Сорокадвухлетний финансист Василий Николаевич Лукутин был опоен и ограблен девушкой по вызову. Проснувшись наутро с раскалывающейся головой, он даже не сразу сообразил, что произошло накануне: с полузакрытыми глазами, поскуливая от боли, он дошаркал до ванной, выгреб из аптечки блистающий блистер анальгина и, стараясь не встречаться глазами с собственным отражением, сгрыз сразу две таблетки, запив утешительную горечь водой из-под крана. Тут только он сообразил, что пробудился в одиночестве, хотя накануне оплатил Анфисе целую ночь. Ощущая уже в душе скверное предчувствие, он пригладил волосы, мимолетно вздохнув о все более заметной естественным образом появляющейся тонзуре, но это привычное огорчение было поглощено тенью надвигающей беды куда более крупного калибра. Заранее предвидя результат, он обошел все три просторные комнаты, как бы в насмешку явившие свою полную безлюдность. Модный дизайн, с трогательным буквализмом перенесенный со страниц интерьерного журнала «Маленький Анин домик», не предполагал наличия в доме ниши, куда могла бы забраться довольно корпулентная проститутка, даже если вынести за скобки причины, по которой ей вздумалось бы это сделать. Сделав, таким образом, круг, словно преследуемый гончими заяц, Ликутин вернулся в супружескую спальню, где с горестным стоном понимания потянул ящичек антикварного трюмо. Шкатулка, где его жена держала драгоценности, была пуста.
По сути, у него даже не было особенных причин прибегать к услугам «погибших, но милых созданий», как говорили в старину. Его потребности джентльмена не выходили за рамки соответствующих возрасту, так что вполне удовлетворялись обыденной семейной жизнью. Популярные еще десять лет назад, а где-то, может быть, оставшиеся в обиходе и сейчас коллективные выезды в термы (ИЧП «Каракаллов», круглосуточно) ради соборного обсуждения профессиональных вопросов, в учреждении, где он служил, не практиковались. Напротив, ныне в моде на государственном уровне декларировались семейные добродетели: умеренность, аккуратность, потупленные глазки в пол и многодетность. Время оргий, таким образом, безвозвратно уходило в прошлое.
Не слишком Лукутин стремился и к удовлетворению каких-то особенных запросов: ни игры с плеткой и острыми каблуками, ни инсталляция разнообразных предметов в не предназначенные для них самой природой пазухи, ни ролевые развлечения, ни костюмы горничной или медсестры на партнерше, ни присутствие на любовном ложе третьих лиц, наблюдающих за процессом или участвующих в нем, ни лица одного с ним пола или сильно отличающегося в ту или иную сторону возраста, ни пероральное (или иное) введение химических веществ накануне любовного акта или, напротив, искусственно создаваемая в его процессе гипоксия — словом, ни один из приемов, призванных разнообразить интимную жизнь индивидуума, его не привлекал, а против его возникавших порой очень скромных и даже отчасти школярских фантазий не возражала и его собственная жена. Не мог он по примеру многих несчастных сослаться на ее, жены, холодность или чрезмерную увертливость. Словом, никаких внешних причин для регулярных порицаемых обществом, чувствительных финансово и небезопасных в медицинском плане встреч с проститутками у него не было. Несмотря на это, при каждом отъезде жены в командировку (а ей приходилось делать это довольно часто) Лукутин, отвезя ее в аэропорт или на вокзал и запечатлев на щеке последний поцелуй, немедленно по возвращении домой, едва переодевшись в шлафрок, открывал свой любимый сайт «Подбоч. ком» и погружался в изучение профилей соискательниц.
Даже если бы в его поколении было заведено (как войдет в моду у тех, кто родился еще десятью годами позже) ходить к психотерапевтам, он вряд ли смог бы ответить на прямо поставленный вопрос врача, зачем он это делает. Может быть, это был своего рода атавизм, эдакий комплекс Дон Жуана, который, в свою очередь, восходил уже к вполне логичному древнему зову матушки-природы, предписывавшей всякому самцу охватить максимальное число самок. При таком взгляде на вещи, между прочим, ветхая логика тварного мира сохранялась, поскольку в современном обществе деньги пришли на смену клыкам и рогам, — другое дело, что никаких преференций естественного отбора у победителя не возникало. Не исключено, что Лукутин, как и многие из нас, страдал в легкой форме неврастенией упущенных возможностей. Эта сильно распространившаяся в последние десятилетия хворь (в Европе раньше, у нас позже) возникла, как представляется, в качестве побочного эффекта массированной рекламы — и со временем сделалась одной из доминант современного стандартизированного ума.
