В огромном, больше всего похожем на ретроспективу Хаима Сутина, мясном отделе супермаркета «Intermarché» под Ниццей Васильева вдруг окликнула незнакомая француженка. Долгий поход в магазин был частью рутины субботнего дня: отоспавшись после рабочей недели, он поздним утром обычно шел на пляж, полчаса плавал, недолго лежал с книжкой, потом возвращался в съемную квартиру, убирал скопившуюся за неделю грязь, ходил в общественную прачечную, где неимоверно толстая служительница родом откуда-то с Карибских островов непременно приветствовала его и, разменяв ему десятку, всегда дарила чупа-чупс — как маленькому. Потом, погуляв вокруг или выпив чашку кофе за столиком у нелюбезного бородача, Васильев возвращался в прачечную, собирал свою волглую, пахнущую грубым порошком одежду в тот же пакет из супермаркета, в котором принес грязное (и каждый раз напоминал себе, что в следующий раз не забудет отдельную сумку для постиранного) и нес ее домой, где развешивал на малюсеньком балконе, с двух сторон отделенном от соседских плексигласовыми панелями, за которыми иногда двигались персонажи театра теней. На этом хозяйственные заботы практически заканчивались: можно было, составив примерное меню на неделю, отправляться в магазин за покупками. Машины он не заводил, на такси деньги жалел, так что нужно было подгадать с автобусом, который ходил не слишком часто, — и заранее прикидывать, чтобы не набрать лишку. В французских супермаркетах водились гигантские неповоротливые телеги: считалось, что находящийся во власти своего подсознания покупатель не угомонится, пока не закроет ей хотя бы дно. Васильев, внутренне посмеиваясь над этими теориями, ощущал их недобрую силу — и все время старался себя окорачивать, чтобы не карабкаться потом с двумя тяжелыми сумками, чувствуя себя одновременно осликом и его погонщиком.
Магазины тоже были устроены с оглядкой на основоположников психоанализа: хлебный и молочный отделы нарочито были спрятаны в самой глубине, чтобы по пути к ним (ибо ничего нет естественнее, чем забежать за багетом и сливками) завидущие глаза и загребущие руки то и дело замечали бы и метали в корзину вещи ненужные, но заманчивые. Васильев, эту уловку знавший, никогда старался за пределы списка не выходить — хотя, собственно, обманув одних прагматиков-душезнатцев, он явно вплывал, сам того не замечая, в объятия других: но человек, полностью посвятивший себя игнорированию купеческих хитростей, обязан был бы умереть с голоду. Докатив свою еще полупустую телегу (по нелюбезности торговых богов, галльских Гермесиков, ему всегда доставалась хромая на одно колесо, с развратно вихляющейся кормой) до мясного отдела, он задумался. Нарочитая избыточность выбора раздражала его, выросшего в русском областном центре (даром что сейчас, в эпоху расцвета консьюмеризма, домашние супермар-кеты стремительно приближались к европейским образцам), но дополнительно его угнетало выведенное за скобки обилие смертей, стоящих за грудами свежего мяса. Он не был вегетарианцем и не собирался им становиться, но излишняя чувствительность, полученная им от природы непрошенной добавкой, не позволяла вовсе отбросить легкое чувство скверного дела, на манер навязчивого запашка, поневоле сопровождающее любую мясную трапезу. Вяло думая о живой корове, фрагменты тела которой, запакованные в пластик, лежали перед ним на прилавке, он сперва не принял на свой счет фразу стоявшей рядом женщины, которая между тем дважды уже повторила одни и те же слова, явно обращенные к нему.
Как обычно, ему потребовалось усилие, чтобы перевести французское предложение на русский. Она спрашивала, какое мясо, по его мнению, лучше подойдет для Miroton Provencal. Он начал отвечать, когда она, махнув рукой, процедила «а, вы иностранец, извините». Васильев не то чтобы возмутился, но как-то подобрался: французский он знал, по своим ощущениям, вполне прилично, особенно в профессиональной области, где любил щегольнуть знанием редких терминов (которые сами местные техники, принимающая сторона, использовали обычно в английском варианте). Он учил французский восемь лет в школе, потом взял вторым уроком в институте, потом, уже зная о предстоящей командировке, сперва пытался освежить его в голове при помощи компьютерных программ, но после, убедившись в их бесполезности, нанял частным образом преподавателя, который, терзая его как школяра, довел уровень языка до вполне приемлемого. Быстро собравшись, он сообщил женщине, что просто задумался, а так вполне готов высказать свое мнение — и, тщательно артикулируя гласные (которые, как некогда брезгливо сообщил ему тьютор, из русской глотки вечно выходят полупрожеванными), изложил все, что знал по поводу миротона и его ингредиентов.
