Насколько национал- социалистической была война вермахта?


Мы — война. Мотому что мы — солдаты.

Вили Петер Резе, 1943

Убийство военнопленных, расстрел мирных жителей, массовые бойни, принудительные работы, разбой, изнасилования, ведение войны техническими средствами и мобилизация общества — все эти стороны Второй мировой войны были не новыми. Новыми были ее размах и качество, превзошедшие все, существовавшее до этого. И новым для современности, прежде всего, был раз-мах насилия, простиравшегося до индустриализованного массового убийства евреев. Впрочем, здесь не идет речь о последующей оценке характера Второй мировой войны. Скорее, речь идет о вопросе, что в современном восприятии и поведении немецкого солдата было специфическим, а какие элементы встречаются и в других войнах XX века.

Поскольку два этих аспекта Второй мировой войны образуют призму, через которую современность смотрит на свою историю, возникает вопрос, что в этой войне и, прежде всего, в восприятии и поступках солдат Вермахта, которые ее вели, было специфически национал-социалистическое или всего лишь специфическим для войны.

Кто будет убит

В Багдаде 12 июля 2007 года группа гражданских лиц, среди которых был фотограф агентства «Рейтер» Намир Нур-Эльдин, была обстреляна двумя американскими вертолетами. Большинство, как показывает опубликованная Викиликс видеозапись с бортовой камеры [967], было убито сразу. Один человек, очевидно, тяжело раненный, пытался отползти из опасной зоны. Когда появилась машина и два человека попытались спасти раненых, экипажи американских вертолетов снова открыли огонь. Погибли не только желавшие помочь. В автомобиле находились два ребенка, которые были тяжело ранены в результате обстрела. Причина этой атаки заключалась в том, что экипажи вертолетов сначала у одного, а потом и у нескольких человек видели предметы, которые они распознали как оружие. Когда в этом определении было достигнуто единство мнений, они открыли огонь из вертолетов, после этого одно следовало за другим. Источник: Викиликс.

Все разыгралось в течение нескольких минут. Протокол переговоров военнослужащих друг с другом является поучительным:

00.27. ОК, у нас цель пятнадцать по дороге к тебе. Это мужчина с оружием.

00.32. Понятно.

00.39. Там один…

00.42.Там четыре или пять…

00.44. Контроль наземных войск, ясно. Один — шесть.

00.48…. это направление, и там еще другие, которые подошли туда, и один из них несет оружие.

00.52. Ясно, цель пятнадцать захвачена.

00.55. ОК.

00.57. Видишь, все люди там внизу стоят вокруг?

01.06. Осталось без изменений. Вскрой внутренний двор.

01.09. Да, понятно. По моей оценке, там около двадцати из них.

01.13. Там один, да.

01.15.0, да.

01.18. Я не знаю, может быть это…

01.19. Эй, контроль наземных войск, понятно, один-шесть.

01.21. Это оружие.

01.22. Да.

01.23. […]

01.32. Проклятый засранец.

01.33. Отель два-шесть, говорит Крэйзихорз один-восемь [переговоры между 1-м и 2-м вертолетами]. Вижу вооруженных людей.

01.41. Да. У того тоже оружие.

01.43. Отель два-три; Крэйзихорз один-восемь. У меня шесть лице АК-47. Прошу разрешение на атаку.

01.51. «Роджер» за. У нас нет людей восточнее нашей позиции. Разрешаю, атакуй. Все.

02.00. Все ясно, мы атакуем.

02.02. Ясно. Стреляй.

02.03. Я буду. Яне смогу их сейчас достать, потому что они за зданием.

02.09. Разворот, эй, контроль наземных войск…

02.10. Это что, РПГ?

02.10. Все ясно, у нас парень с РПГ.

02.13. Я стреляю.

02.14. Окей.

02.15. Нет, подожди. Дай нам облететь. За зданием в момент с нашей точки зрения… Окей, мы заходим.

02.19. Отель два-шесть, вижу личность с РПГ. Готовлюсь открыть огонь. Мы не… 02.23. Да, у нас человек, который стрелял, а теперь он — за зданием.

02.26. Вот проклятие.

Роковое развитие событий для людей на земле началось с момента, когда одному из военнослужащих в экипаже вертолета показалось, что он заметил че-ловека с оружием. С момента этого определения группа лиц на земле, за которой экипажи следили с большого расстояния по мониторам, стала «целью». Намерение выйти на эту цель и уничтожить ее поэтому было практически предопределено. В течение нескольких секунд другие члены экипажа выявили еще оружие, из одного лица с оружием в течение нескольких секунд стало много, неопределенное оружие стало автоматами АК-47, наконец один АК-47 превратился в ручной противотанковый гранатомет. Когда один из вертолетов получил разрешение на атаку, группа исчезла из его оптических приборов, потому что находилась за одним из зданий. В этот момент восприятие военнослужащих было направлено только на то, чтобы снова взять людей на мушку. В этот момент мнимые повстанцы уже не только носят оружие, теперь уже говорится: «у нас человек, который стрелял, а теперь он — за зданием». Именно из-за того, что группа исчезла из поля зрения экипажей вертолетов, намерение сделать этих лиц как можно скорее «безвредными» становится уже несдерживаемым. Любой вопрос, действительно ли речь идет о «повстанцах», или есть ли у них вообще оружие, одновременно является ответом. Военнослужащие определили ситуацию, с этого определения развертывается последующий процесс. Групповое мышление и взаимные подтверждения воспринятого превращают фактическую ситуацию в фантастическую: так как то, что видят солдаты, совсем не то, что видит просто зритель у экрана телевизора. Перед ним развертываются события, к которым он не имеет никакого отношения. Задача экипажей вертолетов, как и наземных войск, состоит в борьбе с «повстанцами». Каждый человек, находящийся внизу на улице, воспринимается с этой точки зрения. Каждое подозрение, которое по любой причине вызывает этот человек, имеет фатальное свойство подтверждаться само собой дополнительными признаками. Если группа лиц, которая, по-видимому, уже однозначно распознана, затем вдруг исчезает из поля зрения, вызывает в восприятии военнослужащих чувство крайней опасности: теперь все настроено только на поражение «цели».

02.43. Можешь открыть огонь.

02.44. Все ясно, стреляю.