Но, вернее всего, насколько мы можем разобраться в его темном сознании, он просто хотел хотя бы ненадолго выбраться из сложной иерархической структуры взаимного мучительства, в которой пребывал у себя на работе. Время от времени он с сардонической улыбкой вспоминал себя самого двадцатилетней давности, когда, свежеиспеченный выпускник Школы Адама Смита, он устраивался на первую свою работу по специальности. За давностию лет он нетвердо помнил, что в тот момент представлялось ему в качестве ближайшего будущего, но ощущение, легшее на его душу к исходу недели новой службы, запечатлелось в воспоминаниях очень хорошо. Это было неким подобием армейской дедовщины, оригинала которой он, благодаря небольшой уловке, счастливо избежал — только тут было не четыре сорта старослужащих, а несколько десятков, но зато время до дембеля исчислялось десятилетиями. Самого Васю-стажера шпынял и цукал занимавший последнее место в пищевой цепочке ничтожный клерк, в свою очередь замиравший от страха перед своим непосредственным начальством, разбитной и недоброй бабой, мгновенно тающей под совиным оком замести-теля директора департамента — и так далее, до теряющегося в тумане горного уступа, на котором, все в клекоте и сполохах молний, гнездились высшие повелители.
Мысль о том, что вся эта потогонная машина, перерабатывающая дни его жизни в чужую прибыль (жалкие крохи которой дважды в месяц перепадали и ему), переварит и выплюнет его через сорок пять лет, казалась ему невыносимой. Может быть, если бы на работе он имел дело с вещественными сущностями, а не бесконечно повторяющейся комбинацией нулей и единиц, в кромешной тьме появляющейся и исчезающей на вращающемся намагниченном кругу, ему было бы легче: даже рабочий на конвейере способен утешаться тем, что созидаемые им предметы окажутся полезны для человечества. Но полная абстракция происходящего вокруг не давала Лукутину и этой утешительной иллюзии: по сути, если бы он пять дней в неделю после ритуальной полуторачасовой автомобильной пробки восемь часов делил бы на карманном калькуляторе ноль на ноль, практическая польза от его занятий не изменилась бы ни на йоту. Выскочить же из этого круга было невозможно в принципе — ибо вся мощь рекламных мозгопашцев была направлена на удержание человека в узде, невидимой как гравитация и столь же непобедимой.
Встречи с проститутками были для него на этом фоне родом отдушины: с ними не нужно было ни притворяться, ни держать ухо востро. От всех иных окружающих его людей какая-нибудь Снежана или Марианна отличались тем, что не метили на его место, не наушничали начальству и, вообще, не связывали с ним никаких планов, — а лишь с античной простотой меняли скромную сумму на незатейливую услугу. Побывав однажды вместе с женой на экскурсии в Помпеях, он с теплой волной узнавания разглядывал древние фрески на стене дивно сохранившегося лупанария: даже не задумываясь над курсом денария к рублю, было очевидно, что за прошедшие века человечество ушло недалеко.
Лупанариев в Москве было великое множество, но после нескольких неудачных опытов он ходить по ним перестал, твердо предпочитая вызов барышни на дом. Это было ощутимо дороже и не позволяло предварительно оценить ее стати (фотографии из каталога, естественно, безбожно лгали); отправить же прочь уже приехавшую девушку ему не позволял особенный кодекс, сам собой вызревший в его зашоренной душе. Но все эти скромные опасности и неудобства меркли перед чередой неловкостей, подстерегавших его в доме свиданий — от недремлющего ока консьержки до возможности встречи с другими джентльменами, явившимися по тому же поводу, — и над всем этим висела мрачная туча ожидания полицейской операции.