Она слушала его с полуулыбкой: невысокая, худоватая, чуть старше него, с темно-каштановыми, явно крашеными волосами, избыточным средиземноморским загаром и крупными золотыми кольцами в ушах. Закончив, он поглядел ей прямо в глаза; она ответила ему столь же прямым насмешливым взглядом и, протянув руку, коснулась его кисти, как будто машинально погладила холку проходившей мимо знакомой собаки. «Вы не поможете мне выбрать мясо и овощи?» — «Да, конечно».
Идти вместе с двумя тележками было глупо, но, по счастью, его была почти пуста. Конечно, встреть он старого знакомого, он бы просто перекинул свои покупки в чужую корзину с тем, чтобы выпростать их перед кассой или, оставив их в общей куче, потом вернуть приятелю мелочь, но эта ситуация была ему в новинку. Собственно, он вообще не очень понимал, что происходит: ясно было, что никакая помощь ей не нужна, но нужен зачем-то сам Васильев. Сперва он подумал, что это какой-то новый, по-французски изысканный вид мошенничества, но никак не мог сообразить, в чем бы он мог заключаться. Даже если бы она, набрав полную телегу яств, попробовала бы заставить его за нее заплатить, он вполне мог в последнюю секунду сбежать, а ничего другого в голову не приходило. Пока же он продолжал толкать свою телегу чуть позади ее, исподволь наблюдая за ее легкой походкой и решительными движениями. Она была одета в легкую светлую блузку и белые короткие джинсы; на одной из щиколоток виднелась полустертая светло-голубая татуировка, разглядывать которую подробно было неловко, тем более что она, поймав направление взгляда Васильева, опять улыбнулась; он нахмурился. «Откуда вы?» — «Из России». — «Значит, вы должны разбираться в овощах».
Он хотел было сказать, что впервые слышит такое и что обычно, узнав, откуда он родом, люди говорят про морозы, водку, снег, Путина, но никогда про овощи, как понял, что она именно этой реплики и ждет и в расчете на нее и подала свою, как чемпион, снисходительно взявшийся натаскать новичка, заранее зная все его движения, — и нахмурился. Она расхохоталась, как будто прочла его мысли и проговорила: «Ну не сердитесь. Что вы думаете об этих баклажанах?» Баклажаны были превосходны.
Больница областного центра, где Васильев служил начальником департамента медтехники, закупила чрезвычайно хитрый и дорогой прибор у фирмы, базирующейся в Софии-Антиполисе, французском технологическом кластере невдалеке от Ниццы. К многомиллионной сделке прилагался еще бесплатный курс обучения для двух врачей и одного техника: первые должны были осваивать высокоумную машину, а третий — выучить основные моменты регулярного обслуживания, чтобы по пустякам не гонять за тридевять земель французского механика. С выбором врачей проблем не возникло, а с техником вышла заминка: Васильев, мысленно перетасовав своих подчиненных и посоветовавшись с заместителем главврача, впал в административный ступор. Собственно, единственным требованием к кандидату было, чтобы он в обозримом будущем — пять или десять лет — из больницы не уволился, а этого как раз гарантировать никак не получалось. По закону никакие кабальные контракты такого рода не допускались, а если бы даже больничные юристы и состряпали что-нибудь подобное, то любой суд взял бы сторону работника. Поэтому, еще раз посоветовавшись и как следует подумав, он решил ехать самостоятельно, поскольку про себя был абсолютно уверен, что никакие будущие посулы частных клиник не заставят его отказаться от места.
Главврач, повздыхав, выписала ему командировку; коллеги изощрялись в завистливом остроумии чуть не месяц, покуда он передавал дела, готовясь к длительному отсутствию. Франция, в полном соответствии с веками создаваемым мифом, представлялась им в виде череды увлекательных картин, где скучный плешивеющий Васильев, не снимавший на работе белого халата, представал главным героем: на балюстраде с коктейлем, на пляже под зонтом, под руку с блондинкой. Занятно, что и сам он, устав повторять, что не видит особенной разницы между Лазурным берегом и Колпиным Ленинградской области (куда он ездил покупать прибор для лучевой терапии), оказался подвержен той же игре воображения. Будущая поездка виделась ему чередой пленительных сцен, протекающих то на морском берегу, то в лимонных рощах — и таинственная женская фигура играла в них далеко не последнюю роль.