02.47. Скажи, если в них попадешь.

02.49. Дайте нам выстрелить.

02.50. Жги их всех.

02.52. Давай уже, стреляй!

02.57. Стреляй, стреляй дальше!

02.59. Стреляй еще!

03.02. Стреляй еще!

03.05. Отель. Бушмейстер два-шесть, Бушмейстер два-шесть, мы должны двигаться, уже время.

03.10. Все ясно, мы как раз обстреляли всех восьмерых…

03.23. Все ясно, ха-ха-ха, я их накрыл…

В течение короткого времени восемь человек было убито, один ранен. Сама атака поставила определение ситуации вне сомнений: так как теперь фактически произошли боевые действия, о которых до этого только фантазировали. Видео, которое при его нелегальной публикации воспринималось сенсационным прежде всего потому, что здесь американские солдаты совершенно очевидно убили с воздуха группу беззащитных гражданских лиц, не представлявших для них никакой опасности, при подробном рассмотрении оказывается совершенно не сенсационным. Все, что можно здесь увидеть, все время происходило с определенной неизбежностью в относительных рамках «войны». С помощью видео Викиликс можно наглядно проиллюстрировать, что подразумевается под тем, что последствия являются реальными, если люди определяют ситуацию как реальную. У солдат есть задача, они эту задачу пытаются выполнить. Чтобы это сделать, они профессионально рассматривают окружающий мир. Каждый из тех, кто находится внизу — подозреваемый. А профессиональный взгляд на мир включает в себя обмен восприятиями — с тенденцией взаимно подтвердить однажды сделанные наблюдения и комментарии. Так из одного автомата получилось несколько, и, наконец, — гранатомет, а прохожие стали повстанцами. Можно назвать «динамику насилия», «групповое мышление» или же «зависимость от выбранной тропы»: на самом деле все эти элементы собираются здесь в фатальную последовательность и приводят к гибели в общей сложности одиннадцати человек в течение нескольких минут. Но этим процесс все еще не закончен. Солдаты подводят итог:

04.31. Да ты только посмотри на этих мертвых ублюдков.

04.36. Прекрасно.

[…]

04.44. Прекрасно.

04.47. Хорошая стрельба.

04.48. Спасибо.

То, что снаружи кажется цинизмом (и в средствах массовой информации так и было прокомментировано), является не чем иным, как профессиональным подтверждением, что была проделана хорошая работа. И это взаимное подтверждение еще раз демонстрирует, что в оптике солдат на самом деле речь шла о целях, которые законным образом были обстреляны. Убитые другой стороны почти всегда рассматриваются как боевики, партизаны, террористы или повстанцы. Это подтверждающее само себя определение можно встретить во Вьетнаме в распространенном среди американских солдат правиле: «Если он мертв и это — вьетнамец, то это — вьетконговец» [968], точно так же, как в обосновании убийства женщин и детей солдатами Вермахта как «партизан». Из правила всегда следует насильственное действие, впоследствии подтверждающее определение. Таким образом, насилие действует как средство приведения доказательств, что ситуация была оценена точно. В случае с видео из Викиликс ясно видно, как насилие трансформирует ситуацию, в которой господствует дефицит ориентировок (то есть солдаты не знают точно, что надо делать), в однозначную ситуацию: если все убиты, то порядок установлен. Если процесс однажды запущен, каждая деталь будет рассматриваться только в свете однажды принятого определения. Автомобиль с людьми, которые хотели вывезти тяжело раненных из опасной зоны, — вражеский автомобиль, а спасатели, следовательно, — новые террористы. Даже то обстоятельство, что в машине находились дети и что их американские солдаты изрешетили пулями, может быть принято как еще одно подтверждение однажды вынесенного определения:

17.04. Эх, мы должны, мы должны эвакуировать этого ребенка. Ах, у него одна, эх, он ранен в живот.

17.10. Я тут совсем ничего не могу поделать. Он должен быть эвакуирован. Всё. […]

17.46. Хорошо, это вы виноваты, что своих детей привезли в боевую обстановку. 17.48. Да, это так.

Можно видеть, насколько сильно определение: то, что были ранены дети — даже не побочный вред, ни в коем случае — не вина экипажей вертолетов, и уже никакого указания на то, что было что-то неправильно сделано, а только еще одно подтверждение тому, насколько коварны «повстанцы»: они даже берут с собой в бой детей.

Определение противника

Когда, между тем, к отползающему тяжело раненному бортстрелок вертолета воображаемо обращается: «Иди уже сюда, приятель, все, что ты можешь сделать — это поднять свое оружие» — проявляется все тот же модус приведения доказательств: веди себя так, как себя ведет повстанец, тогда мы тебя убьем. Этот модус самостоятельно исполняющегося определения мы уже встречали в наших материалах о борьбе с партизанами: там были, соответственно, па-троны, которые якобы у них нашли, после чего этих людей бесцеремонно расстреляли как «террористов».

Это — общая отличительная черта насилия на войне: поведение тех, кто определен как «противник». Это не имеет ничего общего с предрассудками, стереотипами или «мировоззрениями». По ту сторону обстоятельства, что от «целевых лиц» якобы исходит опасность, безразлично, какими качествами они обладают, — любой соответствующий признак дает достаточно причин для убийства. Во время вьетнамской войны подозревали даже грудных детей в том, что с их помощью прячут гранаты; во время Второй мировой войны в сомнительных случаях дети тоже считались партизанами, в Ираке — «повстанцами».

Историк Бернд Грайнер в своем капитальном труде о динамике насилия во время войны во Вьетнаме приводит ряд примеров выявления противника по самостоятельно установленным признакам. Простейшее определение: люди, которые убегают — враги, поэтому их надо застрелить — в конечном счете своим бегством они сами себя сделали подозреваемыми в том, что они — вьетконговцы [969]. Некоторую сложность представляет приведение «доказательств», что перепроверенные лица являются вьетконговцами — точно так же, как мы встречаем в наших протоколах подслушивания, например, найденный патрон служит доказательством, что речь идет не о гражданском лице, а о том, что вы имеете дело с противником. Эти доказательства иногда лишены всякой логики — так, например, во Вьетнаме уничтожались деревни, в которых до этого хранились патроны советского производства, потому что они предназначались для Вьетконга. 9-я пехотная дивизия армии США убила в общей сложности 10 899 человек, представив всего 748 единиц вооружения, что чисто математически приводит к выводу, что в данном случае на каждых 14 убитых гражданских лиц приходится один вьетконговец. Оправдание в этом случае было таким: «Вьетконговцы были застрелены до того, как удалось собрать их оружие» [970].