Другой раз и навсегда принятый им принцип состоял в том, чтобы не встречаться с одной и той же барышней дважды. Еще много лет назад, в самом начале его похождений в этой области, по вызову приехала девица, поразившая его своим несходством со стереотипами. Была она несомненно умна, в меру застенчива и с совершенно правильной речью — без всякого следа южного говорка, непременно присущего большей части ее товарок. Проведенные с нею два часа, мало чем примечательные в физиологическом плане, отзывались потом в душе Лукутина таким блаженным воспоминанием, что он, в следующий раз звоня диспетчеру, настоял, чтобы ему непременно прислали ее же — и встречал ее во второй раз уже не как случайную обслугу, а как долгожданную гостью. В результате, сам того не заметив, он втянулся в воронку страданий, подобную той, которую в то же самое время врачевал. Снедаемый неврастенической ревностью, он превращал собственноручно оплаченные часы работы своей Лауры (чей сценический псевдоним более чем подходил к ситуации) в непрерывный растравляющий душу допрос, венчаемый актом возмездия, — и когда она с явным облегчением отбывала прочь, он еще продолжал мучиться от целого букета сожалений. Выходом было бы взять ее на содержание и, таким образом, до известной степени монополизировать расточаемое ею блаженство, но в терапевтическом смысле это был полный тупик: по сути, он удваивал семейные расходы, получал дополнительное обременение в виде необходимости постоянно таиться от жены и не приобретал, прямо говоря, ничего — кроме временного усыпления зеленоглазого чудовища, о котором так хорошо говорилось на лекциях по мировой культуре.
Тогда, напружив свои внутренние силы, он эту ситуацию переломил, заставив себя позабыть прелестницу и, как принято, найти утешение в иных, сопоставимо дорогостоящих объятиях, но воспоминание об этой истории еще несколько лет преследовало его. Гарантией от повторения служил описанный выше принцип, благо, воплотить его в жизнь ничего не стоило. Бывшие братские республики, а иногда и российские области победнее гнали в столицу сотни и тысячи дебютанток ежемесячно, так что подобрать кандидатуру по своему не слишком требовательному вкусу для Лукутина не представляло никаких трудностей. Тем более, в самом листании бесконечного каталога «Подбоч. ком» было уже свое особенное удовольствие предвкушения, с годами начинавшее постепенно заслонять для него даже сам коронный номер. За каждой манящей фотографией очередной прелестницы в воображении разворачивалось подобие рекламного ролика, подвижного театра на двоих с Лукутиным в главной роли — и, проиграв в воображении маленькую типическую сценку, он переходил к следующей соискательнице. Его чувства в этот момент были в общем за пределами чистой физиологии: он наслаждался свободой возможностей, которой так не хватало ему в жизни. Легкое чувство вины перед женой (которое он быстро научился игнорировать) было единственным омрачающим обстоятельством, все же остальное — от телефонных переговоров до сервировки стола — проходило уже по ведомству удовольствий.
Много лет назад он завел себе специально для звонков подобного рода отдельный телефон с анонимной сим-картой, купленной у метро; он хранился, небрежно спрятанный, в ящике письменного стола. Нужные номера были записаны с наивным шифром — «шиномонтаж», «сервис», «гаражи»; вероятно, на той стороне тоже велся учет клиентов, поскольку с годами ритуал появления барышни упростился. Еще несколько лет назад она прибывала в сопровождении молчаливого шофера, который наскоро оглядывал квартиру, чтобы убедиться в том, что претендент представлен единственным экземпляром (коллективные увеселения обговаривались заранее и оплачивались по особому тарифу). Нынче же барышня просто звонила в домофон, сообщая «это Галя» или «привет», — и Лукутин выходил ее встречать к лифту, каждый раз радуясь про себя, что в доме нет консьержки, а остальные три квартиры на лестничной площадке заняты временными жильцами и, следовательно, жене никто ничего не расскажет.