Действительность, как всегда, отрезвляла. Сперва предстояла утомительная беготня с визой, ради которой пришлось записываться за два месяца, ехать в Москву, толкаться в визовом центре; там оказалось, что фотография его какого-то не того формата, так что следовало переделывать ее в тамошнем же алчном автомате; на его французские верительные грамоты, заранее прибывшие из Софии-Антиполиса, пигалица в окошке смотрела так, как будто он только что самостоятельно их изготовил… После было долгое ожидание визы, новая поездка в Москву уже за готовым паспортом — и, наконец, круговой рейс через Стамбул, где он из экономии не брал гостиницу, а спал прямо на скамейке в зале ожидания, то и дело холодея от ложного чувства пропажи рюкзака. Наконец, насупленный жандарм с неблагополучной родинкой под веком (встретив такого дома, Васильев немедленно вручил бы ему свою визитку вместе с настоятельным советом срочно посетить дерматоонколога), долго щурившийся на его паспорт, шлепнул все-таки заветный штамп и пропустил в тесный, нелепый и резко пахнущий морем аэропорт Ниццы.
Здесь его уже встречали представители принимающий стороны — деловитый алжирец Камаль и рыхлая русская Кристина: оба, как будто специально опровергая ожидания, повели себя в разрез с национальными стереотипами. Камаль, одетый в светлый полотняный костюм, был демонстративно сух и корректен: поглядывая на часы, он, несмотря на протесты Васильева, подхватил его чемодан и быстро, не оглядываясь, зашагал вглубь автостоянки, так что остальные еле поспевали за ним. Далее чемодан был водружен в багажник блеклого Вольво, Васильев усажен на заднее сиденье, где было теснее, чем в турецком самолете, после чего Камаль сообщил, что он опаздывает на партию в гольф, так что только отвезет гостя в апартаменты и откланяется, а все необходимые инструкции лежат в конверте на кухонном столе. После этого он сосредоточился на управлении автомобилем, а за Васильева взялась Кристина, которая, к его изумлению, обращалась с ним так, как будто он служит не в больнице, а в российском генштабе, причем в той его части, которая ведает наступательными операциями. За те сорок минут, покуда они стояли в пробке, чтобы выехать на магистраль, потом на самой магистрали, а позже, чтобы съехать с нее, Васильеву досталось и за агрессию, и за отсутствие дисциплинированности в войсках, и за промахи артиллерии, и за несогласованность родов войск, так что к концу поездки он чувствовал себя совершенным Хлестаковым в генеральских погонах, причем проигравшим накануне свое Ватерлоо.
Камаль, выгрузив чемодан и откланявшись, уехал, а Кристина, у которой были ключи, вызвалась проводить его прямо в квартиру. Замок заело, так что она, неловко повернув ключ и, кажется, попортив ухоженный ноготь на безымянном, выругалась сквозь зубы шепотом, что Васильеву понравилось. Квартира встретила их запахом пыли и неуюта: здесь большая фирма селила командировочных (позже, затеяв от скуки на выходных генеральную уборку, Васильев выгребет из-под софы кое-какие следы жизнедеятельности предыдущего постояльца, заставившие его вяло задуматься о многообразии человеческих типов). Распахнув окна, выходившие на заросший платанами и акацией дворик с красующимися посередине восемью разноцветными мусорными баками, каждый из которых принимал лишь один, строго определенный вид отходов, брезгуя остальными, он обернулся к застывшей в ожидании Кристине и, помешкав секунду, пригласил ее выпить. Она, как показалось, только этого и ждала, отказавшись с особенным надменным торжеством и немедленно его покинув.
Забавно, с какой полнотой все коллективные и его собственные иллюзии относительно французской командировки оказались абсолютной фикцией. Ранним утром, позавтракав у себя на кухне (после пары неловких попыток, подражая местным, засесть в кафе с круассаном и капучино, Васильев вернулся к домашним привычкам), он, как выражалась Кристина, «брал автобус» и ехал тридцать — пятьдесят минут до россыпи разноцветных параллелепипедов, два из которых занимала фирма. Там он сидел то в залитых солнцем, то в крепко зашторенных (чтобы не мешать лучу волшебного фонаря) аудиториях, слушая объяснения лекторов, излагающих премудрости обслуживания хитрой машины. Вероятно, чтобы избежать возможных судебных исков со стороны недообученных техников и их работодателей, программа начиналась с совершенных азов и старалась предусмотреть все возможные ситуации, в которые мог бы завести механика-неумеху пытливый ум: так, прибор настрого возбранялось использовать при пожаре, потопе, выключенном электричестве, землетрясении, цунами и при близко идущих боевых действиях. Выслушав это, Васильев с улыбкой обернулся на своих соучеников, но ответного веселья не встретил, а, подумав секунду, перестал ухмыляться и сам: вокруг него сидели, ловя каждое слово лектора, коллеги из Алжира, Эфиопии, Сербии, Израиля, Армении, Вьетнама, Боливии — для них ни война, ни стихийные бедствия не были пустым звуком.