Во время вьетнамской войны для американских солдат тяжелую проблему представляло выявление противника, так как Вьетконг вел против американской армии партизанскую войну. Незнание, имеешь ли дело с иррегулярными бойцами или невиновными мирными жителями, предъявляло к американским солдатам высокие требования. Это отсутствие ориентиров в «войне без линии фронта» (Грайнер), асимметричной войне, заменялось в целом вынужденной потребностью именно условиями насилия обеспечить безопасность тех, с кем имеют дело. Именно тогда, когда большинство собственных солдат были убиты не в обычном бою, а в ходе нерегулярных нападений, от взрывов и засад, ориентировка становится условием для собственного выживания. К этому добавляется беспомощность, когда попадают в засады. Ее описывает и один хаупт-фельдфебель Бундесвера, воевавший в Афганистане: «Когда попадаешь в засаду, царит суета. Тогда нам сначала требуется момент для определения: кто и где находится под обстрелом? Это в большинстве случаев чувствуется и еще хорошо выражается. Враг просто всегда в преимуществе, потому что он изучил населенный пункт и все знает… Я всегда радовался, когда мог спешиться. Хотя при этом уходишь из-под защиты транспортного средства, но становишься мелкой целью. И можно снова действовать самому, стрелять, укрываться» [971].

Только в обстановке, когда ясно, кто противник, а кто — нет, можно целенаправленно действовать, то есть восстановить уверенность. 14 фатальным образом как раз насилие является средством, с помощью которого проще, быстрее и однозначнее можно добиться этой уверенности в ориентировании. Насилием устраняются все связанные с этим неопределенности.

Именно поэтому в случае Вермахта крайнее насилие проявлялось в отношении невиновных и мирных жителей, прежде всего, в партизанской войне. Здесь господствует, как мы уже видели, без вопросов, точка зрения подслушанных солдат, что партизан и каждого, принятого за них, следует убивать, сжигать деревни и применять направленный террор. Представляющая опасность фигура «франтирера», иррегулярного бойца, в мире представлений немецких военных играла выдающуюся роль еще со времен Франко-прусской войны 1870–1871 годов. А в Вермахте была распространенная доктрина подавлять разгорающуюся партизанскую деятельность грубым насилием в зародыше [972]. К фактической опасности, таким образом, добавился еще момент традиции, сделавший «непременную жесткость» в отношении партизан внутренне присущей само собой разумеющейся необходимостью.

Общей отличительной чертой действий в условиях войны является то, что определение противника узаконивает все действия, предпринимаемые вследствие этого определения. В этом отношении война Вермахта никоим образом не отличается от других войн, и с этой точки зрения идентичны даже войны между государствами и асимметричные войны. Обычно вменяется в обязанность воюющих определение, кто является противником, а кто — нет. Аргумент на все случаи, что защищаются только от него, его стремления к мировому господству или его насильственных действий, предоставляет к тому же прикрытие, которое будет приниматься во внимание при расследовании военных преступлений или при интервью и рассказах очевидца, потому что тогда действующие лица должны обосновать, что и почему они делали. Если случилось насилие, то такие обоснования не требуются. Руководительница подвижного медицинского отряда в звании обер-фельдфебеля в Афганистане сформулировала это так: «В бою чувствуется большое бешенство. Времени на размышление там не остается, все это приходит только потом» [973].

Но решающий пункт заключается в том, что видно на примере экипажей вертолетов в Ираке: совершенно независимо от исторических, культурных и политических обстоятельств определение устанавливает непосредственной ситуации и присутствующим действующим лицам рамочные условия для всего, что будет происходить дальше. Групповое мышление, динамика и размах развертывающегося насилия затем почти всегда обеспечивают смертельный исход.

Месть за то, что было нам причинено, причиняется и может быть причинено

Аналогия убийству по определению, впрочем, может простираться еще дальше, вплоть до геноцида. Убийство евреев, во всяком случае, первопроходцами расово-теоретических идей и аранжировщиками уничтожения определялось как защита, причем субъектом являлся народ, а не отдельные преступники. И не случайно евреев, которых предстояло убить, иногда представляли и убивали как партизан, то есть как законно убиваемого иррегулярного противника: «Там, где еврей, там и партизаны» [974].

Убийство, определенное как защита, существует и в других культурных и исторических контекстах. Геноциду хуту над тутси в Руанде в 1990-х годах предшествовала манера восприятия и оценки, которую Элисон де Форджес метко назвала «обвинением в зеркале»: когда другой стороне ложно приписывается мнимое желание совершить геноцид другой группы, что этой обвиняющей группе служило поводом для полного уничтожения ложно обвиненной стороны.

Впрочем, схема «обвинения в зеркале» ни в коем случае не была только социально-психологическим феноменом, а выражено рекомендовалась как пропагандистский метод: с помощью такой техники, как говорилось, «та сторона, которая творит террор, уличает своего врага в терроре» [975]. Обратная логическая сторона распространения фантазий угрозы со стороны тех, кто рассматривает себя под угрозой — от чего каждая форма нападений с целью убийства и систематическое уничтожение так или иначе будут восприниматься как необходимое защитное действие.

Особенно явным становится мотив «мести», который в военных рассказах совершенно независимо от культурного, исторического и пространственного контекста играет такую выдающуюся роль, что здесь надо говорить о повествовательном топосе: соответствующая история, множество раз отформатированная в романах, кинофильмах и в тех же военных рассказах, всегда исходит из того, что один солдат рассказывает, как его лучший друг погиб в бою особенно жестокой и коварной смертью. С этого момента, — так, как правило, заканчивается история, рассказчик решает мстить врагу. Иногда эта знакомая фигура заверяется еще и обещанием, которое рассказчик дал умирающему другу. Но во всяком случае личная травма от потери узаконивает беспощадность к противнику, о которой сообщают теперь. Так, один американский солдат из Вьетнама писал своему отцу: «Один из бортстрелков рассказал мне, что им не удалось спасти экипаж вертолета № 37 [подбитого вьетконговцами во время боя вертолета], у пилота и второго пилота головы прострелены из оружия крупного калибра. Два прекрасных парня. Отец, я теперь еще сильнее, чем прежде, укрепился в решимости предпринять все возможное, чтобы эти мерзкие ублюдки исчезли с лица земли. У меня тут еще будет много времени, и упаси Бог каждого из тех, кто будет перебегать мне дорогу, мужчину, женщину или ребенка. Полное и окончательное разрушение — единственный путь обращения с этими зверями. Я никогда не думал, что смогу ненавидеть кого-нибудь так, как ненавижу сейчас» [976].

