при том, что в том же самом опросе большое число опрошенных указало, что слушали запрещенные радиостанции или рассказывали анекдоты про Гитлера, или допускали критические высказывания о нацистах [78].
Примечательный результат этого исследования заключается также и в том, что после этого более трети или более половины опрошенных признали, что верили в национал-социализм, восхищались Гитлером и разделяли национал-социалистические идеалы [79]. Такую же картину показал алленсбахский опрос в 1985 году. 58 опрошенных, которым в 1945 году было минимум 15 лет, признались, что верили в национал-социализм, 50 видели в нем воплощение своих идеалов, 41 восхищался фюрером [80].
При этом выясняется, что одобрение национал-социалистической системы растет с уровнем образования, что противоречит распространенному предрассудку, что образование предохраняет от человеконенавистнических взглядов [81]. С ростом уровня образования растет одобрение гитлеровского мира, и аспекты, которые позитивно приписываются его политике, в этом же исследовании указываются как преодоление безработицы, преступности, а также строительство автодорог. Четверть опрошенных еще через полвека после крушения Третьего рейха подчеркнула чувство общности, которое тогда господствовало [82].
Это, правда, относилось к членам «народной общности», а их общность была основана как раз на том, что не каждый мог к ней принадлежать. Распространенное чувство отсутствия угрозы и защищенности от репрессий основывалось на сильном чувстве принадлежности, зеркальной картиной которого была ежедневно демонстрировавшаяся непринадлежность других групп, особенно евреев.
Возможность ретроспективно измерить такой изменчивый феномен, как доверие системы, скепсис или настроение, состоит в том, чтобы передать по-ведение, то есть как бы реконструировать, до какого времени «соплеменники» доверяли свои сбережения государственным банкам и с какого времени им все же показалось надежнее нести их в частные финансовые институты или попытаться выяснить, с какого времени родственники, находящиеся в трауре, в большинстве своем отказались от публикации объявлений, что сын погиб «за фюрера, народ и отечество», а вместо этого просто, за отечество, или совсем перестали упоминать пояснение. Так Гётц Алю посредством «Кривой Адольфа» показал, как изменились предпочитаемые имена с 1932 по 1945 год, как колебалось число выходов из церкви, как изменилось поведение в области сбережений и в каких размерах отмечались тонкие различия в похоронных объявлениях. С результатами таких исследований можно убедительно аргументировать, что настроение соплеменниц и соплеменников достигло вершины между 1937 и 1939 годами, и только с 1941 года начало быстро снижаться [83]. К доверию системе можно причислить и то, что до ноября 1940 года 300 ООО «соплеменников» приобрели депозитные сертификаты на КДФ-ваген, позднее — «Фольксваген» [84].
Причины этого одобрения системы и веры в нее не являются загадкой для социальной психологии: экономический подъем после 1934 года, первое немецкое (тоже названное так) «экономическое чудо» хотя и состоялось не на солидном народно-хозяйственном фундаменте, а финансировалось, главным образом, за счет долгов и грабежа [85], привело, однако, к ощутимому прорыву и чувству победителя, которые можно прочесть еще сегодня в интервью очевидцев того времени. К этому прибавились социальные инновации, глубоко проникавшие в чувство жизни — в 1938 году каждый третий рабочий во время отпуска принял участие в туристической поездке по линии организации «Сила через радость» — в то время, когда путешествия, к тому же за границу, имели статус привилегии зажиточных людей. «Долго не замечалось, — как писал Ханс Дитер Шефер, — что социальный подъем в Третьем рейхе осуществлялся не только символически. Грюнебергер сообщал, что темпы общего подъема в первые шесть лет нацистского режима были в два раза больше, чем за последние шесть лет Веймарской республики; государственно-бюрократические организации и частные промышленные объединения впитали в себя миллион выходцев из рабочего класса [86]. Массовая безработица была побеждена к 1938 году, в 1939 году было нанято 200 000 иностранных рабочих в связи с острой нехваткой рабочей силы [87]. Другими словами, принадлежащим стало ощутимо лучше, чем до национал-социализма, и фактическое осуществление социальных обещаний, таких как борьба с массовой безработицей на фоне негативного экономического опыта Веймарской республики, как раз привело к глубокому доверию системе.