После двух лекций делали перерыв на полчаса, которые можно было потратить на очередь в кафетерии или выйти в обсаженный молодыми падубами двор, где неприятными голосами перекликались зеленые попугаи, вольные родственники тех, на которых Васильев, будучи дитятей, засматривался в единственном зоомагазине своего родного города. После перерыва занятия продолжались уже до вечера. Темнело рано, так что домой Васильев возвращался в сумерках. Идти никуда не хотелось: сбросив пропотевшую одежду в корзину для грязного белья, он переодевался в домашнее, отвечал на скопившиеся за день письма (в основном от своего толкового заместителя, оставше-гося на хозяйстве), листал новости, иногда выпивал банку холодного пива, сидя перед телевизором и перебирая французские каналы, где корпулентные завитые дамы переругивались на публику со своими тощими, какими-то вялеными на вид портативными мужьями: отчего-то это было исходным кодом местного телевизионного юмора. Несколько раз он выбирался ужинать в ближайший ресторан, но с чувствительностью чужеземца всегда замечал пробегавшую по лицу кельнера тень, когда просил столик на одного — действительно в обеденный час посетитель-одиночка за столиком, вмещавшим четверых, подразумевал убытки. Случалось ему и брать пиццу на вынос, а то и заказывать ее на дом, но однажды в ожидании курьера он промучился полчаса, вспоминая, правильно ли продиктовал улицу — и заказы тоже прекратил.
Одиночество было привычно ему: в родном городе он жил бобылем, обходясь редкими интрижками, зачастую в своем профессиональном кругу, но всегда вне работы — не из особенной щепетильности, а просто предохраняя себя от неизбежных размышлений о том, каким процентом страсти он обязан собственной личности, а каким — административным надеждам подруги. Последняя его связь, закончившаяся за пять недель до французской командировки, была с рыжеволосой и зеленоглазой девицей, администраторшей хостела, позаимствовавшего название у протекавшей через город реки. У девицы была молочно-белая кожа с россыпью бледных веснушек на плечах и лопатках, толстоватые запястья с бисерными браслетиками и странная интимная фобия: будучи особой весьма пылкой, она категорически не выносила поцелуев, так что Васильев, заподозрив, что дело в его личной непривлекательности, специально сходил к дантисту, чтобы убедиться в отсутствии скверного запаха изо рта. Смотревший на него с сочувствием дантист (оказавшийся предпенсионного возраста и внушительной комплекции Беллой Лазаревной) не только вернул ему толику уверенности в себе, но и мимоходом истребил заведшийся между резцами кариес, что в преддверии долгого отъезда было весьма кстати.
Вряд ли он смог бы все это изложить по-французски своей новой знакомой, но для того, чтобы вообразить его чувства в этот момент, знать это необходимо. Ее звали Николь («У нас это мужское имя». — «Но вы ведь не спутаете меня с мужчиной?» — «К счастью, это абсолютно исключено»), и она совершенно явно с ним флиртовала. Васильев, не привыкший к настойчивому женскому вниманию, мысленно пустился, вовсе не подавая виду, в параноидальную конспирологию: сменяя друг друга, из потаенного угла сознания лезли какие-то замшелые страшилки: то казалось ему, что он робеющий разоблачения разведчик, то чудились ему многоходовые провокации, имеющие целью выставить его в дурном свете перед непроговариваемыми инстанциями, то он начинал опасаться сделаться жертвой некоей финансовой махинации, при том, что внешняя его сторона продолжала отпускать достаточно игривые реплики, от которых собеседница заливалась тем особен-ным глубоким женским смехом, который завораживающе действует и на самые крепкие натуры.