Работающий с ветеранами Вьетнама психиатр Джонатан Шей сообщал, что месть за смерть близкого друга для многих джи-ай становилась мотивом к тому, чтобы продлить свой срок службы во Вьетнаме [977]. То же самое сообщает автор Филипп Кэйпуто о своем участии в боевых действиях: «Я ненавидел врага не из-за его политики, а за убийство Симпсона [друг автора], казнь этого парня, тело которого было найдено в реке, за лишение жизни Уолта Леви. Месть была одной из причин того, что я добровольно записался в линейную роту. Я хотел получить возможность кого-нибудь убить» [978].

Чувства мести такого рода, приписывающие необходимость жестоких действий собственному опыту потерь, могут быть и обобщены. В применении библейской догмы «зуб за зуб, глаз за глаз» поведение противника рассматривается так, как будто оно даже вызывало ответ той же монетой, по крайней мере в той же валюте. Так, например, один американский солдат времен Второй мировой войны в одном из писем сообщал о захвате квартир у немцев: «Это действительно суровое предприятие, и эти «крауты» получают теперь свое собственное лекарство в любом количестве» [979]. Другой желает, по случаю своей поездки в разрушенный Нагасаки и своего предположения, что американцы могут показаться теперь японцам варварами, «чтобы они испытали хотя бы десятую долю той жестокости, которая была причинена нашим парням у них в плену. Некоторые говорят, что это — простые люди, они не знают фактов или находятся под чьей-то властью. Но нация не может вести войну так, как это делали они, без поддержки большинства своего народа» [980]. В соответствии с этим желание отомстить вражескому народу тоже причисляется к объекту исследований группой авторов под руководством Сэмюэля А. Стоуффера в их крупном труде об «американских солдатах» и их установках в войне [981]. Вместе с тем не все солдаты могут осуществить свои чувства мести по отношению к тем, кого рассматривают в качестве противника. Они тормозятся, например, вмешательством других товарищей или спонтанно появившимся чувством жалости. Они могут быть и критериями эффективности выполнения задач, которым мешает проявление во всей полноте чувства мести, как показывает письмо немецкого майора медицинской службы из Афганистана: «Самое позднее, после второй тревоги в блиндаже даже у великого филантропа возникают желания кровавой мести. Самое простое с военной точки зрения решение, которое здесь нравится и солдатам, — это мощный ответный артиллерийский налет. С технической точки зрения проблема невелика: установить места, с которых ведется обстрел, нацелить орудие и дать ответный залп, — все это не займет и минуты. Первым вражеским ракетчикам, наверное, не повезло бы, но в Талибане — не дураки. И уже у следующих будет длинный кабель, и ракеты будут запускать поблизости от детского сада» [982]. И такие размышления и самонаблюдения по поводу возникновения чувства мести, к которым точно так же можно найти сравнение со случаями из других войн [983], на самом деле подчеркивают значение мотива мести в ситуации солдата на войне.

Пленных не брать

Обращение с военнопленными во время Второй мировой войны принимало самые разные формы. Они простирались от буквального следования положениям Женевской конвенции до массовых убийств. Если в немецких лагерях умерло всего от одного до трех процентов англо-американских пленных, то из пленных красноармейцев погибла почти половина [984], что намного пре-восходит даже высокий процент смертности пленных союзников в японском плену. Систематическое уничтожение голодом, что, конечно же, отражено и в протоколах подслушивания, — это нечто, что, несомненно, выпадает из обычных относительных рамок войны и может быть понято только в рамках национал-социалистической войны на уничтожение. Это, впрочем, указывает на то, что подслушанные военнослужащие находили недопустимым такое обращение с пленными красноармейцами и могли с сочувствием относиться к несчастным [985]. Хотя большинство солдат едва ли имело отношение к на-стоящим будням лагерей для военнопленных, они все же видели бесконечные колонны пленных, шедшие от фронта в сторону тыла, и имели действительно точное представление о том, как обращаются с солдатами противника. Впрочем, большинство было только зрителями, их возможности изменить что-либо в данных обстоятельствах оставались ограниченными.

Совершенно иначе представлялась ситуация в районе боевых действий. Здесь практически каждый нормальный солдат был действующим лицом, которому часто самому предоставлялось право решать, убить своего противника или взять его в плен. В пылу боя приходилось каждый раз снова выгадывать, когда вражеский солдат, которого только что хотели убить, станет военнопленным, жизнь которого должна сохраняться. Эта зона жестокости могла продолжаться от нескольких часов до нескольких дней, когда пленные как бы снова оказывались вовлеченными в боевые действия со своими охранниками. В зависимости от ситуации солдат противника, только что сдавшихся в плен, часто расстреливали на месте. Но это уже нечто отличное от специфики Вермахта и от национал-социалистической войны. Убийство военнопленных — феномен, широко распространенный еще в античные времена, и его порядок небывало вырос в XX веке. В других многочисленных войнах бывали указания, официальные и полуофициальные: «пленных не брать». И даже тогда, когда такого указания не было, солдатам в бою казалось проще убить вражеского бойца, чем его разоружать, обеспечивать, перевозить и охранять. В донесениях в этом случае говорилось: «убиты при попытке к бегству» или «пленных не взято». Еще во время Первой мировой войны пленных убивали или из-за мести, или из зависти, что сами должны воевать дальше, рисковать жизнью, в то время как пленные будут находиться в безопасности. Упомянутые уже дополнительные сложности и опасности, приносимые взятием пленных, уже приводились здесь в качестве мотива [986]. Все это встречается в войнах в Корее и Вьетнаме, и можно исходить из того, что в Ираке и Афганистане не было или не продолжает быть по-другому. Ситуативные условия во время войны часто устанавливают другие правила, отличающиеся от положений Женевской конвенции. Часто солдатам кажется нежелательным или чрезмерным обременять себя пленными солдатами противника, то есть от них они просто избавляются. Во время Второй мировой войны этот феномен встречался на всех театрах военных действий, хотя и в различных количествах. Всегда там, где шли ожесточенные бои, число расстрелянных пленных скачкообразно возрастало. К тому же отборные части были склонны, в связи с присущим им культом твердости, чаще убивать пожелавших сдаться солдат противника. 82-я воздушно-десантная дивизия армии США в этом отношении в Нормандии вела себя, не слишком отличаясь от дивизии СС «Гётц фон Берлихинген» [987].