В этот раз все поначалу шло как обычно. Убедившись, что самолет жены благополучно приземлился в Казани, он открыл заветный сайт, защелкнул фильтр «выезд» и отсортировал анкеты по новизне. За те два месяца, что он здесь не был, сюда добавилось, судя по всему, население небольшого города или как минимум поселка городского типа: поддавшись эндорфиновой волне, Лукутин помечтал немного, как мог бы выглядеть такой поселок и каким образом можно было бы обставить дружественный визит туда. Пробегая взглядом ряды манящих фотографий (иные лица были замаскированы, но взамен на первый план выводилась какая-нибудь другая, в перспективе не менее прельстительная деталь), он машинально подумал, насколько за последние годы изменился в этой области стандарт предложения. Ушли в прошлое шикарные Анжелики, Марианны и Генриетты, наивно пытавшиеся оседлать (honni soit qui mal у pense) подспудную русскую тягу к блестящему западному миру; напротив, в ходу нынче были имена исконные, былинные, с намеком на широкую душу и крепкие щиколотки. Забавно, машинально рассуждал Лукутин, листая каталог и открывая в новых окнах анкеты привлекших его внимание претенденток, насколько быстро эти сообразили то, что никак не могли вместить умом дипломированные маркетологи, все по старой памяти пытавшиеся сбагрить в качестве объектов вожделения то Эйфелеву башню, то Ибицу, то пляж в Майами.
Пролистав первые полтора десятка страниц, он несколько наскучил этим занятием: бесконечные женские лица стали сливаться перед ним в одну умозрительную прекрасную даму, желать которую было бы так же странно, как испытывать плотское чувство к любому другому символу. Отложенными в сторону для дальнейшего изучения оказались шесть анкет. Поразмышляв, он отверг черноволосую коротко стриженую Пелагею из-за несоответствия имени и внешности; затем, внимательно перечитав любовный репертуар рыженькой Ангелины, мысленно рассчитал и ее — за чрезмерную открытость фантазиям клиента (у девушки, считал он, должны быть принципы). Безжалостно, так и не узнав об упущенных возможностях, вернулась на скамейку запасных дебелая Ефросиния. Из оставшихся трех одна — собственно, Анфиса — показалась ему смутно знакомой. Первые годы он, разглядывая фотографии, побаивался обнаружить среди них кого-нибудь вроде бывшей одноклассницы из английской спецшколы, пока вдруг — он запомнил этот миг озарения — с печальным чувством не осознал, что напрасно беспокоится: так ребенок в какой-то момент впервые ощущает свою смертность. Еще раз присмотревшись к фотографиям Анфисы (их был чуть не десяток, причем затесались среди них и предполагавшие иной контекст: со сторозовым букетом, на приморском бульваре), он понял, что она напоминает ему какую-то прибалтийскую владычицу, виденную им по полуподпольному BBC: рослую блондинку с тяжеловатой нижней челюстью и припухшими губами. Забавным образом для Лукутина, к политике вовсе равнодушного, это незначащее обстоятельство оказалось решающим — и он, закрыв оставшиеся окошки, набрал запечатленный при анкете телефонный номер.
Ответил, как обычно, диспетчер: по профессиональной привычке Лукутин интересовался экономическим устройством предприятия, но интервьюируемые очно барышни столь же машинально старались от расспросов уклониться: в любом случае выходило, что сидящий на телефоне является логистическим центром всего дела и безусловно доверенным лицом владельца (чаще владелицы). После минутной паузы, во время которой слышалось не привычное стрекотание клавиш, а старорежимный шелест листаемых страниц ежедневника, диспетчер (перо тянется написать «диспетчерка», но это потребовало бы получасового этико-лингвистического экскурса, а оба абонента, хотя и по разным причинам, ждать не расположены) — итак, диспетчер сообщил(а), что Анфиса сегодня свободна и постарается приехать к восьми, если не попадет в пробку. Последняя оговорка играла ту же роль, что и исполинский букет на фотографии, заранее намекая клиенту, что тратить на него время такая богатая и привлекательная персона может исключительно благодаря снисходительности, а отнюдь не алчности. Конечно, это просто входило в ритуал — как дежурное «здравствуйте» далеко не всегда означает пожелание здоровья собеседнику.