Наконец, решающая фраза была сказана — естественно, ею: если Виктор (с ударением на второй слог) так хорошо разбирается в ингредиентах миротона (в имени которого на этот раз послышалось что-то елейное), то не поможет ли он его приготовить? Чтобы не испортить столь удачные ингредиенты. Согласие подразумевалось, но заодно решилось и еще одно, сидящее как гвоздь в сапоге, затруднение: малая часть продуктов из его телеги перекочевала в ее, а случившиеся дублеты были просто выложены в ящик перед кассой, — когда он с отечественной щепетильностью собрался разнести их обратно по ларям, она вновь расхохоталась. В наказание он был отправлен за вином, которое выбирал спеша, иррационально побаиваясь, что она, наскучив ждать, уйдет, но подсознательно, может быть, и желая этого: как и для любого человека с устоявшимися привычками, предстоящее свихивание с привычных рельсов было более мучительно, чем желанно. Ему не хотелось показаться скопидомом (сам-то он пил вино из дешевых: дурного во Франции не водилось, а знатоком он себя не считал), но и гусарствовать было некстати — сам себя понукая и браня, он схватил в результате бутылку за тридцать евро, потом вернул ее, потом взял обратно — и в результате оказался у касс как раз в минуту, когда Николь паковала последнюю порцию снеди. Вино он оплатил сам.
Везя за ней тележку с пакетами, он искоса поглядывал на ее тонкие загорелые ноги в белых ладных кроссовках без носков, пытаясь — инстинктивно и исподволь — распалить себя заранее. Дело было не в привычном мужском страхе любовного конфуза (неотвязном для определенного типа личности), а в бессознательном взвешивании на внутренних весах — стоит ли предстоящее нагромождение неловкостей будущей (да и то не гарантированной) награды. Васильев был вовсе не из тех, кто хвастается любовными победами, в практическом смысле многомесячное монашество давалось ему легко, так что никаких — физиологических или социальных — причин ввязываться в предстоящее приключение у него не было, кроме разве что желания привести собственную жизнь в соответствие с заранее сложившейся картинкой, где Франция подразумевала интрижку. Сам того не замечая, он вел себя как простодушная жертва рекламы, свято верящая, что, купив волшебные таблетки для посудомоечной машины, она приблизится к зримому образу рая, льющемуся на нее с телеэкрана, — с красавцем мужем и идеальными детьми (даром что самым безотказным способом попасть в подобный рай было бы употребление горсти этих же таблеток перорально). Но Васильеву показывали рекламу на внутреннем экране его сознания, причем ее автором был он сам, что приводило всю ситуацию в вид своего рода круговой нелепости, как если бы под непреодолимое действие посудомоечной рекламы попали производитель машинок и порошковый фабрикант.
Мышастого цвета «пежо» принял в багажник их покупки и подарил целый букет тем для разговоров (рачительный Васильев, боявшийся пауз, начал было их уже заготавливать впрок). Машине было четыре года, хозяйка работала в рекламном бизнесе, «да, в России девушки тоже любят французские машины», требует мало бензина, но все равно будет вскоре заменена на электрическую, в разводе, в позапрошлом году в Испании, поцарапали бампер, выращивать орхидеи, что-то с фарами, но это быстро починили, родилась в Нанте, нет, это непрактично, в католической школе для девочек, сейчас, когда туристов нет, найти парковку не проблема, мюзиклы, только не американские, приехали.
В «Новом слове», которое Васильев по ста-рой еще привычке иногда почитывал, одно время печатался цикл статей, наподобие самоучителя, — как русскому вести себя за границей, чтобы не осрамиться. Несмотря на раздражающую интонацию («что бы вы, лапотники, без меня делали»), кое-какие советы оттуда он вспоминал с приязнью, так что сейчас приготовился уже входить в квартиру прямо в уличной обуви, миновав обычную отечественную запинку, но Николь сама на ходу сбросила кроссовки, так что и ему пришлось, поставив на пол пакеты, повозиться с шнурками (надо ли говорить, что один из них, дождавшийся, наконец, момента отравить ему жизнь, самопроизвольно завязался морским узлом).
Кухня была большая, светлая, словно с рекламной картинки, — и сама хозяйка, вполоборота к нему стоявшая и ловко раскладывавшая покупки в ненасытную утробу холодильника, показалась ему персонажем фильма или романа, в который он, не спросясь, влез и скоро будет изгнан. Он до сих пор не понимал, зачем, собственно, он ей понадобился: казалось, подобное недвусмысленное приглаше-ние от женщины должно было подразумевать ужин и постель, но он мешкал, как дебютант, забывший собственную роль. Вероятно, проявив первую инициативу, то есть пригласив его в свою машину и свой дом, она могла рассчитывать, что следую-щая реплика будет за ним, но он никак не мог сообразить, в какой момент ее следует подать: не набрасываться же на нее со страстным мычанием прямо у холодильника. Понимая в основном ее речь (за весь разговор ему приходилось переспрашивать всего два или три раза), он совершенно не разбирал прочих сигналов, как будто язык жестов представлял собой еще одну, полностью недоступную ему систему. Из того, что Васильев знал про здешние поведенческие нормы, твердо следовала лишь непреложность всякого женского отказа: то, что в годы его юности было элементом любовной игры, приобрело в Европе звериную серьезность: и за каждой обнимающейся парой наблюдали из темноты незримые судья, нотариус и прокурор.