Наибольшего размаха вспышки насилия во время Второй мировой войны достигали во время боев в Советском Союзе и на Тихом океане. Но экстремальное насилие было также буднями так называемой европейской «нормальной войны» [988] во Франции или в Италии, а именно — с обеих сторон. «И в безвыходной обстановке, — сообщал начальник американского «отдела регистрации захоронений» Джозеф Шомон, — немцы обычно сражались до конца и отказывались сдаваться. (Потом), когда у них кончались боеприпасы, они бывали уже готовы к сдаче, чтобы просить пощады, но, в связи с тем что американцы из-за такого промедления лишились жизни, наши войска часто убивали немцев» [989]. По Линдерману, причины расстрела немецких военнопленных американскими солдатами сводились, прежде всего, к мести за гибель собственных товарищей. Наряду с этими ситуативными он указывает и на особые международные факторы, которые могли вести к убийству пленных. Например, когда были приказы не брать пленных [990] или захваченные в плен бойцы соответствовали характеристике «голливудских наци», то есть говорили «хайль Гитлер» или принадлежали к формированиям СС [991]. Эрнест Хемингуэй еще четыре года после войны хвастался тем, что застрелил наглого пленного из войск СС [992].

Короче: многое из того, что из военных преступлений при последующем рассмотрении кажется жестоким, не соответствующим правилам и варварским, относится к относительным рамкам войны. Поэтому соответствующие замечания в наших протоколах подслушивания не привлекают большего внимания, чем сообщения и комментарии американских джи-ай из Вьетнама. Обычность, что военные преступления совершались большинством участвовавших в них солдат, пока они не представали перед судом, обосновывается тем, что здесь речь идет об инструментальном насилии. В том, что оно применяется на войне, удивляться не приходится.

Война как работа

Во всех современных обществах работа — ключевая категория социальной деятельности. То, что делают люди, упорядочивается в мире целей, которые в большинстве случаев ставятся не ими самими, а другой стороной: начальниками, уставом учреждения, предприятия, группы и т. д. Внутри разделяющих работу и ответственность взаимозависимостей деятельности отдельные по определению несут только частную ответственность, а именно только за ту долю общего процесса, в которую они что-то внесли. Но именно в этом находится обоснование того, что могут высвободиться композиции готовностей к действию и действий самого разного рода. Как из пилотов «Люфтганзы» или из резервистов-полицейских получались люди, убивавшие мирных граждан, так из компаний гражданской авиации, изготовителей печей или университетских кафедр получались патологические организации, способствовавшие массовым убийствам. Общественные функциональные взаимозависимости и учреждения являются накопителями потенциалов [993], и это верно особенно тогда, когда они находятся в войне. В случае мобилизации и особенно в процессе тотальной войны учреждения, предприятия и организации, которые в мирное время совершенно спокойно работают над своими разнообразными задачами, являются «важными с военной точки зрения», потому что могут легко перенастроить свои потенциалы. Случаи в истории, когда перековывали мечи на орала, встречаются гораздо реже тех, когда из «Фольксвагенов» делали армейские внедорожники. Но это показывает только то, что как раз современные, основанные на разделении труда, частной ответственности и инструментальном сознании взаимозависимости деятельности могут обслуживать и принимать любую мыслимую цель.

Так, Уте Даниэль и Юрген Ройлеке при рассмотрении коллекции немецких писем с Восточного фронта Второй мировой войны продвигают тезис Йенса Эбертса о том, что, по-видимому, «как будто война, поскольку она могла быть выражена ценностями из мира труда мирного времени (прилежание, терпение, выдержка, долг, повиновение, подчинение и т. д.), именно так и воспринималась. На фронте и при акциях зондеркоманд изменилось лишь содержание «работы», а не отношение к «работе» и к ее организации. В этом отношении солдат стал «работником войны» [994]. Такое понимание задач войны в форме работы показывает и письмо из Вьетнама, в котором капитан морской пехоты обосновывал матери причины продления срока своей службы и подробнее объяснял почетную и ответственную задачу ведения убийственной работы: «Здесь есть работа, которую необходимо делать. Почти ежедневно приходится принимать решения, затрагивающие сознательность. Мой опыт неоценим. Эта работа требует сознательных людей. Группе людей, выполняющих эту работу, нужен сознательный руководитель. За последние три недели мы убили более 1500 человек в ходе одной-единственной операции. Это показывает ответственность. Мама, я буду здесь нужен» [995].

Именно поэтому не потребовалось никакой глубокой психической перестройки, а также самопреодоления или социализации для убийства во время войны: тогда всего лишь сместилась взаимозависимость, в которой делают то, что делают и без того. Для солдат, которые по определению в этой новой взаимозависимости должны делать только то, чему их учили, совсем ничего не изменилось, кроме того, что это стало всерьез. Переход от тренировки и упражнения к применению, как это уже видно на многих примерах, будет нередко переживаться с удивлением, страхом, но в то же время с воодушевлением и восхищением. Но ни в коем случае не изменяется определение того, что необходимо делать и зачем люди здесь находятся.