Она, явившись, обошлась без приветствия вовсе, как-то махнув ему вполоборота рукой и улыбнувшись, словно смущалась. Это ему сразу понравилось: вообще он обычно готовился к визиту проститутки, словно собирался принимать в гостях немного чопорную малознакомую даму, в благосклонности которой вовсе не был заранее уверен, хотя и уповал на нее. В соответствии с этим архаичным каноном (зародившимся небось еще во времена, когда неандерталец зазывал кроманьонку в пещеру полюбоваться коллекцией петроглифов) подбирался и антураж, и костюм, и угощение. Первое требовало наименьшей заботы: раз в неделю, обычно по понедельникам, приходила уборщица, которую в московских домах средней руки, благодаря не до конца изжитой в языке советской совестливости, титуловали «помощницей по хозяйству». Эта черноокая и крутобедрая Джамиля, служив-шая у Лукутиных уже седьмой год, приобрела со временем свойства домашнего призрака, этакого домового женского пола, благодаря собственной связке ключей появляющегося и исчезавшего незаметно и лишь оставляющего полезные следы своего благодетельного пребывания. У Лукутина была дополнительная причина испытывать к ней теплое чувство признательности, поскольку, сама того не зная, она однажды избавила его от крупной неприятности.
У лукутинской жены была удивительная, хотя и невиннейшая страсть к хитроумным домашним приборам, вроде тостера с выходом в интернет или кофемолки с пультом дистанционного управления. И вот однажды, покуда она находилась на очередном воркшопе в Чистополе, Череповце или даже Челябинске, умные весы сообщили ей на айфон — прямо из супружеской спальни, — что она за последнюю неделю умудрилась поправиться на шесть килограммов, что ей не мешало бы немедленно сесть на диету (о чем уже предупреждены холодильник и микроволновка) и что тренажер уже готовит для нее новую программу по усмирению плоти. Естественно, дело было в том, что очередная гостья ее мужа не удержалась от невинного искушения, но Лукутин, строго допрошенный сразу по окончании вечерней панели (легкое подмигивание языка, напрочь упущенное обоими собеседниками), сообразил свалить все на Джамилю, которая якобы приходила в неурочный день.
С тех пор ритуал подготовки к визиту включал не только смену постельного белья, заказ яств из японского ресторана и водружение в холодильник бутылку полусладкого просекко (отчего-то все девушки по вызову, словно связанные цеховой порукой, брезговали сухими винами), но и изъятие батарейки из проклятого прибора. Еще одна неприятная необходимость была связана с другой психологической особенностью жены. То ли сознательно молодясь (как казалось Лукутину), то ли переживая последствия детской травмы, как представлялось ее психотерапевту (исправно изымавшему десятину ее доходов), она окружала себя сувенирами давно минувшего детства — затрепанными плюшевыми игрушками, облысевшими куклами, вылинявшими фигурками, среди которых выделялся своей гнусной физиономией так называе-мый Плясунчик в кубово-алом клоунском наряде — у нее, напротив, ходивший в фаворитах. Весь этот выводок был любовно рассажен по специальным полочкам в спальне, как бы специально, чтобы наблюдать своими пуговичными глазками за происходившим на кровати. Эти немигающие взгляды первое время неврастенировали Лукутина и в обычной семейной жизни, но делали совсем уж невыносимыми его беззаконные свидания, так что, сфотографировав для памяти череду их расстановки, он просто сваливал всю компанию в платяной шкаф, позже возвращая их на место.
Галантно помогая самоназванной Анфисе снять плащ, он приобнял ее, пытаясь по первому впечатлению оценить не только фигуру, о которой не всегда можно было судить по фотографии, но и предрасположенность ее к тому, чтобы играть в его игру. Среди ее коллег бывали совсем незамысловатые души, неспособные связать двух слов и только хихикавшие на все его попытки их разговорить; встречались стеснительные дебютантки, отчаянно стыдившиеся всего, выходящего за пределы самой лаконичной программы; попадались озлобленные стервочки, отвечавшие односложно и не расстававшиеся с телефоном во все время визита и даже непосредственно повинности; иногда — реже прочих — появлялись восторженные провинциалки, явно не ожидавшие подобной котировки собственных прелестей: эти с удовольствием ели, пили, охотно рассказывали, безбожно, впрочем, привирая, свои немудрящие повести. Анфиса, по первым словам, не относилась ни к одной из этих категорий: правильная речь и ухоженная внешность делала ее неотличимой от средней петербургской или московской жительницы — конечно, в Европе она смотрелась бы как фотомодель. «Купи билетик, милый», — сказала она, улыбаясь — и он не сразу сообразил, что за этим эвфемизмом скрывается просьба о гонораре. Протянув ей конверт, который, также из соображений галантности, был всегда приготовлен заранее, он подождал, пока она уберет его в сумочку, и пригласил ее на кухню.