Пока, впрочем, соглядатаям опасаться было нечего: заметив, что Васильев стоит без дела, глядя на нее, да еще и поеживается от проникающего через тонкие носки холода (пол на кухне был выложен крупным кафелем, имитирующим мраморные плиты), она сразу приспособила его к делу: сперва ему пришлось резать морковку, потом открывать бутылку вина (из-за уже состоявшейся настройки на новую волну первое дело показалось ему тревожным, второй — обнадеживающим). Потом ему были выданы прозрачные перчатки, чтобы порубить лук; сама хозяйка тем временем мыла баклажаны. Порхая от холодильника (чье раскатистое французское имя куда благозвучнее русского, унылого) к раковине и обратно, она явно специально задевала Васильева, мрачно орудующего у доски, то краем одежды, то бедром — и каждый раз он боялся оттяпать себе палец, такими электрическими разрядами било его от каждого прикосновения.
Извинившись, Николь вышла из кухни и вернулась через несколько минут, переодевшись: черная футболка с яркими изображениями тропических птиц и темная короткая юбка делали ее похожей на цыганку. Сложенные в кастрюльку мясо, грибы и овощи были отправлены в разогретый духовой шкаф: орудуя особенным маленьким ухватом, хозяйка сделала неловкое движение и тихонько чертыхнулась, глянув искоса на Васильева, заметил ли он. «Хочешь посмотреть мои орхидеи?» (Они уже были на «ты»: серьезная ступенька во французском и русском, вовсе незаметная в английском или шведском.) «Конечно». — «Сейчас, только налей вина».
Он почему-то надеялся, что орхидеи будут в спальне, что дало бы ему род подсказки — как нерадивый студент мечтает о счастливом билете на экзамене, но увы: дверь, которая была закрыта, когда они входили в квартиру, теперь отворилась, явив довольно безликую гостиную с замшевым диваном, двумя креслами из того же выводка, черным параллелепипедом мертвого телеэкрана и обеденным столом, за которым, думается, никогда не обедали. На стене, что его умилило, вместо абстрактной дряни, одинаковой по всему миру, висели, словно в деревенской светелке, явные фотографии родни: дамы в лихо сдвинутых набекрень шляпках с заслоняющими полнеба полями, седые старцы с моржовыми усами, собаки, младенцы, чей-то лупоглазый автомобиль. Ему хотелось остановиться, поразглядывать их, найти, наконец, среди безымянных подростков саму Николь, но она, схватив его за руку своей свободной, горячей, с ярко-красными ноготками, потащила его дальше на балкон.
«Осторожно, не захлопни, не выберемся», — проговорила она, когда Васильев попытался по врожденной привычке прикрыть балконную дверь — и живое воображение его сразу пустилось вскачь: вниз не спрыгнуть (четвертый — по-французски третий — этаж), к соседям перелезть можно бы, но… Разбить стекло? Позвонить спасателям? Вышла бы чисто французская комедия: парочка уединилась на балконе, в духовке догорает главное блюдо, понимающий усач с похабнейшей из ухмылок взбирается по пожарной лестнице. Тут он понял, что Николь уже минуту что-то объясняет ему.
Объяснение касалось орхидей, и орхидеи были повсюду: горшки стояли на журнальных столиках, на стеллажах у балконных торцов; отдельные экземпляры висели в воздухе, вцепившись серыми осьминожьими корнями в куски коры, обмотанной мхом, или свесив их из бамбуковых корзинок. Здесь их были сотни, большей частью нецветущих («сейчас не сезон, но вот если ты приедешь зимой…»), но некоторые были с бутонами, а иные уже и с открывшимися цветками самых необычайных форм. Из маленького горшка рос, распирая его, здоровенный бледно-зеленый, цвета латука, куст, из самого центра которого вверх на полметра бил мощный, толщиной с палец цветонос, увенчанный цветком небывалым, невообразимым: размером с кулак, желтым в красном крапе; толстая полая губа его с двух сторон окаймлялась гигантскими, сантиметров по тридцать в длину, скрученными охряными лепестками. Васильев попытался его понюхать, разом явив свое профанство:
Николь, усмехаясь, сообщила, что представители этого рода, венерины башмачки (она назвала их и на латыни), не пахнут вовсе (разве что у одного из них — такого-то — присутствует легкий лимонный аромат), но вообще — Васильев вчуже любовался, как увлечение преображает ее лицо: дыха-ние участилось, щеки запунцовели, словно… он стал подыскивать сравнение — в разгар любовной игры? в тренировочном зале? «Да ты меня не слушаешь», — воскликнула вдруг она, и тогда он, инстинктом почувствовав момент, подтянул ее к себе и поцеловал.