То, что война, прежде всего, работа, и оценивается именно так, выражается, впрочем, не только через упомянутую рабочую гордость и описание того, что было достигнуто, но и через признание «хорошей» работы соответствующего противника на войне: в наших протоколах подслушивания, например, высказывалось, что солдаты Красной Армии, совершенно независимо от пропагандистского образа «большевистского недочеловека», с точки зрения признания ремесла считались хорошими солдатами; точно так же воспринимались и немецкие солдаты с точки зрения своих противников [996]. Впрочем, взаимное восприятие форматировалось и культурными стереотипами. Так, красноармейцы хотя и были для немцев очень храбрыми бойцами и мастерами импровизации, но их жестокость и презрение к смерти иногда вызывало у них непонимание, и тогда они возвращались к культурным стереотипам «русских», чтобы объяснить такое поведение [997]. Так как японские солдаты чрезвычайно жестоко обращались с пленными, у американцев создалось восприятие, в соответствии с которым «джапс» все больше рассматривались как противники-нелюди. И их поведение в других отношениях казалось американским «джи-ай» совершенно непонятным: то, что они, например, убивали своих раненых, или отпущенных американцами военнопленных, или то, что потерпевшие кораблекрушение японцы стремились уплыть от своих спасителей- американцев, приводило к радикализованному восприятию, основанному на имевшихся и систематически расширявшихся культурных стереотипах, до тех пор, пока противник не стал представляться только как «джапс», или «японские обезьяны». Примечательно, что «крауты», то есть немецкие солдаты, не были низведены до уровня животных в оптике американских солдат [998].

Группа

Универсальность восприятия войны солдатами, таким образом, прерывается культурой. Не все солдаты в глазах всех солдат одинаковы: различия, отражающие также жизнь в мирное время, во время войны не выделяются. Нечто иное отличает войну от мира, но не одну войну от другой, и это — момент товарищества и чрезвычайно важной роли группы, без учета которой поведение отдельного солдата во время войны совершенно непонятно. Солдаты никогда не действуют одни, даже если они в качестве снайперов или летчиков-истребителей выполняют действие в одиночку. Они — часть группы, которая собирается вместе до и после боя. Так, уже упомянутая работа Самуэля Стоуффера [999], опубликованная в 1948 году, приходит к заключению, что роль группы для поведения отдельных солдат намного важнее идеологических убеждений, политических взглядов или мотивов личной мести [1000].

Это положение действительно не только для американской армии. Как раз для Вермахта Шиле и Яновитц [1001] подчеркивают, что его боеспособность сводилась, по существу, не к национал-социалистическим убеждениям, а к удовлетворению личных потребностей в рамках групповых отношений. Более того, то, что этому аспекту особенно способствовала организационная структура Вермахта с ее современным менеджментом и техникой управления персоналом [1002]. Социальный ближний мир солдата был решающим для того, что он воспринимал от войны, как он ее оценивал и по каким параметрам он выстраивал и оценивал свои собственные поступки. Каждый член группы рассматривает себя так, как ему думается, как если бы группа смотрела на него. 14 это дает, как Ирвинг Гофман приходит к выводу в своей работе по «Стигме», сильнейший мотив вести себя в соответствии с группой [1003]. На войне солдат на неопределенное время и чрезвычайных условиях — часть группы, которую он сначала не может ни покинуть, ни составить ее по своим предпочтениям. В отличие от гражданской жизни он не может решить, с кем ему быть вместе. Но как раз безальтернативность группы, к которой он принадлежит и образующим элементом которой является, делает ее, притом в экзистенциальных условиях боевой обстановки, решающей нормативной и практической инстанцией.

Если, например, в американских письмах с вьетнамской войны часто говорилось: «Я не знаю, почему я здесь. Ты не знаешь, почему ты здесь. Но потому что мы оба здесь, мы можем попытаться сделать хорошую работу и постараться отдать все самое лучшее, чтобы остаться в живых» [1004], то это подчеркивает, что для того, что происходит, думается и решается, товарищеская группа имеет гораздо большее значение, чем мировоззрения, убеждения или даже исторические миссии, образующие внешние зависимости, обосновывающие войну. Внутренняя сторона войны, такая, какой она представляется солдатам, напротив, является стороной группы. Это заметил и ветеран вьетнамской войны Майкл Бернхард, отказавшийся принять участие в истреблении жителей в Ми-Лаи, и поэтому ставший отверженным: «Считается только то, что люди думают о тебе здесь и сейчас. Важно только одно, кем считают тебя люди из твоего непосредственного окружения. (…) Эта группа людей (…) была целым миром. То, что они считали правильным — было правильно. А то, что они считали ложным — было ложью» [1005].

А немецкий солдат Вили Петер Резе сформулировал это так: «Как зимнее обмундирование в конечном счете закрывает все, оставляя свободными только глаза, так и солдатчина оставляет лишь небольшое пространство для индивидуальных черт. Мы были униформированы. Не только не мыты, не бриты, завшивлены и больны, но и духовно опустившиеся, представляющие собой не более чем сумму из крови, кишок и костей. Наше товарищество возникло из вынужденной зависимости друг от друга, совместного проживания на теснейшем пространстве. Наш юмор рожден из злорадства, юмора висельников, сатиры, непристойностей, язвительности, злобных насмешек и игры с покойниками, разбрызганных мозгов, вшей, гноя и экскрементов, духовного Ничто. (…) У нас не было веры, которая нас несла, а вся философия служила только для того, чтобы более сносно смотреть на участь. То, что мы были солдатами, хватало для оправдания преступлений и разложения и было достаточно для основы существования в аду (…). Это не зависело от нас, не зависело от голода, мороза, тифа, поноса, обморожений, калек и убитых, разрушенных деревень, разграбленных городов, свободы и мира. Это меньше всего зависело от отдельного человека. Мы могли беспечно умереть» [1006]. То, что звучит в словах Вилли Петера Резе, который, впрочем, немного позже на самом деле пришел к гибели, является дальнейшей универсалией войны: безразличием причин [1007].