Там все было готово — замысловатые японские яства, ставшие за минувшие двадцать лет такой же привычной русскому желудку едой, как некогда беляши у метро; печеные артишоки в фарфоровой мисочке, россыпи лоснящихся оливок, пушащийся нежной кожицей зрелый сыр, без стеснения демонстрировавший свое кремовое нутро, крупичатый тартар без капли лука (запах которого мог бы иначе настигнуть гедониста в неподходящую секунду) — словом все, что опытный и нескаредный мужчина готовит к приходу гостьи, на которую хочет произвести впечатление — даром, что в данном случае благосклонность дамы была заранее оплачена.
Она округлила губы в гримаске деланного изумления, а он подумал про себя, не делятся ли болтливые дивы своими впечатлениями и, следовательно, не была ли она предупреждена. Как-то слишком уж спокойно она восприняла и утрированные манеры, и накрытый стол. По рассказам других девушек (а Лукутин, особенно в первые годы, не мог удержаться от мопассановских расспросов о мармеладовских историях) он знал, что средний — и самый неприятный — тип клиента не тратил времени на разговоры вовсе, а старался до последней капли выпить весь скупо оплаченный мед. Со временем его стала тешить мысль, что сам он в корне отличается от других потребителей платных прелестей (так что его незримые соперники сливались в его уме в один чуть размывчатый располневший волосатый, невыносимо грубый образ) и что визит к нему для бедной девицы — лишь что-то вроде светлого лучика на общем беспросветном фоне ее жизни: скверная уловка, конечно, предназначенная исключительно для успокоения и без того не слишком бойкой совести.
Ела она очень аккуратно — не просто изящно управляясь с палочками (этим сейчас никого не удивишь), какими-то особенно ладными были и другие ее движения: Лукутин следил, как она ломает тонкими пальцами ломтик хлеба, аккуратно избавляется от оливковой косточки (умение, которое сам он освоил чуть ли не на третьем десятке), складывает салфетку — и все готовые, а по большей части многократно испытанные словечки и историйки как-то вяли у него в горле. Он мысленно потряс головой, чтобы спугнуть морок. Вино было откупорено и разлито по бокалам. Без тоста, словно на поминках, они аккуратно сдвинули их — как старые подруги соприкасаются при встрече щеками, чтобы не размазать помаду. Она вдруг расхохоталась. «Звук глухой получается, а сильнее стукнешь — разобьешь. У тебя льда нет? Хоть пары кубиков». Он охотно бросился к холодильнику, мягко урчащему в углу. Очевидно, в этот момент она что-то подсыпала ему в бокал.
Он вернулся с металлической, стремительно запотевавшей мисочкой, на дне которой навалом болтались кубики льда и щипчиками хирургического вида. Бросил два кубика ей, два себе. Сдвинули бокалы. «За нас», — мечтательно проговорила она. Он отпил глоток, не успев даже ощутить провиденциальную горечь, тревожный спазм, миндалевый цвет. Все поплыло у него перед глазами. «Отдохни, милый», — прошептала она, приближая к нему свое лицо с отчаянно зелеными бездонными глазами. Дальше помнилось ему что-то вроде тоннеля с мерцающими огоньками, а вскоре погасли и они.
Хуже всего было то, что он совершенно не помнил, какие драгоценности были у жены в шкатулке, а какие она взяла с собой. Вопреки всему ее образу преуспевающей деловой женщины, она любила по-цыгански обвешиваться дорогостоящими побрякушками, что странным образом ей шло — если не считать неизбежную заминку на досмотре в аэропорту. Прошлым утром, провожая ее (такси уже ждало внизу, а она все никак не могла попасть рукой в игриво уклоняющийся рукав жакета и бранилась шепотом), он, находясь уже во власти предвкушений, не обратил внимания даже на то, во что она была одета, не говоря о деталях. Конечно, обручальное кольцо — это несомненно. Скорее всего — цепочка с любимым кулоном, имеющим то же значение, что и игрушечное зверье вдоль по-лок: о чем-то он напоминал таком сентиментальном, о таком боковом тупичке ее биографии, куда Лукутину ходу не было. Какое-то время он пы-тался извлечь из памяти сквозь марево головной боли и подступающего отчаяния картинку вчерашнего расставания, пока из того же тумана не выросла очевидная мысль о полной тщете этого припоминания: даже, допустим, у него был бы полный каталог взятых ею с собой побрякушек — каким бы образом это помогло оправдать отсутствие остальных?