Эта форма материальной и психосоциальной интеграции при одновременной дезинтеграции непринадлежащих заботится о фундаментальном общественном изменении ценностей. В 1933 году большинство бюргеров считали бы абсолютно немыслимым, что всего лишь через несколько лет при их активном участии евреи будут не только лишены своих прав и ограблены, но и депортированы для последующего убийства. Какое изменение ценностей произошло до этого, станет ясно, если в рамках мысленного эксперимента представить, что депортации начались бы уже в феврале 1933 года, непосредственно после так называемого захвата власти. Тогда бы отклонение от нормальных ожиданий большинства населения было слишком велико, для того чтобы они могли проходить без помех, совершенно независимо от того, что как раз последовательность вытеснение — лишение прав — ограбление — депортация (- уничтожение) к этому моменту времени совершенно не обдумывалась, да и, может быть, была совершенно немыслима. Всего лишь восьмью годами позже эта форма обхождения с другими стала составной частью того, что можно было ожидать, и поэтому вряд ли кто еще воспринимал ее как необычную. Заметно, что смещение даже основополагающих социальных ориентиров не потребовало смены поколений или десятилетнего развития, достаточно было пары лет. Те же самые гражданки и граждане, которые в 1933 году также скептически, как и Себастьян Хафнер, отреагировали на «захват власти» нацистами, с 1941 года смотрели на поезда с депортированными, отправлявшиеся со станции Берлин-Грюневальд, многие к тому времени купили «ариизированные» кухонное оборудование и мебельные гарнитуры или произведения искусства, некоторые возглавили бизнес или поселились в домах, отобранных у хозяев-евреев, и считали это совершенно нормальным.
Все это одновременно значит, что необходимо освободиться от представлений, в соответствии с которыми при общественных преступлениях, с одной стороны, находились преступники, планирующие, готовящие и совершающие преступление, а с другой — неучаствующие или зрители, которые в большей или меньшей мере об этом преступлении «знают». С такими категориями лиц взаимозависимость действий, в конечном счете приведшая к войне, массовой гибели и уничтожению, не может быть описана соответствующим образом. Именно в такой взаимосвязи нет зрителей и нет неучаствующих. Есть только люди, которые вместе, каждый своим способом, один интенсивнее и активнее, другой — скептичнее и равнодушнее, представляют общую социальную действительность. Она как раз и образует относительные рамки Третьего рейха, то есть ту ментальную систему ориентиров, с помощью которой немцы того времени оценивали происходящее. Существенное участие в этом имеет из-мененная практика. Как уже говорилось, нигде не было открытого протеста против антиеврейской политики и никакого возмущения против того, что конкретно происходило с евреями. Из этого не следует сплошное одобрение репрессий в отношении евреев, но это было пассивностью, терпимостью по отношению к репрессиям, перенос критики в частные разговоры с себе подобными, что переводит политически инициированную репрессию в повседневную общественную практику. В практиковавшемся ограничении и вытеснении общество национал-социализировалось, переоценивалась идеология и недооценивалось практическое участие принадлежащих лиц, если односторонне свести ментальное изменение структуры национал-социалистического общества пропагандистским, законодательным и исполнительным воздействием режима. Именно связь действий, состоящая из политической инициативы и частного присвоения и перемещения за такое удивительно короткое время сделала национал-социалистский режим способным на получение одобрения. Это можно назвать партиципативной диктатурой, в которой охотно принимали участие члены «народного сообщества» и тогда, когда они совсем не были «нацистами».
Таким образом, становится видимой причинная связь действий, в которой измененные нормы проводились не вертикально сверху вниз, а нарушали солидарность между людьми практическим и постоянно обостряющимся образом и устанавливали новую социальную «нормальность». В этой нормальности среднестатистический соотечественник хотя и мог еще в 1941 году считать немыслимым, что евреев убивают без всяких причин, однако не видел ничего примечательного в том, что дорожные знаки с названием населенных пунктов объявляли, что соответствующий населенный пункт «свободен от евреев», о том, что евреи не могут сидеть на скамейках в парке, а также уже и в том, что граждан еврейской национальности лишают прав и грабят.
Эта схема для формулировки партиципативного общества вытеснения может быть достаточной для объяснения постоянно возраставшего до 1941 года удовлетворения от системы и ее одобрения. Другие причины этой готовности к одобрению лежат во внешнеполитических «успехах» и в гитлеровском «экономическом чуде», что, хотя и в любом отношении и было реализовано полу-законным образом, давало «соплеменницам» и «соплеменникам» чувство, что они живут в обществе, которое им многое дало. В этих относительных рамках Третьего рейха солдаты, шедшие на войну, упорядочивали свои восприятия, оценки и выводы, на этом фоне интерпретировали цель войны, категоризировали противников, оценивали поражения и успехи. То, что эти относительные рамки затем все больше и больше модифицировались конкретным опытом войны, хотя и свидетельствует, что с течением войны и отсутствием успеха соответственно поколебалась и уверенность в отношении «реализации утопического» (Ханс Моммзен), однако автоматически не вывело из действия основополагающие представления о неравенстве людей, праве крови, превосходстве арийской расы и т. д. Еще меньше ставились под сомнение относительные рамки третьего порядка — здесь имеются в виду военные. Об этом речь пойдет в следующей главе.