На секунду приоткрыв глаза, он увидел прямо перед собой ее кожу крупным планом, как на врачебном осмотре: край жаркой розовой пустыни, изрытой каналами морщинок, катышки пудры, точки краски на ресницах. Она, почувствовав взгляд, тоже открыла глаза и сразу отстранилась: «Не смотри на меня». Васильева вновь охватило чувство неправильно переведенного языка, упущенной реплики. «Пойдем лучше ужинать».
Когда-то Васильеву попалась книга — что-то вроде самоучителя хороших манер, хотя и применительно к российским реалиям, — и там среди прочего с нездоровой прямотой сообщалось, что лучшая тема для разговора с женщиной — она сама. Циничность этого постулата, помнится, тогда его резанула: что-то в этом было, напоминающее рекомендацию опоить сотрапезницу, чтобы та стала посговорчивее, — но с годами он с огорчением все чаще прибегал к этому проверенному методу. Подливая вино, сдержанно нахваливая ужин, восхищаясь видом из окна (который несколько портила старая карга, восседавшая на балконе дома напротив во все время их ботанической экскурсии), расточая похвалы интерьеру, он понемногу, как курочка зернышки, выклевывал сведения о ней самой — как уверенный в себе мозаичист, кто-то вроде покойного Анрепа, начинал бы исполинскую картину с пиксельных, разбросанных по фону точек: лоб, небо, ветка, белка.
Особенно долго она вспоминала о песике, который был у нее в детстве, маленькой лохматой полуболонке, любительнице охоты на кур и невинного кухонного воровства. По всему выходило, что такой умной, хитрой и благородной собаки ни до, ни после свет не видывал: взяв Николь под свою опеку, когда ей было восемь, он, аккуратно поправляя лапкой и прирыкивая на потенциальные опасности, провел ее через самые тяжелые годы взросления, убедился в том, что ей больше ничего не угрожает и с усталым вздохом в почтенном пятнадцатилетнем возрасте отбыл на свои собачьи небеса. Впрочем, добавила она, это еще не точно: родители утверждали, что он просто убежал и даже помогали ей клеить объявления по всему району, хотя она, заподозрив это сразу, до сих пор не избавилась от уверенности, что он умер в ее отсутствие и отец с матерью просто избавились от тела, чтобы ее не травмировать. Вышло, как это обычно бывает с родительскими потугами, точно напротив: она, не поверив им тогда в главном, перестала доверять и в пустяках, вскоре покинув дом и с тех пор лишь изредка созваниваясь. «А кем работают родители?» «Отец — священник».
Здесь Васильев снова почувствовал нечто вроде тупого укола — как бывает от обращенного к тебе оклика на незнакомом языке в чужой стране. Профессия священника была от него столь же далека как, например, работа космонавта (и что-то в этом уподоблении, пришедшем ему в голову было будоражащим): раз в год, привезя мать на Великую субботу в церковь святить куличи, он без умиле-ния и без неприязни наблюдал чинно вышагивающих бородачей, кропящих святой водой по расставленным вдоль столов самодельным яствам. Мысль о том, что у такого человека могут быть жена и дети, что, придя домой, он снимает рясу и переодевается в халат, а то и тренировочный костюм с вытянутыми коленками и садится ужинать, показалась ему забавной. На секунду он вновь отвлекся от щебетания Николь, которая как раз описывала историю своей окончательной ссоры с родителями, вернее с отцом. Еще при жизни покойного песика она обычно, несмотря на запреты, подкармливала его во время общей трапезы, незаметно опуская лакомые кусочки под стол, где они аккуратно прихватывались невидимой в темноте собакой. И через несколько недель после его пропажи, когда уже утихли рыдания и почти высохли слезы (которым предстояло непредсказуемо изливаться еще не раз и не два), сидя за воскресным праздничным ужином, она по привычке отломила кусочек сыра (она назвала его сорт, но Васильев такого не знал, а переспрашивать не решился) и машинально сунула его под стол. Нежное прикосновение мокрой пасти было ровно таким же, как всегда, и кусок сыра исчез, как и не было, но Николь завизжала так, что мать, на беду как раз подававшая свое коронное блюдо, петуха в вине, уронила супницу.