После этого унылого озарения парадоксальным образом память его вдруг заработала — и он стал припоминать один предмет за другим: широкий браслет с выложенным жемчугом крестом, золотую с эмалью антикварную подвеску в виде пуделя, толстую цепочку дутого золота, про которую она шутила, что делается в ней похожа на вдову бандита, красные коралловые бусы (или коральки, как она их называла) в три ряда, придававшие ее внешности нечто туземное, таитянское. В голове у него ворочались, вспыхивая и погасая, планы спасения и каждый из них имел какой-то чудовищный изъян, который делал его совершенно неприменимым.
Проще всего было бы имитировать ограбление: дескать, вышел с утра на пробежку в парк, вернулся — дверь взломана (да хоть бы и забыл закрыть! За склероз не наказывают), везде грязные следы, украли шкатулку и… и… допустим и бумажник, черт бы с ним, для убедительности. Но даже такой неискушенный в детективных делах человек, как Лукутин, понимал, что первым подозреваемым окажется он сам — и тут уже выкрутиться никак не получится. Полицейские запросят записи с камер, которыми в Москве все обвешено, и мгновенно разоблачат, причем заодно с лжецом и прелюбодея. Да даже если и без камер — приведут полицейскую собаку, которая, принюхавшись, немедленно покажет на самого Лукутина да еще небось и подмигнет ему: «Кого ты хотел провести, двуногий!» Вызвать полицейских, рассказать им все как на духу и воззвать к мужской солидарности (или хотя бы купить их молчание за некоторую мзду) тоже казалось не слишком удачной идеей: вообще в последнее время разделяющие людей барьеры (а солидарность возможна лишь с теми, кто находится по одну с тобой сторону) проходили как-то помимо пола, так что рассчитывать на это не приходилось. Кроме того, в полиции служили и женщины, что делало предприятие и вовсе невозможным.
Попробовать найти следы обманщицы и, суля по ситуации либо кары, либо деньги, изъять украденное? В этом был резон: вытащив из ящика стола неправедный телефон, он нажал на кнопку повтора последнего номера. Механический голос, показавшийся ему демонстративно глумливым, сообщил, что абонент отключен. Трясущимися руками он вызвал заветный сайт и попытался найти вчерашнюю анкету: ее не было.
Будь на месте Лукутина какой-нибудь решительный мужчина, может быть, он и имел бы шансы на успех: вычислить место, где сидит диспетчер, вломиться туда, а хорошо бы в компании еще двух-трех таких же решительных, вырвать номер телефона мерзавки, заманить ее куда-нибудь… Он сам себя одернул за подростковые фантазии: начать с того, что, будь он чуть менее собой (лысеющим рохлей с комплексами и распаленным либидо), он вообще бы не оказался в нынешнем положении. Не говоря уже о том, что ни друзей, к которым можно было бы обратиться с подобной просьбой, ни умения куда бы то ни было вламываться у него не было: долгие годы корпоративного унижения сгорбили его внутреннее «я» настолько, что сама мысль о том, чтобы войти куда-нибудь без стука, была ему невыносима. Да и если даже вообразить на секундочку, что ему удалось бы залучить проклятую Анфису — и что бы он сделал? Она была девушкой рослой и крепкой, так что в единоборстве, пожалуй, могла бы и победить, что стало бы дополнительной каплей символического поражения.