Идеология

Крупнейшая тема литературной и кинематографической обработки войны — от Эрих Марии Ремарка, Эрнста Юнгера до Фрэнсиса Форда Копполы с его «Апокалипсисом сегодня» — несоответствие идеологических и «великих» целей войны. И на самом деле: вплоть до регулярно сокращающейся исчезающе малой группы настоящих «воителей за мировоззрение» центральным признаком солдата является неясность и равнодушие по отношению к причинам своего положения. Это относится не только к состоянию распада, каким его описывает Вили Резе. Даже если бои успешны, победа близка, то на переднем плане восприятия — только что совершенное «подбитие», взятая деревня, а не что-то вроде абстрактного «захвата восточного пространства» или «защиты от большевистской» или, по обстоятельствам, от «желтой опасности». Что-то вроде этого, как говорилось, образует закулисы войны и связанных с ней боевых действий, но лишь редко — конкретный мотив для оценок и действий отдельных солдат в ситуациях, где они как раз и находятся [1008]. Это проходит через весь XX век. Психосоциальной сигнатурой опыта Первой мировой войны было лишение иллюзий относительно того, что под «стальной бурей» в окопах позиционной войны не осталось ничего от героического и идеологического. Этот основной опыт бессмысленности войны снова и снова выносили и американские солдаты из Кореи, Вьетнама и Ирака, а немецкие — из Афганистана, но теперь еще больше усиленный за счет растущей абстрактности причин: «Почему в дальней стране необходимо воевать за свободу тех, к кому питаешь отвращение? Зачем защищать людей и участки территории, к которым с личной точки зрения не имеешь никакого отношения?»

Из опыта вьетнамской войны один сержант так объяснял этот опыт своему другу: «Понятно, американцы гибнут, и я бы не унизил ни одного, кто служит «с гордой самоотверженностью» и верой. Пусть это к какому-нибудь времени даже не окажется полностью абсурдной идеей. Но навязанное извне наступление, коррупция, и потом неуважение, которое развивалось между людьми и группами, — все это говорит глумливыми «благородными» словами, которые будут использоваться для оправдания этой войны. Это наказывает фальшивый энтузиазм ложью, с которой эти слова будут произноситься. Теперь это война выживания» [1009].

А сегодня капитан 373-го парашютно-десантного батальона в Кундузе рассказывает: «В начале мы еще хотели чего-то добиться, может быть, ото-брать у противника часть территории. Но после смерти моих людей мы иногда спрашиваем себя, а стоит ли это делать. Зачем рисковать нашей жизнью, если талибы вернутся сразу же, как только мы уйдем? Мы боремся за нашу жизнь и за нашу задачу, если она еще вообще существует. В конечном счете мы здесь в Кундузе воюем прежде всего за собственное выживание» [1010]. Нередко в таких свидетельствах опыта войны выявляется большое сходство и согласованность. Так и основатель многочисленных проектов по сбору и обработке военных писем Эндрю Кэрролл [1011] говорит, что при сравнительном рассмотрении русских, итальянских и немецких военных писем времен Второй мировой войны его удивили не их различия, а сходства с письмами американских солдат.

Опыт бессмысленности солдаты Вермахта приобрели не столько в начале войны, сколько позднее. За краткими победоносными кампаниями следовали длительные паузы отдыха, и многие ожидали для себя лично что-нибудь от захватнической войны, которую они вели [1012]. С осени 1941 года бои с переменным успехом и нарастающей нагрузкой на самом деле отставили на второй план «мировоззренческие» причины и мотивы, и их все больше перевешивало чувство предоставленности гетерономному происходящему, с которым никто лично не мог ничего поделать больше того, что его собственная жизнь зависела от него. Все социологические исследования по Второй мировой войне, во всяком случае, подчеркивают незначительную роль, которую играют идеология и абстрактные убеждения в практике войны. Группа, тех-ника, пространство и время образуют параметры, по которым ориентируются солдаты и которые для них важны. В этом доминировании ближнего мира различается то, что солдаты делают только в своем экзистенциальном измерении, от того, что постоянно делают люди в современном обществе, когда пытаются выполнить задачу, поставленную перед ними. И когда кто-то работает на энергетический концерн, страховую компанию или химическое предприятие, «капитализм» при решении задач этого человека не играет никакой роли, а когда полицейский регистрирует нарушение правил дорожного движения или когда судебный исполнитель отдает распоряжение на изъятие плазменного телевизора, они не думают при этом о сохранении «свободного демократического законопорядка» — они только решают поставленную перед ними задачу, для которой и находятся на своем месте. Солдаты на войне решают свои задачи применением насилия, и это единственное, чем их деятельность системно отличается от деятельности рабочих, служащих и чиновников. И она дает результаты, отличные от гражданской деятельности: убитых и разрушения.

Военные ценности

Насколько социальный ближний мир, современный трудовой моральный облик и восхищение техникой на самом деле создают что-то вроде типа «универсального солдата», настолько же имеются очень специфические взгляды на войну и насилие. В формировании военных относительных рамок заметно отражение как времени, так и национальной специфики. Типичное для времени, прежде всего, выясняется в том, что такие понятия, как честь, твердость, жертвенность, например, в Бундесвере XXI века имеют совершенно другую ценность, чем в Вермахте [1013]. И в Первую мировую войну в немецких армиях ценности вроде исполнения долга, по крайней мере вне бюргерства, еще не имели такого все превосходящего значения, как во время Второй мировой войны [1014]. Хотя переходы были размыты, времена кайзеровской империи, Веймарской республики, Третьего рейха и Федеративной республики характеризуются присущими только им ценностями.

Еще больше различия в сравнении с другими странами, как показывает взгляд на национал-социалистическую Германию, фашистскую Италию и императорскую Японию. В относительных рамках немецких солдат храбрость, подчинение, исполнение долга и твердость, как было показано, играли цен-тральную роль. Они имели решающее значение для восприятия и оценки действий солдат [1015]. Эти относительные рамки, оправдавшие себя еще в мирное время, на удивление, оставались стабильными в течение всей войны. Исходя из этого ядра ценностей, естественно, возникали различные конструкции относительно смысла борьбы. Убежденный нацист смотрел на него иначе, чем бывший коммунист, пятидесятидвухлетний генерал, возможно, иначе, чем двадцатидвухлетний лейтенант. Но в их основном понимании военной службы они все же оставались едины. И в бою вряд ли играло роль то, как конкретно были сформированы военные ценности, если солдаты признавали их ядро в качестве основы для оценки и действия. Храбрость оставалась храбростью, независимо от того, проявлялась она ради установления в Европе национал- социалистического нового порядка или для сохранения чести Вермахта. Так, в своей солдатской этике вряд ли могли провести между собой различие награжденные высокими наградами командиры батальонов Аксель фон дем Бусше и Отто Эрнст Ремер, хотя первый был видной фигурой в Сопротивлении, а второй — в качестве командира охранного батальона Берлина — участвовал в его подавлении.