Вышел большой скандал, причем священник, вопреки профессиональной подразумеваемой готовности к чудесам, проявил себя сугубым реалистом, категорически утверждая, чуть не со ссылками на святых отцов, что никаких посмертных явлений нет и быть не может. Мать колебалась. Братья («Ах, еще и братья», — подумал Васильев) были скорее на ее стороне, хотя при жизни собаку не слишком жаловали. «У всякой трещины есть начало, — глубокомысленно резюмировала Николь. — И разделение нашей семьи началось отсюда».
За миротоном последовал десерт, за ним — кофе с рюмкой коньяка. «Ты куришь?» — «Бросил, но за компанию могу». Она усмехнулась — возможно, его ответ прозвучал двусмысленно («если дашь сигарету»? «дашь» отдает такой же сальностью, как в русском? как сказать-то надо было?), но, достав из сумочки пачку узких сигарет, протянула ему. Он достал одну, стараясь не коснуться пальцами других: школярская щепетильность, если вдуматься. Вновь вышли на балкон — теперь уже не нужно было напоминать про захлопывающуюся дверь. Разговор как-то увял — они молча курили, стряхивая пепел в забавную пепельницу, изображающую скалящийся череп. Николь, извинившись, отправилась чистить зубы, погрузив на секунду Васильева в подобие паники: щетки у него, естественно, не было, а забытое табачное послевкусие (он не курил уже несколько месяцев) рождало чувство физической нечистоты; впрочем, вспомнив чей-то рассказ, он, дождавшись, когда она выйдет, забежал в ванную и почистил зубы пальцем, ловя в зеркале свой взбудораженный и растерянный взгляд. Когда он вернулся, Николь позвала его из спальни.
Она стояла у большой двуспальной кровати, полностью одетая, с каким-то отрешенным выражением на лице. Шторы были задернуты, но рассеянный свет проникал сквозь грубое плетение нитей. Он подошел к ней и обнял, она спрятала голову у него на груди, но, секунду помедлив, потянулась к нему губами. Закрыв глаза, он мягко гладил ей плечи и спину, потом заведя руку под блузку, коснулся странно горячей кожи — и тут ее как будто ударило током: содрогнувшись, она с силой оттолкнула его, да так, что он чуть не упал. «Спасибо за ужин, но тебе лучше сейчас уйти», — проговорила она холодно и резко. Быстро обуваясь (причем шнурок опять явил свою змеиную природу), одеваясь, забывая свои покупки, второпях спускаясь по лестнице, он чувствовал ее взгляд, как будто следующий за ним. Васильев, привык-ший машинально считать только себя виновником любой своей неудачи, не мог вообразить, что он сделал не так: в какой миг он проскочил поворот, ведший хоть, может быть, и к плохонькому, но общедоступному блаженству и проследовал прямо к обрыву. Конечно, ему приходилось солоно: он должен был переводить не просто с чужого языка, но и улавливать неочевидные и даже прямо непонятные сигналы. Неудивительно, что он растерялся! Так, может быть, чувствовал бы себя пассажир самолета, пошедший к стюардессам за кофе и вдруг насильно усаженный в кресло пилота. Не замечая дороги, он шагал и шагал по темной уже улице со странно узким тротуаром, мимо закрытых лавок, запертых гаражей, одинокого клошара, устраивающегося на ночлег, пока не вышел к шумному проспекту, по которому ходил смутно знакомый автобус.
Не раз и не два в последующие французские недели он пытался найти тот дом, из которого был столь грубо и неожиданно изгнан: приезжал на ту же остановку, нарезал вокруг расширяющиеся круги, пытаясь высмотреть заросший орхидеями балкон, приметный двор, памятную машину — вотще. Ходил он и в тот же супермаркет, причем меняя время и проводя там чуть не по три часа, покуда холод от работающих кондиционеров не пробирал его до костей. Если бы у него спросили, чего он собственно ждет и на что надеется, он, вероятно, не смог бы ответить: он не был оскорблен или унижен, но тягостное недоумение, овладевшее им в тот вечер, не проходило. Он закончил командировку, вернулся в родной город, женился на своей рыжей подруге, родил с ней двоих сыновей-погодков, увлекся коллекционированием марок с изображением орхидей, но воспоминание о том вечере с непредсказуемыми интервалами возвращалось к нему, как мысль о недочитанной книге или ревматическая боль при дурной погоде.