Новая мысль не пришла, а даже как-то вползла ему в голову: похоже, препарат еще продолжал действовать, так что, прободрствовав не меньше часа, он только-только хватился телефона, даром что, как и любой наш современник, заканчивал и начинал день взглядом на экран. Телефон был на месте — либо похитительница побрезговала его немодным аппаратом, либо соблюдала какой-то неведомый кодекс, запрещавший отнимать последнее. Лукутин проверил сообщения: жена писала, что вернется вечерним рейсом. Таким образом, на то, чтобы попробовать как-то выпутаться из ситуации, оставалось меньше одного дня. Он тихонько простонал и отправился в ванную, надеясь, что контрастный душ и бритье прояснят его мысли — и полчаса спустя убедился в том, что надежды его тщетны: он вышел чистым, порезавшимся, голодным — но ровно в той же растерянности. Когда он пришел на кухню, выяснилось, среди прочего, что мерзавка еще и убрала все со стола, составив остатки еды в холодильник, а посуду в раковину — либо по неистребимой женской домовитости, либо чтобы избавиться от отпечатков пальцев.
С нелогичной мстительностью Лукутин протолкнул все непошедшие впрок яства в кухонный измельчитель, оставшись вдобавок ко всему прочему, без завтрака. Надоив из машины чашку кофе и отыскав коробку с крекерами, он уселся за стол, показавшийся ему огромным, и вновь задумался. Как у большинства слабовольных мужчин, его живая мысль мгновенно сделалась подобием мечты: ему пришло в голову, как было бы славно и разом бы решило все проблемы, если бы жена выбрала именно эту минуту, чтобы объявить о своем уходе. Сюжетный поворот, суливший ему освобождение от нынешней беды, мгновенно оброс правдоподобными подробностями: он и правда давно подозревал ее в интрижке с одним из коллег и по странной случайности знал совершенно точно, что он должен был ехать на ту же конференцию в Казань. Если бы его мысли имели гипнотическую силу, то наверняка его жена с коварным обольстителем (который в реальной жизни был чрезмерно располневшим занудой, равнодушным к женщинам вообще и к m-me Лукутиной в частности) бросились бы друг другу в объятия, найдя в перерывах между ласками лишь пару секунд, чтобы отбить рогоносцу вольную. Усилием воли пришлось эту соблазнительную во всех смыслах картину свернуть и обернуться к реальности.
Примечательно, что во все время хаотических движений его панически пришпоренной мысли лишь две вещи не пришли ему в голову: он не мог и подумать о том, чтобы во всем честно признаться — и, с другой стороны, ни на секунду не пожелал жене смерти, которая, несомненно, избавила бы его от предстоящих мук. Напротив, он успел подумать и о собственном самоубийстве, и о том, чтобы, изъяв наличные со счета и прихватив паспорт, скрыться навсегда по ту или по сю сторону границы — много чего он успел передумать! Внешне пребывая в полном ступоре, то есть сидя за столом с давно уже остывшей чашкой кофе, он прижимал и отпускал указательным пальцем рассыпавшиеся по столу крошки — и только это спазматическое движение указывало на то, что перед нами чело-век, а не манекен. Он перебрал, казалось бы, все возможные варианты — и ни один не годился: на какие-то у него не хватало духа, а другие заведомо вели в тупик. Мне тоже кажется, что положение его безвыходно. Наверное, все-таки лучше прочего было бы просто исчезнуть, стереть себя ластиком из жизни для того, чтобы возникнуть где-то в другой точке. Так появляется хоть и смутная, но какая-то минимальная перспектива. Долететь, допустим, до Иркутска или Хабаровска, там электричка или автобус все равно куда, первый подходя-щий. Найти вакансию бухгалтера — в конце концов он еще с института кое-что умел и помнил. Снять, а то и купить квартиру. Телефон, конечно, оставить дома или выбросить. Через год-два отправить жене открытку или мейл с неизвестного ящика. Кажется, это лучшее, что можно здесь придумать, а уж как поступит он сам — бог весть. Все-таки я ему не сват, не брат и не сторож, хотя до некоторой степени все это сразу: он просто один из многих голосов, звучащих в моей голове, — и ныне ему предстоит умолкнуть. Я оставляю его — не сказать чтобы с легким сердцем, да и уж точно не в лучшие минуты его жизни, но совесть меня совсем не мучает: я сделал для него все, что мог, и дальше он должен уже выкарабкиваться сам.