Последствия имевшегося положительного канона военных ценностей были велики: Вермахт и война, которую он вел, даже тогда не ставились под вопрос, когда стало ясно, что война уже проиграна, или когда преступления вызывали возмущение. Представление о том, что, будучи солдатом, должно исполнять свой долг при любых обстоятельствах, настолько твердо укоренилось в относительных рамках, что вызывало сомнения только при непосредственной смертельной угрозе или при полном военном поражении. Предписанные нормами действия могли наткнуться на ограничения только там, где развалилась система Вермахта или собственная смерть уже не имела какого-либо понятного смысла. Жертва сама по себе тоже не была частью классической системы военных ценностей, и нацистское руководство в течение войны безуспешно пыталось в этом что-либо изменить.

Естественно, были социобиографические влияния на оценки войны. Но количественно они едва ли имели вес и на практике тоже выравнивались точно так же, как и социальные среды. Во всяком случае, в прочных ядрах прежних католических и социалистических социальных сред канон военных ценностей находил меньше отзыва [1016]. Сильнее было влияние военных формирований. Для солдата отборных войск засчитывался поступок. Он должен был доказывать храбрость и твердость в бою, а не только говорить о них. Виды вооруженных сил и рода войск тоже формировали специфическую идентификацию, которую сильно характеризовали конкретные события и переживания. Топос борьбы до последнего, например, поэтому едва ли мог совсем по-разному интерпретироваться пехотинцем, летчиком-истребителем или подводником.

Насилие

Если культурные и социальные ситуации допускают появление насилия целесообразным, оно будет применяться буквально всеми лицами: мужчинами и женщинами, образованными и неграмотными, католиками, протестантами и мусульманами. Применение насилия — конструктивное социальное действие — действующий или действующая с помощью его достигают целей и создают положение вещей: принуждают других исполнять их волю, отличают принадлежащих от исключенных, образуют власть, присваивают собственность подчиненных. Насилие, несомненно, является деструктивным для жертв, но только для них.

Все это не значит (чтобы предотвратить естественное непонимание), что имеется неизменная антропология насилия, которая, как это часто и без проверки говорится, под тонким лакированным слоем цивилизации ожидает момента, когда можно развернуться; это только показывает, что человеческие выживающие общества до сих пор всегда в качестве опции выбирали насилие, если видели в нем смысл. На самом деле лаковый слой цивилизации не такой тонкий: с тех пор как современные национальные государства ввели принцип монополии на насилие, внутригосударственное применение насилия драматическим образом сократилось, а каждое частное насильственное действие требует санкции. Такой цивилизаторский прогресс позволил ту выраженную меру свободы, которой пользуются жители демократических обществ, но он одно-временно не значит, что насилие упразднено. Оно всего лишь приняло другой формат, и это, во-первых, не значит, что монополия на насилие иногда не нарушается частными лицами или коллективно, и также не значит, что демократические государства сами по себе воздерживаются от насилия. Это только означает, что относительные рамки насилия в настоящее время отличаются от таковых в несовременных культурах, то есть речь идет не о насилии или ненасилии, а о мере и способах их регулирования. Того, что люди принимают решение убить других людей, достаточно, чтобы они чувствовали для себя экзистенциальную угрозу, и (или) чувствовали себя для этого законно призванными, и (или) видели в этом политический, культурный или религиозный смысл. Это относится не только к применению насилия на войне, но и в другой социальной обстановке. Поэтому насилие, которое творили солдаты Вермахта, тоже не является «национал-социалистичнее» насилия, применявшегося, например, британскими или американскими солдатами. Только там, где оно было направлено на преднамеренное уничтожение людей, которые даже при самой злой воле не могли быть определены как представляющие угрозу с военной точки зрения, оно становится специфически национал-социалистическим. И это относится к убийству советских военнопленных и, прежде всего, к убийству евреев. Для этого война, как, впрочем, и все виды геноцида, предоставляет рамки, в которых сняты все цивилизованные ограничения.

Война также представила большое количество немецких солдат как исполнителей, оказывающих помощь официальным властям, но именно уничтожением евреев война не закончилась. Тем не менее оно, как самая крайняя из известных до сих пор форм человеческого насилия, открыло и переформировало вид на эту войну. И это исторически единственное в своем роде преступление доминирует в сегодняшнем восприятии чудовищного насилия, выразившегося более чем в 50 миллионах убитых самой опустошительной из войн в истории. Большинство жертв все же унес не Холокост, а насилие войны. И с тех пор все войны показывают, что неуместно возмущаться и удивляться тому, что люди умирают, что их убивают и калечат, когда идет война. На то она и война.

Вместо этого нужно лучше спросить, могут ли и в каких социальных условиях люди перестать убивать. Тогда можно было бы перестать каждый раз, когда государства принимают решения вести войну, демонстрировать показное потрясение по поводу того, что при этом будут совершаться преступления и насилие в отношении гражданских лиц. Они будут, потому что относительные рамки «войны» требуют действий и развивают структуры возможностей, в которых насилия не может быть или оно не может быть полностью ограждено и ограничено. Как и у любого социального действия, у насилия есть специфическая динамика, а что это такое, можно было увидеть в этой книге. Удастся ли историческому или социологическому анализу насилия однажды в рассмотрении его предмета развить моральное безразличие, которое квантовый физик имеет по отношению к электрону? Будет ли он когда-либо способен описывать убийство как социальную возможность, описывать с той же дистанции, как выборы или работу парламентов? Как дитя современности, исторические и социальные науки своими основными постулатами обязаны сами себе и поэтому с большим трудом имеют дело с феноменами, угрожающими поставить под вопрос эти постулаты.

Если прекратить определять насилие как отклонение, можно больше узнать о нашем обществе и о том, как оно функционирует, чем если продолжать разделять иллюзии этого общества о самом себе. То есть, если насилие в его различных проявлениях отнести к инвентарю социальных возможностей действия человеческих сообществ выживания, можно увидеть, что они же всегда являются и сообществами уничтожения. Надежды современности на свою удаленность от насилия иллюзорны. Люди убивают по самым разным причинам. Солдаты убивают потому, что в этом состоит их задача.

Загрузка...